Валёк — золотая рыбка
Мы умирали с дедом в феврале 1957 года: он от тяжёлых фронтовых ран, а я — от никому не известной и не понятной болезни. У деда в госпитале отняли половину лёгких, вторая половина сейчас отекала и до смерти оставалось совсем немного, однако из-за сильного и мощного сердца он справлялся с удушьем и порой даже начинал разговаривать со мной бодрым прерывистым шёпотом. Я лежал пластом, как парализованный, утратил дар речи, не двигался, не испытывал никакой боли, возможно потому, что был ледяной и по выражению матушки, таял, будто весенняя сосулька. Однако при этом обострённо видел, слышал и чувствовал всё, что вокруг происходит.
Дед привык умирать, а я ещё не знал, что это такое, поэтому мы оба хладнокровно лежали и ждали последнего часа. Хладнокровно в прямом смысле, потому что температура у меня упала до тридцати четырёх градусов. Бабушка днями и ночами стояла на коленях перед иконами в горнице, где был дед, но молилась за меня, и то ли от отчаяния, то ли по незнанию просила боженьку внука оставить, а деда прибрать, причём, обращалась к нему без всякого страха, как-то по-свойски, будто с соседом договаривалась. Отец всё время тулупа не снимал, куда-то ездил на лошади, искал врачей, но возвращался один и громко матерился; матушка, если не суетилась по хозяйству и не пестовала братьев-двойняшек (сестра уже ходила в школу и жила на квартире в Торбе, за семь километров), то сидела возле постели, грела мои руки и крадучись плакала потом в закутке. Никто не знал, сколько нам оставалось жить, пока отец наконец-то не привёз откуда-то фельдшерицу, большую, румяную тётку. Она посмотрела мне в рот, в глаза, перевернула с боку на бок, словно трупик, смерила температуру.
— Не долго осталось. — будто утешила она родителей. — Холодный, с такой температурой не живут. К деду не прикоснулась, лишь взглянула издалека.
— До вечера не дотянет, — определила ему срок. — Вот-вот отмучается.
И выписала нам обоим справки о смерти. Это чтобы лишний раз не ехать за сорок пять вёрст по метельной февральской дороге.
В то время мои родители ещё безоглядно верили в медицину и после такого заключения в доме сразу стало тихо, заговорили шёпотом, но я всё слышал. Матушка готовилась бежать в Торбу за моей сестрой и чтоб дядя Саша Русинов сообщил родне. Он был образованный, работал начальником лесоучастка, и у него в конторе был единственный телефон.
— Ничего, Серёга. — громко сказал дед, когда отец повёз фельдшерицу в обратный путь. — Весна скоро, река разольётся. Мы с тобой на рыбалку поедем. Поймаем рыбу валёк. Я знаю место, где она клюёт.
Про эту невиданную рыбу он говорил давно, всё собирался выловить её в нашей реке Чети, искал место, где водится, однако так ни разу и не поймал. И никто у нас в округе валька не то, что не ловил, а и слыхом не слыхивал. Дед любил рассказывать про эту рыбу, но только когда мы оставались вдвоём в лодке, где-нибудь под крутояром, подальше от чужих ушей, и ещё всегда предупреждал, чтоб я держал язык за зубами. По его словам, валёк отличается от других рыб не размерами, красотой или вкусом, а тем, что по достижению определённого возраста приплывает в реки из океанских глубин один раз в жизни, чтоб наглотаться золотых самородков. Рыба эта точно знает все речки, ручьи и проточные озёра, где есть россыпи, и если поймал, значит, тут и золото ищи. Причём, её ничто не задержит — ни пороги, ни высокие водопады, ни мели, только б воды было с вершок, везде пройдёт, перепрыгнет. Заходя в реки через холодные северные моря, в поисках россыпей, поднимается до самых Саян и Алтая. Бывает, ловят валька даже в горных ручьях за многие тысячи километров от моря. А наглотавшись золота, спускается эта рыбка вниз и возвращается в океаны, где и живёт до смерти на страшной глубине, никакой сетью не достанешь.
Вот она-то и есть сказочная золотая рыбка!
Если поймать валька и вспороть, можно найти до горсти самородков. Дед объяснял пристрастие этой рыбы к драгоценному металлу не жадностью, как бывает у людей, а жестокой необходимостью: золото выполняло роль балласта, чтоб спускаться на дно океана за каким-то специфическим кормом. Размером она была не крупная, ровно сорок сантиметров, как на подбор, и вес имела не большой, до двух фунтов, потому без дополнительного груза спуститься глубоко не могла. А если она не поест этого корма, то не может отметать икру, то есть размножаться. Так что, чем больше в желудке золота, тем дольше валёк может оставаться на дне, кормиться и продлять свой род. Однако же иные рыбы от жадности глотали такие крупные самородки, что потом всплыть не могли и погибали от высокого давления.
Мой дед не был наивным фантазёром, никогда не тешился несбыточными надеждами, а скорее относился к реалистам и прагматикам, ибо жизнь прожил суровую, но при этом не утратил природного любопытства. Поймать валька он рассчитывал по чисто практическим соображениям: найденное золото думал сдать государству, а на положенные двадцать пять процентов купить отцу мотоцикл — ни охотой, ни рыбалкой, ни бондарным промыслом заработать на него было невозможно. Дело в том, что однажды ему стало совсем худо, и дядя Саша Русинов повёз его на мотоцикле в больницу. Едва они помчались на этой двухколёсной чудо-технике, как у деда прекратилась одышка, он в буквальном смысле ожил, сидел в заднем седле, смеялся и пел, а когда приехали в больницу, велел поворачивать назад.
Он верил в мотоцикл, как в лечебное средство.
Вечером дед не умер, но мне стало ещё хуже. Однако я по-прежнему не чувствовал боли. Оказывается, у меня закрылись глаза, и почти исчезло дыхание, чего я не заметил. Чудилось, что на улице весна, разлив, мы с дедом сидим под яром в долблёнке и ловим рыбу валёк. Хорошо и страшно, потому что вода вокруг вспучивается, крутится глубокими воронками. Я был на рыбалке и одновременно слышал и будто бы видел, что происходит вокруг. К вечеру пришли мои крёстные — дядя Анисим и тётя Поля Рыжовы, наши единственные соседи: деревня была всего на два двора. Они сели возле меня и, кажется, просидели всю ночь.
Месяца за три до болезни я страшно захотел соли и начал есть её горстями. Родители это заметили, сперва даже посмеялись, затем поругали и спрятали солонку — я стал воровать. Сначала из мешка в старой избе, но когда и его убрали, то у коров из яслей, где лежала огромная серая глыба. Брал молоток, пробирался в стайку, откалывал кусочки и сосал, как леденец. До сих пор помню этот потрясающий и притягательный вкус; ничего кроме соли, я не ел с такой жадностью и страстью ни в детстве, ни потом. У коровьей глыбы скоро был пойман с поличным, лавочка и тут закрылась и тогда я стал бегать к крёстной. Тётя Поля в тайне от всех насыпала мне маленькую синюю плошку и это было лучшее угощение. Однако дядя Анисим увидел это дело, и настрого запретил давать мне соль.
Я был уверен, что заболел только по этой причине. И чтобы вылечить меня, надо-то было всего — дать горсть соли. Но об этом никто не знал, а если я начинал просить и говорить, что поможет только соль, никто не верил — мало ли что больной ребёнок говорит…
Тётя Поля сидела возле постели и мне хотелось попросить у неё хотя бы крупинку, но язык уже давно не шевелился и голоса не было, а сами они не догадывались, что мне нужно.
Так я дожил до утра и на восходе солнца, когда буран ненадолго улёгся, к нам и явился этот человек. Сначала я его только слышал — тихий, гудящий голос, объясняющий бабушке, что ему не холодно, он ничуть не замёрз и чаю пить не станет. Он был странно одет: белая, шёлковая рубаха с пояском и цацками, а сверху большой ямщицкий тулуп нараспашку. И на ногах, в мороз и ветер, красные хромовые сапоги в обтяжку!
Мы жили на границе двух районов, на единственной в наших местах дороге, и то зимней, конной. Проезжий народ заходил к нам погреться и потому самовар или на худой случай, чайник, были всегда наготове. Обычно путники снимали тулупы, валенки (чтоб скорее согрелись ноги), усаживались к печи, матушка наливала им чаю из шиповника с мёдом и подавала горячие кружки.
Этот путник даже не присел с дороги, хотя был пеший, только шапку снял, тулуп в угол скинул и будто бы сразу определил, что в доме кто-то умирает. Отец ещё не вернулся и потому бабушка, как большуха, встретила этого странноватого гостя насторожённо и поначалу вроде бы скрыть попыталась семейное горе. Однако путник без спроса вошёл в комнату и склонился надо мной. Причём, так низко, что я ощутил его лицо над своим и открыл глаза.
Скорее всего, это был старик, по крайней мере, в памяти осталась густая, крепкая, словно из проволоки, и совершенно белая борода с большими усами, длинные, с сильной проседью волосы, однако мне до сих пор кажется, что он не был старцем и вообще старым человеком. Я не запомнил лица, или его черты потом стёрлись в сознании; остался лишь некий образ — орлиный, пугающий и одновременно завораживающий. Он распрямился и, постукивая палкой об пол, опять без позволения, зашёл к делу в горницу, по-хозяйски притворив за собой дверь.
Мать с бабушкой должно быть, сробели, ничего ему не сказали, зато обрадовались, что я открыл глаза. Стояли возле постели, звали меня по имени, просили сказать что-нибудь, но сами косились на дверь горницы, тревожно переглядывались, а путник всё не появлялся. Представление о времени исказилось, я осознавал лишь день и ночь, и сколько пробыл незнакомец у деда, отметить не мог. Матушка потом говорила, часа три, но мне показалось, он зашёл и тут же вышел. Что он там делал, никто не видел и заглянуть в горницу не посмели, даже моя смелая и властная бабушка, которая опасалась, как бы этот прохожий чего не украл да не ушёл через окно. Воров и разбойников в наших краях хватало, потому что в окрестных леспромхозовских посёлках полно было вербованных и сибулонцев — зеков, когда-то отсидевших в Сиблаге и осевших по деревням. И даже при этом она не насмелилась хотя бы подглядеть, что происходит в горнице и только ворчала:
— Ну что вот, а? Что они там шушукаются, лешаки? Может они знакомые?.. И Семён не зовёт… Кабы дурного ничего не сделал. Глаза-то у него чёрные, цыганские.
Деда моего звали Семён Тимофеевич…
Когда же гость наконец вышел, то сразу стал командовать.
— Положите их вместе. В одно помещение!
— Да ведь нехорошо будет, — воспротивилась бабушка. — Нельзя ребёнку смотреть, как дедушка помирает…
— Он не помрёт, — заявил незнакомец. — А вдвоём им легче бороться будет. Перекладывайте мальчишку в горницу!
Матушка подняла меня вместе с одеялом, перенесла и уложила на бабушкину постель, напротив деда. Я обрадовался, хотел протянуть к нему руку, но не смог. Однако я заметил, что дед повеселел.
— Ладно, потом и поручкаемся. — сказал он. — Когда сила появится.
Незнакомец развязал свою котомку, достал кисет, и оттуда не табак извлёк, а горсточку крупных кристаллов.
— Ну-ка, открывай рот! — приказал. — Да только не глотай.
Через секунду у меня был полный рот соли! Я стиснул зубы, чтоб не отняли, поскольку бабушка уже сделала строгое лицо и завела:
— Что ты дал-то ему, лешак?
— Соли дал, — обронил путник, наблюдая за мной. — Захочешь воды — скажешь.
Я не пил уже несколько дней…
— Да разве можно робенку столько давать? — возмутилась бабушка и двинулась ко мне.
— Можно, если просит. Вы посмотрите кругом, метель второй месяц, солнца нет, как же без соли?
— Да где это видано?..
— Мальчишка просил?
— Просил, дак ладно ли…
— Ладно! А вы не дали! Ох, темнота кромешная… Ребёнок знает, что хочет. И лучше вас!
— А ты кто будешь-то? Лекарь, что ли?…
— Я и лекарь и пекарь! — огрызнулся путник. — Болезнь запустили, оголодал ребёнок, теперь одной солью не обойдёшься. Тело лечить надо! У него жила иссохла.
Тем временем я рассосал всю соль, дотянулся до рта и показал, что хочу пить.
— Чего маячишь-то? — ворчливо спросил путник. — Чего надо? Если воды хочешь, так и скажи.
— Пить хочу! — неожиданно для себя выдавил я.
— Ну вот! А я уж думал, ты язык проглотил! — забалагурил он. — Ну-ка, дайте парню воды!
Матушка стала поить меня из ложки, а бабушка увидела, что я зашевелился и заговорил. Теперь она наконец-то подобрела к путнику и сдалась.
— А как тело-то лечить?
— Как лечить… Побегать придётся.
— Дак побегаем, коль надо.
— Ну-ка, покажите мне скотину! — вдруг велел путник.
Бабушка накинула полушубок и безропотно повела его во двор. Обычно привередливая и строптивая, она теперь была готова на всё и даже не спрашивала, зачем незнакомцу потребовалась наша скотина (её особенно чужим не показывали, колдунов боялись, которые могли изрочить корову — молоко присохнет или не растелится).
Они скоро вернулись, гость был озадачен.
— Не годится. Нужен красный бык.
— Да где же его взять? — охала бабушка. — Я красных и не видала сроду…
— Не знаю, думайте, вспоминайте, ищите. Чтоб обязательно красный, без единого пятнышка. Иначе парню не встать на ноги, так и останется лежнем.
Я слышал, как мать с бабушкой начали вспоминать, у кого по деревням какой масти скотина, и всё получалось, только красно-пёстрая. А путник твердил про красного быка и заставлял думать. Наконец, матушка вспомнила, что в Чарочке у Голохвастовых красная корова и вроде бы без пятен.
И вдруг у них есть прошлогодний бычок?
— Хозяина нет, кто поедет? — загоревала бабушка. — А до Чарочки двадцать вёрст…
— А ты сходи и приведи! — приказал путник. — Хочешь, чтоб внук поднялся — иди.
Та было засобиралась, однако передумала и послала матушку — должно быть, всё-таки опасалась оставить на неё избу и больных. Мать оделась, заглянула в горницу, погладила меня по волосам.
— Я скоро, Серенька, потерпи….
Тем временем бабушка крадучись от чужака в доме достала из сундука старый медный чайник, в котором хранились деньги (копили на мотоцикл), вынула всё, что там было, даже мелочь, отдала матери, заплакала, зашептала:
— Ой, боюсь я его, вон как зыркает. Не знаю, к добру ли, к худу принесло лешего. Да ведь что нам робить-то? Ой-ей-ей… Ну, иди с богом, уж как-нибудь…
Матушка поцеловала меня и пошла.
— И гляди, комолого не бери! — вслед ей сказал путник. — Обязательно, чтоб с рогами был.
— Господи, боже мой! — только и ахнула бабушка. — Ещё и с рогами надо…
И мать ушла за красным быком. Она так любила нас, что сказали бы ей привести зелёного, она бы нашла и привела. А путник зашёл в горницу с поленом, бросил его вместо подушки, лёг на пол и захрапел. Бабушка не утерпела, на цыпочках к дедовой постели подкралась, разбудила и что-то долго шептала, косясь на незнакомца.
— Иди, ступай, — отчётливо сказал дед. — И не чеши языком. Чего разбудила-то? Сон хороший видал, Карна приходила.
Тогда я ещё не знал, кто это — Карна, однако бабушке это имя было известно, поскольку она тут же надулась и сердито зашвыркала носом.
— Ладно, будет, — проворчал дед. — Быка-то нашли?
— Валю в Чарочку послала, — призналась бабушка. — Все деньги ей отдала…
— Зачем все-то?
— А ежели он разбойник какой? Трофима нет, перебьёт нас, да и поминай как звали. Ты глянь-ко, ведь истинно лешак, а зыркнет, так страх берёт. Ведь что сказал? Чужих в избу не запускайте, мол, чтоб меня тут никто не видал. И никому словечка не скажите про меня!.. Это на что ему, чтоб не видали, не слыхали? Ох, худое замыслил, лешак…
— Он не разбойник, — рассудил дед. — И не лешак.
— Ну, бродяга, или сибулонец…
— И не бродяга. Он человек другой породы. Слушайся его и не перечь.
Бабушке и это не понравилось, но из-за своего характера согласиться и промолчать не могла.
— У ихнего брата одна порода: ходят да смотрят, что плохо лежит, — умышленно громко заворчала она и ушла, по путник не проснулся.
Отец увёз фельдшерицу и приехал немного выпивший, ввалился в горницу прямо в тулупе, схватил мои ладони своими горячими руками.
— Живой, бродяга…
И лишь потом увидел незнакомца.
Отец был человеком вспыльчивым и даже отчаянным, если его раскачать. Сам драк не затевал, но если за живое задели, тогда держись, биться будет насмерть. Возможно, потому отца считали смелым и дерзким человеком, хотя на самом деле сам он так о себе не думал, и я не раз был свидетелем, как он проявлял чудеса смирения, чтоб не ходить в рукопашную.
Тут он вдруг сробел, растерялся, к путнику даже не подошёл, ничего не спросил (почему это чужой человек в горнице спит?), только посмотрел на него внимательно и чуть ли не убежал. Я слышал, как они шептались с бабушкой, но одновременно ревели оголодавшие братья-двойняшки, так что я ничего не разобрал. Потом выяснилось, что отец распряг измученного коня, завёл в стойло, а сам встал на лыжи и ушёл в Яранское, искать красного быка, потому что только там имелась скотина подобной масти. И будто в прошлом году он сам видел годовалого быка у Пивоваровых и ещё удивился, какой он красный и яркий.
Отец всего лишь четыре года ходил в школу и даже в армии не служил из-за сожжённой в детстве, изувеченной левой руки, однако при всей кажущейся темноте, всю жизнь тянулся к знаниям, много читал и искренне верил в науку. Особенно после того, как год назад в космосе появился первый искусственный спутник. Хорошо помню, как он несколько ночей не спал, бегая под звёздным небом, и всем спать не давал, кричал, прыгал, хохотал, а потом играл на гармошке и раззадоривал матушку — говорил, что отмечает праздник человечества, но бабушка вздыхала: мол, в отца бес вселился. Ко всякой ворожбе и колдовству он относился с усмешкой, людей, которые верят во всё это, считал дураками. И потому оставалось загадкой, что с ним сделалось, если он вдруг бросился искать красного быка.
Матушка вернулась через сутки ночью с пустыми руками, оказывается, успела обойти несколько деревень, добралась чуть ли не до райцентра, пересмотрела полсотни быков, своих и колхозных, однако такого, как требовал путник, нигде не было. Ей советовали сходить в Чёрный Яр, в другой район, где якобы видели совершенно красного телёнка, только неизвестно, быка или тёлку. И вот теперь матушка примчалась, чтоб глянуть, что дома творится, перевести дух и бежать дальше.
Путник всё это время проспал на полене и наконец-то проснулся, встал сердитым, от еды отказался, только ковш воды из кадки выпил и начал ругаться на матушку, дескать, тёмные вы и полоротые люди, даже красного быка не можете найти. И сказал потом, постукивая пальцем по столу:
— Если к утру не приведёте мне быка, я пойду и найду сам. Но тогда вашего мальчишку заберу и уведу с собой.
Женщины перепугались, бабушка немедля запрягла отдохнувшего коня и поехала, как в сказке, — куда глаза глядят. Матушка, видимо, решила задобрить гостя, на стол собрала, выставила бутылку водки, но тот пить-есть решительно отказался, дверь в горницу прикрыл, чтоб мы с дедом ничего не слышали, и начал с матерью какой-то разговор. Бубнили они долго, чуть ли не до утра, пока отец не пришёл.
— В нашем районе красных быков нету! — заключил он и пошёл смотреть, жив ли я.
Куда ездила бабушка, неизвестно, однако к восходу поспела, и когда её увидели в окно, дома сразу же возник радостный переполох: за санями шёл бык, привязанный к пряслу.
— Ведёт! Ведёт быка!
Отец с матушкой выбежали на улицу, а гость, говорят, даже в окно не посмотрел, только покряхтел и начал собираться.
— Ладно, полоротые, сидите и ждите. Сам пойду! — сказал он, когда все вернулись в избу.
— Дак чем этот-то не подходит? — возмутилась и перепугалась бабушка. — Ведь ни пятнышка на нём, с рожищами этакими и весь красный! Я же за него, лешака, столь денег отдала!
— А на лбу у него что?
— Дак звёздочка на лбу! И то махонькая!
— То-то и оно! — путник зашёл в горницу и сунул мне в рот всего один кристалл соли. — Это значит, бычок родился ночью. А надо, чтобы на заре!
Хлопнула дверь, и в избе наступила полная тишина.
Должно быть, родители сели за стол, советоваться. Они всегда так делали, если требовалось обсудить что-либо важное, однако дед проснулся, откашлялся и кликнул бабушку.
— Вы там особенно не суетитесь, — сказал спокойно, без одышки. — Не найти нам быка. Пускай он приведёт.
— Он-то, лешак, приведёт! — сразу завелась бабушка. — Да ведь Серёжку заберёт за этого быка! Сказал: ежели сам найду, мальчишку с собой уведу!
— Так и так его уведут. Пускай уж он возьмёт.
— Как — уведут!?
— Ну, вырастет, найдётся ему девка какая и уведёт! — засмеялся дед и ко мне повернулся. — Ты-то как хочешь? Жениться или по свету походить?
— Сам всю жизнь бродяжил! — закипятилась она. — Сколь ты дома-то прожил, лешак? То война, то промысел, то и сказать грех — бабёнки гулящие. И не лежи сейчас, дак убежал бы опять куда!
— Да будет тебе! — добродушно отмахнулся дед. — Раз парню судьба такая выходит, ничего не сделаешь…
Бабушка видела, что мы оживаем, и уже ничем жертвовать не хотела.
— Ты что же, внука ему отдашь? Чего он такого сделал, чтоб робенка забирать? Да где это видано?! Вы, должно, сговорились с ним!
Дед завернул таким матом, что бабушка сердито засопела и умолкла — вот это была игра слов! Однако не надолго, скоро опять подсела к деду, спросила примиряюще:
— И на что ему бык-от? Вот заладил, ищи ему быка да и всё. Как это он лечить собирается?
— Не наше дело, не лезь, — спокойно посоветовал дед — тоже не хотел ссориться. — Ничего мы не понимаем в этом деле, и понимать нам не надо. Вылечит, и ладно.
— А вы про что с ним три часа кряду разговаривали? — подозрительно спросила бабушка. — Ты его знаешь, что ли?
— Его не знаю, а людей из их племени встречал.
— Это что за племя такое?
— Ну есть такое племя, на нас не похожее. Гои называются.
— Дак чего, нерусский он, что ли?
— Почему нерусский-то? Русские они…
— Что-то я не слыхала про этакое племя…
— Да ты много чего не слыхала и не видала…
— И где они живут?
— Кто их знает? Везде живут, ходят, ездят…
— Значит, цыгане! — определила она. — Я так и думала! То-то гляжу, зыркает!
— Не цыгане они! — дед что-то скрывал и потому терпел, ещё не ругался, но был уже на пределе. — Порода такая, гои. Хорошие люди, совестливые, дурного не делают, живут по справедливости. И больше ничего не знаю.
— Знаешь, да сказать не хочешь! — не унималась бабушка. — А то бы три часа сидели шушукались… Тебя от тифа в гражданскую кто вылечил? Тоже эти гои? Уж не от неё ли лешак этот явился? От старухи-то, с которой ты робенка прижил?
Дед даже материться не стал, махнул рукой, отвернулся к стенке и замолчал, а бабушка закусила губу, взяла красного быка со звёздочкой в повод и повела назад, откуда взяла.
Тогда я ещё не знал, что приключилось с дедом в гражданскую войну, об этом в семье никогда не говорили, и не понимал бабушкиной подозрительности и пытливости, однако с той поры запомнил это слово — гой, и когда сказки читал, где баба-яга спрашивала, мол, гой еси, добрый молодец, то сразу вспоминал этого путника и всё понимал. Но однажды на уроке, кажется, во втором классе, кто-то спросил, что это значит, и учительница неожиданно заявила, дескать, это просто игра ничего не означающих слов. Согласиться с таким суждением я не мог, поскольку Гоя видел живьём, а «еси» знал из молитвы, которую слышал каждый день и знал назубок: «Отче наш! Еже еси на Небеси…». Чтоб было понятнее, бабушка переводила для меня молитвы, и это звучало так: «Отец наш! Ты есть на Небе». Потому баба-яга не играла в слова, а конкретно спрашивала — гой есть, добрый молодец, или нет?
Все эти свои знания я и вывалил учительнице. Реакция оказалась непредсказуемой: батю вызвали в школу и стали ругать, что у нас в семье мракобесие и религиозная пропаганда. В общем, он вернулся домой и с помощью ремня объяснил мне, чтоб научился держать язык за зубами и в школе не разбалтывал, чему учат и что говорят в семье.
Но это уже было потом, а сейчас бабушка свела негодного быка, вернулась ещё более сердитая и заявила решительно.
— Хоть какие они, эти твои цыгане совестливые, а внука своего не отдам! И не надо нам ихнего быка и лекарства!
— Я говорил, не цыган он, а гой, — терпеливо напомнил дед.
— Всё одно, ко двору близко не подпущу! Пускай идёт со своим быком…
— Лучше пусть внук помрёт, что ли? — взвинтился он. — Или лежнем на всю жизнь останется? Раз обычай у них такой — на ноги поднимет, пусть забирает. Худого не будет, а может, внук через него в люди выйдет, мир посмотрит.
— Вот, опять своё начал, — забранилась бабушка. — Вечно путаешься с кем попало, всяких цыган в избу пускаешь. А ведь старик уже, три войны прошёл…
На сей раз дед запышкал, словно рассерженный медведь и подтянул к себе еловый батожок.
Нелюбовь к цыганам у нас в семье началась с того, что месяцев в восемь они меня чуть не украли. Я не помню этого случая и знаю по рассказам, что к нам в деревню на ночёвку заехали цыгане. Это был какой-то не покорившийся власти табор — им после войны запретили кочевать, а они будто уходили в дали несусветные — аж в Сербию. Цыгане встали за поскотиной и развели костры, но попросили, чтоб детей с одной старой цыганкой пустили переночевать в избу — дело было зимой. Бабушка как чувствовала неладное и пускать не хотела, мол, вшей натащут и украдут что-нибудь, однако дед на правах главы семьи разрешил. Около десятка цыганят поместилось на печи и полатях, двух грудничков положили на топчан за печкой, а сама цыганка пристроилась на полу. Бабушкино сердце не выдержало, раздобрилось. Сначала она подала детям миску с мёдом (была своя пасека и добра этого хоть залейся), затем предложила чаю цыганке, наконец, разговорилась, начались гадания по картам, по чёрной книге и по руке, и в результате все узнали свою судьбу, в том числе, и я. Цыганка сулила мне жизни семьдесят шесть лет и смерть от воды — она всем щедро раздавала сроки жизни, богатство и счастье, даже корове, которая должна была принести скоро двух телят и даже отцовой Карьке, казённой сельповской кобыле, много лет не жеребившейся.
Несмотря на свою либеральность, дед на ночь выставил караул — послал отца на двор, охранять хозяйство. Под утро двое цыган сделали попытку приблизиться к конюшне, видно, высмотрели красивую на вид, но с перебитым задом Карьку, однако на встречу им вылетела спущенная свора собак и отец с ружьём. Поднялся лай, шум и в это время старая цыганка начала будить и собирать детей в потёмках. Мать почувствовала опасность, встала и зажгла лампу и тот момент, когда старуха с двумя грудничками на руках и выводком цыганят выпрастывалась на улицу. Вместо меня в зыбке лежало полено, завёрнутое в пелёнки! Цыганские дети не плакали, и потому мать сориентировалась, вырвала из рук воровки орущий свёрток. Тут все повскакивали, начался крик, бабушка пошла в атаку с ухватом, прибежал отец. А в таборе уж и кони запряжены и взнузданы, забросили детей в повозки и взмахнули бичами.
Когда родня немного пришла в себя, меня развернули и тщательно осмотрели. Все определили, что это я, однако бабушка засомневалась — вроде, и родинка на щеке была чуть ниже, и глаза вместо голубых стали синие, и мягкие, белые волосёнки на голове будто бы потемнели. Несколько дней она подозревала, что меня подменили, думаю, чтоб досадить деду — он пустил старуху с цыганятами! Потом и она признала за своего, но когда подрос, ещё лет пять пугала меня цыганами, особенно зимой, в морозы, чтоб я не просился на улицу. У нас был тулуп из плохо выделанных овечьих шкур, который от холода становился колом, так вот она ставила его в сенях, приоткрывала дверь и показывала:
— Вон цыган стоит! Выйдешь — украдёт и увезёт с собой.
Я боялся цыган до тех пор, пока не услышал их песен…
Ситуация сейчас складывалась подобная, меня мог забрать этот путник из племени гоев и куда-то увести, но удивительно, я не испытывал страха, напротив, хотел, чтоб он вылечил нас с дедом и забрал с собой. И мы бы взяли коней и поехали, как три богатыря на картинке из журнала «Огонёк», которым была оклеена перегородка горницы.
Родители рассуждали иначе, а точнее, спорили с дедом-либералом, который мог отдать меня проходимцу, чтоб только я остался жив. Все остальные готовы были странного путника выгнать, как только он меня поставит на ноги, а то милицию вызвать с сельсоветом, если потребует мальчишку себе и начнёт задираться. Дед один стоял против всех, смеялся и отмахивался:
— Ох, и дураки же вы! Да как же вы не понимаете? Это что, заместо благодарности — взашей?
Не помню, сколько наш гость ходил, говорили по-разному, от нескольких часов до суток. И никто не торжествовал, когда он явился с красным быком, причём, не на верёвке привёл, а будто двухгодовалый бык сам за ним шёл. Денег за него не спросил, а сел на лавку точить нож, и долго ширкал им по наждачному кругу, пробовал остроту пальцем, затем велел матушке затопить железную печь в старой избе и позвал с собой отца в качестве подручного. Отец потом и рассказал, как необычный гость забивал быка.
Родитель мой всю жизнь проработал охотником-промысловиком, держал коров, свиней и овец, знал многие хитрости добычи зверей и забоя скота, кое-чему и меня стал учить лет с двенадцати — воспитывал хладнокровного и одновременно сострадательного мужика. То, что он увидел в старой избе, не укладывалось в рамки крестьянского воображения. Привередливый путник велел расстелить на полу чистую солому, после чего привёл и поставил на неё быка — опять же без верёвки. Конским скребком и щёткой тщательно вычистил его с головы до ног, а копыта и рога вымыл тёплой водой с мылом, затем приказал отцу вымести солому, сжечь её и принести свежей. Все эти приготовления утомили, батя ждал, когда путник возьмётся за нож, а он всё тянул, медлил: то у окна стоял, то у быка позвоночник зачем-то прощупывал от головы до репицы хвоста, то дрова в печку подбрасывал и сидел, будто бы грелся. Отец едва терпел, чтоб не вмешаться: если он был колдуном и лекарем, то каким-то непутёвым и быка такого же привёл — центнера под три, морда свирепая, уже в складку пошла и рога ухватом, а стоит смирно, как овечка, которая смерти не чует.
Часа полтора шли все эти приготовления, потом путник в очередной раз подошёл к быку, слегка вроде толкнул и уронил его на пол. Отец бросился ноги держать, чтоб не дрыгался, а бык уже готов! И тут началась быстрая работа — обдирать, да так, чтобы капли крови не пролилось. Отца с ножом путник к туше не подпустил, заставил только помогать то поддержать, то шкуру скручивать мездрой внутрь, чтоб не остывала. Сам же лишь надрезы сделал, рукава засучил и стал обдирать кулаками — ладно бы с барана, а то с двухлетнего быка! Десяти минут не прошло, а дело уже сделано! Бык забит и шкура снята без капли пролитой крови!
Отец взял топор, чтоб разрубить тушу и повесить на мороз, но путник остановил и приказал погрузить её в сани, вывезти на открытое место и отдать птицам, чтоб склевали, а кости весной в землю зарыть на горе, где не топит.
И чтобы кусочка от этого быка никто из людей не съел!
Меня он раздел догола и завернул в горячую шкуру с ногами и руками — будто спеленал, оставив лишь нос и рот, чтоб дышал, да глаза.
— Теперь спи! — распорядился путник и дал ещё один кристалл соли. — Я буду с тобой.
Уснул я почти мгновенно, испытывая во рту какой-то солнечный вкус и приятное, чуть жгучее тепло, будто лежал в жаркий летний день на речном разогретом песке. Я так хорошо запомнил эти ощущения, что потом очень долго искал, что существует в природе подобное. Съел много пудов обыкновенной соли, валялся на самых разных пляжах, но всё не подходило. Была некая похожесть вкуса у молдавского красного вина, которое давят из винограда сорта Изабелла, а потом оставляют на солнце в открытом чане, чтоб забродило. Отдалённо напоминающее тепло я случайно почувствовал однажды, когда на Таймыре, в ожидании транспорта, чтоб уехать с буровой в камералку (мороз был за пятьдесят), я забрался в дизельную, согрелся и задремал под мощный, оглушающий рёв.
* * *
…Проснулся утром, в полной тишине и первое, что мне захотелось, это потянуться, однако был скован высохшей до фанерной крепости шкурой. Дед не спал, сидел на кровати, подложив под спину свёрнутый тулуп и насвистывал «Чёрный ворон». Он всегда свистел, когда становилось лучше, несмотря на ворчание бабушки.
— Ну что, Серёга, живём? — спросил дед.
— А где путник? — спросил я.
— Э-э, да поди уж под Зырянкой. Как ты уснул, он наказы дал и — дуй не стой.
— Хотел меня с собой взять.
— Тихо, молчок! — шёпотом остановил дед. — Рот на крючок.
В этот момент вбежала матушка, за ней отец.
Снимали бычью шкуру точно так же, как путник снимал её с быка, с той лишь разницей, что делали это не так умело. Я орал, будто это меня обдирали, причём без ножа: шкура присохла, прикипела или вовсе приросла, а родители радовались, должно быть, проинструктированные путником, они знали, что я ожил, если кричу, тело вновь обрело чувствительность, заработали мышцы, поскольку я от боли дрыгал ногами и отбивался. Дед подбадривал, мол, ничего, ори громче, помогает, и не выдержал, встал первый раз с постели за многие месяцы и начал помогать; бабушка, ещё недавно подозревавшая случайного гостя во всех грехах, страстно молилась и каялась:
— Господи! Это Ты послал нам ангела своего! А я, слепая, не разглядела, не признала его, за лешака приняла. Прости меня, грешную!
Шкуру красного быка отец вынес на улицу, обложил берёзовыми дровами и сжёг, как Иван-царевич лягушачью кожу…