16 января 1572 года, Вестминстер-Холл, Лондон: Джордж
Лондон словно в трауре, я ни разу не видел его таким с тех пор, как юную Елизавету увезли из Тауэра под надзор в деревню, и мы так боялись, что ей не вернуться домой. Теперь ее кузен проделывает другое пугающее путешествие, из Тауэра в Звездную палату в Вестминстере. Но на этот раз распоряжение отдали мы, протестанты, англичане, и направлено оно против другого протестанта и англичанина. Как такое могло случиться?
Утро холодное, еще темно – во имя Господне, отчего люди еще не в постелях? Или не идут по своим делам? Зачем они здесь, стоят вдоль улиц в жалком молчании, заполняют дороги, словно дурное предзнаменование? Сесил приказал королевской страже и людям мэра поддерживать порядок, и из-за их широких плеч выглядывают бледные лица простых мужчин и женщин, надеющихся, что мимо проведут кузена королевы, что они успеют выкрикнуть молитву, желая ему спастись.
Им даже этого сделать не удается. Разумеется, Сесил никому не верит, даже печальной и доброй английской толпе. Он приказал стражам привезти Норфолка в Вестминстер на королевском корабле по реке. Весла рассекают воду под бой барабана, флага на мачте нет. Норфолк едет без знамени, без герольда, без доброго имени: он сам себе чужой.
Для него сейчас, должно быть, наступил чернейший час, в мире нет человека более одинокого, чем он. Его детям запрещено с ним видеться, Сесил не позволяет его навещать. Он даже не позволил поверенному с ним поговорить. Норфолк так одинок, словно он уже на плахе. И даже хуже, потому что рядом с ним нет священника.
Нет среди нас, среди двадцати шести пэров, которых призвали его судить, ни единого, кто не представлял бы себя на его месте. Столь многие из нас потеряли друзей или родственников на плахе в последние годы. Я думаю об Уэстморленде и Нотумберленде – оба они для меня потеряны, оба оторваны от меня и от Англии, жена одного в изгнании, она вдова изменника, жена другого скрывается в своих землях и клянется, что ничего ни о чем не хочет знать. Как могло такое случиться в Англии, в моей Англии? Как могли мы так быстро свалиться в подозрительность и страх? Видит Бог, мы стали больше бояться и предавать друг друга сейчас, когда Филипп Испанский угрожает нашим берегам, чем когда он был женат на нашей прежней королеве и сидел на нашем троне. Когда у нас был консорт-испанец, когда он нами правил, мы боялись меньше, чем сейчас. Сейчас мы страшимся его и его веры. Как такое возможно? Тот, кто не знает, кто его друзья, не знает, каков мир, тот, кто не уверен ни в слугах, ни в союзниках, совершенно одинок.
Мне придется судить моего друга и брата-пэра Томаса Говарда, герцога Норфолка, и придется выслушивать всякую грязь. Я не верю свидетельствам, полученным на дыбе от кричащих от боли узников. С каких пор пытка прекратилась во что-то само собой разумеющееся, что происходит в тюрьмах с молчаливого согласия судьи? Мы не во Франции, где пытки узаконены, мы не испанцы, с их затейливой жесткостью: мы не жжем людей на кострах. Мы англичане, и подобная дикость незаконна, кроме как по особой просьбе монарха в самые тяжелые времена. Так обстоит дело в Англии.
По крайней мере, так должно быть.
По крайне мере, так было.
Но, поскольку у королевы в советниках люди, которые не поморщатся от некоторого варварства, мне теперь предоставляют самые разнообразные свидетельства, и я их должен просмотреть. Те, кого я считал друзьями многие годы, могут быть признаны изменниками и отправлены на плаху, и путь их выстилают признания их сломленных слуг. Таково новое правосудие в Англии, где из людей выжимают истории, наваливая им камни на живот, а судьям заранее говорят, какой приговор вынести. Мы теперь ломаем дух пажей, чтобы сломать шеи их хозяевам.
Что ж, я не знаю. Не знаю. Не об этом мы молились, когда мечтали о нашей Елизавете. Это не похоже на тот покой и примирение, которого мы думали дождаться от новой принцессы.
Я бормочу все это про себя, пока медленно двигаюсь на собственном корабле к ступеням Вестминстера, чтобы сойти с качающегося на темной воде судна на сырые ступени и пройти по террасе дворца в зал; никогда на душе у меня не было тоскливее, чем сейчас, когда великий план Сесила по избавлению Англии от папистов, испанцев и шотландской королевы достиг мощного финала. Состояние мое потеряно, я должен собственной жене, от моего душевного мира остались жалкие ошметки, моя жена шпионит за мной, женщина, которую я люблю, опорочила себя ложью, предала моего сеньора и королеву, другая любимая когда-то королева меня разорила. Я поднимаю голову и вхожу в зал, как должно Талботу, как лорд среди равных, как вошел бы мой отец, а до него – его отец, все мы, весь наш род, и думаю: господи милосердный, никто из них не мог чувствовать себя как я – таким неуверенным, таким предельно неуверенным и потерянным.
У меня самое высокое сиденье, а по обе стороны от меня сидят другие лорды, которые будут разбирать это злосчастное дело вместе со мной, да прости их Бог за то, что они здесь. Сесил хорошо отобрал членов суда, с умыслом. Здесь Гастингс, закоренелый враг шотландской королевы; Уэнтуорт, Роберт Дадли и его брат Эмброуз, все они были друзьями Норфолка в хорошие времена, ни один теперь не рискнет ради него добрым именем, никто не посмеет защитить шотландскую королеву. Все мы, шептавшиеся против Сесила три года назад, жмемся теперь друг к другу, как напуганные мальчишки, и делаем все, что он скажет.
Сам Сесил тоже здесь – Бёрли, не забыть бы, что его надо называть так. Последнее, свежайшее произведение королевы, барон Бёрли в ярком новом одеянии, с белым и пушистым горностаевым воротником.
Ниже нас, лордов, расположились королевские судьи, а перед нами, на задрапированном помосте, встанет Говард, которому предстоит ответить на обвинения. За ним места для знати, а потом – стоячие места для тысяч дворян и граждан, которые прибыли в Лондон, чтобы насладиться невиданным зрелищем: кузена королевы открыто судят за измену и восстание. Королевская семья снова обернулась сама против себя. Мы, оказывается, никуда не продвинулись.
В восемь, когда еще темно и холодно, у дверей начинается шевеление, и входит Томас Говард. Он бросает на меня быстрый взгляд, и я думаю, что три прошедших года были к нам обоим суровы. Мое лицо, я знаю, покрывают тревожные морщины из-за моей заботы о королеве и крушения моего мира, а он выглядит серым и усталым. Он бледен жуткой тюремной бледностью, которая появляется у тех, чья кожа ежедневно была открыта всем ветрам и кто потом внезапно оказался в заключении. Загар лежит на его лице, как грязь, здоровый цвет под ним сошел. Это тауэрская бледность, он видел ее на лице отца и деда. Он поднимается на помост, и я пораженно вижу, что его осанка, всегда такая гордая, такая высокомерная, пропала, он сутулится. Он стоит, словно на него давят ложные обвинения.
Когда королевский пристав читает обвинение, герцог поднимает голову, оглядывается, как усталый ястреб оглядывает конюшни – вечно настороже, вечно готов к опасности, но блестящей гордости Говардов в его глазах больше нет. Его заточили в той же комнате, где сидел его дед, обвиненный в измене. Он видит из окна лужайку, на которой его отца казнили за преступления против короны. Говарды всегда были самой большой опасностью для самих себя. Томасу должно казаться, что род его проклят. Думаю, если бы его кузина, королева, могла увидеть его сейчас, она простила бы его из одной лишь жалости. Возможно, ему давали дурные советы, он мог ошибаться, но он уже наказан. Его силы на исходе.
Его спрашивают, что он ответит на обвинение, но вместо того, чтобы сказать «виновен» или «невиновен», он просит суд о совете поверенного, который помог бы ему ответить на обвинение. Мне не нужно смотреть на Сесила, чтобы убедиться в отказе; старший судья Кейтлин нас всех опережает, вскакивает на ноги, как марионетка, объясняя, что в суде за измену поверенного пригласить не позволяется. Говард может только ответить, изменник он или нет. И смягчение вины тоже невозможно; его судят за государственную измену, если он ответит, что виновен, это значит, что он хочет умереть.
Томас Говард смотрит на меня, как на старого друга, который, как он надеется, обойдется с ним по справедливости.
– Мне слишком поздно сообщили, чтобы я подготовился к ответу по такому серьезному вопросу. У меня не было и четырнадцати часов, считая ночь. Я едва ли готов. Мне поздно сообщили, и у меня не было книг: ни собрания законов, ни даже их краткого перечня. Меня привели на бой, не дав оружия.
Я смотрю себе на руки и перекладываю бумаги. Не можем же мы отправить человека на плаху, не дав ему времени подготовиться к защите? Мы ведь позволим ему позвать поверенного?
– Я защищаю здесь свою жизнь, земли и добро, своих детей и потомство, и то, что я ценю превыше всего, – мою честность, – горячо говорит он мне. – Я воздержусь от разговоров о чести. Я не обучен, позвольте мне то, что разрешает закон, дайте мне с кем-нибудь посоветоваться.
Я уже хочу повелеть судьям удалиться и вынести решение по его обращению. Мы были его друзьями, мы не можем отказать в такой разумной просьбе. И тут мне подсовывают под руку переданную через стол записку от Сесила.
1. Если ему предоставить поверенного, будут обнародованы все подробности того, что сулила ему шотландская королева. Уверяю вас, ее письма к нему не из тех, что вы захотите прочесть перед этим судом. Они выставляют ее непристойной шлюхой.
2. Все это произошло, когда она находилась на вашем попечении, и это придется рассмотреть отдельно. Как вы могли допустить такое?
3. Суд затянется, и честь и доброе имя королевы Шотландии будут окончательно уничтожены.
4. Ее Величество королева будет выставлена всем на посмешище, учитывая, что эти двое о ней говорят. Мы породим тысячу предателей, пытаясь покарать одного.
5. Поведем себя благопристойно и вынесем скорое решение, пусть Ее Величество королева милостиво рассмотрит приговор. Она всегда сможет его помиловать, когда окончится суд.
Я читаю это и постановляю:
– Вы должны ответить на обвинение, – говорю я Хауарду.
Говард смотрит на меня темными честными глазами. Один долгий взгляд, потом он кивает.
– Тогда я должен задать вопросы по обвинению, – отвечает он.
Я соглашаюсь, но все мы знаем, что избежать обвинения в измене нельзя. Новые законы Сесила так расширили понятие измены, что в Англии сегодня невозможно жить, чтобы не оказаться виновным чуть ли не каждый день, а то и час. Говорить о здоровье королевы – измена, предполагать, что она может однажды умереть, – измена, предполагать, что она не может стать французской королевой, – измена, хотя это очевидная правда; мы больше не увидим Кале английским. Даже думать, в глубине души, что-то осуждающее о королеве – это теперь измена. Томас Говард должен быть виновен в измене, как, собственно, и все мы, каждый день, даже Сесил.
На него набрасываются, как собаки на усталого медведя. Он так напоминает мне медведя, прикованного за лапу к столбу, пока свежие собаки подбегают к нему, кусают и быстро отбегают. Ему напоминают о расследовании в Йорке и обвиняют в помощи королеве Шотландии. Обвиняют ее в том, что она претендует на английский трон, и намекают, что он женился бы на ней и стал королем Англии. Говорят, что он вступил в заговор с шотландскими лордами, со своей сестрой леди Скроуп, с Уэстморлендом и Нотумберлендом.
Ему припоминают каждое мгновение расследования в Йорке; предъявляют свидетельства, что он встречался с шотландскими лордами, которые предложили ему этот брак. Это нельзя отрицать, потому что это правда. Это не было тайной, мы все это одобрили. Роберт Дадли, сидящий сейчас с каменным лицом возле меня в качестве судьи, тоже приложил к этому руку. Его что, тоже судить за измену вместе с Говардом? Уильям Сесил, главный драматург и постановщик этого суда, тоже об этом знал. Мне это известно, поскольку ему доложила моя собственная жена, шпионившая за мной. Сесила тоже судить? Мою жену? Меня? Но сейчас мы все хотим забыть о своем участии в этом сватовстве. Мы смотрим, как Говард стряхивает собак с боков и говорит, что он не помнит всего, что допускает, что пренебрег своим долгом перед королевой и не был тем подданным своей кузины, каким должен был быть – но это не делает его виновным в измене.
Он пытается говорить правду в этом маскараде с зеркалами, костюмами и личинами. Я бы рассмеялся, если бы меня не пригибали к земле мои собственные печали и сердце мое не болело за него. Он пытается говорить правду в суде шпионов и лжецов.
Все мы утомлены и собираемся удалиться на обед, когда Николас Барем, королевский пристав и подручный Сесила, внезапно предъявляет письмо от Джона Лесли, епископа Росского, к королеве Шотландии. Он подает его в качестве свидетельства, и мы послушно его читаем. В письме епископ сообщает королеве Марии, что ее нареченный, Норфолк, выдал свою королеву шотландским лордам. Там говорится, что все планы королевы Елизаветы, все рекомендации ее советников, все разговоры ее тайного совета были сообщены Норфолком врагам Англии. Письмо это вызывает оторопь и доказывает, безоговорочно доказывает, что Норфолк был на стороне шотландцев против англичан и работал на королеву Марию. Невероятный документ. Он, без сомнения, представляет Норфолка законченным и убежденным предателем.
Обличающее, предельно обличающее свидетельство. Только кто-то спрашивает Николаса Барнема, было это письмо перехвачено по пути к шотландской королеве или найдено в ее покоях? Все, разумеется, смотрят на меня, который должен был перехватить такое письмо. Теперь я в двусмысленном положении, потому что я этого письма не перехватывал. Я качаю головой, и Барнем гладко рассказывает, что это удивительное письмо было каким-то образом утеряно, положено не туда. Оно не было послано, и я его не перехватил. Королева Шотландии его не видела. Он с искренним видом рассказывает нам, что список этого обвиняющего письма был спрятан в тайной комнате, найден, как по волшебству, годы спустя графом Мореем и передан им английской королеве незадолго до смерти.
Я не могу ничего с собой поделать, я бросаю недоверчивый взгляд на Сесила: неужели он думает, что люди – не дети, развлекающиеся сказками, но взрослые мужчины, повидавшие мир, такие же лорды, как он, – поверят в эту сложную историю. В ответ он только улыбается. Я дурак, если ждал чего-то более убедительного. Сесилу неважно, разумно ли все это выглядит; важно то, что письмо войдет в протокол, протокол станет частью суда и послужит для всех свидетельством, подкрепляющим приговор, и приговор этот будет обвинительным.
– Может быть, теперь пообедаем? – любезно спрашивает он.
Я поднимаюсь, и мы выходим. Я так глуп, что ищу Норфолка, пока лорды выходят на обед, и думаю, что надо бы приобнять его за плечи на мгновение и прошептать: «Будьте отважны, приговора не избежать; но за ним последует помилование».
Разумеется, он с нами обедать не будет. Я забыл. Мы идем обедать в большой зал, а он, один, возвращается в камеру. Он не может с нами обедать, он изгнан из нашего общества, и я больше не обниму его за плечи.