Книга: Материк. Не поле перейти
Назад: 5
На главную: Предисловие

― НЕ ПОЛЕ ПЕРЕЙТИ ―

Посвящается
Анне Дмитриевне Чигиринских
У Голодного лога два стада, колхозное и деревенское, слились в одно, и одуревшие or гнуса коровы ломанулись в сторону Чарочки, сминая на ходу молодняк и распугивая овец. Только бык-производитель по кличке Фома вдруг уперся рогами в сухостоину и, роя копытами землю, заорал мучительно и тоскливо.
Потные, облепленные гнусом, пастухи с полчаса крутились по Голодному логу, пытаясь завернуть стадо, изматюкались, охрипли на жаре и, наконец, плюнув, поехали следом за скотом. Лишь Фома не примкнул к стаду, остался в логу. Он с бычьим упрямством крушил сухостоину и от бича, свистящего над спиной, досадливо отмахивался хвостом. Подпасок Мишка вытянул последний раз Фому вдоль хребта и, по-взрослому выругавшись, поскакал догонять пастухов. Те ехали шагом, хватали табачный дым пересохшими ртами и лениво переговаривались.
— Не идет, стерва, — доложил Мишка, доставая из фуражки мятую сигарету с фильтром. — Трактором не возьмешь.
— Сам придет, — отмахнулся старик Кулагин, пастух деревенского стада. — А тебе, Мишка, рано курить. Ну-ка, брось.
Мишка спрятал назад сигарету и поехал в кусты — выгонять рассыпавшихся овец.
— Может, остановим, а? — предложил колхозный пастух Иван Вальков. — Мне ж своих на дойку вечером гнать. Упрут черт-те куда.
— Дальше Чарочки не упрут, — заверил Кулагин. — Там продувает, гнусу меньше. — Он закашлялся, перекосившись в седле, отплевался и, с хрипом втягивая воздух, добавил: — Хоть водички у Беса попьем, с колодца.
— А может, и медовушки поднесет! — мечтательно протянул Иван. — Из омшаника, холодненькой.
— Жди, поднесет, — буркнул Кулагин, — снегу зимой не выпросишь.
— Мне давал, — не согласился Вальков, мужик средних лет, однако тучный и грузно сидящий в седле. — Полный ковшик поднес. Пей, говорит, Иван Игнатич, да не забывай старика. Я, говорит, людям всегда рад.
— То-то один живет, как сыч. — Кулагин собрал волочащийся кнут и приторочил его к седлу — Все люди как люди, разъехались из Чарочки, по деревням живут. А этот… Бес — одним словом.
Иван Вальков молча пожал плечами.
Скот вырвался из леса на широкую поляну, где когда-то была деревня, рассыпался фронтом и сразу замедлил ход. Трава на поляне была не тронута: стада гоняли сюда редко, весной и осенью, когда в других местах, поближе, животные так выбивали ее — овце щипнуть нечего. Чуть ближе к краю поляны, у реки, стояла одинокая изба с постройками, огороженная жердяной изгородью. В широкой леваде, на выкошенных пятачках, виднелись аккуратные, домиком, пчелиные колодки.
— К деду поехали? — на ходу спросил Мишка и, не дожидаясь ответа, поскакал галопом к избе. Возле городьбы он спрыгнул на землю, набросил повод на кол и пошел к калитке. Пастухи подъехали шагом, не спеша привязали коней, отпустили подпруги и направились к избе, разминая затекшие ноги.
Мишка вылетел им навстречу с перекошенным лицом и выпученными глазами. Во дворе с храпом лаял пес.
— Там!.. — выдавил Мишка, показывая трясущейся рукой на калитку. — Там… Лежит…
— Кто? — спросил Кулагин и ногой распахнул калитку.
Иван Вальков высунулся из-за его плеча и уронил кнут. На ступеньках крыльца головой вниз лежал Сашка-Бес. Труп уже почернел, крупные, зеленые мухи ползали по лицу и босым ногам. У крыльца на ременной привязи металась разъяренная собака с рыжим подпалом на груди и морде. В стайке, припертой черенком от лопаты, орали голодные овцы.
— Вот те на-а!.. — протянул Иван Вальков и зябко передернул плечами. — Вот те медовушка…
— Да цыть ты! — прикрикнул на пса старик Кулагин и замолк, будто испугавшись своего голоса. Пес от крика лишь больше остервенел, уже не лаял, а хрипел, придушенный ошейником. Подпасок Мишка тихонько подошел к воротам и смотрел во двор сквозь щелку, готовый в любой момент отпрыгнуть и убежать.
— Что делать-то будем, Дмитрий Петрович? — испуганным шепотом спросил Иван. — Что-то делать надо…
Кулагин вдруг попятился назад, отжал Валькова и захлопнул калитку.
— Ну его… Сорвется — порвет еще, — пробормотал он. — Ремень, видно, ненадежный.
— Дмитрий Петрович, а? — Иван все еще выглядывал из-за плеча Кулагина и не мог оторвать взгляда от мертвого.
— А если его — того?.. — неожиданно спросил старик Кулагин. — Хряснул кто-нибудь по башке…
— Да ну… — усомнился Вальков. — За что?.. Безвредный человек был…
— Много ты знаешь, безвредный… — отмахнулся Кулагин. — У него денег была куча. Место глухое, народу мало. Заехал какой-нибудь лихой, ну и…
— Откуда деньги-то у старика? — пожал плечами Иван. — Да ну… Помер, видно, сам помер…
— Пасеку держал — денег не было? Как раз! — почему-то зло ответил старик Кулагин. — Каждое воскресенье машины из города ходили… Мишка!
Мишка глядел в щелку и курил глубокими затяжками. Волосы на макушке стояли дыбом, руки подрагивали.
— Мишка?! — снова окликнул старик Кулагин. — Чего уставился-то? Покойников не видал?
— Близко не видал, — признался шепотом Мишка. — Первый раз.
— Вот что, Михайло. Давай-ка дуй за Гореловым. Пускай милиция едет и сама разбирается. — Кулагин отошел от калитки и сел на бревна, раскатанные у ворот. — Да пошевеливайся. А то вечером скотину назад гнать.
Мишка попятился, затем развернулся и, оглядываясь, пошел к лошади. Пастухи молча проводили его глазами, закурили. Собака во дворе утихла и лишь жалобно поскуливала. Мишка вскочил на коня и с места взял галоп, распугивая пасущихся коров.
— Эх, варнак, запалит меринка-то с испугу, — проронил старик Кулагин. — Ошалел парнишка.
— Ошалеешь тут, — поежился Иван Вальков. — Идешь к живому человеку, и на тебе… Его и нету уже.
— Он еще оживеть может, — усмехнулся старик. — С ним бывало и такое… Бес он и есть бес.
— Ну, Петрович, ты скажешь, — не поверил Иван и огляделся. — Видал, мухи по нему ползают… Жуть.
— Бывало, воскресал, — серьезно сказал Кулагин. — Но счас, похоже, все, не поднимется.
— Жалко старика, — вздохнул Иван, — в глазах стоит… Последний раз был — он говорит: ты заезжай, Иван Игнатич, мимо-то не проходи… Уважительно так говорил.
— Он всю жизнь такой уважительный, — старик Кулагин мотнул головой и отвернулся. — Без мыла норовил… Обучили его немцы-то обхождению.
— Неудобно так-то, Петрович, — сказал Вальков. — Покойник же…
— Не тебе указывать! — обиделся старик. — Указчик нашелся… Молодой еще. Я поболе тебя знаю про него. Он всю войну в плену просидел! Пришел — харя вот такая! |Ты на картинках видал, какие люди в плену были?.. То-то. Сравни теперь.
Иван дернул плечами и долго смотрел на калитку. Старик Кулагин задавил окурок в землю и принялся вертеть новую самокрутку. Коровы приблизились к бревнам и с треском выщипывали густую траву.
— Слышь-ка, Петрович, у него ж глаза открытые! — спохватился Вальков. — Может, пойти закрыть? Да и на солнышке лежит, набросить бы что сверху?
— Ты это, Иван, сиди-ка и не лезь, — посоветовал старик. — Не положено трогать. Лежит — пускай лежит. Я в сельсовете работал, знаю.
— Так человек же, — слабо возразил Иван. — Неудобно как-то, валяется…
— Твой тятька где? — неожиданно спросил Кулагин. — Где он у тебя?
— Как где? Ты же сам знаешь, в сорок втором…
— Во! А он до таких пор жил, — старик постучал по бревну. — Смикитил, что к чему?.. Наша власть добрая, простила ему. Добрых-то, вишь, легче обмануть. А что я ему должон прощать? Я — калеченный, контуженный войной, здоровье потерявший?
Иван молчал, ковыряя ногтями кору на бревне и прислушиваясь к поскуливанию собаки. День был в самом разгаре, солнце пекло, и грузный Вальков исходил путом, тогда как на сухом, морщинистом лице старика Кулагина и капли не выступило.
— Опять же, после войны я работать пошел и счас еще маленько да работаю. А как? Мне ребятишек надо было кормить, — старик перевел дух и откашлялся. — А он кузнечил, все похитрей работу искал, больным прикидывался. То гвоздики кует сидит, то какое-нибудь старье разбирает.
— Глаза-то бы надо закрыть, — упрямо повторил Иван, — нехорошо так-то…
Старика Кулагина покривило, у него побелели сомкнутые губы и тряско задергалась щека. Он хотел что-то крикнуть, однако только выматерился и, схватив бич, вдруг начал пороть наступавших к воротам коров. Те шарахнулись в сторону, сшиблись, смешались и тем самым разозлили старика еще пуще.
— Куда, в бога душу!! — орал он, вытягивая бичом крутые коровьи бока. — Куда?! Куда?!
Очумевшие животные метались из стороны в сторону, тискали между собой молодняк, пока не сорвались в галоп и не устремились к поскотине, за которой зеленели еще некошеные луга. Старик Кулагин, видимо сообразив, что сейчас оба стада ринутся на поскотину и наверняка сметут ее, повернул назад, к привязанной лошади. Однако, пока он карабкался в седло и распутывал повод, напуганные коровы достигли поскотины и на мгновение остановились. В это время сорвавшееся с места стадо, голов в триста, разлетелось и ударило передних. Передние своротили городьбу вместе с кольями и, прыгая через жерди, высыпали на луга.
— Заворачивай! — крикнул Иван и полез на коня, забыв подтянуть подпруги. Седло перевернулось, Вальков грузно ахнулся наземь, и пока вставал, поправлял седло — оказалось поздно. Оба стада с молодняком и овцами и с приставшей чьей-то свиньей выбежали на луга и лавиной понеслись к дальним кустам. Старик Кулагин метался на лошади среди скота, кричал, драл встречных и поперечных, тем самым еще больше создавая панику. Иван поскакал наперерез стаду, рассчитывая завернуть передних, но конь, порядком утомленный уже от грузного седока, не вытянул и тоже оказался в гуще коров. Остановить напуганный скот можно было только отрезав ему путь на луга, однако мерин под Вальковым тяжело раздувал бока и приседал на задние ноги. Оставалось лишь ждать, когда стадо успокоится само собой, чтобы затем осторожно выгнать его в Чарочку. Но в самой его середине буйствовал старик Кулагин, размахивая бичом и бросая коня то влево, то вправо.
— Петрович! — закричал Иван, направляясь к старику и рискуя быть сбитым одуревшими коровами. — Петрович! Сто-о-ой!
Кулагин, вспоминая всех богов, орудовал кнутом и словно не слышал. Он настигал очередную коровенку, точным ударом захлестывал бич на задних ногах, отчего та делала гигантский прыжок и этим раззадоривала остальных. Иван догнал старика, хотел перехватить его за руку и, чуть не угодив под кнут, отскочил в сторону. На мгновение он увидел белое лицо с перекошенным ртом и горящими глазами. Изловчившись, Вальков на скаку перехватил повод кулагинского мерина и, едва не вылетев из седла, остановил Кулагина.
— Петрович! Ты что?!
— Уйди! — сквозь зубы крикнул старик. — Уйди, говорю! — и замахнулся. Вальков поймал его за руку и вместе с ним рухнул на землю.
— Ты что?! Одурел? Петрович!
Старик ослаб, уткнулся лицом в траву. Из-под свалившейся фуражки вылезли мятые, с проседью, жидкие волосы. Кони как ни в чем не бывало опустили головы и начали хапать густой пырей, звякая удилами о зубы. Далеко ушедший скот замедлил бег и скоро перешел на шаг. В воздухе носился плотный рой паута. Иван посидел немного и, уняв дрожь в руках, вынул кисет.
— Ладно, давай закурим, — предложил он. — Чего там…
Кулагин сел, мотнул головой и вскочил на ноги:
— Нечего сидеть. Айда коров выгонять.
И пошел вперед, прихрамывая и дергая повод хватающей траву лошади. Вальков спрятал кисет и двинулся следом. Старик вдруг остановился, глядя себе под ноги, и сплюнул. На траве лежал осклизло-кровавый ком выкидыша. Видно, даванули в стаде стельную матку, и вот тебе результат…
— А сколько покосу потравили, — проронил Иван. — Ну чего ты размахался-то?
Кулагин не ответил. Только взял покрепче в сухую, корявую после ранения руку повод и захромал вперед.
Около трех часов дня на проселке появился желтый милицейский «газик». Пыль из-под его колес поднималась дымовой завесой и застывала в недвижимом знойном воздухе. Пастухи, к этому времени выгнавшие стада с лугов, поправили поскотину, стреножили коней и сели в тень под высокую поленницу, сложенную за стайкой усадьбы. Завидев машину, мужики встали и вышли навстречу. «Газик» приткнулся у ворот, и сразу же остервенело залаял пес. Знакомый Кулагину и известный на всю округу следователь Горелов поздоровался за руку с пастухами и вытер платком лоб. Вместе с Гореловым приехал хирург из района по фамилии Шмак, исполнявший обязанности судмедэксперта. Шмак тоже сунул худую гибкую ладонь мужикам и, сняв пиджак, закатал рукава рубашки. На вид ему было лет тридцать, а то и меньше, но ранняя сутулость, бородка клинышком, дрябловатые мышцы на длинных руках делали его похожим на тонкого, интеллигентного старичка. Зато Горелов был статью с Ивана Валькова. Третьим из машины выскочил шофер Попков с баклагой в руках и спросил, где набрать воды. Иван показал ему на пику колодезного журавля, торчащую в дальнем углу двора, однако Попков, едва сунувшись за калитку, отпрыгнул назад.
— Кобель! — испугался он. — Ишь как рвет, не подпускает.
— А ты с огорода залезь, — подсказал Иван, — оттуда не достанет.
Шофер перескочил городьбу и захрустел картофельной ботвой.
— Значит, земляк твой скончался? — спросил Горелов старика Кулагина, снимая галстук и расстегивая милицейскую рубашку. — Ну и жара нынче! А покосы начнутся — дождем зальет.
— Это так, — подтвердил Кулагин. — Знамо дело — зальет… Если б не коровы, так мы бы сюда и не заглянули, — начал объяснять старик.
— Последний житель Чарочки, значит, переехал, — Горелов покачал головой и стал тормошить свою папку. — Теперь и переночевать не у кого будет… А что коровы?
— Коровы, говорю, сдурели от гнуса и поперли сюда, — сказал старик. — Мы с Иваном за ними. А тут вишь что…
— Ну, показывай земляка, — Горелов направился к калитке.
— Что показывать — там лежит, — махнул Кулагин, — на крылечке. Земляк.
Следователь шагнул во двор, Шмак последовал за ним, но остановился у калитки. Пес вставал на дыбки, душился ошейником и хрипел в злобном рыке. А тут еще Попков добрался к колодцу и стал опускать бадью, кобель и того пуще заметался по сторонам, прыгая через труп хозяина. Почуяв близость людей, дружно заорали овцы в стайке.
— Охраняет! — сказал Горелов и смело подошел к трупу. Оскаленная морда пса была в полуметре, ремень натянулся в струну.
— Он раньше-то ничего был, — подал голос Иван. — Зайдешь — ластится, об ноги трется.
Ему никто не ответил. Все следили за Гореловым, сгрудившись у калитки. Горелов же склонился над телом, осмотрел голову, отвернул двумя пальцами ворот рубахи.
— Вы б, мужики, хоть глаза ему закрыли, — вдруг сказал он, разглядывая ступени крыльца и не обращая внимания на кобеля. — Мухи-то ишь что делают.
— Да я хотел, — отозвался Иван Вальков и посмотрел на Кулагина.
— Мы не подходили, — сказал старик Кулагин. — Кто его знает, что там… И кобель ровно взбесился.
— Кобель хороший, — протянул Горелов, уговаривая пса. — Ну, что ты рвешься? Не трону, не трону я твоего хозяина. Эх ты…
Следователь вернулся за калитку, попил воды из баклаги, принесенной Попковым, и полез в карман за папиросами.
— Я думаю, криминала тут нет, — сказал он Шмаку. — Похоже, своей смертью умер старик. Ну, еще посмотрим… В избу не заходили? — спросил Горелов у пастухов. — Надо ведь документы покойного найти.
— Не заходили, — подтвердил Кулагин. — Я ж знаю — нельзя.
Горелов вынул бланк протокола, пристроил его на папке и, жуя папиросу, стал писать.
— Ну что, пошли? — Иван подобрал бич и глянул на Кулагина. — В семь — дойка, пока пригонишь…
— Эй, мужики, погоди! — спохватился Горелов, — Я вас понятыми записал. Через часок освободитесь.
Иван пожал плечами и покорно опустился на бревно. Кулагин пожевал губу и неожиданно отрубил:
— Я понятым не могу.
— Как не могу? — удивился следователь. — Ты что, Дмитрий Петрович?
— А так: не могу, и все, — заупрямился старик. — Я, можно сказать, лицо заинтересованное.
— В чем заинтересованное? — рассмеялся Горелов. — Вы ж с ним земляки, вместе жили.
— Потому и не могу, — Кулагин отхлебнул воды из баклаги, вытер губы. — Бес в плену был. Не наш он человек.
— Так я тебя, Петрович, не в почетный караул приглашаю, — опять засмеялся следователь. — Формальный момент, сам знаешь. Да и брось ты вспоминать! Нашел время. Сам пойми: где я второго понятого здесь найду?
— Ладно, — подумав, согласился старик, — если так, то ладно.
Горелов кончил писать и пригласил всех во двор. Пастухи ступили за калитку и по стеночке, по изгороди подобрались ближе к крыльцу. Рассвирепевший и окончательно охрипший пес рвал привязку и скалил пасть. Следователь расчехлил фотоаппарат, приготовился снимать, но в это время Шмак хлопнул калиткой.
— Я к этому зверю не пойду, — заявил он.
— Да ничего, он не достанет, — успокоил Горелов и щелкнул аппаратом.
— Вы что, с ума сошли? — возмутился Шмак. — А если сорвется? Нет. Я не пойду. Убирайте собаку.
— Так он не злой, — сказал Иван Вальков. — Это он так, на цепи токо, а отпусти — шалавый.
— Что вы мне говорите — шалавый, — сердито передразнил эксперт. — У него все признаки бешенства.
Следователь опустил фотоаппарат и отступил назад. Пес, стоя на дыбках, тянулся оскаленной пастью к людям, и пенистая слюна ниткой сочилась на землю.
— Да ну. Откуда? — махнул рукой Иван Вальков. — Здесь других собак не бывает.
— Кто его знает, — старик Кулагин подобрал с земли железяку. — У Беса все может быть.
— И что же делать? — спросил Горелов. — На самом деле — зверь, а не пес.
— Шлепнуть его — и все дела, — отозвался Попков. — Кому он теперь нужен-то?
И все переглянулись, будто спрашивая друг у друга, кому он нужен.
— Неси пистолет, — скомандовал Горелов шоферу. — Он в портфеле.
Попков нырнул в машину, а Иван Вальков, покрутив головой, вдруг заговорил сбивчиво и торопливо:
— Мужики, вы что? Зачем пистолет? Я его так уговорю. — Он подошел к собаке. — Ну ты что, дурачок? Вот разлаялся. Свои тут, свои. Как хоть зовут-то тебя? Ах, Шарик! Ну, Шарик, Шаринька…
Иван протянул руку. Кобель замолк и прижал уши. Из горла у него вырывался тихий сап.
— Отойдите от собаки! — предупредил Шмак. — Нашли забаву.
Вальков дотронулся рукой до собачьего загривка и примял вздыбленную шерсть.
— Ну вот, а ты злился. Хороший пес, хороший.
Никто ничего толком не видел. Кобель резко дернул головой, будто отмахиваясь от паута, Вальков отпрянул и зажал руку: сквозь сомкнутые пальцы заструилась кровь.
— Говорил вам! — Шмак шагнул к машине и выхватил оттуда свой чемоданчик. — Взрослый человек, а ведете себя, как… Идите ко мне!
Пистолет уже был в руках у Горелова. Он загнал патрон в ствол и шагнул в сторону, оттесняя старика Кулагина.
— Погоди, мужики, — недоуменно проговорил Иван Вальков. — Собака-то при чем? Она ж не виновата, что…
Пес после выстрела отлетел к стене избы, засучил лапами и вытянулся. Стало тихо. Лишь эксперт Шмак, выкладывая содержимое чемоданчика, побрякивал коробкой со шприцами.
— Оттащи его куда-нибудь, — кивнув на кобеля, приказал Горелов шоферу.
Попков отрезал ременную привязку и поволок пса на улицу.
— А ну вас… — выматерился Иван Вальков и пошел к кузне. — Я бы уговорить мог.
Он сел на приступку у входа в кузницу и стряхнул кровь с укушенной руки. Шмак неторопливо вскрыл ампулу, наполнил шприц и пошел к Валькову. Старик Кулагин стоял, вжавшись спиной в стену стайки, и, озираясь по сторонам, сглатывал сухим горлом. Щека его начинала дергаться, перекашивая глаз, и, чтобы унять ее, он зажимал лицо корявой, раненой рукой.
Горелов, сидя на ступеньке крыльца рядом с трупом, писал протокол осмотра места происшествия.
Не доходя Кулагинской пашни, он свернул с дороги, оглянулся — не заметил ли кто? — и пошел лесом. Под ногами захрустела прошлогодняя трава, кое-где в тенистых местах от земли еще тянуло холодом. Однако в воздухе было не по-весеннему знойно, березовая мелкота, наступающая на пашню, метала первые листья, на солнцепеках синела медуница, пахло землей. Сквозь частокол подлеска он заметил рыжие пятна стерни на пашне — значит, еще не пахали, а ведь время уже! Отогрелась земля… Он прибавил шагу, далеко выбрасывая клюку и подволакивая ноги. Сейчас, сейчас за узким перелеском, за Кулагинской пашней, покажется заветная полоска с черемуховым кустом посередине. Помнится, мать сколько раз просила отца выкорчевать этот куст — торчит, как бельмо в глазу, пахать мешает, землю сушит, и хлеб оттого вокруг убогонький, — да отец все упрямился, дескать, под кустом-то тенек, поснедать хорошо и примета всегда на глазах: если буйно цветет черемуха — и урожай будет. И потом он все этот куст отстаивал, когда уж в Чарочке колхоз организовался и от единоличных земель остались одни названия — Кулагинская пашня, Тимофеева полоса…
Куст стоял. Показалось даже, что он разросся, раздался вширь и полыхал теперь среди желтой стерни зеленым пламенем, как бывает в кузнечном горне, если в огонь попадает медь.
Он оперся о клюку, перевел дух и на мгновение прикрыл глаза. Еще не верилось. Он боялся, что откроет глаза — и пропадет полоса земли с черемухой, и останется только зыбкое марево, а сам он снова окажется там, за колючей проволокой…
Нет, на сей раз нет! Это не сон, не бред, не видение, вдруг явившееся в воспаленном мозгу, которое так походило на явь, что он даже чуял запах цветущей черемухи. Отбросив клюку и механически переставляя ноги, он одолел последние метры и рухнул на землю. Руки поискали вокруг, ощупали шуршащую листвой землю и мертво вцепились в старый, матерый ствол куста.
Он лежал долго. По лицу, по рукам и гимнастерке ползали муравьи, на щеке красной рябью отпечатался полевой мусор, и земля на губах высохла до беловатой пыли. Затем, стараясь не выпускать из рук шершавого ствола черемухи, он перевернулся на спину и открыл глаза. Над лицом свешивались подернутые зеленью ветки. Листья были еще маленькие, еще не выгнало стрелы молодых побегов, но кисти цвета сидели густо, и просяная россыпь бутонов вот-вот должна была выметать бель лепестков. Сквозь замысловатую решетку ветвей он видел голубые пятна неба, словно непаханые пашни и полосы, и чем дальше ввысь уходил его взгляд, тем сильнее кружилась голова. Это ощущение было знакомо с детства, с той самой поры, когда они вдвоем с отцом ковыряли тощий подзол лесной пашни или когда жали всей семьей свою полосу. Чтобы кто-нибудь случайно не наступил босой ногой на серпы, мать убирала их под черемуху и каждый раз забывала, испуганно спохватываясь — ой, куда ж я серпы-то дела?.. Он вспомнил об этом и инстинктивно пошарил рукой под деревом…
Реальность возвращалась медленно, напомнила болью в позвоночнике: вещмешок хоть и полупустой, однако давил в спину, и лежать на нем было неудобно. Упершись локтями, он осторожно сел и огляделся. Солнце опустилось к вершинам бора, протаяв в хвое ослепительный круг. Неожиданно он услышал далекие голоса, больше похожие на весенний журавлиный клекот, и обернулся назад, туда, где Тимофеева полоса соединялась с другими пашнями. В полуверсте, возле самого леса, начинали пахать. Коровы, запряженные в плуги, медленно тащились по стерне, и даже с такого расстояния была заметна прерывистая ниточка борозды. Чуть подальше от пахарей он заметил женщин, волокущих на пашню плуг. Женщины остановились в начале борозды, посуетились и, надев на себя постромки, потянулись вслед за коровами. До него долетело пение…
Первой мыслью было бежать туда, к пахарям, и он уже сделал попытку подняться, встал на колени, но, помедлив, отполз под черемуху и затаился. В угасающем мареве женские силуэты проступили четче. Можно было различить цвет одежды и пятна на коровьих боках. Между баб он заметил двух парнишек. Один вел корову, а другой шел за плугом, в который впряглись женщины.
«А ну как мать там?» — ожгла радостная мысль и уже потом не давала покоя. Он до слез, до рези в глазах, всматривался в фигуры мельтешащих женщин, смаргивал и смотрел снова, подавляя желание выйти из-под куста и — хоть бегом, хоть ползком — достичь борозды.
Между тем солнце село. Пахари выпрягли коров и удалились за перелесок. Он знал, каким путем они пошли в Чарочку. От того конца пашни начиналась полевая дорога, которая выходила за огороды. А там остается только перелезть через городьбу, и вот он — дом.
Казалось, ждать ночи невыносимо. Вечер таял медленно, чистый закат полыхал в полнеба, не давая места сумеркам. Он сидел под черемухой, прижавшись спиной к ее стволу, а перед глазами стояли приземистая и широкая изба с окнами на реку, двор, вечно захламленный боронами, плугами, полуразбитыми ходками и тележными колесами. Кузница была на отшибе двора, за баней, однако там всегда не хватало места, и битый, коверканый инвентарь постепенно обжил все подворье. Перед войной в колхозе построили новую кузню, но старая, отцовская, оставшаяся еще от единоличного хозяйства, работала помаленьку, все больше по мелкому ремонту. А вместе с ней остался и инвентарь, который ладить бесполезно и выбросить жалко. Накопившись за многие годы, он медленно дряхлел, ржавел, гнил и прорастал травой. Много раз отец собирался очистить двор, но почему-то откладывал, может быть, уже привык, прижился к ненужным в хозяйстве вещам. Очисти, так и пропадет жилой дух во дворе…
Сейчас он вспоминал довоенную жизнь, и в памяти обязательно возникал этот двор, словно все самое важное происходило там. Утро начиналось со звона наковальни. Отец поднимался часов в шесть и сразу шел разжигать горн. Проснешься, а он уже что-то настукивает. И от этого стука совестно было лежать. Скорее с полатей и к нему. Черенок у «старшого» — пудовой кувалды — гладкий, руки так и влипают. Ахнешь — брызги летят. Солнце еще не встало, а в кузне светло, как днем.
— Окороти! Окороти! — прикрикнет отец. — Экой ты балованный…
А потом еще сестренка, Марейка, прибежит мехи качать. И начинается у них вроде как соревнование. Огонь в горне белый, железку сунешь — и тащи скорей назад, не то сгорит. «Старшой» в руках будто пушинка, искры мечутся по кузне, секут лицо, замирают светлячками на стенах. Отец уж махнет рукой на баловство и только приговаривает:
— От бясы! От бясы!
Как она там теперь, Марейка? Поди, уж замуж вышла. А может, все еще в девках ходит. Парни-то на фронте, только-только отпускать начали… Кузня-то, верно, пустая теперь стоит. Если и появился в Чарочке кузнец, то в новой работать будет. Отец перед самой войной, как всегда, утром пошел разжигать горн, разжег, сунул заготовку, но вытащить уже не успел. Так и умер возле наковальни с клещами в руках. Сердце остановилось…
Наконец дотаял последний обмылок зари, ветер ворохнул черемуху над головой и сшиб на колени заскорузлого майского жука. Человек подобрал клюку, забросил вещмешок за спину и пошел к полевой дороге, к чернеющему в сумерках сосновому бору. Отдых под черемухой принес облегчение и покой. Все еще было впереди: встреча с матерью и сестрой, недоумения, слезы, хлопоты. Но, еще лежа на земле, он ощутил, что вернулся, и теперь шел так, словно ходил не за тридевять земель и не исчезал в тех землях, а просто вышел глянуть на свою полоску с черемухой, да припозднился. И уже не клокотало так сердце, подкатываясь к горлу, и боль в позвоночнике отпустила. Он вышел из леса и остановился, прислонившись к обглоданной скотом сосенке.
На фоне неба угловато вырисовывались избы с банями на задах, в огородах темнели кучи навоза, тянуло дымком горящей соломы, где-то на другом краю деревни одиноко взлаивала собака. Он отыскал взглядом свою избу с темно отсвечивающими окнами, отметил, что кузня жива, и даже скворешня, поставленная им много лет назад, так и торчит на жерди, словно опознавательный знак. Выбрав место, где изгородь пониже, он перелез в огород и направился к кузне. Может, еще не нарушили горн, может, и инструмент цел, и «старшой» жив? Поднять-то вряд ли поднимешь, но хоть за черенок подержаться.
Он тихо приблизился к «предбаннику» кузни, всегда заваленному железным хламьем, и нашарил скобку двери. Но прежде чем открыть дверь, заметил веревку, протянутую вдоль забора. На ней висело белье — чудное, непривычное в деревне. Уж не Марейка ли рядится? Он потянул дверь на себя, однако, никогда не запираемая, кузня оказалась закрытой изнутри. Дверь стукнула неведомым затвором, и в ту же секунду он услышал говор…
Попятившись, он запнулся о вросшее в землю колесо, упал и отполз к городьбе. Под руки угодила ржавая полоса от обода, кривая, будто сабля, и острая. В кузне говорили по-немецкп. Он вытер ладонью лицо, отбросил железку. Этого не могло быть. Откуда взяться немцам? Нет, видно, послышалось. Вот же изба стоит, кузня, вон скворешня торчит. И черемуха на полосе тоже была… Он встал на ноги и, держась за городьбу, подошел к избе. Двор за войну еще пуще захламился. От калитки до крыльца лишь тропка осталась. Кругом валялись березовые комли и сучковатые чурбаки. Такие дрова и сырыми-то не больно расколешь, а видно, кто-то недавно тюкал их топором, пообщипал лучину с краев. Он снял котомку и прислушался. В избе тихо, слышно только — корова в стайке жует сено, шелестит объедьями. То ли постучаться сразу, то ли посидеть еще, собраться с духом. А то ведь и напугать можно. Мать-то с Марейкой, поди, и не ждут…
Он перевернул комлевый чурбак, намереваясь сесть, и замер. В проеме растворенной калитки стояла мать. Он узнал ее, хотя в потемках не было видно ни лица, ни рук. Только силуэт в длиннополой одежине и платке шалашиком.
— Это я вернулся, мама, — сказал он.
Мать перекрестилась, ухватилась за столбик калитки.
— Да ты не пугайся, не с того света. Пришел вот, — добавил он. — Поди, и не ждали…
Бог весть как, но наутро вся Чарочка уже знала, что вернулся Бес — Сашка Великоречанин. Его проводили на фронт осенью сорок первого, а летом, на будущий год, Великоречаниха получила похоронку. То была первая похоронка, принесенная в Чарочку. Смерть Сашки словно отрезвила. Его оплакивали всей деревней, народ в избе Великоречаниных колготился с утра до ночи. Мужики, уходившие на фронт, смурнели, перешептывались — война чище, поди, империалистической. Если уж такого парня ухлопала, значит, серьезная война…
Казалось, сносу ему не будет, Сашке-Бесу. В пятнадцать лет на его плечах отцовы рубахи трещали. К действительной под потолок выдурил. В какую избу ни зайдет — лбом косяк чуть не выбьет. Попал служить в кавалерию, да недолга вышла: на занятиях по случайности срубил он ухо коню, так под самый корень и снес. Испортил, можно сказать, строевую лошадь, за что и списали его в кузницу, к горну. Три года ковалем отслужил, пришел домой — рассказать нечего. Митька Кулагин, с которым вместе без штанов бегали, так тот аж повоевать успел на Халхин-Голе. Парни вечером соберутся, он им про бои рассказывает, про японцев — слушают, рты разинув. Федор Малышев, тоже одногодок, про танки. И все у них так складно получается. Раззадорили Сашку Великоречанина, он взял и брякнул, как шашкой лозу рубил да ухо коню по нечаянности отхватил. Вся деревня смеялась.
Однажды в Чарочку приехал уполномоченный по заготовкам, лошадь у него по дороге расковалась. Позвали кузнеца. Отец Сашкин, Тимофей Великоречанин, еще живой был. Взял он жеребца под уздцы, привел к станку, поставил и только начал копыто чистить, как жеребец словно взбесился. Ломится в станке — столбы трещат, все растяжки изорвал.
— Гляди, зашибет, — предупредил уполномоченный. — Конь-то породистый, нервный.
Тимофей и так и эдак к нему — ни в какую! Носовертку надеть не дает, чуть руку не откусил. Тимофей был мужик настырный, пластом ляжет, в мать-перемать изругается, но своего достигнет. А тут — хоть убейся. Жеребец уже хрипит, бьется, ни уговором не взять, ни силой. Народ вокруг собрался, глядит, уполномоченный из себя выходит.
— Тять, дай-ка мне лошака, — попросил Сашка. — А ты покури пока.
Тимофей в сердцах всех богов помянул, однако отошел в сторонку и сел на землю с мужиками. Сашка вывел жеребца из станка, привязал повод к столбику и под пузо к коню полез. Тот стоит как вкопанный, и только бока ходят — умаялся. Народ притих, дохнуть боится. А Сашка зажал заднюю ногу жеребца между колен, спокойно так копыто вычистил, стрелку подрезал и начал ковать. Он гвозди бьет — у мужиков самокрутки пальцы обжигают, а жеребец стоит себе и только головой качает. С одним копытом управился, пот со лба смахнул, а конь-то другую ногу сам подставляет, да еще и оглядывается, дескать, бери, что стоишь. Сашка взял ее, поглядел и стал отрывать старую подкову. Отрывает и поругивается, мол, кто же это ковал так? Будто к чурке подкова приколочена, а не к копыту. Полчаса не прошло — жеребец перекованный стоит.
— От бес! От бес! — спохватился Тимофей Великоречанин, и народ зашевелился — колдовство какое-то. — Ты что ж, Шурка, слово знаешь какое?
Сашка пожал плечами, собрал инструменты и пошел в кузню. Слова он не знал, но еще в армии понял, что породистые лошади смерть как не любят станка. Это колхозную клячу можно в станке ковать, ей воля-то не в привычку, да и нерв не тот. А чистой крови жеребца подвешивать в станке не смей. Он только чуть землю под копытами потерял — взбесится, сам убьется, но веревки не стерпит.
Отец же после этого целый день ходил будто ужаленный, хлопал себя по бокам и восклицал: «От бес!» — и всем подряд рассказывал, как его Сашка сладил с норовистым жеребцом. А деревенским прозвище только в рот положи — так и присохнет к языку…
И вот Сашка, убитый еще в сорок втором, вернулся в Чарочку.
Списанный «по чистой» и недавно выбранный деревней председатель сельсовета Дмитрий Кулагин чистил от навоза стайку, когда к нему пришел безрукий, с обгорелым лицом танкист Федор Малышев.
— Слыхал — нет, Бес-то вернулся! — радостно выпалил он. Федор, видимо, улыбался, но Кулагин еще не успел научиться различать улыбку на обезображенном, безгубом лице.
— Слыхал. — Дмитрий воткнул вилы. — Прибегали уж.
— Говорят, в плену был, в Германии.
— А где ж еще, если ночью домой крался, как вор. — Дмитрий оперся на вилы и прикрыл глаза. Голова кружилась, стреляло в ушах, и ком тошноты подпирал горло.
— Пошли, что ль? Я четушечку с собой прихватил, — то ли радовался, то ли злился бывший танкист. — Думаю, Великоречаниха-то не ждала Сашку. Откуда у ней? Дай, думаю, возьму.
Кулагин пересилил боль, выбрался из стайки на воздух и сел на завалинку. От залежавшего навоза пахло порохом, вернее, дымом только что разорвавшегося снаряда, и этот запах будил оставшуюся после контузии боль, царапал нервы. Дмитрий отдышался, сплевывая неприятный вкус меди во рту, помог заправить Федору выбившиеся из-под ремня рукава гимнастерки.
— Ну, айда? — позвал Федор. — Глянем на Беса. Говорят, и он калеченый, с палкой пришел.
Кулагин зашел в избу и стал одеваться. Синие армейские галифе и гимнастерка повисли на нем как на колу, отчего плотный ряд начищенных медалей заехал куда-то под мышку. Дмитрий словно истерся, измылился на госпитальных койках. Впору были лишь хромовые довоенные сапоги, шитые чарочинским сапожником к свадьбе. Кулагин затянулся широким командирским ремнем с медными цацками для кобуры, прогулялся бархоткой по голенищам сапог и смял их в гармошку.
— Ты, Митька, будто на парад собираешься, — то ли одобрил, то ли осудил Федор Малышев. — Эка вырядился.
Дмитрий оглядел себя в темном, с ржавыми потеками, зеркале и тряхнул головой.
— Парад не парад, а мы должны показать ему…
— Чего показать? — не понял Федор.
— Показать, что мы с тобой воевали, Отчизну, значит, защищали, — объяснил Кулагин. — А не по пленам отсиживались.
— Так он, поди, не нарочно, — подумав, сказал Малышев. — Случай вышел. Кто сам к немцам пошел — тех домой не пускают.
— Что теперь толковать: нарочно, нет! — рубанул Дмитрий. — В плену был — факт! А вот ты зря награды не надел. Иди надевай. Пускай на твой орден поглядит! И нашивки за ранения.
— Что нашивки, — отмахнулся Федор. — У меня на морде все нашито.
— Тогда хоть орден надень, — сказал Кулагин. — Пускай знает, как мы воевали. Мне тоже за последний бой орден посулили. Комиссар так и сказал: к Красной Звезде представлю тебя, товарищ Кулагин… Должон прийти.
— Придет, — успокоил Малышев. — Айда скорей.
Федор шагал быстро, уверенно, махая в такт культями рук, спрятанными в гимнастерку. Кулагин, опираясь на палку, подволакивал ногу, однако не отставал. Звенели медали, скрипели довоенные сапоги…
До последнего боя Кулагин и царапины от войны не получил. Всяко бывало. Под Псковом среди чистого поля угодил под такую бомбежку, что уж живым не чаял выйти. Целый час земля не успевала оседать, воздух прогрелся от взрывов, насквозь пропитался вонью горелого тола — дышать нечем было. У кулагинского пулемета щиток осколком своротило, кожух, как решето, второго номера землей засыпало — убило, а ему, Дмитрию Кулагину, хоть бы что. В другой раз — в обороне стояли — пять атак за день выдержал.
В пулеметчики Дмитрий попал по своей охоте. Еще в запасном полку сообразил, что воевать с «максимом» легче, чем пехотинцу с трехлинейкой: что ни говори, все-таки щиток есть, да и палит — близко не подойдешь. Это уж потом убедился и понял, куда угодил. Пулемет у немца всегда как бельмо в глазу, он и из минометов по нему хлещет, и из пушек бьет, и бомбы сверху сыплет. Тут еще одно неудобство: пулеметчиков-то всегда вперед траншей выдвигают, в ячейку, и получается, что свои сзади, впереди немцы, а ты — посередине. Кругом пальба — свету белого не видать, а ты ползаешь с «максимом» от одной позиции к другой как вошь на гребешке. Так вот, стоя в обороне, Кулагин пять атак выдержал, пять обстрелов пушечных пережил. И пять раз командир роты «хоронил» пулеметчика. Вроде все, ему кажется, накрыло ячейку прямым попаданием, но только немец в атаку — пулемет заработал. После пятой атаки кончились патроны, а немцы в шестую пошли, и не просто пехотой — с огнеметами. Дмитрий видел, как подносчик боеприпасов заживо вспыхнул, уронил ящики и остался лежать черной головешкой. Ну, подумал Кулагин, теперь-то уж точно конец. Стащил пулемет в ячейку, вжался телом в нишу и замер. Второй номер аж завыл от бессилья. Хоть бы граната какая осталась или трехлинейка на худой случай. Обидно же просто так лежать и ждать, когда подпалят. Но тут вздрогнула земля, плесканулся горячий воздух, и где цепь огнеметчиков шла — только клубы пыли и пламя. Снаряды в полсотне метров от окопа ложились, «свои» осколки визжали над головой ничуть не безопаснее немецких, но не ошиблись пушкари, выручили, хоть и страху нагнали.
Зато под селом Кицканы в Молдавии, о котором Кулагин и не слышал-то сроду, все разом и обвалилось на него. Рота заняла высоту — бугор с обгорелым виноградником, — залегла, окопалась в полный профиль и стала ждать кухню. Немцы с румынами тоже сидят в окопах, но кухонь своих, видно, не ждут, потому что сами в котле. И только кашу на передовую принесли, как начался артобстрел. Котелки смелу, а которые остались, так землей кашу испортило. Кулагин второго номера под бок — и к пулемету: сейчас полезут! (Так он всю войну и продержался за пулемет. Была возможность на трехлинейку поменять, да после «максима» винтовка в руках хлопушкой-мухобойкой кажется. То ли дело пулемет: взял в руки, так работу почуял. Не зря Кулагину казалось, что «максим» на плуг похож. Если уж пропашешь — настоящая борозда получается.) И точно, лишь обстрел кончился — румыны в атаку пошли. Кулагин распахал их в хвост и в гриву, однако за румынами немцы очутились, и, видно, здорово пьяные. Лезут цепь за цепью, слышно, песни орут. Здесь-то и начались для Дмитрия Кулагина все несчастья. Сначала продырявили пулеметный кожух. Вода вытекла, и ствол перегрелся. Затем позицию засекли, и посыпались мины. Кулагин пулемет в руки и айда на запасную. Виноградники повалены, танками потоптаны, лозы, как веревки кругом, за колеса цепляются, ноги путаются. А жара, пыль — ползти невмоготу. Только привстал Кулагин, чтобы рывок сделать, осколок в руку попал, разворотил ладонь. Боли Дмитрий не почуял, а словно ошалел в первую минуту, когда свою кровь увидел. Сел и глядит на руку. Второй номер повалил его, сделал перевязку, и пока канителились — немцы вот они, по винограднику скачут. Отстрелялись вроде от них. Второй номер говорит: ты, мол, ползи в траншею, а то кровью изойдешь. Кровь и в самом деле хлещет струей, хоть рука перетянута. Кулагин пополз. Но и трех сажен не успел отползти, как по ноге словно поленом ударили. Поглядел — мать моя! Штанина вместе с бедром разорвана, и нога чуть шевелится. Замотал одной рукой как попало и дальше. До траншеи одного метра не дополз. Снаряд ударил сзади, взрыв отшвырнул Дмитрия и смешал с землей.
В один день за все сразу посчиталась с ним война…
После долгих разговоров-расспросов, после слез с причитаниями и бессонной ночи Великоречаниха будто помолодела. Утром — уж солнце взошло и ор петушиный, колыхнувшись, затих — она спохватилась, оторвала Марейку от братца и сама, насилу оторвавшись, принялась готовить на стол. Марейка с подойником — под корову, подергала худое вымя, поширкала синеватыми струйками молока — едва кружка надоилась.
— Зимой отелилась, а молочка-то нет, — застонала Великоречаниха. — И попоить-то вволю нечем… Да и какое уж молочко, спасибо, хоть плуг тянет.
А у самой щеки пылают, глаза светятся. Давай картошку на драники тереть да второпях-то казанками пальцев о терку. Терка самодельная, зубастая — кровь так и брызнула. А Великоречаниха только засмеялась:
— Эка, полоротая!
Ничего, перетерпела, тряпицей пальцы завязала и снова за драники. Муки наполовину подмешала, топленого масла — угощать так угощать. Теперь-то, когда Сашка вернулся, они выживут! Вчера еще картошку берегли, травой сами обходились. Крапива по загородью пошла, едва снег стаял; в лесу колбы и медуницы полно. А нынче что ее беречь? Сашка вернулся — завтра блины есть будут. Кузнеца в деревне до сей поры нету, а Сашка хоть и больной пришел, но помаленьку стучать может. Я, говорит, день и ночь работать буду, все равно по ночам спать не могу. Мне б только парнишку в подмогу взять, молотобойцем.
— Ой, Сашка! — вспомнила Веллкоречаниха. — Ты Вальковых парнишку-то помнишь? Ему уж шестнадцатый пошел, на вид мужик мужиком. Возьми-ка его себе. И мать радая будет!.. Марейка! Ну-ка сбегай за Ванечкой, покличь к нам.
— Погоди, мать, — остановил сын. — Неудобно звать-то. Сам схожу потом.
Великоречаниха нажарила драчиков, укрыла миску полотенцем, чтобы не остыли, пока картошка доваривается, и собралась было в погреб сала принести, но в это время в избу зашла немка Кристина Шнар, сухопарая пожилая женщина.
— Трастфуйте, — старательно проговорила она, окидывая взглядом избу.
У Сашки испарина выступила на лбу. Он отвернулся и стал смотреть на Марейку. Марейка чистила колбу для братца.
— У тебя секот-тна прастник, — продолжала Кристина, обращаясь к хозяйке. — Сын фернулся.
— Праздник, праздник! — засмеялась Великоречаниха. — И не выскажешь, праздник-то какой!
Еще ночью мать рассказала ему, что зимой сорок второго в Чарочку приехали волжские немцы. Селиться им было некуда, а деревенские брали их к себе неохотно. Две семьи поместили в конюховке, три — в пустующем колхозном амбаре, а четыре семьи все-таки взяли на постой жители. Великоречаниха нашла своих квартирантов возле сельсоветского крыльца. Шнары сидели на чемоданах и тюках, не зная, куда податься. Пальтишки легонькие, городские, на ногах — ботинки. Раз прошла мимо — сидят, другой раз — сидят. Пожалела, увела в избу: тепла от печки не убудет. Все равно, двоих греть или пятерых. Зиму прожили, а летом кузню отремонтировали, вычистили, побелили — не узнаешь, и переселились. Сам Шнар с ледоходом на сплав ушел, и дома оставались Кристина с дочерью Анной-Марией.
— Яйки ними, вос-зми, — сказала Кристина и протянула узелок с яйцами. — Кароший яйки, сфежий.
— Ой, не надо, не надо! — замахала руками Великоречаниха. — У самих, поди, нету.
— Бери-бери, — настаивала Кристина. — Мы имеем, курочка дает.
— Ну, спасибо тебе, от спасибо, — мать приняла узелок. — А вы приходите к нам. Я драников вот нажарила.
Однако Кристина отказалась, сославшись на дела, и торопливо вышла. Сашка дождался, когда за постоялицей захлопнется сеночная дверь, и повернулся к матери.
— Зачем взяла от нее? — глухо спросил он.
— А что? — перепугалась Великоречаниха.
— Обошлись бы и так, без ихних яиц.
— От беда-то, беда, — вздохнула мать. — Я и в ум не взяла… Да они люди хорошие. Работящие. Ты, Шура, привыкай помаленьку. Ведь соседями живем-то. Они за войну тоже намытарились… Всем досталась эта война.
— Мы с ихней Анькой в одной бригаде пашем, — сказала Марейка. — Девка она здоровая, коренником ходит! Не зря у нее два имя сразу.
И засмеялась. Сашка промолчал. Надо привыкать, коли живой пришел. Ко всему надо привыкать заново: к людям, к кузнечному делу и даже к немцам…
Мать побила яйца в сковороду, развела их молоком, накрошила сала — яишня получилась как довоенная.
— Эх, а выпить-то у нас и нету! — вдруг пожалела Великоречаниха. — Марейка! Сбегай-ка к бабушке Марье, может, у ней самогонка осталась. Она на Победу-то гнала.
— Не надо самогонки, — остановил сын. — Я ж не с фронта пришел… Не надо, мать.
— Ай ладно! — согласилась Великоречаниха. — И так как-нибудь. Ну, садись, Шура, на отцово место теперь садись!.. Господи, чудо-то какое…
Она заплакала и засмеялась одновременно, вытирая лицо передником. Сашка придвинулся к столу, однако на свое старое, довоенное место.
— Ты, Марейка, ешь да на пашню беги, — распорядилась Великоречаниха. — А я нынче отпрошусь. Председатель-то у нас отпускает, когда…
— Не надо, мать, — опустил он голову. — Не просись.
— Ой! А к нам гости идут! — воскликнула Марейка, выглядывая в окно. — Твои друзья-товарищи, Сашка!
Сашка положил ложку и повернулся к двери. Первым вошел Кулагин, сдержанно поздоровался и встал у порога, опершись на палку. За ним проворно заскочил Федор Малышев.
— Приятный аппетит! — весело сказал он и взмахнул культями, отчего пустые рукава выскользнули из-под ремня. — Ты что, Шурка, воскрес? Эх, тудыт-твою… Ну и Бес! А меня-то узнаешь — нет?
— Тихо, — урезонил его Дмитрий. — Чего кричишь-то?
— Садитесь с нами, — засуетилась Великоречаниха. — Марейка, неси табуретки! Садитесь, как раз к столу угодили. К добру, говорят. Радость-то какая у меня нынче!
Гости сели к столу. Кулагин глядел настороженно, молчал. Зато Малышев не унимался.
— От недолга-то! Ни обнять тебя, ни поздороваться! — говорил он, растягивая остатки губ. — А ну, тащи-ка у меня из кармана! Горлышком на тебя глядит! Ох и неудобно же! Но, говорят, отрасти должны! Я как за твою Марейку свататься приду — отрастут. За меня пойдешь, Марейка?
— Когда отрастут руки-то, тогда и пойду! — засмеялась Марейка, доставая четушку из Федорова кармана.
— Придется под дождиком стоять! — Малышев толкнул плечом Сашку. — Без рук-то чего жениться? Ни обнять, ни…
— Пришел, значит, — громко сказал Дмитрий, и за столом притихли. Великоречаниха тихонько поставила стаканы к четушке и настороженно глянула на Кулагина.
— А ничего, хороший пришел, справный, — выдержав паузу, продолжал Дмитрий. — Будто и не уходил никуда! Видно, хорошая кормежка у немца-то была, а? Не исхудал, не опух в плену…
— Да ладно тебе! — отмахнулся Федор. — Давайте-ка лучше выпьем! Чего ей стоять? И так давно стоит.
— Кормежка-то, спрашиваю, ничего была? Справная? — перебил его Кулагин и, зашевелившись, брякнул медалями.
— Справная, — ответил Сашка, глядя в стол.
— Ну а, к примеру, какая? Колбасу, поди, ел? Шоколад там всякий? Кофе подавали? — не отставал Дмитрий, а сам все бродил и бродил настороженным взглядом по лицу Великоречанина.
— И колбасу ел, и шоколад. И кофе подавали, — согласился Сашка. — Кормежка хорошая была.
— Как на убой, значит? — посуровел голос Кулагина.
— На убой, — снова подтвердил он. Великоречаниха, прижав к губам обвязанную тряпицей руку, молчала, и в глазах ее копился испуг. Малышев опустил голову и потер подбородок о воротник гимнастерки.
— Это в каком же таком плену ты был? — спросил Дмитрий и сощурился. — У какого такого захватчика?
— У немцев, — ответил Сашка, и на его скулах заходили желваки. — В самой Германии. Под Берлином.
— Вон аж где! — наигранно удивился Кулагин, и губы его заметно побелели. — А мы вот с Федором чуть-чуть до того места не дошли. Только с другой стороны, с нашей. Дошли бы, да вот Федор-то в танке обгорел, а меня…
— Не надо, Мить, — попросил тихо Малышев. — Чего теперь разбираться-то? Ну если так вышло. Он же не нарочно…
— Самое время и разобраться, кто чем на войне был. Мать с сестрой тут на себе пары подымают, а он шоколады ест. Они на траве да на брюкве — он кофе пьет.
— Не говори так, Митрий, — неожиданно твердо сказала Великоречаниха. — Какая кому судьба вышла…
— Судьба вышла? — взъярился Кулагин и рванул пуговицы на гимнастерке. — Одному — с голоду пухнуть, другому — рожу у немца наедать? Мне — кровь проливать, а ему?! — Он резко схватил Сашку за грудки, притянул к себе, чуть не свалив с табуретки. — Говори: кем в плену был?! Как на духу говори! — Лицо у Дмитрия задергалось, побелело. — Я право имею спрашивать! Ну?
— На мне опыты ставили, — тихо ответил Великоречанин.
— Опыты? Это какие такие опыты? Как рожу на шоколаде нажрать?!
Марейка испуганно вскрикнула и вцепилась в брата, Федор зажмурился и тяжело покрутил головой.
— Значит, немцу служил?.. — полушепотом выдохнул Кулагин. — Значит, продался?
— Отпусти его! — неожиданно звонко выкрикнула Великоречаниха. — Отпусти! И ступай из избы. Уходи — вон порог.
Дмитрий резко обернулся к ней, хотел что-то сказать, но она дернула его за рукав и указала на дверь.
— Уходи, Митрий. Не трогай моего сына. Уходи!
Кулагин встал, отбросив табурет, и судорожно перевел дух.
— Какой ни на есть, а мой. Уходи, Митя, — тихо повторила Великоречаниха.
— Пошли отсюда! — приказал Кулагин и толкнул Федора. — Тут нам делать нечего. Идем.
Федор сидел, опустив голову, и культи в рукавах гимнастерки мелко подрагивали.
— Ничего, я тебя выведу на чистую воду! — рубанул Кулагин и, круто развернувшись, ногой растворил дверь.
Нераспечатанная четушка стояла на столе, и синели в плошке остывающие драники…
Шмак подступил к Валькову со шприцем, однако Иван, высасывая кровь из ранок, замахал на него рукой, дескать, иди ты со своими уколами, так пройдет.
— Вам что, жить надоело? — угрожающе спросил эксперт. — А ну, поднимите рубаху!
Иван выругался, ушел к омшанику и сел на ступени, ведущие вниз. Может, отстанет. Однако Шмак призвал Горелова вразумить остолопа и пошел следом. Горелов не вразумил. Ему было некогда. Склонившись над протоколом, он писал уже третью страницу, время от времени шаря озабоченным взглядом по захламленному двору. Шмак начал растолковывать Ивану, что укол — это не больно, всего-навсего гамма-глобулин, его и ребенок переносит спокойно, а он, Вальков, капризнее ребенка, хотя и взрослый человек. Иван молча выслушал врача, плюнул и, забравшись в омшаник, заперся изнутри.
— Он что у вас, псих? — спросил Шмак у Кулагина, бросая шприц в портфель. — Надо же думать немного головой!
— Да нет, он ничего мужик, — ответил старик Кулагин, удерживая рукой дергающуюся щеку. — Когда тверезый — ничего. Это когда выпьет — дурной, а так ничего.
Щека не унималась. Обычно при расстройстве старик научился быстро справляться с неприятным подергиванием — сядет, погладит щеку, подумает о чем-нибудь хорошем, про внуков, например, — глядишь, и отпустило. Сейчас же начинало перекашивать глаз, голову тянуло к левому плечу — не хватало еще, чтобы его коробило на людях. Приступ начался сразу после выстрела, едва в воздухе запахло жженым порохом. Однако дым уже разнесло, рассеяло, но сковывание, стягивание мышц не прекращалось. Он заметил в траве закоптелую стреляную гильзу, вдавил ее сапогом в землю, растоптал, как топчут что-то отвратительное и гадкое. Освобождения не было. Кисловатый запах пороха забивал нос. Ко всему прочему шофер Попков, оттащив пса за огород, вернулся во двор и сел рядом со стариком чистить пистолет.
— Ты это… ты уйди, а? — попросил Кулагин. — Не могу…
Попков удивленно покосился на старика, пожал плечами и ушел в кабину «газика». Старик зажмурился, как мог крепче сжал кулаки — это тоже иногда помогало, — но стоило приоткрыть глаза, как взгляд упирался в лежащего на крыльце Сашку-Беса, и щека прыгала сильнее. Стараясь отвлечься, он пробовал смотреть на коров, бродящих по поляне, разглядывал никелированного козла на капоте машины, видневшегося через проем калитки, однако упорно возвращался к крыльцу. Труп притягивал взгляд и мысли. Старик Кулагин представил себе, как падал с крыльца Сашка: наверное, прошел по двору — согбенный, механически переставляющий ноги и палку, — стал подниматься по ступенькам и уже ступил на последнюю, но тут с ним что-то случилось. Он замер, согнулся и начал падать. Палка отлетела в сторону, руки потянулись к перилам и, не достав их, повисли в воздухе, он опрокинулся навзничь, да так и застыл…
От этих мыслей Кулагину стало совсем нехорошо. Он почуял какую-то боязнь, словно в детстве, когда бегал на кладбище смотреть похороны. Боязно и любопытно. Однако он тут же открестился — вот еще, ему ли бояться мертвых? На фронте такого насмотрелся — не приведи бог. Отца-мать схоронил, а сколько друзей-фронтовиков? Да и сам он теперь в таком возрасте, что стыдно бояться. Сохатый на что уж зверь дикий да пугливый, а и то в старости ничего не боится. Бывало, на коне подъедешь в упор, он же стоит, смотрит на тебя и ухом не ведет. Сохачьи телята тоже непугливые, другого и поймать можно, погладить, но они-то не боятся, потому что не понимают еще, ребятишки.
Кулагин мог и уйти куда-нибудь, чтобы не расстраивать себя, его никто не держал. Что из того — понятым записали? Все равно протокол потом дадут прочитать. Да и что здесь можно написать лишнего? Он не первый раз попадал в понятые и обязанности знал хорошо. Выйти хотя бы вон на улицу, поглядеть коров, заодно подождать своего подпаска Мишку, однако старик сидел под забором на вросшем в землю тележном передке и будто сам врос.
Попков вычистил пистолет и, вернувшись во двор, присел рядом со стариком. Он, похоже, томился от безделья и жары и не знал, куда себя деть.
— Слышь-ка, а правду говорят, будто он власть над конями имел? — неожиданно спросил шофер. — Будто любой конь как увидит его, так и стелется, так и увивается?
Кулагин не ответил. Попков заметил, что старик держится за щеку, и участливо спросил, не зуб ли мучает, а если зуб, то можно спросить у доктора какого-нибудь лекарства. Кулагин снова промолчал, и шофер стал смотреть на Горелова, который дописывал уже четвертую страницу.
— Вот работа, — вздохнул Попков, имея в виду следователя. — Штаны украли — дергают, человек помер — дергают. А писанины-то сколько — мать моя-а!.. А еще я слыхал, будто Бес в трубу вылетал. Один мужик рассказывал. Говорит, заехал к нему переночевать. Ну, легли спать, а мужик этот возьми и трубу-то закрой. Ночью слышит — грохот, сажа посыпалась. Спичку зажег, а Бес стоит у печи, чумазый весь, и голову чешет. Вдарился об вьюшку… Врал, конечно. Это какую трубу надо, чтоб его протолкнуть?
Между тем Горелов позвал Шмака и велел начинать медицинский осмотр трупа. Шмак вынул из пакета резиновые перчатки, со скрипом натянул их на руки. Вдвоем с Попковым они расстелили брезент, переложили труп, и шофер вызвался писать под диктовку эксперта акт медицинского осмотра.
— На вскрытие повезем? — спросил Горелов.
— Нет смысла, — осматривая тело, сказал Шмак. — У него просто остановилось сердце. Да и возраст… Тем более жара такая, пока привезешь…
Кулагин снова закрыл глаза, напрягся, скорчившись в неудобной позе, — на секунду полегчало. «Жил бы среди людей, так помогли бы, — подумал он, — а то, конечно, здесь-то упал — и поднять некому…» Старик неожиданно вспомнил, как видел Сашку последний раз живым. Дело было весной, как раз выпала очередь Кулагину пасти деревенское стадо, и он, помня, что в Чарочке трава должна подрасти, пригнал сюда скотину. Распустил стадо вот так же по поляне, а сам подъехал к избе. Хозяин сидел на скамейке возле калитки: на плечах драный, засаленный дождевик, на ногах опорки от валенок. Незнакомый человек и напугаться может.
— Сидишь? — не здороваясь, спросил Кулагин.
— Сижу, Митя, — проронил он. — А что мне еще делать? Сижу да сижу.
Кулагин за полдня, пока гнал скот, намолчался в одиночку. Кричал, конечно, много, до хрипоты наорался: молодняк весной в стаде не удержишь. Чуть отвернулся, замешкался — и разбежались по кустам, задрав хвосты. Да ведь это ругань одна. Можно было поговорить с Сашкой, хотя бы про пасеку спросить — как перезимовала, будет ли нынче взяток (как-никак, у самого пять колодок) — или уж просто посидеть с ним, покурить. Однако старик Кулагин даже с коня не слез.
— Ну и сиди, — бросил он и уехал на бережок. Там спешился и, пока коровы паслись, вздремнул на солнцепеке, потом пообедал всухомятку, на полую речную воду посмотрел. Великоречанин тоже выходил на берег, только немного подальше. Остановился у обрыва и, опершись на костыль, долго стоял, изредка поглядывая в сторону Кулагина. Ветер хлопал лохмотьями дождевика, трепал длинные седые волосы: чужим глазом посмотреть — бес, да и только…
— Пиши, — скомандовал Шмак. — Смерть наступила около двадцати часов назад, то есть двадцатого июня между двенадцатью и тремя часами ночи… Есть?
— Есть, — сказал Попков. — А что его ночью понесло? Может, и правда летал?
Он хохотнул, однако его шутки никто не поддержал. Горелов посмотрел на шофера, чему-то вздохнул и стал читать протокол.
— Дальше, — продолжал Шмак. — При внешнем осмотре трупа никаких повреждений не обнаружено. Кости рук и ног целы. На голове имеется старый шрам величиной… пять сантиметров, расположенный в затылочной части.
У Кулагина заныла раненая рука. Боль сначала нешибко дернула покореженные пальцы, но потом закрутила, словно перед непогодой. Старик поморщился и здоровой рукой нащупал кисет в кармане. Горелов заметил, что Кулагин закуривает, и подсел к нему.
— Эх, давно махорочки не курил! — вздохнул он. — Насыпь-ка и мне, Петрович. И на вот, читай и расписывайся.
Он положил протокол на колени старику и взялся сворачивать цигарку. В это время прискакал Мишка-подпасок. У лошади ходуном ходили бока, с крупа валилась пена — видно, торопился, гнал, не жалея. В другой раз Кулагин поругал бы парнишку, но сейчас безразлично глянул на запаленного меринка и уткнулся в протокол. Мишка отпустил коня и осторожно вошел во двор.
— Что — убийство? — зловещим шепотом спросил он старика.
Тот поднял голову и неожиданно рассердился.
— Ну-ка, иди отсюда1 Живо! Маленький еще смотреть. Иди вон собирай стадо, скоро гнать.
Подпасок Мишка покорно вышел на улицу и, спрятавшись за воротами, стал глядеть сквозь щель.
— Пишите, — командовал Шмак. — На тыльной стороне ладони правой руки трупа — наколка… так, сейчас… цифры «6281». Заметны следы вытравливания, в виде сетки мелких шрамов.
Из омшаника неожиданно донесся какой-то грохот, возня, затем неразборчивый, ворчливый голос. Через минуту оттуда появился Иван Вальков. Он смел с головы паутину, встряхнулся, будто разгоняя озноб, и замер, уставившись на Шмака с Попковым.
— Чего это вы? — спросил он испуганно. — Вы чего с ним делаете?
Шмак диктовал шоферу и на Ивана не обратил внимания.
— Петрович! Это чего они с ним делают? — Вальков глянул на старика, затем на следователя Горелова.
— Уже выпил где-то, — спокойно сказал Горелов. — По лицу вижу — выпил.
— Ну, выпил, — согласился Иван. — А что? Я старика помянул, Александра Тимофеича. По христианскому обычаю положено… А чего они с ним делают?
— Эх ты, горе-понятой, — протянул Горелов. — Читай протокол и расписывайся, пока совсем не развезло. А то на жаре быстро…
Вальков пошарился в карманах и, звякнув мелочью, подошел к Шмаку, склонившемуся над телом. Постоял, раздумывая и копаясь в кармане, потом вдруг оттолкнул эксперта и присел возле головы покойного.
— Вы что?! — возмутился Шмак, едва удержавшись на ногах. — С ума сошли?
— Отодвинься, — буркнул Иван. — Не мешай.
Вальков закрыл Сашке глаза и, не найдя пятаков, положил двадцатник и трынку. Лицо Ивана вытянулось от напряжения, руки крупно подрагивали.
— Товарищ капитан! — озлился Шмак. — Уймите вы его! Он мне не дает работать!
— Вальков! — окликнул следователь. — Иди сюда. Читай и расписывайся… Где выпить-то успел?
— Не ваше дело, — отрубил Иван. — Я старика помянул.
Он взял протокол, не читая, перелистал и сунул Горелову.
— Не буду.
— Что «не буду»? — удивился следователь.
— Подписывать не буду. Пошли вы все…
— Вальков, ты что развоевался? Ты сначала прочти, — Горелов протянул бумаги. — Здесь чисто формальный протокол.
Старик Кулагин, слушая перепалку, вспомнил еще одну встречу с Бесом… Лет восемь назад Кулагин поехал в Чарочку на рыбалку. Время было осеннее, разбитый проселок замерз шишками, и телегу так трясло, что зубы стучали. Да еще конь попался молодой, пугливый, от любого куста шарахается. А километрах в трех от деревни встал, и ни с места. Ушами прядает, храпит, будто зверя чует. Кулагин соскочил с телеги, взял его под уздцы, хотел в поводу провести, но куда там! Брыкаться начал, из оглобель выпрыгивает, на дыбки становится. Кулагин разозлился и по морде жеребчика раз да другой. В сердцах-то по сторонам не поглядел, а тут слышит, кто-то окликает его негромко. Обернулся, и нехорошо сделалось — Бес на дороге стоит, опершись на палку, и смотрит на Кулагина. Котомка за спиной, дождевик и валяная шляпа — видно, издалека идет.
— Митя, не бей скотину, — попросил он. — Поиграет да отойдет. Молодой…
Жеребчик и впрямь успокоился, пошамкал окровавленными губами и ткнулся Кулагину в плечо.
— Носит тебя… — проворчал старик Кулагин. — Кони шарахаются…
Он сел в телегу, поправил сползший набок обласок и поехал. Однако за поворотом остановился, дождался Беса и предложил сесть. Тот охотно забрался на телегу и неожиданно похвастался:
— А я, Митя, из района иду. Пенсию мне колхозную дали, двенадцать рублей!
— Это за что же тебе дали? — спросил Кулагин.
— Как за что? Я ведь работал, — рассмеялся Сашка счастливым смешком.
Кулагин замолчал и за всю дорогу словом не обмолвился. Перед самой Чарочкой телегу подбросило на колдобине, обласишко хряпнулся о мерзлую землю, и корма его расшиперилась, как рачья клешня. Кулагин позеленел от досады, схватил топор и в минуту изрубил, испластал облас в щепки. Что теперь делать без обласа? Только назад, домой, отрыбачил…
— Поехали, Митя, я тебе свой дам, — предложил Сашка. — Я все одно сейчас не рыбачу.
Ведь была мысль — не связываться, не брать, но не выдержало сердце: на озерах перед ледоставом весь карась на плаву, так и бродит, так и чмокает в водорослях. Взял, расставил сети, а ночевать решил остаться в пустующей избе на краю бывшей деревни. Только печь затопил — Бес вот он, пришел к себе звать. Кулагин отказался, и тогда тот сходил домой и принес литр водки.
— Давай, Митя, выпьем мировую.
— Вон ты что! — догадался Кулагин. — Умасливать пришел!
В этот же день он снял сети, забросил их в телегу и на ночь глядя стал запрягать коня.
— Зря ты, Митя, — тянул Бес, печально глядя на сборы. — Жизнь-то на закат пошла… Зря.
— Чтоб я с тобой — мировую? Да ни в жисть! — резал старик Кулагин.
— Жестокосердый ты, Митя, — вздыхал Сашка. — Такую войну прошел, а жестокосердый…
— Потому что вот где у меня война! Вот! — старик похлопал раненой рукой по своей шее. — Я здоровье на ней положил! — Он сел в телегу и погнал коня.
Бес что-то кричал вслед и все повторял: Митя, Митя, Митя…
Кулагина же всегда раздражал его говорок. Хоть бы раз по-мужски выматерился, возмутился. А то все просит, молит, уговаривает, в глаза норовит заглянуть — будто собака хвостом виляет. Научили его в плену лебезить, думал Кулагин, не мужик, а баба бесхарактерная. И голос, как вернулся из плена, стал какой-то писклявый…
Горелов не стал больше упрашивать Ивана подписать протокол. Вот-вот должен был подъехать председатель сельсовета, человек ответственный и серьезный. Иван сел на крыльцо и тупо уставился на Шмака.
— У него родные есть близко? — спросил Горелов. — Имущество надо вывозить отсюда. Растащут еще, наделают хлопот…
— Где там, — отмахнулся Кулагин, — сестра есть, так кто знает, где живет? Убегом из колхоза ушла, без паспорта. Сразу после войны и ушла.
— А дети?
— Откуда у него дети? — бросил старик. — Нету.
— Мужики, а правду говорят, он кладеный был? — неожиданно спросил Попков и перестал писать. — Будто его немцы в плену…
— Не отвлекайтесь, — оборвал шофера Шмак. — Пишите: дыхательные пути свободны. На левой стороне груди трупа имеется шрам величиной два сантиметра…
— Что ж, придется составлять опись имущества, — решил Горелов. — Передадим в сельсовет. И хоронить сельсовету придется… Вот так, жил-жил человек, и чужие люди хоронить теперь будут.
— Я буду хоронить, — отрубил Иван. — Я ему сам и гроб сделаю, и похороню. Я ему не чужой, — он обвел взглядом всех и остановился на Кулагине. — Это ты, Петрович! Все ты! — крикнул он. — Ты ему в Чарочке житья не давал! И Марейка из-за тебя убежала!
— Почему это из-за меня? — возмутился старик. — Я Марейку словом не обидел. Она девка хорошая была. И ты на меня не тычь! Сопляк еще! Марейка ко мне сколь раз прибегала, совета спрашивала!
— Успокойся, Дмитрий Петрович, — Горелов взял его за рукав и повлек за собой. — Пошли со мной, поможешь составить опись. А то я в пасеках не разбираюсь. Пойдем.
Вальков выругался и, сбежав с крыльца, сшиб ногой подпорку на стайке. Овцы гурьбой высыпали во двор и прямым ходом устремились на улицу.
— Ты что делаешь? — крикнул Горелов. — Овец пересчитать надо!
— Скотина голодная, — бросил Иван и направился в кузню, где у Великоречанина была столярка.
— Тверезый — ничего, но выпьет — дурак дураком, — сказал Кулагин. — Завтра прощенья просить придет.
— Мишка! — вдруг позвал Иван. — Нечего за воротами отираться. Айда со мной. Александру Тимофеичу гроб делать будем.
Мишка бочком прошел мимо трупа, задержался на секунду, тараща глаза на покойного, и догнал Валькова.
Когда Горелов с Кулагиным ушли в леваду считать ульи, Шмак с Попковым перевернули мертвого и сняли рубаху. Шмак сосредоточенно ощупал позвоночник и встал, опустив руки.
— Что? — настороженно спросил Попков.
Не отвечая ему, Шмак с треском содрал перчатки и, опустившись на колени, еще раз прощупал позвоночник.
В июне, когда в Чарочке отсеялись, а покосы еще не поспели, один за другим стали возвращаться фронтовики. В деревне стихийно вспыхивали развеселые, с гармонями, плясками, с воспоминаниями и слезами, гулянки. Столы накрывали во дворах, но когда сбегалась вся Чарочка, открывали ворота, и застолье вытягивалось на улицу. Народ ходил на гулянку со своей едой и питьем, тащил табуретки, столы и скатерки. Ели-пили мало, зато пели да плясали легко. И плясали до полуночи, и пели до рассвета, и ходили ватагами из конца в конец деревни. Бывало, что вся гулянка утром шла на ферму и, управившись с коровами, вновь садилась за столы.
На первые встречины Великоречанин не пошел. Мать с Марейкой уговаривали — пойдем, нехорошо в избе сидеть, когда миром гуляют или работают. Он отказался и просидел весь вечер на крылечке, слушая, как веселится отвыкший за войну от праздников народ. А возле кузни сидела немка Кристина с дочерью Анной-Марией. Обе рукодельничали, что-то там шили-кроили, но тоже слушали и провожали глазами поющие ватаги односельчан. Второй раз за Сашкой пришел Федор. Марейка на шее повисла — пойдем да пойдем, и мать уговаривала: мол, привыкать надо, что же, так и будешь теперь от народа прятаться?
— Так не звали меня, — возражал он. — Что ж я, незваным пойду?
— А туда никого не зовут! — заверил Федор. — Гулянка-то общая, и праздник наш общий.
Не удержался, пошел. Сел на самом краю, подальше от фронтовика, руки на коленях сложил — хоть послушать, хоть про себя попеть-подтянуть. Справа — мать, слева — Марейка, напротив — Федор. Застолье гудит, попервости-то будто и внимания на него не обратили. Вернее, шло все, словно так и надо. Кто-то даже поздоровался, председатель колхоза про сенокосилку спросил: к Сашке уже привыкали, но только не за столом, а в кузне. На следующий день после возвращения он даже в правление не зашел, а прямым ходом отправился в колхозную кузницу. Хотел поглядеть, но встал к наковальне и лишь к вечеру едва оторвался. Накопилось работы без кузнеца — и за год не переделать. Чуть застучал молоток — и народ повалил. Заметно было, многих любопытство разбирает, так и вертится на языке спросить, однако люди помалкивали. День прошел, неделя — новость, что Бес с того света вернулся, помаленьку стареть начала. Да и здесь, за столом, что на него пялиться, когда фронтовичок вот он, сидит во главе стола, смеется, медалями побрякивает.
Но поднялся Дмитрий Кулагин, тряхнул головой, гимнастерку под ремнем расправил.
— А что? Если б мы таким миром на немца не поднялись, так, пожалуй, и не одолели бы, а? А мы вот поднялись да одолели! Миром-то и тятьку бить легче!
И поглядел долгим взглядом на Сашку. Сощурился, будто прицелился, прикусил губу. Застолье же еще пуще загудело. Великоречанин опустил голову, а Кулагин вдруг кулаком по столу:
— Подыми голову! В глаза смотри!
Народ чуть притих, завертели головами, а Дмитрий рывком опрокинул стакан, утерся рукавом.
— Поднялись, да не все… Нашелся один. Все под пулю — а он в плену отсиделся. А теперь за наш стол победы пришел!
— Митька, брось! — сказал Федор.
И стало совсем тихо. Лишь ребятишки, виснувшие на заборе, продолжали о чем-то спорить, но и то вполголоса. Сашка поднялся из-за стола и пошел в ворота. Он старался не волочить ноги, не хромать по-утиному, но земля качалась, не держала…
— Чего ты начал-то? — за спиной спросил фронтовик. — Тоже нашел время…
— Ты еще ничего не знаешь! — отпарировал Кулагин. — Он, знаешь, где был, когда мы с тобой…
— Да знаю, — перебил его фронтовик. — Нехорошо получилось.
Люди за столом молчали, виновато отворачивались.
— Верно Митька говорит! — поддержал Кулагина кто-то из раненых фронтовиков. — Если б все, так легче было…
— Моего-то убили, а этот живой ходит! — раздался женский голос и тут же сорвался на причитание.
— Его тоже убивали… — вмешался Федор. — Да не один раз…
Застолье опять заговорило вразнобой, задвигалось, и отставленная гармонистом однорядка тоненько пропела запавшим голосом…
Он вернулся домой, сел на крыльцо. Вечер морил духотой, раскаленная за день земля исходила жаром. Лето выдалось теплым: то проливные дожди, то зной. В огородах рано зацвела картошка, поздно сеянные хлеба выгнали колос, трава на лугах по пояс выдурила. Всю войну Чарочка страдала от неурожаев. Ранние заморозки и дожди гноили картошку, хлеб если и вызревал на сиротском подзоле, то уходил под ранний снег. А тут, словно в благодарность за муки, за бабьи мытарства, худая земля уродила так, что хоть камушек урони — и тот прорастет.
Сашка слушал отдаленный шум застолья, и мысли приходили дурные, тоскливые. Неужто теперь так и придется ему глядеть на чужое веселье со стороны, а своего не будет? За этим выживал он, за этим возвращался домой? На глаза попалась свитая в кольца веревка, она висела тут же, на стене у крыльца. Вспомнился капитан Панченко. Легко ушел капитан, не захотел выжить. А ему вот пришлось не только выжить, но и жить!
Он осмотрелся. Немка Кристина с дочерью сидели на своем месте, возле кузницы, и что-то опять шили. Сашкапоймал взгляд Анны-Марии и отвернулся. Немцы прижились в Чарочке, собираются избы свои ставить. Как-то Кристина подошла к нему с разговором: дескать, муж со сплава придет — дом строить будем. Место нам возле вашей усадьбы поглянулось, есть где огород распахать. Ты не против, если рядом построимся?.. Обе немки вели себя с ним уважительно, по имени-отчеству величали, а разговаривали как-то виновато, все боялись стеснить либо еще какие хлопоты доставить. Муж Кристины, чтобы лишний раз не ходить через двор, с разрешения Великоречанихи, калитку новую сделал, прямо у кузни. Народ в деревне привык к немцам. Говорят, поначалу-то, в войну, всяко бывало. Косились на них, ребятишки их детям проходу не давали. Однако какую колхозную работу ни возьми — немцы не отстают. И уж что сделают — стога ли сметают, полосу ли вспашут, — любо-дорого посмотреть. Глядишь, и совсем приживутся немцы, и избы поставят, и скотину заведут. Деревня работящих да хозяйственных любит.
Сашка снял веревку, намотал ее на кисти рук, потянул, попробовал на прочность. Ничего, выдержит. Ему стало душно, он стащил рубаху, расшнуровал корсет на пояснице. Все, хватит. Видно, судьбе так угодно было: сходил в отпуск с того света на этот, поглядел, как люди живут, а сейчас пора назад, нагостился. Можно сказать, ему счастье выпало узнать, чем дело кончилось. Не каждому такое позволено.
«Только уйти надо, — подумал он. — Нехорошо здесь-то… Мать с Марейкой перепугаются». И, не медля больше, он встал и пошел прямиком к лесу, мимо кузни, через огород — тем же путем, каким пришел. В лесу голое тело облепили комары, но Сашка уже не чувствовал их. Идти было легко, ноги двигались свободно, лишь расшнурованный корсет вихлялся на пояснице и мешал ходьбе. Он на секунду остановился, снял ненужный груз и швырнул его на дорогу. За спиной что-то ворохнулось, треснул сучок. В сумеречном свете леса ему почудилось, будто за ним кто-то крадется. Он прислушался: в деревне орала гармошка и визгливые женские голоса выговаривали частушки.
Он попытался бежать, но после нескольких шагов ослабел, ухватился за дерево. И сзади, показалось, тоже кто-то бежал. Успокоив себя — дескать, это ему лишь кажется, — Великоречанин двинулся дальше без оглядки. Дорога, выворачиваясь из леса, тянулась полями, вела меж цветущих хлебов к одинокой черемухе среди отцовой полосы…
Шмак уже заканчивал осмотр, когда из левады вернулись Горелов и старик Кулагин. Следователь направился было в избу, однако Шмак жестом остановил его и показал на покойного.
— Взгляните, товарищ капитан.
Горелов откинул брезент, выпрямился. Позвоночник Великоречанина напоминал ствол изуродованного ветром дерева, широкие росчерки шрамов покрывали всю спину.
— Двойной перелом позвоночника, — объяснил эксперт, дописывая акт медицинского освидетельствования. — Один из них — с большим смещением. По логике вещей, спинной мозг должен был порваться. Случай уникальный.
— Когда это было? — спросил Горелов.
— Скорее всего, в войну…
— В войну? — Следователь обернулся к Кулагину: — Ты что-нибудь слыхал, Петрович?
— Да слыхал, — проронил старик. — Разное болтали…
— В местах переломов вживлен металл, — продолжал Шмак. — Похоже, для фиксации дуг и отростков. Короче, здесь много непонятного.
— Он что же, от этого и умер? — Следователь накрыл покойного брезентом и отошел к крыльцу. — Вот так штука…
— Нет, по всей видимости, внезапная остановка сердца, — сказал Шмак. — А проще — старость. Надо бы показать его товарищам из райбольницы — случай особый.
— Значит, придется везти в город, — вздохнул Горелов. — По такой жаре… Покойник ждать не будет…
— Ничего! — бодро сказал эксперт. — Давайте вашу машину.
— Вы знаете что, мужики, — вдруг вмешался шофер Попков, — оставьте-ка эту затею.
— Вас не спрашивают, — бросил эксперт. — Идите в машину, сейчас поедем.
— Слушай, а может, в самом деле оставим? — предложил Горелов.
— Я же вам объяснил, — удивился эксперт. — Это уникальный случай.
Попков что-то пробурчал и направился к машине.
— Да, конечно, я вам напоминаю этакого капризного мальчика! — вдруг разозлился Шмак. — Вы поймите, наконец, это не прихоть!
— Ладно тебе, — поморщился Горелов. — Езжай… Только быстро. И председателя сельсовета пошевели там. Пускай едет, надо же имущество куда-то определить.
Шмак порывисто вышел со двора и сел в машину.
— Поехали! — распорядился он.
— Не понукай, не запряг еще, — проворчал из-под машины Попков. — Горячий больно. Гляди, шею на повороте не сломай…
— Езжай, Попков! — крикнул следователь. — Нечего тянуть!
— Какие вы шустрые! — огрызнулся шофер. — Господа нашлись: Попков туда, Попков сюда! А у меня кардан болтается! Сделаю — поеду.
В это время из бывшей кузни появился Иван Вальков с подпаском Мишкой. Они остановились возле покойного, Иван достал складной метр и начал обмер.
— Запоминай, Михайло, — командовал Вальков, — Длина — сто девяносто. С напуском положим… двести десять. Теперь ширина… с напуском будет сто в плечах и… пятьдесят в ногах.
— А в вышину? — спросил Мишка без прежнего испуга в голосе.
— В вышину две доски делают, понял? — Иван отряхнул волосы от стружки.
— Понял, чего там не понять, — деловито сказал подпасок и вскинул голову, выглядывая через забор.
Бык-производитель Фома с утробным ревом подходил к избе. Шарахнулась в сторону угодившая на его пути телка, веером рассыпались овцы. Фома, измученный гнусом и ко всему безразличный, пересгупил через бревна и уперся рогами в поленницу. Шея его набрякла, закровенели глаза, и на изъеденной паутом шкуре проступили шишки. Мелкие юркие мухи облепляли быка и травили раны. Фома взрыл землю, рявкнул по-медвежьи и даванул поленницу. Нижняя ее часть прогнулась, затрещало прогнившее дранье забора, поленница дрогнула, перекосилась и с грохотом обрушилась на Фому. Бык, расшвыривая дрова, отскочил назад и свирепо покрутил головой. И тут на глаза ему попала машина.
— Уберите быка! — запоздало крикнул Шмак, выглядывая из кабины.
Но в следующее мгновенье он захлопнул дверцу и прижался к стенке — Фома с ходу пропорол брезент, и голова его застряла между стоек.
— Что делает, а?! — старик Кулагин сорвался с места и закружился в поисках бича. — Вот тварь!
— Счас я его! — крикнул подпасок Мишка и схватил черенок от лопаты. — Счас он попляшет!
Фома вырвал голову из кабины и отпрянул, чтобы ударить снова.
— Попков! Отгони машину! — крикнул Горелов. — Разобьет к чертовой матери!
Попков что-то ответил из-под «газика», но его не услышали. Бык ударил рогами в борт, промяв облицовку, и, упершись, налег. Машина качнулась, однако не поддалась.
— Вот я тебе! Я тебе! — орал Мишка, охаживая черенком по бычьей спине. — Куда т-т-ты, рожа? Ку-уда?!
Черенок после нескольких ударов сломался. Подпасок отбросил его и выхватил из травы бич.
— Иди! Иди отсюда! — прикрикнул шофер Попков и, высунув руку из-под машины, ударил ключом по копыту. Ключ звякнул будто о железо, но бык и ухом не повел. Мишка распутал бич и вытянул Фому вдоль спины.
— Я тебе!.. — забористо выругался подпасок и размахнулся для следующего удара. Но конец бича захлестнулся за что-то сзади, и Мишка чуть не упал.
— И его стреляйте! — неожиданно крикнул Иван Вальков и по-дурному захохотал. — Что вы палкой-то? Стреляйте! Шлеп — и крышка! Ну?!
— Отгоняй быка, советчик! — одернул его следователь. — Что стоишь?
— Разобьет, стерва! — горячился старик Кулагин. — Как пить дать своротит! Веревку! Веревку надо!
— Да что твоя веревка! — хохотал Иван. — Вы стреляйте его! Бейте! Он, поди, тоже бешеный!
Горелов выругался и, перескочив через забор, сел на водительское место. Заметив это, Попков на четвереньках выбрался из-под машины и тоже заскочил в кабину. «Газик» рыкнул мотором и лихо дал задний ход. Фома, потеряв опору, сунулся вперед, закрутил головой. В это время к нему подкрался Кулагин и ловко набросил веревку на рога. Другой конец он перекинул во двор и завязал там за столб. Фома натянул веревку до упора и тяжко вздохнул.
— Сиди теперь, — удовлетворенно сказал Кулагин. — А то ишь разбушевался.
Иван Вальков поглядел на усмиренного быка и начал собирать щепки, сухие коровьи лепешки и другой мусор. Сложив все это кучкой на дороге, он развел дымокур и, сунув спички в карман, вернулся во двор. Бык, едва почуяв дым, всхрапнул, легко оторвал веревку и встал в спасительную струю дымокура. Тут же к нему примкнули две боязливые телки, потом несколько коров, и скоро разбредшее стадо собралось вокруг Фомы. Его толкали в бока, напирали сзади, овцы, зажатые коровами, лезли к нему под брюхо, но бык стоял невозмутимо и покойно жмурил глаза.
— Михайло! — позвал Вальков. — Ты мерку не забыл?
Подпасок смущенно похлопал глазами и стал сматывать бич.
— Говорил же — запоминай, — проворчал Иван. — Молодой, а памяти нету.
— Так Фома же… — растерянно сказал Мишка.
— Сам ты Фома, — рассердился Вальков. — Давай, меряй теперь сам. Учись, пока я живой.
Подпасок взял метр и подступил к покойному.
— Смелей! — прикрикнул Иван. — Чего трясешься?
Следователь, проводив машину, вернулся к избе и в задумчивости остановился у калитки. Пропотевшая на груди милицейская рубаха и вытянутые на коленях пыльные брюки делали его похожим на уставшего после работы мужика. Он глядел, как Мишка неуклюже суетится возле покойного, тер подбородок и хмурился.
— Ты чему его учишь? — заметил Кулагин, исподлобья глядя на Ивана. — Ты что парнишку заставляешь?
— Не твое дело, — отрезал Вальков. — Гробы учу делать. Пускай привыкает.
— Чего бы доброго, — проворчал старик. — Гробы… Мишка, бросай, рано тебе возле покойников ходить.
— Мишка, меряй! — приказал Иван. — Не слушай его.
Подпасок остановился в замешательстве, глядя то на одного, то на другого.
— Ну, учи, учи, — бросил старик и подошел к Горелову. — Ты его и пить научи, учитель.
— Пить не надо учить, — сказал Иван. — Сам научится. А гроб делать надо учить. Помрешь — похоронить некому будет. Сельсовет хоронить будет.
— Эх, Иван, Иван, — Кулагин покачал головой. — Сам, как этот… И парнишку с толку сбиваешь. Мишкин отец с меня спросит.
— Что — Иван? Ну что — Иван? — взъярился Вальков. — Ты его, гли-ка, чему научил? — Он выдернул у Мишки бич, торчащий за поясом. — Ты-то чему обучил? — Он швырнул бич в угол двора и направился к бывшей кузне.
Мишка оглянулся на Кулагина и заторопился следом. На середине пути они остановились, Иван что-то сказал подпаску и указал рукой на омшаник. Мишка послушно скрылся в омшанике и появился оттуда с ведерным логушком.
— Во, видал? — спросил Кулагин следователя. — Медовуху потащили.
Горелов молчал, задумчиво отмахиваясь от липнувших к потному лицу слепней.
— Ты скажи ему, пускай дурью не мается, — посоветовал старик. — Гроб-то теперь к чему?
— Погоди, Петрович, — тихо сказал Горелов. — Мы что-то не так распорядились. Что-то мы не учли. На душе тоскливо. И впрямь выпить, что ли? Помянуть старика?
Незаметный, неощутимый ветерок повернул дым в сторону избы, окурил двор, забивая дыхание, и разом исчез несмолкаемый звон гнуса.
Назад: 5
На главную: Предисловие