6
Русинов вошёл в крытый двор, поднялся по ступеням — изба стояла на высоком подклете — и, оглянувшись на широченную поветь, слегка обомлел. У дверей завозни стоял новенький ярко-оранжевый дельтаплан с двигателем за пилотской кабиной. Вещь эта была здесь неуместной, нереальной, существующей автономно от дома и его хозяина. Русинов не удержался и подошёл пощупать. Красивый профиль крыла по размаху в аккурат соответствовал размеру двери, видимо, недавно расширенной. Мягкое сиденье в люльке-кабине рассчитано на двух человек и настолько притягивало, что хотелось забраться и посидеть под этим солнечным полотнищем над головой.
— Ты, случайно, летать на нём не умеешь? — Пётр Григорьевич появился опять неожиданно.
— Нет, не умею, — признался Русинов.
— Жалко… Кто ни приедет — все не умеют, — пожаловался он. — Купил вот, теперь стоит. А ребята не скоро приедут…
— Какие ребята?
— Да те, что обещали летать научить! Сам попробовал зимой — взлетать взлетаю, а сесть не могу. Чуть крыло не сломал, стойку вон погнул слегка.
— Сколько же стоит такая игрушка? — спросил Русинов.
— А! — отмахнулся тот. — Две с половиной тысячи зелёными, недорого. Машина нынче дороже. Мою машину видел?
— Нет!
— Внизу там, во дворе, стоит, — пасечник постучал сапогом по полу, — «патруль-нисан» называется…
— «Патроль-нисан»?
— Или так как-то, — отмахнулся он и засмеялся счастливо. — Знаешь сколько отдал? Тридцать пять! И тысячу, чтоб ко мне сюда пригнали. Во как!
— Ну?!
— Да, рыбачок! Зато теперь красота!
— Ты, Пётр Григорьевич, миллионер! — похвалил Русинов без всякого умысла. — Богато живёшь!
— Если ограбить собрался, так предупреждаю: ничего не получится, — весело предупредил он. — Пробовали уже…
— Бог с тобой, Пётр Григорьевич! — смутился Русинов. — Я не грабитель.
— А что ты там у забора мараковал? — вдруг с хитринкой спросил пчеловод. — Что за хреновину проверял?
— У забора?
— Ну, у забора. Пока я в бане был.
— А! Удочку делал! — будто бы вспомнил Русинов.
— Интересная удочка…
— Я тебе потом покажу, — пообещал он. — На крупную рыбу. Новейшее изобретение. Запатентовано в семидесяти странах мира. Магнитная.
— А наживка какая?
— Грецкие орехи.
Он пожевал губами, пощурился, ломая мохнатые брови, и рассмеялся:
— Да! Чудес на свете много навыдумывали! Вот, например, самолёт. Железяка, а летает!
— Зачем тебе самолёт? — не скрывая удивления, спросил Русинов.
— Как зачем? Зимой за хлебом летать! — Он приобнял гостя и повлёк к двери избы. — Пошли, ухи похлебаешь. Из хариуса! Час туда, час назад, и я на неделю с хлебом. Свой-то я не пеку, лень.
Изба Петра Григорьевича представляла собой музей или выставку декоративного и прикладного творчества. Этот человек, словно истосковавшись смертельной тоской по работе, неутомимо выстругивал, вырезал, вытачивал что-то: помещение было уставлено деревянными скульптурами и столбами самой невероятной конфигурации и формы. На стенах висели какие-то странные маски-коряги анфас и в профиль. Из корней он вырезал кроны деревьев, а из витых, скрученных в спирали колец или вообще клубков он делал причудливых змей. Больше всего притягивали внимание и возбуждали воображение столбы, лес столбов! В каждом умещались все стили — от классики до модерна. Пётр Григорьевич словно задался целью разрушить всякую школу и форму, лишить их внутренней гармонии, симметрии и смысла, наполнив динамикой и стихией. Он творил во имя творчества, создавал во имя удовлетворения своего порыва. Однако странным образом в этом нагромождении и хаосе возникала какая-то особенная, стихийная сила гармонии, никогда не виданной и будоражащей воображение. Его творчество не укладывалось ни в какие каноны, но оно было каким-то древним, словно из сказки либо сна-откровения. Посредине избы стоял незаконченный столбик, который словно вырастал из двухметрового бревна и кучи щепок. Из всех инструментов у него было полуразбитое долото, топор без топорища и молоток.
Пётр Григорьевич усадил гостя за стол, где дымилась в миске золотистая уха. На белой скатерти все приборы и причиндалы были деревянные, сделанные с любовью и старанием. Сам же встал к столбу и уже застучал, брызгая щепой.
Над деревянной кроватью во всю стену висел настоящий шедевр: ковёр из огромной растянутой и выделанной бычьей шкуры. На золотистой коже тончайшими сыромятными ремешками был вышит осенний уральский пейзаж. Русинов специально подошёл поближе, чтобы посмотреть, не написан ли он маслом. Нет! Он был выполнен шитьём, с поразительным вкусом и чувством материала.
А Пётр Григорьевич между тем стучал молотком и балагурил. Он как бы пропускал мимо интерес и удивление Русинова, а может быть, привык к этому.
— Ты пока перекуси. Уха — лёгкая пища. А потом мы с тобой накроем стол и посидим как следует. Я тебя медовушкой угощу. Такой ты сроду не пивал. И мы с тобой поговорим всласть. Я хоть и один живу, а без людей не могу. Вот скоро опять ребята наедут!
— Какие ребята? — между делом спросил Русинов, хлебая уху.
— А всякие! Их сюда мёдом тянет! — засмеялся. — Рыбаки, туристы, скалолазы. И тарелочники опять приедут!
— Тарелочники?
— Ага! Они в горах неопознанные объекты опознают! Тут у нас их много всяких летает, — с удовольствием объяснил пчеловод. — Обещали и меня научить летать, я уж и взлётно-посадочную площадку подготовил. Аэродром! И эти приедут, снеговики. Которые снежного человека караулят. В прошлом году так сфотографировали даже. Здоровый мужик, метра три будет, волосатый, а на лицо — дитя дитем.
— И снежный человек у вас есть? — полушутя спросил Русинов.
— А! Кого тут только нет! — отмахнулся ваятель. — Всякой твари по паре. Ноев ковчег, да и всё! Место такое! Ты вот говоришь, миллионер я… А я ведь копейки не зарабатываю, пчёлы кормят. Они же у меня видел какого размера?
— Не видел…
— Посмотри!.. Они же — во! В полпальца, как шершни, — показал Пётр Григорьевич. — Их ни ветер, ни мороз не берёт. Кругом пчела квёлая, болезненная, а у меня — хоть бы что. Сколько она за раз мёда тащит? А-а!.. В пять раз больше, чем простая. Если бы я стал мёд сливать в свою речку — до Камы бы воду подсластил! Пей — не хочу!
Через час пчеловод повёл его в баню — крепкую, из толстенных брёвен. Берендеевский теремок, а не баня!
— Сам рубил? — спросил Русинов.
— А то!.. Заходи!
В бане стоял огненный зной, огромная каменка исходила жаром. Русинов париться любил и в бане толк знал. Сели на полок потеть, Пётр Григорьевич не унимался с рассказами. Видимо, он был выдумщик, фантазёр и умопомрачительный романтик; всё это чудесным образом уживалось в нём с практичностью, мастеровитостью и рассудительностью. Он и в бане-то без работы сидеть не мог — перевязал потуже распаренный веник, спохватившись, вычистил, выскоблил и отмыл широченную лавку, и так чистую, жёлтую, словно покрытую воском.
— А ты родом-то отсюда? — спросил Русинов.
— Родом? Нет! — засмеялся он. — Я из-за хребта родом, из Красноярского края. Здесь только двенадцатый год. Пришёл на это место, упал в траву и сразу решил — буду здесь жить. Сколько времени потерял зря! В Казахстане пятнадцать лет ни за что ни про что. Поездил я по земле, да… За двадцать лет актёрской жизни сменил двадцать театров!
— Ты что же, Пётр Григорьевич, актёр, что ли? — удивился Русинов.
— Был актёр, — вздохнул он. — В кино снимался… Не видел меня в кино? «Дубровский», «Железный мост», «На семи ветрах»?
— Нет, — смутился Русинов, стараясь припомнить, видел ли такие фильмы, не вспомнил…
— И хорошо, что нет, — обрадовался Пётр Григорьевич. — А то меня узнают, а мне так стыдно становится. Чем я занимался? Эх!..
Они парились с остервенением, лихостью и заводным азартом. Жар перехватывал дыхание — он говорил; ледяная вода в реке останавливала сердце — он говорил! Из сказочника-простачка он превращался в философа, тонкого знатока психологии, творческой природы человека. А после бани и богатого стола с медовухой Пётр Григорьевич вдруг принёс гитару и запел песни собственного сочинения.
— Хочешь, про твою Москву спою? — вдруг спросил он. — Зимой в Москву ездил и сочинил потом.
У Русинова надолго застряла строчка из этой песни — «Ну что с тобой, сударыня-Москва?»…
Наутро он проснулся от разговоров за окном: Пётр Григорьевич опохмелял шофёра лесовоза. За один неполный день этот пчеловод, актёр и философ окончательно его покорил, однако на трезвую голову Русинов вспомнил, что не отдыхать сюда приехал, не рассказы слушать и наслаждаться общением. Надо было работать — определить границы площади «перекрёстка», отыскать её центр и таким образом определить очертания древнего арийского города. По предположению Русинова, кольцевой город не мог выходить за обережный круг размагниченного пространства. Возможно, за его пределы изгонялись нарушители закона, изгои, и отсюда произошла традиция выселок, когда из общины убирали пьяниц, дебоширов и бездельников.
Лишь после рекогносцировки местности можно было начинать раскопки, чтобы подсечь похороненный под морёной культурный слой. Если выводы не подтвердятся, придётся уезжать из этого благодатного места, искать дорогу к истокам Печоры: следующий мощный «перекрёсток» был в том районе. И так до осени, до встречи Инги Чурбановой и Данилы-мастера.
* * *
Когда-то ещё в шестидесятых годах Институт отказался от идеи поиска кладов методом «тыка». В какой-то степени этому способствовал Цимлянск, где была проведена теоретическая подготовка. Искать вслепую считалось непрофессиональным делом, хотя в Институте оставался сектор «Опричнина», который занимался поиском библиотеки и сокровищ Ивана Грозного и работал «старым казачьим способом». Прежде всего следовало доказать существование самих сокровищ, просеять всю полулегендарную информацию, найти прямые и косвенные доказательства возможностей и причин, благодаря которым те или иные ценности могли оказаться в земле, под водой, в пещере. Кроме того, выявить, каким способом добывались, за счёт чего накапливались и в каких примерно размерах могли быть эти сокровища у конкретного лица, общины, народа. По проекту «Валькирия» лаборатория Русинова занималась геофизическими исследованиями определённых перспективных территорий не на предмет выявления клада, а как раз для того, чтобы доказать существование центров арийской культуры на Северном и Приполярном Урале.
Теперь Русинову предстояло по резко сокращённой программе доделать то, что не успел в Институте. Если на склонах и в долинах Уральского хребта существовали города, материальные остатки которых он и искал, то, значит, существовали и «сокровища Вар-Вар». Они могли состоять из священных атрибутов храмов солнца — Ра, где использовались золото и самоцветы. Этот жёлтый, солнечный металл почитался у ариев как дар Ра и не использовался в качестве денег либо платы в торговле. А украшения из золота были только ритуальными и не могли быть предметом богатства и состояния. Единственным местом, куда можно было перенести храмы солнца, были многочисленные пещеры. В этом слове явственно слышалось сочетание двух слов — «печь — пещь», и «Ра» — «солнечная печь» — наталкивало на мысль о подземных храмах, и, возможно, река Печора вытекала из подобных каменных Чертогов.
В первый свой маршрут Русинов вышел налегке, с кристаллом и небольшой сапёрной лопаткой. «Земная» территория «перекрёстка» представляла собой старую вырубку уступчатого и некрутого склона, разрезанную почти пополам небольшой горной речкой — притоком реки Берёзовой. Петру Григорьевичу он сказал, что пошёл просто побродить и посмотреть места и потому рыболовных принадлежностей не берёт. Пчеловод, как всегда, занимался делом — устанавливал возле бани огромный бак, сваренный из нержавейки.
— Давай, давай, рыбачок, присматривайся! — весело отозвался он. — Оглядеться — первое дело!
«Перекрёсток» оказался не таким большим, как предполагал Русинов, и имел форму эллипса, вытянутого вдоль хребта, в меридиональном направлении, размерами полтора на два с половиной километра. Однако на такой площади мог вполне разместиться город. Магниторазряженное пространство имело свои внутренние законы: от периферии к центру происходило гравитационное сжатие, отмечаемое гравитационной съёмкой. Визуально это можно было определить по растительному покрову — мхи и травы росли кругами, образуя сферические кольца, которые в народе называли «ведьмиными кругами». На спилах же деревьев годовые кольца расширялись не с южной стороны, а с той, которая была обращена к центру «перекрёстка», и древесина обычно была на редкость колкой и прямослойной. Кроме того, было замечено, что медведь практически всегда выбирает место для берлоги в немагнитном пространстве, однако никогда не ложится в центре, а ближе к краю.
Самый же центр «перекрёстка», как и бывает при гравитационном сжатии, выделял тепловую энергию. Здесь обычно очень бурно росла трава — чаще всего крапива выше человеческого роста, а зимой земля не промерзала. Но ни разу Русинов не видел в центре «перекрёстка» деревьев либо высоких кустарников. И нельзя было долгое время находиться в центре, тем более ночевать: от лёгкого, какого-то восторженного состояния начиналось головокружение, шла носом кровь и даже случались обмороки, словно от теплового удара, хотя на ощупь земля была как везде. Оказавшись надолго в таком месте, люди обычно считали, что они перегрелись на солнце, нанюхались какой-то травы или просто переутомились.
Отмечая приметы «перекрёстка», Русинов прошёл его вдоль и поперёк, а затем полукругом, стараясь засечь центр. Земля была изорвана гусеницами трелёвочных тракторов, завалена сучьями, брошенными деревьями. Множество старых пней торчали вровень с кустами малины — лес рубили зимой. Понять, разобраться в «ведьминых кругах» было невозможно: нормальное развитие растений было нарушено. Лишь к вечеру, среди этих завалов и зарослей, он отыскал крапивный пятачок и неожиданно обнаружил, что это была когда-то глубокая и обрушившаяся яма. Вытащенные со дна её валуны давно уже вросли в землю и замшели. Стараясь не обжечься, он спустился вниз: морена оплыла, однако яма и до сих пор была в полтора человеческих роста. Кто её выкопал? Зачем? И именно тут, в самом центре «перекрёстка»? Неужели уже кто-то пробовал делать раскопки? Но ведь бессмысленно копать здесь, когда рядом — речка, промывшая морену до коренных пород. Легче всего сделать там расчистку обнажения и посмотреть разрез.
Раздумывая над этим, Русинов вернулся на пасеку, но решил пока ни о чём не спрашивать Петра Григорьевича, чтобы не возбуждать его интерес. Он заметил, что хозяин пасеки хлопочет у бани и что-то варит в огромном чане из нержавейки, под которым тлеют угли и курится дымок. Русинов спрятал кристалл, бросил лопатку и пошёл к Петру Григорьевичу.
— А-а! — обрадовался тот. — Рыбак-рыбачок! Вот, наверное, проголодался!
— Ты не уху ли варишь? — засмеялся Русинов, кивая на чан.
— Уху? — развеселился пчеловод. — Пожалуй, верно, уху! Из него можно такую уху сварить! И солить не надо!
Русинов подошёл к чану и заглянул через край: на топчане, по горло в каком-то буроватом отваре лежал человек — мужчина лет шестидесяти. Он был острижен наголо, болезненное, измождённое лицо, глаза прикрыты тёмными очками. Русинов по одному торчащему из воды колену и руке определил, что человек болен какой-то болезнью, поражающей суставы, возможно полиартритом.
— Не знал, что ты ещё и врачеватель, — проговорил Русинов. — На все руки мастер…
Его поразило лицо человека в чане — белое, словно безжизненное. Лишь губы выделялись да слегка алели вздутые от тяжёлого дыхания ноздри. Что-то знакомое было в этом лице! Если бы не эти чёрные очки, Русинов бы, возможно, признал его.
— Вот, попользовать привезли, — сказал Пётр Григорьевич, пошевеливая угли под чаном. — Совсем пропадает человек, а больницы не принимают.
— Пить, — попросил человек и слегка пошевелился.
— А, пермяк-солены уши, ожил! — обрадовался пчеловод и налил из двухведёрной бутылки воды в кружку и подал. Больной потянулся рукой с узловатыми пальцами, но мимо кружки. Он был слепой! Пётр Григорьевич вложил ему кружку в ладонь.
— Ну, ты лежи, отмокай… А я пойду рыбака покормлю!
«Пермяк» ничего не ответил, осторожно глотая воду.
— Не суетись, Григорьевич, — остановил его Русинов. — Я сам…
— Сам так сам! — согласился тот. — Борщ в печи горячий, а медовуха в закутке. Выпей с устатку-то! Вон как нарыбачился!
— Да я не устал…
— Вижу, не устал. Ноги едва волочишь.
Русинов прошёл в избу, достал из печи чугунок — от запаха потекли слюнки. Пётр Григорьевич обычно готовил на улице, где стояла летняя печь под навесом, а тут, в жару, зачем-то протопил русскую печь в избе, и теперь от неё полыхало жаром. Пришлось открыть окно и двери, завешанные марлей. Русинов сунулся в корзину с крышкой, где пчеловод держал хлеб, и обнаружил свежий, ещё тёплый каравай, выпеченный на поду. А говорил, лень хлеб печь! Он сел за стол в предвкушении крепкого обеда — аппетит в экспедициях всегда был хороший, — и тут выяснилось, что борщ и хлеб совершенно несолёные. Пчеловод мог оплошать с борщом, но почему же не посолил тесто? Русинов потянулся за солью и в это мгновение вспомнил Авегу.
Он ел несолёную пищу! И теперь пчеловод специально варил и пёк без соли для незнакомца, отмокающего в чане с отваром. Да ведь он чем-то похож на Авегу! Такое же мужественное и мудрое спокойствие в лице, разве что утомлён болью, болезнью. И слепота…
Авега имел очень острое зрение, однако у него было заболевание суставов — отложение солей!
Русинов мгновенно потерял аппетит. Через силу он похлебал борща, присолив его, выпил холодного чая — некогда самовар греть! — и пошёл к бане. Привезти сюда слепого человека мог лишь шофёр лесовоза — другой машины за весь день не было на дороге, а сам он прийти сюда не мог. Откуда же его привезли?
Пётр Григорьевич хлопотал возле пустого чана — смывал остатки отвара чистой водой. Топчан, который устанавливался на дне чана, сушился у стены бани. Самого больного нигде не было видно.
— Ну что, ушёл несолоно хлебавши? — засмеялся пчеловод. — Забыл предупредить, что нынче у нас обед несолёный, диетический.
— Ничего! — отмахнулся Русинов, делая вид сытого человека. — Я и диетический умял…
Он поставил кружку на лавочку и взял бутыль с водой.
— Черпай вон из ведра, — посоветовал Пётр Григорьевич. — Ты эту воду пить не станешь.
— А что?
— Дистиллированная! Тоже диетическая.
Русинов напился из ведра, присел, с удовольствием вытянув ноги.
— Может, помощь нужна? — спросил он. — Я врач, так что не стесняйся, говори.
— Чем ему поможешь? — вздохнул Пётр Григорьевич. — Сорок лет соль рубил, просолён вон — в чану вода аж горькая после него.
— Шахтёр?
— Да… Тут у всех одна болезнь. Соляные копи кругом, солеварни… Вот и грызёт суставы. Как поход твой? Посмотрел?
— А что с глазами-то? — будто между прочим спросил Русинов.
— Вроде катаракта, сказал… Ослеп… Красивые у нас места!
Он отвечал неохотно: чувствовалось, пытается уйти от подобных разговоров, и Русинов подыграл ему:
— Места — слов нет! Хоть оставайся и живи. Слепой, скорее всего, был в бане — деваться тут больше некуда, однако Русинов никак не мог найти причины, чтобы войти туда либо, напротив, выманить его на улицу.
— Пожалуй, я палатку сегодня поставлю, — сказал он. — Вон там, на горке.
— Что так? — озабоченно спросил пчеловод. — В избе-то лучше.
— Жарко, — признался Русинов. — Да и печь сегодня натоплена… Мне в палатке привычнее, свежий воздух…
— Ну, смотри, — сдержанно проронил Пётр Григорьевич. — Жар костей не ломит…
— Да и больной же у тебя, — добавил Русинов. — Неловко место занимать.
— Больному место найдём, — неопределённо заметил пчеловод. — А ты иди под крышу. Вдруг ночью дождь или что…
— Мне дождь — не помеха! — засмеялся Русинов. — Ты посмотри на мою палатку!
Он понял, что путает какие-то планы пчеловода, и тем более решил спать на свежем воздухе: надо прояснить обстановку, узнать, что за «пермяк» поселился на пасеке. Палатка у него действительно была надёжная — с надувным полом и крышей из прорезиненной ткани. Зато стенки в летнем варианте — лёгкие, сетчатые. Он установил её на взгорке, чуть выше избы, откуда хорошо просматривались баня и речка, перегнал туда же машину и расположился на ночлег. Было уже темно, а пчеловод всё ещё хлопотал по хозяйству — подтапливал баню, относил туда бельё, потом ловил пчёл возле летков и, похоже, пользовал «пермяка» ядом. Угомонился лишь к полуночи, оставив больного в бане. Две лайки, мирные и лохматые, тоже побегали по косогорам и спрятались в подклете. Русинов вставил в прибор ночного видения свежий аккумулятор и тихо выбрался из палатки. Ночь была светлая, но лес и густой подлесок чернили землю. На чистых луговинах скрипели коростели, в прибрежных кустах бесконечно пели птицы, голоса которых было не различить в хоре, и где-то далеко, в молодых сосняках, трещал одинокий козодой. Трава была ещё горячей, а в воздухе остро и повсеместно пахло нектаром. Окольным путём Русинов приблизился к бане и затаился возле берега. Внизу журчала вода и позванивали редкие комары над ухом.
Русинов сидел возле бани уже около часа, когда неожиданно заметил Петра Григорьевича. Он неслышно вышел из дома и шёл к его палатке: наблюдать за ним можно было и без прибора — на взгорке хватало света. Вот остановился возле машины, потом склонился к сетчатой стенке палатки и долго слушал, затем распахнул вход… Не прост был старый киноактёр и философ! Прежде чем сделать какое-то своё дело, проверил, где гость. А гостя нет! Потому и не хотел отпускать из избы… Русинов неслышно отошёл в темноту кустов и затаился, потому что Пётр Григорьевич направился к бане. Остановился у чана, огляделся, негромко посвистел и снова прислушался. На свист прибежали собаки, завертелись у ног, а одна вдруг насторожилась, обернувшись к кустам, под которыми сидел Русинов. Пчеловод погладил её, приласкал, пробормотал что-то и сунулся в баню.
— Ну, жив, пермяк-солены уши? — громко спросил он. В ответ послышался тихий, неразборчивый голос. Лайка подбежала к Русинову и заластилась — эти собаки, похоже, любили всех встречных-поперечных, лишь бы был человек.
— Потерпи, брат, потерпи, — доносился голос пчеловода. — Через недельку полегчает…
Скоро он свистнул собак и направился к дому. По пути как бы мимоходом сдёрнул с верёвки большое махровое полотенце, что вечером повесил сушить, однако, взойдя на крыльцо, бросил его на перила. Стукнула дверь, и всё смолкло. Можно было выходить из укрытия, ничего интересного уже не будет. Смущало лишь это его последнее действие с полотенцем. Зачем снимать с верёвки, если оно наверняка не просохло? Вроде бы мелочь, случайность, но что-то в этом было. Русинов осторожно прокрался к крыльцу и пощупал полотенце — мокрое! Хозяйственный пчеловод совершил очень не хозяйственный поступок, и требовалось немедленно это исправить. Русинов аккуратно развесил его на верёвку, точно туда, где оно висело, затем отнёс прибор в палатку и вернулся в дом. На цыпочках он вошёл в избу, почёсываясь, стянул куртку.
— Что, рыбачок, заели? — из темноты спросил пчеловод.
— Ну вот, разбудил, — пожалел Русинов. — Заели — не то слово. Дыра у меня там в углу! Комаров налетело!..
— Я тебе говорил! — назидательно сказал Пётр Григорьевич. — Давай ложись, романтик…
Русинов лёг в постель, блаженно вздохнул, проговорил, засыпая:
— Сейчас бродил вдоль речки… Птицы поют! И правда, век бы жил.
В избе было душновато, хотя от окон сквозь марлю тихо струился насыщенный запахом нектара воздух. Пётр Григорьевич спал за перегородкой, и его дыхание умиротворяло, навевало сон. Русинов встряхивал головой, драл глаза и задерживал дыхание, чтобы отогнать дрёму. Прошёл час, кажется, на улице начинало светлеть, и тёмные столбы, маски на стенах словно оживали. Причудливая резьба в сумраке отчего-то наполнялась таинственным смыслом, и эти столбы напоминали живых существ: возникало полное ощущение, что они шевелятся, двигаются по избе, меняясь местами. А когда и вовсе пошли хороводом, Русинов понял, что засыпает, и до боли прикусил палец.
Пётр Григорьевич торопливо надевал сапоги. Видно было, что растерян, захвачен врасплох и перед этим крепко спал. Он лишь мельком заглянул за перегородку и на цыпочках вышел из избы. Когда отворилась наружная дверь, Русинов вскочил, бросился сначала к окну: за хребтом уже светило солнце, но здесь, на западном склоне, было ещё сумеречно. Пчеловод сбежал с крыльца и заспешил к бане. И вдруг остановился возле бельевых верёвок, сдёрнул полотенце, скомкал и швырнул его в траву! Всё-таки это был сигнал! Но кому?
Русинов перебежал к другому окну и чётко различил человека, стоящего на тропинке между избой и баней. Вот они встретились, пожали друг другу руки, и сразу же началось какое-то объяснение: похоже, хозяин пасеки оправдывался перед ночным гостем, показывал на бельевые верёвки, на избу. Тот же говорил ему мало и резко — услышать бы что! На какой-то миг он обернулся в сторону окон, и Русинов рассмотрел бородатое, тёмное в сумерках лицо. Эх, чуть бы побольше света!.. Гость прервал разговор и решительно двинулся к реке. Пётр Григорьевич виновато последовал за ним и на ходу всё что-то говорил, размахивая руками. Едва они скрылись в бане, как Русинов выбежал во двор и через ворота завозни вышел на улицу. Огибая огороженную пасеку, он добрался до речки и оттуда, берегом, пробрался к бане. Пчеловод с гостем находились там, доносился их приглушённый говор, но не разобрать ни слова! К окну же подходить опасно: будучи застигнутым тут, никак не объяснишь своего появления и на комаров не свалишь…
Минут через двадцать они вышли из предбанника, и Русинов наконец увидел гостя… Расстояние было всего метра четыре, и ошибиться он не мог, ибо очень хорошо помнил это лицо по фотографиям: русая, слегка волнистая борода, глубоко посаженные глаза под светлыми, чуть нависшими бровями. И возраст подходил — лет тридцать пять…
Это был один из пропавших разведчиков. Несколько лет после семьдесят восьмого года фотографию этого человека Русинов носил в кармане, чтобы при случае показывать местным жителям для опознания. По документам прикрытия его звали Виталий Раздрогин.
Он затаил дыхание: только ради одной такой встречи стоило нынче отправляться в экспедицию!
— Плохи дела, — проронил Раздрогин и попил воды из ведра.
— Ничего, поправим, — с готовностью откликнулся пчеловод. — Не таких вытаскивали…
Они пошли вниз по речке, где была хорошо набитая тропа к заповедному рыбному плёсу Петра Григорьевича. Русинов расслабился и утёр лицо. После напряжения зазвенело в ушах: было то тихое на земле время, когда уснули ночные птицы, но не проснулись ещё дневные. Можно было возвращаться в избу, чтобы обдумать положение и спокойно разобраться со своими мыслями и чувствами. Русинов пошёл было назад своим окольным путём, однако услышал, как стукнула банная дверь.
Опираясь на палку, из предбанника вышел больной «пермяк». Он был в своих тёмных, непроглядных очках и большом махровом халате, наброшенном на плечи. Ноги и туловище обернуты прополисными полосками, плохо гнущимися и шуршащими при каждом движении. «Пермяк» отставил палку и, взявшись за край чана, стал медленно, с трудом приседать. Потом попробовал отжаться на руках — не хватило сил…
Судя по его поведению, он всё видел! Вот безошибочно потянулся и взял палку, вот вышел на берег речки и, не ощупывая впереди себя путь, точно остановился на краю обрыва.
Русинов неслышно отошёл к пасечной изгороди и, последний раз взглянув на «пермяка», двинулся к избе.
«Пермяк» стоял лицом к Уральскому хребту в знакомой позе ожидания солнца. Каждое утро точно так же встречал его Авега…