7
Вычегду черпали веслами три недели и ни единой живой души на воде не встретили, кроме птиц перелетных, кои клиньями да стаями денно и нощно неслись по небу с торжественным криком. Разве что в Сольвычегодске, где река широка была, с берега помахали, вроде пристать просили, но Головин учен был, велел наддать. Гребцы за это время приели одного телка да два пуда крупы, не считая муки, рыбы и прочего харча, и все одно, растратили за зиму нагулянную силу и исхудали изрядно. Попутным был лишь зюйд-вест и реже вест; когда такое случалось, матерые, молчаливые сволочи засыпали прямо у гребей. И прежде чем поднимать судно на берег у печорского волока, запросили день отдыха и по чарке на брата, потому капитан приказал команде рубить лес, делать вороти, покати и ваги*. Сего добра на волоке было предостаточно, сложенного в большие поленницы, однако местные сволочи запросили пену непомерную — бочонок водки.
После роздыха установили ворот, но прежде чем доставать коч из воды, разгрузили его и под охраной офицеров и нижних чинов стали переносить приданое и товар на берег Печоры. Тут хочешь не хочешь, а пришлось показывать, чтоб в трумах судна, и оголодавшие без зелья и табаку местные сволочи озоровать было начали: подкараулили на волоке, напали с дубьем и отняли кипу с голландке табаком. Но охрана не сплоховала, догнала и вернула товар, а разбойников выпорола шомполами, связала одной веревкой и привела на стан, в назидание другим сволочам. Те сразу и поутихли, и уж сговориться хотели в подмогу за осьмушку табаку и чарку водки, но сволочи с Юга отказали, мы-де сами с усами. Между собой у них устав был строгий, правила блюли, и если что, суд справедливый и скорый: за воровство руку рубили, а ежели кто кого убил или искалечил — камень к ногам и нехай по дну ходит, рыб кормит.
Когда же судно подняли на берег, засидевшийся в чуме Тренка спустился на землю и двинулся пешим, так что на палубе остались лишь Варвара со служанкой и сам Головин, дабы глаз ни на минуту не спускать с красного товара.
Сволочи же покати разложат, ворота расставят, канаты растянут, и бывает, полдня судно волокут без остановки. Ночи на Вычегде краткие, заря с зарею встречается, и посему Ивашка почти не спал — прикорнет на четверть часа возле трумной задвижки, а ружье поставит так, чтоб, коли глубоко заснет, оно выпало из рук и по челу стукнуло. Однажды придремал так, и когда открыл глаза, перед ним сидит Пелагея и волосы ему гладит. Узрела, что он проснулся, — руку убрала, но не устыдилась, а ближе придвинулась и улыбается.
— Положи головушку на мои колени, — шепчет, — да спи себе. А я на карауле буду, поелику днем выспалась. Токмо покажи, как из сей фузеи стрелять?
Учить стрельбе девицу было ни к чему, да и словам ее внимать тоже, но от бессонницы в голове чумно было, Ивашка поозирался — тихо, на палубе ни души, а Тренка со сволочами на кошме ночует, ну и голову-то на колени Пелагее склонил.
— Толкни, ежели чего…
Да так крепко уснул, что не почуял, как солнце встало и вместе с ним — сволочи. Очнулся оттого, что служанка голову его обняла, к груди прижала, и целует в лицо, и шепчет жарко:
— Любый мой, желанный мой…
Ивашка отпрянул и зело смутился:
— Не балуй, Пелагея… Чего это ты?
Она же засмеялась и прошептала:
— А тоска девичье сердце гложет. Все думаю: куда плывем, зачем? И страшно становится…
— Ступай в трум и помолись, — строго посоветовал он. — Да гляди, на госпожу свою страху не напускай.
Пелагея по всей палубе прогулялась, красуясь собою, на носу встала, потянулась сладко:
— И верно, спать пора!
И лишь потом удалилась. А тем часом на волоке шум возник, потасовка в кустах.
— Эй, кто там? — крикнул Ивашка.
Глядь, а лазутчики Пронка Ворона и Селиван Булыга волосатого детину волокут, веревками опутанного. У самих юшка из носов, камзолы порваны — должно быть, изрядно побарахтались, прежде чем скрутили.
— На болоте споймали! — докладывают. — В кустах хоронился, высматривал. Соглядатай вражеский! А это при нем было.
И кладут на землю лук зверовой, колчан со стрелами и ножик.
Капитан с коча спустился и оглядел пленника: на вид молодой, но огненная борода до пояса, а космы и того дольше, и одет весь в шкуры оленьи. А образом так на рязанца похож — курносый, губастый и розовощекий.
— Кто таков? — спросил Головин.
— По-нашему не понимает! — опять докладывают.
— Токмо мычит, урчит да кусается, яко зверь дикий.
— А по-каковски говорит?
— Кто его знает? Может, вовсе немой.
Головин лук осмотрел — из дерева с костяными накладками и тетива из оленьей жилы, — потом ножик из ножен достал и немало подивился: лезвие оказалось из камня, кремневое. Попробовал пальцем — остер!
— Поди же ты!.. И что делать с сим дикарем?
— Покуда к дереву привяжем, чтоб не убег. Тут Данила Лефорт прибежал, глаза вытаращил:
— Экий смешной! На лопаря смахивает… Вы где его взяли?
— У волока таился, выглядывал! — Нижние чины пленника к сосне прикручивали. — Узрел Пелагею на коче, дак аж рот разинул и слюни побегли. Тут мы его и схватили!
— Ну и куда его теперь?
— Отпускать всяко нельзя — злобный! Тем часом сволочи канат от ворота тянули и тоже подошли, выставились, шапки на затылок сбили.
— Ох зря вы его схватили, — говорит за всех Мартемьян. — Надобно было спугнуть, он бы и утек.
— А это кто? — спрашивает Ивашка.
— Я и сам толком не знаю, всего один раз и видел, — признался тот. — Сии люди только в полунощной стороне водятся. Лешими их зовут или лесными дядями кличут. Одни сказывают, лешие-то добрые и зла не чинят, а другие говорят, будто они от лютых зверей пошли, посему их боятся. Когда-то давным-давно в стороне полунощной во множестве жили сии звери. И были они в образе человеческом, разве что не голые, как мы, а в шерсти. Потому прозывались люты, ибо они людей ловили да поедали. На них оленьи люди всяческие хитроумные ловушки ставили, самострелы, заманы. И когда ловили, то живьем волкам скармливали. Сказывают, До сей поры еще встречаются в самоедских землицах. Бывает, подкрадутся к стойбищу ихнему, а лютов собаки-то не чуют! Мужиков на мясо зарежут, а баб живьем возьмут и с собой уведут. И женятся на них потом. Вроде от жен человеческих и происходят лешие.
— И впрямь на лешего похож! — развеселился Лефорт. Пронка с Селиваном опешили.
— Знать бы, дак спугнули…
Головин огляделся и Лефорта локтем в бок:
— Команду в ружье. На коч караул выставить.
Лефорт нижним чинам приказ, те помчались тревогу подымать.
— И что с ним делать станем? — спрашивает Ивашка, Данила плечами пожал:
— Может, камень на шею да в реку? Как говорится, концы в воду…
— Неможно леших погублять, — встрял Мартемьян. — Старики сказывали, то трех великий. Они ж не люты звери — люди, токмо диковатые.
Неведомо, понял что из разговора лесной дядя или нет, однако произнес несколько слов непонятных, рычащих, но при сем на лице его ярости не было.
— С собой взять, а переволочем судно, так отпустим, — предложил Лефорт. — Лодок-то, поди, у них нету.
— Говорят, лесные дяди воды боятся, — объяснил Мартемьян, озираясь. — Лодок-то нету, но еще говорят, будто они чуют друг дружку на несколько верст. Ежели один в беду попадет, иные в тот же час на выручку идут. Не кричат, на помощь не зовут — по-иному как-то разговаривают. Оглянуться не успеешь — лешие уж тута. Звероватые, дак чего?..
От сих слов даже бывалые и опытные сволочи заозирались, а Ивашка ощутил непроизвольный холодок на спине. По волоку уже команда бежит с ружьями наперевес, двое сразу на коч поднялись и за бортами позицию заняли. И впрямь оставаться на земле опасно было, волок-то — та же дорога лесная, по обочинам кусты густые. Тогда Головин скомандовал взойти всем на судно и изготовиться к бороне. Внизу остался только привязанный к дереву лесой дядя, да нижний чин с расквашенным носом залег у кормы и стрелять изготовился.
И пожалуй, четверть часа просидели, затаившись и высматривая супостата, покуда на волоке не очутился Гренка. Головин, к своему стыду, только тогда о нем и вспомнил! А слепой югагир идет себе, перешагивая разложенные поперек покати, и не запнется ни разу, да прямиком к лешему. Ивашка курки у пистолей спустил, сунул за ремень и спрыгнул на землю. Тренка же остановился напротив пленника и что-то спросил, вернее, несколько звуков рычащих издал, а лесной дядя ему в ответ ровно бык взбугал и стал дергаться так, что дерево закачалось. Порычали они так еще минуту, югагир и говорит капитану:
— В сей же час путы снимите и все, что отняли, верните. И пить ему дайте.
Капрал Пронка Ворона на что уж смел был, а тут подошел опасливо, веревки развязал да отскочить не успел — лесной дядя ему кулачищем прямо в переносицу попал, он и откатился кубарем. Сам же леший к Тренке подошел, поклонился в пояс и заговорил языком почти человеческим. Головин прислушался — вроде на шведскую речь похоже!
— Коль грех свершили, след искупить, — говорит Тренка. — Дары ему преподнесите.
— Может, чарку налить? — спрашивает Лефорт. — Чтоб Добрее стал.
Югагир рассердился:
— Лесные люди воды огненной боятся и табаку не курят. Дайте ему четыре ножа, ибо у него еще четыре брата, медный котел, да два топора, да огниво.
Офицеры принесли ему дары, к ногам положили вместе с луком и колчаном, а сами отступили. Лесной дядя топор схватил, повертел его в руках, вдруг улыбнулся и что-то сказал Тренке. И капитан опять заметил — ну, право же, как швед говорит, только слова короткие, почти из одних согласных.
— Теперь пусть подойдет к нему еще один, который путы накладывал, — растолмачил Тренка, — за обиду посчитаться.
Пронка, коему уже попало, в кустах сидел и ружье к челу прикладывал, а Селиван Булыга из-за Лефортовой спины выглядывал.
— Иди к нему, — велел Лефорт, — чтоб обиды не держал и родня его не сбежалась.
Селиван тоже не робкого десятка был и, судя по рубцам на лице, драк всяческих повидал, а посему смело вышел и подставился, дескать, на, бей. Леший с интересом на него воззрился, волосы назад откинул, чтоб не мешали, и вдруг склонился к нему, ибо на полголовы повыше был, обнял, что-то проговорил и нож свой каменный подает.
— Его ножик себе возьми, а свой отдай, — объяснил юга-гир. — И станете вы братья, ибо лесные люди отважных чтят и любят.
Обменялись они ножами, довольный лесной дядя дары распихал под шкуры, топоры за опояску, котел за спину и вроде бы скрылся за деревьями. Подождали немного, перевели дух и уже обсуждать начали, какова невидаль случается, а леший кругом обошел, с другой стороны встал за кустами и глядит. Что тут делать, коль любопытно дикому человеку — пускай смотрит, вреда будто нет.
— Это и есть оленьи люди? — спрашивает Головин у Тренки.
— Сии люди лесные, — отвечает тот. — А оленьи нам еще встретятся на пути. Лесные добрые, зверя промышляют, тем и живут.
— А что он высматривал?
— Любопытствовал, должно. Они к волокам часто выходят но не шалят, а токмо за людьми наблюдают крадучась, поелику боятся нас пуще огня.
— Эдакие могучие и боятся? Югагир печально вздохнул:
— Они же на волоках одних сволочей да торговых людей видят. Бывало, купцы, чтоб сволочам не платить, леших ловили и впрягали в постромки, ровно коней. Да еще и кнутами пороли. А иные на корабль посадят, на ярмарку отвезут и продадут там как диковинного зверя. Вот им и чудится, будто все люди, кроме них, весь мир иной — злобные купцы да мерзкие сволочи.
— Мартемьян сказывал, они дикие совсем.
— Эх, боярин, да как тут судить? Не дикие они, но промыслов не имеют своих и лисиц чернобурых вовсе не добывают. Вот и лишены грядущего.
— А что, для грядущего след лисий ловить?
— Кому лисиц, кому зайцев либо птах малых. Всякому народу своя тварь дадена. Кто вовсе время не ведает либо у соседей крадет, тот и бродит, ровно леший.
— Знать, у югагиров лисица означает время? Тренка отчего-то опечалился:
— Одни у нас ловчие промыслы, боярин. Токмо добычи нам ныне никак не поделить. Цари чужих тварей ловят, кои сами в руки даются. Чернобурку-то нелегко добыть. Не выследишь, не скрадешь ее — токмо мелькнет перед глазами и утечет. Когда-нибудь и мы лесным людям уподобимся, коль не добудем себе время.
Ивашке чудно стало югагира слушать.
— Где же промыслы сии?
— В небесах, — преспокойно отвечает Тренка.
Сволочи же на ворот встали, команда караулом по волоку на всякий случай, Ивашка на коче остался, а Тренка опять на берег Печоры удалился. Так до вечера и волочились под надзором лесного дяди. Потом он вроде бы пропал, и кап и тан позволил девицам выйти на палубу из душного трумя А леший в тот же час и объявился, только уж без даров, верно, успел сбегать к своим сородичам, за спиною один кол-чан болтается. Весь не показывается, мелькает меж дереа в болотистом чахлом лесу и глядит. Ивашка от греха подальше заслонил собою Варвару и сказал, чтоб она с места не сходила, а Пелагея по палубе гуляет и дикаря сего высматривает — тоже любопытно. Девицы-то шум слышали, но живого лешего еще не видели. Сволочи уволакивают судно, а он все идет за ним стороной и глядит как-то печально — Ивашка на него в трубу подзорную смотрел, и даже жалко его сделалось.
И уж на закате, когда Пелагея наконец-то узрела лесного дядю и немало подивились, перстом указав, тот вдруг встрепенулся, выхватил лук из колчана, заложил стрелу и пустил ее в коч. Да так все быстро, что перепугаться не успели. Караульные ружья вскинули, когда стрела уже воткнулась в палубу прямо у ног служанки, а лешего и след простыл: Мартсмьян потом сказал, будто они по солнцу живут и после захода прячутся в жилища и замирают до утра.
А Пелагея от страху закричала да чуть в обморок не упала — едва Головин поймать успел. На палубу ее положил, а сам схватил невесту и в трум унес, при сем даже не ошутив ничего. Это уже потом опамятовался и осознал, что свершилось то, о чем и мечтать не смел, — первый раз Варвару на руках держал, и она от испуга дышала часто, прямо в лицо ему.
Дыхание ее пахло цветком кукушкины слезки…
Потом и служанку в трум спрятал и долго сидел у затвора с пистолями наготове, но лесной дядя не появился. Уже в сумерках Ивашка стрелу достал из палубы — наконечник тоже каменным оказался. Все диковины Головин подбирал и припрятывал, чтоб потом Брюсу передать, который свою кунсткамеру содержал. Хотел и ножик забрать у капрала, но уперся и ни в какую, мол, о лешем память, носить с собою стану как знак обережный, а то тут вокруг нечистой силы не счесть.
Хоть Тренка сказал, как лесные люди живут, все равно какой уж тут сон. У трумного затвора до восхода просидел Иван, и, когда комары улеглись, его сморило, да так, что винтовка по челу стукнула да не пробудила. А проснулся он оттого, что Варвара руку его в своих ладонях держит и целует — сама без покрова, лицо открыто…
Сердце зашлось! Но проморгался, а это Пелагея, и руку отдернул.
— Что ты творишь-то? Ступай в трум!
Она же руку его опять схватила, прижалась и в слезы, да шепчет исступленно:
— Чую ведь, не жить мне на свете белом! Всех нас ждет смерть неминучая в сих землях студеных! И в замужестве мне не быть! А страсть не хочется умирать девицею. Возьми меня, Иван Арсентьевич. Люб ты мне, и посему доныне жива. А то бы давно от страху примерла!
Он руку отнял да встряхнул служанку:
— Не смей реветь! И панику сеять.
Пелагея же как безумная жмется к нему и свое бормочет:
— Или брезгуешь мною, что простолюдинка я, а ты роду боярского? Так не думай, мой прадед еще каким родовитым был. Да исхудал род, ибо невест брали и взамуж выходили по любви, убегом, на сословия не взирая. На все воля Божья! Возьми, не отыскать тебе жены лучше! Не возьмешь, так умру. И жалеть опосля станешь…
— Все мы живы будем, и замуж тебя отдам, как князю посулил, — пообещал Головин и развеселить ее хотел, пошутил: — Ежели захочешь, то хоть за лешего! Не зря он тебе стрелу послал.
Ее от шутки такой аж заколотило.
— Лихо мне, Иван Арсентьевич!
— Замолчь! Вот как госпожа твоя проснется да услышит…
— Знает она…
— Что знает?
— Да что впереди смерть нас ждет.
— С чего ты взяла?
— Сон мне был: гуси перелетные на утиц налетели да побили всех…
— Насмотрелась на птиц, вот и блазнится во сне глупость несусветная, — стал увещевать ее Ивашка. — Позри на госпожу свою. Эвон, спокойная и гордая ходит, ровно лебедь, ничего не боится.
— Варвара Васильевна испугается, так и виду не подаст, ибо идет в кущи райские, в Беловодье. А я куда иду — не ведаю… Возьми меня, Иван Арсентьевич! Возьмешь, так я укреплюсь…
— Ступай лучше и помолись, — рассердился Головин. — Виданое ли дело просить о сем? Стыда у тебя нет!
Пелагея вдруг слезы вытерла и швыркнула красным носом.
— Зрю я, как ты на госпожу мою глядишь. А как схватил ее да понес, как к груди прижимал?.. Сам невесту чувонцу высватал, сам и глаза на нее пялишь. А меня стыдишь. Небось, княжну взял бы, кабы попросила…
Ивашка вскочил, кулаками потряс и чуть только не закричал на нее — спохватился, Варвара услышит.
— Как ты смеешь?.. — прошипел только и трумный затвор отворил. — Изыди вон! И чтоб ночью духу твоего на палубе не было! Не то велю взаперти держать.
— Эх, Иван Арсентьевич, — вздохнула та обреченно, — не ведомы тебе муки сердца девичьего, когда смерть по пятам идет…
— Цыц! И чтоб о смерти не слышал!
Служанка ушла, а он закрыл затвор на крюк, поднял ружье и сел тут же, тупо глядя по сторонам. А у самого сердце выпрыгивает: неужели выдал себя? Ведь всякий раз отворачивался, когда Варвара на палубу выходила и, дабы птицами полюбоваться, краешек покрова приподнимала. На руки-то взял, чтоб прикрыть собой и в трум отнести, И всегда твердил себе, что она невеста чужая и грех ее образ даже в мыслях держать, не то что взирать или к груди прижимать…
Тут сволочи на водило ворота налегли, и Мартемьян запричитал-запел:
— На печи уху я ел — глухую сваху я потчевал!..
А почва на волоке еще влажная, покати увязают, не вертятся, иной раз дым из-под днища пойдет, но сволочи дошлые, водицы подливают и вертят ворота — канаты аж звенят, особенно когда в горку. Посуху да еще к под горку, так и вовсе ловко получается, только покати брякают. И тут след успеть с ворота на ворот перехватить, дабы коч хода не потерял, или попридержать, ежели сильно раскатился. Где совсем вязко и топко, так покати вовсе не раскладывают, а поболее воды льют и по грязи волоком тянут, спеша в один ворот одолеть, чтоб днище не присосало.
Смущенный и обозленный, капитан кликнул Данилу Лефорта, велел в караул встать, сам же сошел наземь и побрел волоком с мыслями невеселыми, хотя Печора уж близко была, на несколько воротов. Как ни отрекался, а все-таки втиснула Пелагея в голову думу о смерти, и липкая, она клубилась, ровно комариное облако. Опасности он не чуял, даже когда лешего схватили и когда тот стрелу в коч пустил. Да и всю Вычегду спокойно прошли, а лазутчики из команды, высланные вперед, разведали, что и на Печоре тихо, ни засад, ни заслонов и даже местных сволочей нет — будто одни из них в казаки записались и еще зимой подались в Сибирь, а другие ранней весной подрядились гребцами на Усу, ближе к уральскому волоку. Лесные люди же, судя по всему, миролюбивы, и стойбища их где-то далеко от реки раз воды боятся. И все равно Ивашка шел волоком и оглядывался, ровно погони ждал, пока не осенило, что это душа его отделилась от тела и оторваться пытается — так ей горько.
А когда в прошлые времена такое с ним случалось, Головин совершал нечто неожиданное, к примеру, после отказа Гликерии Некрасовой он взял и приплавил камень со шведской стороны — враз полегчало.
И сейчас он прибрел на берег Печоры, где под охраной приданое и товар лежали, укрытые парусиной, и тут увидел Тренку. Югагир у воды сидел и отчего-то печален был — видно, тоже о смерти думал.
Ивашка нарочито громко заговорил, дабы самому взбодриться:
— А не пойти ли нам из Печоры морем? Хлопотное сие дело — по волокам таскаться да узкими речками ходить. Большой водой привычнее, да и скорее будет.
— Пойти бы можно, — не сразу ответил Тренка. — Да Югорское море во льдах стоит и еще полтора месяца ему стоять.
Чувонцы так называли Карское море, и югагир утверждал, будто и здесь когда-то была их земля.
— Покуда идем Печорой, очистится, — предположил капитан. — Или в устье обождем, У меня лоции есть, и там означено, в каких местах и доколе льды держатся, какие ветра дуют.
Тренка был непреклонен:
— Через волок потащимся, сквозь Вечные Горы. Уйдем на Обь-реку.
Вечными Горами он называл Уральский камень…
— А из Оби уж морем! — сказал Ивашка и огляделся, ибо ощутил спиною, что кто-то смотрит из прибрежных кустов.
— Некогда нам морем, — невозмутимо вымолвил югагир. — Мессояхой в Таламу пойдем и там уж на Енисей.
Нарты оленьи подрядим. Ждать нас должны люди оленьи — нганасаны…
— Ты же сказывал, князь Оскол Распута к условленному часу в устье Енисея придет! Там и встретимся…
— Не придет, — вздохнул Тренка. — Коч бросить придется. Зимним путем далее побежим…
— Да уж лучше перезимовать и водою идти! Так и так следующим летом доберемся.
— Поздно будет…
— Поздно?..
— Позри в небо — что видишь?
— Гуси да лебеди летят…
— А как они летят?
Ивашка присмотрелся и говорит:
— Лебеди в полунощную сторону, гуси отчего-то в полуденную…
— Вот и я так вижу, худо дело…
— Чего же худого? Знамо дело, кружат птицы. Одни на кормежку, другие с кормежки…
— К войне сие коловращение. И начнется она, как птенцы подрастут.
Головина словно огнем опалило — так бывало за мгновение перед схваткой абордажной, когда до супостата рукой подать…
И еще показалось, в ивняке зашуршало.
— Да с чего ты взял, Тренка? — спросил, а самого в холод бросило.
— Сегодня единственный день в году, когда по птицам гадать возможно.
Капитан горячий ком сглотнул и озноб со спины стряс.
— Кто же с кем сойдется? Небось со шведами опять? Или с турками?
— Гуси с лебедями…
— Будет тебе, Тренка…
— Когда-то, во времена стародавние, жили в полунощной стране токмо лебеди белые, — глядя на воду глазами слепыми, заговорил тот. — Так себя югагиры именовали Великий народ был, могучий, но, зная все наперед, благодушием отличался. Ловили они своих лисиц чернобурых и дарили, ибо иные несмысленные племена казались им ребятами малыми, посему звали их югагиры гусями. А летели они из сыпучих песков во множестве, так что ни в тайге, ни в тундре места не хватало, гогот стоял, шум. И стали гуси на югагирских промыслах своих рыжих лисиц добывать… И с той поры начались между нами распри, ссоры да кровная месть. Послушай, как летят птицы: лебеди молча, а гуси крикливо. И гнезд рядом никогда не вьют…
— Да стоит ли из-за того свариться? И пусть себе кричат…
— Кому ведомо грядущее, тот жаждет тишины. Иные чувонские старцы древесной смолой уши заливают, дабы вечности внимать.
Ивашка послушал гусиный гогот в небе.
— Коль знаешь, война случится меж вами, нельзя ли упредить? И первыми ударить по супостату? Либо вовсе избегнуть свары, к примеру, мир заключив? Когда в лоции позришь, что по ходу корги да камни-потайники, всегда есть время отвернуть и обойти. Нельзя ли и здесь изменить курс, ежели известно, что сотворится?
Тренка не отозвался, словно и сам уши смолой залил.
Тем часом судно почти до берега дотащили — к реке-то под горку пошло, и ворота не надо, само катится.
— Доржи, доржи, доржи, ити мать! — кричали обрадованные сволочи, усмиряя коч — На воду просится, ровно кобель на суку!
Ивашка в небо посмотрел, послушал голоса сволочей, гортанный птичий крик, и то ли от мыслей о смерти, то ли от немой печали югагира, но вдруг окатило его желание исповедаться, что делал он редко — перед походами и сражениями, когда дух следует укрепить.
Посмотрел он на гору товара под парусиной и признался:
— Мне ведено меж вами войну затеять, коли узрю опасность престолу.
Тренка же даже не шелохнулся, ровно не услышал. Весенняя мутная вода прет, вспучивается, закручивает вороньи. А над головою косяки птиц перелетных тянутся без конца, и все в разные стороны…
Прежде чем спустить коч на воду, сволочи принялись конопатить да просмаливать днище и борта, расшатанные на волоке, а капитан дух перевел, хотя спиною чуял — глядят из кустов лешие!..
— Для сего и тащим с собою винтовки, порох да водку с табаком, — продолжил. — Государевым указом югагиров от ясака ослободить и тем самым посеять рознь меж ясачными народцами. Стравить вас, как зверей стравливают, ежели смуту замышляют чувонцы. А вашего князя Оскала пленить и живым доставить в Петербург, дабы в кунсткамере выставить напоказ. Но ежели не замышляют худого, то оженить князя, взять вещую книгу и уйти восвояси.
Тренка и после этого остался сидеть, ровно изваяние каменное. И глаза теперь у него были как у мраморной статуи.
— А кто ныне войну меж вами учинит, мне не ведомо, — заключил Головин. — Теперь же ты ответь мне, как на духу: не задумал ли ваш князь Оскол смуты какой или того хуже, лжецарем себя объявить? Коль по вещей своей книге будущее изведал?
Сволочи же проконопатили судно и вкупе с командой без роздыху принялись товар на борт поднимать. Да все с оглядкой — верно, тоже чуяли лешачьи взоры и спешили скорее отчалить. Вкупе с товаром подняли на палубу ворота и поката, ибо на уральском волоке след иметь свое, а за чужое надобно платить аж по полкопейки за каждое бревно.
— Что открылся передо мной, сие добро, боярин, — наконец-то отозвался югагир. — Ждал я, когда сподобишься… А скоро придет час, и я открою тебе тайну княжеского рода Оскола Распуты. Ежели он сам не откроет… Ныне скажу так: возможно войны избежать, да токмо не след сотворять сего.
— Отчего же?
— А оттого, боярин, что время малую беду в великую обращает. Меня Оскол в Петербурх послал, дабы я царя упредил и остановил его руку казнящую. Не сдержал юности своей, зело уж хотел изменить, что в вещей книге прописано, и наследника спасти… А что приключилось? Царевича удушили, царь сыноубийцей стал. На престоле ныне женка гулящая, а окрест его разврат и пагубные страсти. Я с товарищами семь лет в остроге томился, а Оскол не женился и не родил сына. Ныне везем ему невесту, и все одно, война затевается. Избежим ее в сей час, завтра великой бедой отзовется… Царь послал тебя замыслы наши выведать и Коло-дар добыть потребовал. А на что ему книга, и сам не знает. И немец, товарищ твой, не знает… Познать грядущее-то возможно, да изменить его нельзя, и в том великая печаль, боярин…
Загруженный коч уже качался на воде, команда и сволочи были на борту; один загребной Мартемьян, удерживая судно за чалку, оставался на берегу.
— Иван Арсентьевич! — кричал Лефорт. — Поднимайся скорей, лешие кругом!
Головин оглянулся — вроде бы пусто. И когда они с Тренкой взошли на судно, тоже ничего не увидел, даже в подзорную трубу. Но едва оттолкнулись от берега, как над рекою, перебивая птичий гвалт, вознесся голос. Оказывается, лешие петь даже умели.
— О чем он поет? — спросил у Тренки Ивашка, прислушиваясь и испытывая озноб — усиленный водою, голос казался громоподобным.
Югагир послушал и сказал:
— Он не поет. Он плачет…