4
Днем солнышко пригрело, и Бобу стало теплей. Он сидел на скамейке Казанского вокзала, отрешенный взгляд скользил, не задерживаясь, по огромному гулкому залу и губы шевелились, словно Боб Ахмылин. молился или думал вслух. Он был в грязной белой рубахе, неумело завязанный галстук оттянулся и обвивал шею, как петля у обреченного на повешение. Брюки, вымазанные битумом, стояли колом, и к ним прилипли сухая трава, белые нитки и всякая всячина. На лысом черепе вздулись и пульсировали кривые синие жилы, руки подрагивали, оттопыренные уши просвечивали и краснели на осеннем солнце. Он резко выделялся среди пассажиров и не только внешностью и состоянием костюма. Одновременно злость, боязнь и разочарование проступали в том, как он смотрит, как лежат его спутанные крупными венами руки, и даже завернутый в пропеллер воротник подчеркивал его несовместимость с окружающими людьми.
Боб несколько раз вздохнул глубоко и встряхнулся. Хотелось пить, и он отправился искать воду. В нише у туалета из стены торчал медный зеленый кран, откуда в замусоренную раковину капала вода. Боб по привычке хотел напиться прямо из крана, однако за спиной услышал:
— Паренек! Возьми стаканчик. Так же неудобно, да и кран грязный.
Боб обернулся и увидел пожилую женщину. Она протягивала ему тонкий чайный стакан.
— Возьми-возьми, — говорила она.
Он выпил несколько стаканов. Пить из прозрачного стакана было приятно и вода казалась вкуснее. «Какая мелочь вроде бы, — подумал он, — дала старуха посудину, а уж свободнее себя чувствуешь». Боб вернул стакан и улыбнулся женщине. Та покивала ему, мол, попил и хорошо. После такого ему захотелось привести себя в порядок. Зайдя в туалет, он тщательно вытер брюки, отмыл ботинки, хотел подтянуть галстук, но не вышло, да и лишним казался теперь измятый тряпочный клинышек. Боб снял его и сунул в урну.
Прихорашиваясь перед туалетным зеркалом, он ничуть не стал выглядеть лучше, но внутри у Боба появилась уверенность, что он не так будет бросаться в глаза и не так будет выделяться среди других пассажиров. Успокоенный, вернулся на место. Чемодан, конечно, никто не утащил, и его краешек дивана никто не занял. Боб сел, погрыз ногти, раздумывая, чем бы это заняться. Вспомнил про книгу, что с фуражкой лежала в чемодане. Вернее, не сам вспомнил: мужчина рядом вот уже несколько часов не отрываясь читал и натолкнул Боба на такую мысль.
С первых же страниц Шукшин Бобу понравился. Про деревню, а она ему вспомнилась сразу, как ножом по сердцу. И от слов, написанных просто, и от героев — простых сельских мужиков с юмором и веселой разбитной жизнью ему уже не хотелось отрываться. Боб сначала улыбался, а затем начал хохотать в местах, где находчивый писатель так закручивал! Упасть можно. Однако концы рассказов были не смешные. От некоторых грустно становилось… Портрета Шукшина в книжке не оказалось, но он почему-то представлялся Бобу не таким веселым, как его рассказы, а задумчивым и серьезным. На драматурга походил.
«Калина красная», — прочитал Боб очередное заглавие и не мог уже оторваться и пропустить хоть одну строчку.
Боб никогда не отличался сентиментальностью. Мужики, правда, похихикивали, слушая его рассказы про деревню и Анютку, — несерьезно, дескать, сопли распускаешь. Однако это не было его слабостью, просто так уж всегда вспоминается юность, хоть у кого какая. Ко всему другому Боб относился грубовато, а иногда эта грубость специально подчеркивалась им, чтобы не торчать белой вороной. А здесь события последних дней так подействовали, что, дочитывая повесть, Боб то и дело проглатывал тугой комок в горле и чувствовал озноб по всему телу. А когда Егор Прокудин с распоротым животом лежал на земле и помирал и читать дальше было нечего, Боб не выдержал. Ему захотелось спрятаться куда-нибудь в темный угол и скулить, бодать головой стену, царапать ее ободранными ногтями. «Выбрался же мужик совсем! — отчаянно думал Борис. — Понял, что к чему, а тут его зарезали!..» Он зажал лицо грязными руками, и жилы на руках вздулись сильнее, распухли они и на голове, словно в худом Бобовом теле стало вдруг много крови и ей не хватало места в венах и аортах.
— Вам плохо? — будто издалека услышал он.
Его стали трясти за плечо, окликать, спрашивать, где болит.
— Везде, — сказал Боб, не отрывая рук от лица. — Зарезали, гады!
Над ним тут же состоялся короткий разговор — кого и за что зарезали и не позвать ли милицию? — но Боб не дал ему перерасти в панику, признаки которой уже чувствовались. Он убрал руки и безвольно опустил их на колени, словно они весили сейчас не один килограмм. Сгорбился, наклонив голову.
— Читал вот, — пояснил он, — там мужика одного убили. Друзья его бывшие.
Мужчина, что сидел рядом, взглянул на Боба и ободряюще, будто маленькому ребенку, сказал:
— Стоит ли так переживать?
Боб не стал ничего объяснять ему и спорить не хотелось. Что спорить, он же не зла ему желает, а успокоить хочет. Пусть старается, это даже хорошо, что он Бобово состояние заметил, мог же и внимания не обратить. Ну сидит лысый парень в грязной рубахе, поймавшись за голову, и все. Может, она у него с похмелья болит? С виду-то вполне возможно. Однако заметили, вмешались… Мужчина продолжал заговаривать Боба:
— Это вы про «Калину красную»? — спросил он. — Кино такое есть. В нашем домоуправлении сантехник работает, так он говорит, что это про него сняли. Врет, конечно. Про таких идиотов не снимают. А вы сами-то что! Оттуда недавно?
— Да почти…
Участливый сосед понимающе закивал головой: дескать, ясно, отчего так проняло. Собственный опыт.
Дождался Боб драматурга. Он встретил его хорошо, без всякого удивления, хотя Боб намеревался извиниться и объяснить, в чем дело. Даже наоборот получилось. Драматургу сообщили, что к нему кто-то приехал и теперь ждет, и он посожалел, что не мог встретить Боба как полагается.
— Ну как успехи, брат? — сдержанно спросил Лавренков, когда они сели на кухне пить чай.
Боб не чувствовал стеснения, как тогда у парня — соседа драматурга. Словно тот барьер, что всегда мешал ему разговаривать с людьми не своего круга, исчез, и теперь можно говорить с каждым прохожим. Остановить просто человека и спросить, например, сколько времени, и этот человек не будет подозрительно или с отвращением смотреть на Боба или ждать, когда тот, узнав, который час, попросит еще и выручить двадцатью копейками. Нет, он ответит ему и ничего плохого о Бобе не подумает. Он чувствовал себя свободно, однако говорить ему было не о чем. Теперь возникшая в Красноярске идея потеряла смысл, а значит, и бессмыслен был его визит к драматургу. Но его тянуло сюда, хотя Боб все последнее время сомневался: нужно ли идти? Что он скажет Лавренкову? Как пьянствовал в Москве и как его обокрали? Пожаловаться и попросить денег на билет да какой-нибудь изношенный пиджак, чтобы не замерзнуть на обратной дороге? Как раз жаловаться Боб и не собирался, и просить что-то не хотел. Ехать можно было «зайцем», не впервой. В конце концов заработать десятку можно всегда, чтобы как-то дотянуть, не сдохнуть с голоду. Просить Боб не умел. А ему ли было бояться работы?
— Как отдыхается-то? — продолжал драматург. — Как в столице живется?
— Паршиво, — сказал Боб.
— Везде? Или только здесь?
— Везде…
— Ты знаешь, Борис, а я ведь еще там, на вокзале, заметил, что паршиво тебе, хоть ты и рисовал мне райскую жизнь. Она действительно, может, хорошая, да только не у тебя.
— Ни у кого ее нет. Все мы одинаковые…
— А как же быть с крокодилами твоего знакомого?
— Да!.. — отмахнулся Боб. — Это так. Крокодилами-то не шибко напугаешь. Все равно нас не принимают, отталкивают, будто мы второсортные какие… А мы работаем больше их! Не паразиты какие-нибудь! А все равно нас не принимают…
— Сам-то как думаешь? Почему? — спросил Лавренков.
— А на фига мы им нужны? Они и без нашего брата живут неплохо. Вот и лезут всегда, на скандал напрашиваются. Перед самой Москвой из ресторана как щенка вышвырнули! Еще бы не обидеться! Я вроде и порядка не нарушал. — Боб расковырял коросту на руке и теперь унимал кровь.
— Ты вот сам виноват, сам себя отделяешь от людей. И тайга, и работа ваша тут ни при чем. Не в ней дело. Тебя не замечают, вот ты и раздражен. Как это? Я там, в тайге, гнил, а они здесь жили себе спокойно и теперь еще отворачиваются!
— Если бы знать, где этот мой дефект! — пожал плечами Боб. — Кажется, что не я урод, а все другие уроды. Подумаешь, а за каким хреном из тайги к людям рвешься? Что они тебе, мед приготовили? В аэропорту из вертолета вылазишь, говорят: ну, опять бичей привезли! Вот и получается, пашешь-пашешь лето, думаешь, ну ты герой, землепроходец! Шиш!
Бобу было приятно, что его слушают так внимательно, и он разговорился. Рассказал про Сему, про Припека-поэта, только о себе говорить язык не поворачивался. О чем? Как он по подвалам и кочегаркам ночевал?.. Драматург его не перебивал и ничего не уточнял, как прошлый раз в аэропорту.
Утром Боб собрался уходить. Он решил больше не возвращаться сюда и уехать, чтобы драматург ничего не знал. Он боялся: деньги станет предлагать на билет или одежду. Подумает еще чего доброго, что потому и трепался сидел. Но Лавренков что-то заподозрил и спросил у Боба в дверях:
— Ну, а если что, так ты куда поедешь?
— Назад, — сказал Боб. — Куда мне теперь? Привык я. А вы куда советуете?
— Смотри сам…
Не зная что сказать, Боб улыбнулся, но потом, спохватившись и раскрыв пустой чемодан, достал фуражку, отряхнул ее о колено и протянул драматургу:
— Возьмите. На память.
Он не отказался. Повертел в руках, внутрь заглянул. Ничего особенного, старая рваная фуражка гражданской авиации. Боб в это время уже выходил из подъезда.
__________