2
Младший Ерашов, Кирилл, приехал ранним утром в первый день лета. В Дендрарий таксист въезжать отказался, хотя ворота на ночь не запирались: в арочном своде вместо вывески висел дорожный знак — «кирпич». С чемоданом в руке Кирилл отправился искать свой дом, хотя из писем Алеши уже имел представление, что это за дом, как стоит, где и как выглядит. Он и в городе-то этом ни разу не был и потому ехал, как в гости, причем к чужим людям, по незнакомому и странному адресу — Дендрарий, дом № 1. Сколько ни спрашивал на вокзале, никто толком не мог сказать, где такая улица, но все объясняли, где сам Дендрарий, — место было известное.
За воротами сразу же начиналась мощная дубовая роща, и сомкнутые над головой кроны не пропускали солнца. Асфальтовая дорожка была темной, влажной и уходила куда-то в сизоватый полумрак, но за черными стволами огромных деревьев кое-где пробивались пыльные, яркие лучи, и в этих лучах порхали и гомонили мелкие птицы. Полное безлюдье, сумрак и тишина настораживали, хотелось ступать тише, с оглядкой; непривычный мир древнего леса, замшелые от корней исполинские стволы и черная, без травы, земля вызывали легкий детский испуг, какой бывает от черной грозовой тучи, медленно застилающей ясное небо. В двадцать один год ему еще не думалось о времени и вечности, и он, неискушенный подобными размышлениями, еще умеющий пугаться от детских страхов, вдруг почувствовал неведомый ему толчок, подобный ударной волне от близкого разрыва, когда неподвижный воздух неожиданно бьет в лицо, уши и глаза. Его поразила простая мысль о вечности этих медных, замшелых деревьев. Ничего еще не было на земле — ни Кирилла, ни дома, ни города, а дубы уже стояли тут! Сколько же всего пронеслось вокруг них? Сколько столетий минуло?! Но они, нетленные, живут до сих пор, и не как камни живут — с корнями, с листьями, со свежими побегами, потому что все еще растут! Он, Кирилл, умрет, и все умрет с ним — чувства, сознание, способность мыслить, но эти старые деревья останутся! И будут жить как ни в чем не бывало, и будут по-прежнему расти, потому что для них ничего не изменится…
Он оставил чемодан и вернулся в дубраву. Поковырял землю под корнями, попробовал измерить толщину деревьев обхватами — получалось по три, а то и четыре, но это ничего не давало. Когда он стоял рядом с дубами, трогал их, срывал мелкий, жесткий мох, ощущение вечности пропадало. Он побродил среди этих черных колонн, попинал прошлогодние желуди, которые успели уже врасти в землю, но не дали побегов, и поразившая его мысль как-то сама собой утихла, успокоилась, и сиюминутность жизни не так уж будоражила воображение. Кирилл направился было к чемодану в липовой аллее и тут увидел коня, вернее, большого жеребенка — тонконогого, поджарого, с маленькой головкой. Жеребенок обнюхал чемодан, отфыркался и стал играть с ним — нападать, шаркая копытом асфальт.
— Эй! Эй! — крикнул Кирилл.
Жеребенок отпрянул к липам и вскинул голову, сторожко рассматривая человека. Кирилл протянул ему руку, подзывая будто бы хлебом, но молодой конек, видимо, был уже учен и даже не шевельнулся. Тогда Кирилл открыл чемодан, достал раскрошенное в пакете печенье, набрал горсть и двинулся к жеребенку. Тот шевелил ноздрями, нюхал, однако и с печеньем не подпустил к себе — отскочил под другое дерево.
— На, дурачок! — подступал Кирилл. — Бери, не бойся…
Конек отскочил на другую сторону аллеи, словно предлагая игру. Но Кирилл высыпал печенье на асфальт и отошел.
— Ну ешь! Чего же ты?
Жеребенок приблизился, понюхал подачку, однако не тронул. Воробьи тут же слетели с деревьев и принялись за корм.
— Балбес ты, понял? — сказал Кирилл и полез в чемодан. Оставался где-то пайковый сахар-рафинад. Уж перед сахаром-то никто не устоит… И верно, жеребенок насторожился, позволил подойти на расстояние вытянутой руки и уже губы трубочкой сложил, чтобы взять с ладони кусочек, но в последний миг мотнул головой и отвернулся от соблазна.
— Бери! — манил Кирилл. — Вот чудак! Ты что, и сахар не ешь?
— Ага! — вдруг послышался голос откуда-то из-за спины. Кирилл обернулся, застигнутый врасплох, а жеребенок, овеяв ветром, поскакал по аллее. Из-за дерева вышел человек в спортивной майке и зеленых трусах. Конек виновато стал перед ним и опустил голову.
— Тиимать! — выругался человек и слегка хлестнул жеребенка по крупу тряпичной уздой. Потом они побежали: человек по асфальту, а конек — обочиной, по земле. Конек при этом дурачился, подбрасывая ноги, иногда перебегал аллею, а человек бежал ровно и неторопко, той самой рысью, которой убегают от инфаркта. Кирилл взял чемодан и пошел за ними следом, но скоро аллея кончилась. Человек с жеребенком куда-то свернули и пропали среди леса. Тогда он пошел напрямую, на ходу отмечая, что деревья в этой части Дендрария моложе и все перемешано — ясень, клен, липа, пирамидальные тополя, кустистые ивы и еще какие-то, незнакомые Кириллу. Потом он снова оказался на дорожке, пятнистой от солнца и веселой, и, предчувствуя близкую кромку леса — впереди синело небо сквозь занавес листвы, — прибавил шагу. И неожиданно уперся в высокую стену из синеватого гладкого бетона. Показалось, что холодные плиты уходят влево и вправо до самого горизонта…
И асфальтовая дорожка упиралась прямо в стену. Кирилл снял фуражку и закурил: по топографии можно было ставить железный неуд. Дендрарий ему представлялся неким сквером или уж маленьким парком, тут же был самый настоящий лес, разве что ухоженный, облагороженный аллеями, дорожками и бесконечной сетью тропинок. Буйные кроны деревьев напрочь заслоняли видимость и прятали солнце. Кирилл усмехнулся, представив, что придется, наверное, влезать на стену или дерево, чтобы определить направление и сориентироваться, и пошел вдоль стены. За нею слышалось конское ржание, негромкий рокот маленького трактора и неразборчивые голоса — эдакие сельские звуки среди большого современного города. Все здесь было странно и чудно: выйдя из такси и ступив за ворота, он и впрямь оказался в каком-то непривычном мире, о существовании которого он не подозревал и не мог предположить его существование. Командирские часы показывали половину шестого утра, спешить было некуда, и то обстоятельство, что он заблудился, причем в парке, посаженном его дедами и прадедами, веселило Кирилла. Старший Ерашов, Алексей, утверждал, что, кроме старой дубравы, все остальные деревья были посажены за триста двадцать лет исключительно руками Ерашовых, причем многие редкие саженцы привозились из Бессарабии, Болгарии, Турции, с Кавказа, из Сибири и даже Палестины. И надо же, насадили такой лес, что в нем можно заблудиться! Конечно, относительно: можно покричать кого-нибудь за забором и спросить дорогу, можно просто стать на любую тропинку, и она, соединяясь с другими, обязательно куда-нибудь выведет, а на аллеях, заметил Кирилл, стоят даже какие-то указатели, но удивительно то, что, оказывается, собирая с миру по сосенке, за триста лет можно вырастить такой огромный и, несмотря на городское окружение, девственный лес. Это при такой короткой, сиюминутной человеческой жизни! Захочешь пройти сквозь него напрямую — не пройдешь…
Боковым зрением он вдруг заметил какой-то предмет, выбивающийся из привычного ряда предметов — корней и корневищ, змеями выползающих из земли, старых пней, свежих, сломленных ветром сучьев. Что-то неестественное, уловленное сознанием запечатлелось в мозгу, но взгляд не находил этого предмета. Кирилл вернулся назад, осматривая землю с чахлой от сумрака травой: в училище ему прививали стойкую реакцию — все видеть и замечать. Танкисты чаще всего подрываются и горят, если у них плохо работает самый тонкий и самый «чуткий инструмент» — человеческий глаз. Его уверяли, что и при ограниченной броней видимостью можно узреть абсолютно все, даже взрыватель мины в траве и выпущенную в тебя гранату. Кирилл поднырнул под стебли ивы и тут чуть не наступил на… человеческую руку, торчащую из земли, слегка присыпанную прошлогодней листвой. Он склонился и смел листья: рука была женская, тонкая, изящная, но серый лишайник уже обезобразил ее, расползаясь по точеному мрамору. Бросив чемодан, он стал разрывать пальцами мягкую, еще не землистую подстилку, думая, что здесь лежит целая скульптура, но рука неожиданно опрокинулась и обнажила рану — сиреневый зернистый скол чуть ниже локтя…
По всей видимости, скульптура стояла на поляне, теперь заросшей плакучей дикой ивой. Кирилл поковырял ботинком пригорок среди них — посыпалась кирпичная крошка…
И снова недвижимый утренний воздух ударил его волной: прикасаясь к мраморной руке, он опять ощутил вечность. Все умерло и разрушилось, все обратилось в перегной, в каменную крошку, в песок, но женская рука, выточенная из мрамора, оставалась, как, наверное, сто или двести лет назад. Она не состарилась, не потеряла блеска и чистоты контура, и даже ободки узких ноготков, очерченные и отшлифованные мастером, оставались свежими и живыми. Кирилл завернул находку в полотенце, спрятал в чемодан и огляделся, чтобы запомнить место. Но деревья вокруг, огромные и прекрасные, показались одноликими, как и стена, составленная из гладких бетонных плит. Тогда он достал тюбик зубной пасты и нарисовал на стене большую стрелу острием вниз. Он надеялся на свою зрительную память; он кое-чему внял, слушая лекции танкиста-афганца, и, пожалуй, мог бы до конца поверить в исключительность человеческого глаза, если бы этот танкист не горел и не подрывался…
От разрушенной скульптуры он направился в глубь Дендрария. Косые лучи солнца пронизывали лес и иногда слепили, надолго оставляя в глазах бордовые пятна. Он не заботился о времени и направлении, положившись на судьбу, и теперь лишь с любопытством ждал, куда его вынесут ноги. Ему нравилось испытывать рок: неожиданный поворот или стечение обстоятельств потом оказывались закономерностью, правда, сложной и непредсказуемой. Еще он любил разрубать гордиевы узлы, когда нормальная логика выходила из повиновения, однако и в этом случае после досконального анализа тоже усматривалась закономерность. Все эти премудрости назывались «тактическим» мышлением, которым владеют военачальники и картежные шулера.
Через несколько минут он очутился на аллее, по которой еще не ходил, однако пересек ее и только скрылся за каким-то приземистыми, с плоской кроной, хвойными деревьями, как услышал легкий шелест подошв и стук, словно по звонкому детскому мячу.
По дорожке бежал тот самый человек с жеребенком, и последний по-прежнему дурачился, заигрывая с хозяином. Пробегая мимо Кирилла, жеребенок почуял его, отстал и остановился, запрядал ушами, готовый в любое мгновение сорваться и улететь. Кирилл высунулся из-за дерева, хотел поманить его, да хозяин снова прокричал властно и как-то зло:
— Ага! Ага!
Послушный конек с места взял в галоп и умчался.
Кириллу же вдруг надоело искушать судьбу. Он вернулся на аллею и пошел на солнце, встающее в дальнем ее конце. Все эти детские страхи и взрослые ощущения вечности показались глупостью и мистикой, способной расчувствовать впечатлительных девочек с какого-нибудь филологического факультета. Надо же, будто затмение нашло! Ничего себе, русский офицер!.. С каждым шагом Кирилл словно гвозди вгонял в себя трезвые, благоразумные мысли. Лес как лес, и ничего в нем нет: бестолково распланированные аллеи, дурацкая железобетонная стена, какой-то инфарктник носится с жеребенком, как с собачонкой. Нормальная всеобщая чокнутость. Что у современников, что у его, Кирилла, предков. Это ведь надо было додуматься накрутить лабиринт вместо главной аллеи и нескольких второстепенных, примыкающих к ней. И все! Пройдет хоть тысячу лет — никто не заблудится, потому что во всем мире принято дом или замок ставить в конце главной аллеи, а не прятать его в одичавшем лесу.
Тут он вспомнил о мраморной руке, спрятанной в чемодане, и раздражение на себя достигло предела. Кирилл свернул за деревья, достал находку и, оглядевшись, — не видит ли кто? — забросил ее подальше в лес. Археолог нашелся, стрелки на заборе рисовал… Если бы узнали на курсе!.. Не мраморную, не каменную, а живую, горячую женскую ручку уже следовало бы держать в своей руке. Все-таки час минул, как он вышел из такси! За это время нормальный лейтенант Российской Армии назначает пятое свидание. И девушки уже летят под трамваи и автомобили, потому что в их глазах ничего нет, кроме звезд…
Аллея вдруг уперлась в горбатого стеклянного монстра, пятнистого от фанеры, вставленной вместо некоторых стекол. Не благоухание тропической растительности виделось за стенами этого зимнего сада, а нищета косилась кривым глазом. Похоже, к павильону делали все новые и новые пристройки, как в длину, так и ввысь, по мере роста экзотических деревьев, и такого нагородили, что при хорошем ветре весь этот гений архитектурной мысли рухнет в одночасье и если не раздавит, то обнажит и отдаст на волю русским морозам неконсервированный тропический продукт… Кирилл обошел издыхающего монстра и увидел дом. Возможно, деды Кирилла когда-то жили в красивом доме, с лепными карнизами, белыми пилястрами и башенками по углам и над парадным входом. Однако нынешние жильцы ободрали все возможное, куда могли дотянуться рукой, и если не ободрали, то привели дом в такое состояние, что остались лишь атавизмы от былого великолепия: куски лепнины, элементы декоративной отделки и башенки на крыше. Затем покрасили его, разумеется, в серый цвет…
И это был тот самый дом, о котором Алеша писал в каждом письме, постепенно и умышленно создавая у Кирилла образ родового гнезда. И создал! Кирилл все-таки рассчитывал увидеть не замок, но нормальный дворянский дом начала прошлого века, примерно такой же, в каком размещался гарнизонный Дом офицеров возле танкового училища. Можно было представить, что творится внутри «родового гнезда»: обыкновенный «совковый» клопятник, коммуналка с расхристанными общественными помещениями. И на это удовольствие Алеша поменял отцовскую адмиральскую четырехкомнатную квартиру в Питере?!
Кирилл снял фуражку, парадный мундир и галстук, закурил и присел на чемодан. Ему показалось, что ветерком нанесло запах жареного лука, которым обычно пахло во всех коммуналках России, и сразу представились жирные тетки в затрапезных халатах у общественной плиты — папиросы в зубах, дым и бесстыдный диалог… Человек в спортивной майке и трусах тренировал жеребенка возле сараев — брали барьеры, и хозяин при этом скакал резвее. Бойкий конек ленился и в самый последний момент ловко огибал поднятую над землей жердь.
— Ага?!. Тиимать! — то ли ругался, то ли командовал хозяин, в который раз устремляясь к барьеру.
И где-то там же орали голодные свиньи, приводя этот пейзаж к закономерной завершенности.
Кириллу не хотелось идти в дом и отыскивать свою квартиру, а точнее, ту ее часть, которая принадлежала ему в общей ерашовской коммуналке. Алеша присылал ему план, где были вычерчены — конечно, без масштаба, — все комнаты, выменянные им, и в том числе «комнаты» Кирилла. Тогда они казались приличными, хотя и смежными, но сейчас, в натуре, они представлялись как две конуры, образованные за счет перегородки. А что там еще может быть, за такими стенами? Он отщелкнул окурок и отправился к озеру, сверкающему за домом. Берег его оказался кочковатым, заросшим осокой, однако тропинка заканчивалась деревенскими мостками, висящими над водой. Кирилл разделся, попробовал ногой воду и, не раздумывая, нырнул. Озеро оказалось светлым, глубоким, а песчаное дно золотилось и переливалось от солнца. Он вынырнул далеко от берега и обернулся…
И вдруг увидел, что дом с тыльной стороны почти не тронут временем и покрашен как надо — весь декор белым, а стены приличного стального цвета. Тем более показалось, что он вовсе не врос в землю, а, напротив, приподнялся и теперь стоит на холме, довлея и над лесом, и над странным сооружением из стекла и фанеры. То ли чистая, прохладная вода, то ли это преображение дома приподняли настроение, и по телу пробежал ток радостной силы и свободы. От казарменного однообразия и муштры он много занимался спортом, тем самым коротая и время, и сбрасывая излишки энергии. Два года «качался» на снарядах — это было повальное увлечение в училище, и если бы не скудное по белковому рациону питание и не устный приказ начальника курса — более двух в раз в неделю не «качаться» (курсанты начинали с трудом влезать в люк механика-водителя), Кирилл бы наверняка достиг «голливудской» формы. Кость была широкая, порода мускулистая и крепкая — только мясо наращивай! Однако что приветствовалось в десанте, не поощрялось в танковых: машины приспосабливались для низкорослых и щуплых, и проблемы акселерации ставили конструкторов в тупик…
Солнечное утро и прохладная вода, ощущение сильного, послушного тела и сознание того, что еще только начало лета, а к месту службы следует прибыть в конце августа, как-то по-школьному предвещали радость долгих и беззаботных каникул. Он выплыл на середину озера — дом отсюда показался еще выше и солидней — и стал дурачиться, как жеребенок: кувыркался, вертел «водяную мельницу», ныряя, доставал ракушки, а потом грел ноги на солнце — на дне били ледяные ключи. И неожиданно заметил, что купается уже не один. Неподалеку от берега почти так же дурачились в воде мужчина и жеребенок. Вдвоем им было веселее, к тому же они купались на отмели, и конек как-то уж больно красиво, грациозно плясал в воде, взбивая ее копытами выше головы. Хозяин же дразнил его — то зазывал на глубину, то будто бы пытался сесть верхом или просто плескал водой в морду жеребенка. Кирилл поплыл к ним и закричал просто так, дразнясь:
— Ага! Ага!
Жеребенок встал и навострил уши, а его хозяин, пользуясь случаем, стал скрести спину и круп щеткой. Кирилл нащупал дно и подошел к жеребенку.
— Это что, имя такое — Ага? — спросил он, намереваясь тронуть рукой сторожкую голову конька.
— Ага! Ага! — закивал мужчина и засмеялся.
— Странное имя. — Жеребенок не дал себя тронуть, сдал назад. — Ваш личный конек, да? А какой он породы? Красавец!
— Ага, тиимать, — весело ругнулся хозяин и что-то замаячил рукой.
Кирилл сообразил, что мужчина не может говорить, хотя все слышит и понимает. Его жеребенок тоже все слышал и понимал и в ответ на похвалу пошел вытанцовывать круги по воде, мол, любуйтесь! Каков я? А?!
— Вы здесь живете? — Кирилл указал на дом, и мужчина закивал. — А я — Ерашов, Кирилл. Слышали такую фамилию? Мой брат квартиру поменял…
— Ерашов? — вдруг спросил мужчина и обрадовался чему-то. — Ерашов. Ерашов! Тиимать!
— Да, Ерашов… — Кириллу показалось, что он сейчас бросится обниматься, однако странный сосед схватил его за руку, как мальчишку, и потянул на берег. Рука у него была жесткая, пальцы деревянные, и, видимо, он совсем не ощущал ее силы. Кирилл подчинился, увлекаясь его возбуждением и задором, стал торопливо натягивать одежду.
— Как вас зовут? — спросил он. — Давайте уж познакомимся…
— А-а-р… — прорычал тот и, засмеявшись, выпалил: — Палыч! Палыч!
Он подхватил чемодан и потянул Кирилла к дому. Кирилл не привык, а точнее, не ожидал чужого восторга по поводу его приезда и несколько смутился и поглядывал на Палыча с недоумением: что это он так? Уж не родственник ли? Жеребенок, отряхиваясь, вылетел из воды и дал стрекача мимо дома, к сараям. Однако Аристарх Павлович словно забыл о нем, улыбался и все что-то силился сказать. Он достал спрятанные ключи и стал отпирать дверь, закрытую аж на три внутренних замка. Потом сделал знак — тихо! — и впустил гостя.
— Ерашов! — торжественно прошептал он и указал на старинное кресло возле камина. Кирилл сел, а Аристарх Павлович отчего-то засмеялся и принялся накрывать на стол, причем уж больно чинно — салфетки, на них блюдца, потом чашки, серебряные ложечки, вазы и вазочки, молочник, кофейник, сахарницу. Посуда была музейная, непривычная — изящная и тонкая, что боязно взять в руки. Выставлял и все повторял:
— Ерашов! Ерашов!..
Принес с кухни кипящий самовар и лишь тогда написал на бумажке и подал Кириллу.
— «Вся посуда на столе — ваша, ерашовская», — прочитал тот и пожал плечами. — Как это — ваша?.. Неужели сохранилась?
— Тиимать! — воскликнул Аристарх Павлович. — Ага… тиимать.
И снова стал писать: «Пока ваши спят, попьем чаю. Когда встанут — услышим. Будь как дома!»
— А кто здесь — наши? — не понял Кирилл. — Кажется, я первым приехал. Алеша только через месяц…
«Полина Михайловна», — написал Аристарх Павлович.
— Но я ее не знаю, — признался Кирилл. — И никогда не видел. Правда, Алеша писал, что родственница.
«А Надежду Александровну?» — спросил в записке Палыч.
— Представления не имею, — пожал плечами Кирилл. — У нас же родственников вообще не осталось. Если не считать бабушку Полину…
Палыч отчего-то погрустнел и разлил чай. Кирилл, с детства привыкший к солдатским ложкам и кружкам, ничего подобного, что было на столе, в руках не держал. Серебро и фарфор выскальзывали из загрубевших от железа пальцев. И надо же было случиться такому — выронил чашку с огненным чаем и, испугавшись ожога, мгновенно убрал колени — нормальная, закономерная реакция. Чашка упала и разбилась вдребезги, и лишь хрупкая петелька ручки осталась целой. Лучше бы ошпарился кипятком! Ведь только что любовался ею, совершенно невредимой, существовавшей наверняка больше ста лет, и вот только осколки под ногами…
— На счастье! — неожиданно воскликнул Палыч и засмеялся. — На счастье!..
А дальше — тык, мык… и ни слова больше не получилось.
— Нет, Палыч, дайте мне кружку или стакан, — решительно попросил Кирилл. — Я вам всю красоту перебью.
Палыч же, смеясь, написал: «Бей, все равно посуда не моя — ваша!» Однако принес из кухни стакан в серебряном подстаканнике.
— То есть как — наша? — снова спросил Кирилл. — Вы что, хотите ее отдать нам? Ерашовым?
Палыч закивал — ага! Ага! И написал: «Обменяюсь с вами на простую современную».
— Ну, с этими вопросами к Алеше, — сказал Кирилл. — Или к Вере, если она захочет сюда переехать. У меня за душой не то что посуды, а вообще… Одно предписание: явиться к месту службы… Хотите совет, Палыч? Ничего не отдавайте и не обменивайте. С чего ради? Вы что, отбирали ее, посуду эту? Реквизировали? По вашему возрасту вижу — нет… Как она к вам попала?
«Барыня Елена Васильевна дала моему отцу, чтобы закопал. Потому красные не растащили. А потом он откопал», — написал Палыч.
— Кто такая — Елена Васильевна? — спросил Кирилл. — Я ее тоже не знаю.
«Свою прабабку не знаешь?»
— Не знаю! А что особенного? — возмутился Кирилл. — Между прочим, я совсем недавно узнал, что Ерашовы — это те Ерашовы. Кто бы нам рассказал? В детдоме вообще всех под гребешок… Сейчас, конечно, дворянские собрания, организации. У нас в училище оказалось, плюнь, и в столбового попадешь. А то в князя!.. Родословные начали копать, голубую кровь искать, корни!.. Кровь, Палыч, сейчас у всех красненькая. И у меня тоже. Я не поручик Голицын и не корнет Оболенский… Ходят, выдрючиваются — смотреть тошно. И Алеша тоже: в каждом письме — голубая кровь! Русское офицерство! Честь!… Эх, Палыч, не верь никому. И кровь у нас красная, и армия красная. Так что не отдавай… фамильное серебро!
— Тиимать… — проронил Палыч, хотел что-то написать, но бросил карандаш.
— Нет двора, нет и дворянства, — заключил Кирилл, допивая пустой чай. — Все остальное — игра или спекуляция.
«Тебя обидели?» — спросил все-таки Палыч.
— Меня обидеть невозможно, — уверенно сказал Кирилл. — Десять лет детдома, пять суворовских лет и четыре — курсантских. Полный иммунитет и независимость.
Палыч написал: «Жалко чашку» и полез под стол собирать осколки. В это время за внутренней дверью, соединяющей квартиры, послышались шаги и скрип половиц: в доме Ерашовых просыпались…
Адмирал Ерашов не был чисто военным человеком, и при том, что состоял на службе, носил морскую форму, получал звания, считал себя только доктором наук и физиком-ядерщиком. Но не считал себя и чистым ученым, поскольку не занимался теорией, а служил представителем заказчика на оборонных заводах: принимал готовые изделия в виде ядерных боеголовок, авиационных бомб, торпед и снарядов и под конец службы — атомные подводные лодки, вернее, двигатели на ядерном топливе. Всю жизнь связанный с секретами и повязанный ими, он и погиб-то в полной секретности, и о смерти его почти никто не узнал. Даже собственной жене не сообщили ни об обстоятельствах гибели, ни о том, где похоронено тело — в земле ли, в море, по походному морскому обычаю. Ко всему прочему, еще и подписку взяли о неразглашении причин смерти, если таковые вдруг станут ей известны. Конечно, окружили заботой адмиральскую семью, назначили большую пенсию, гарантировали лучшие военные училища для четырех его сыновей и университет для дочери, хотя четвертый сын к моменту гибели два месяца как родился. Едва оправившись от шока, адмиральша попыталась все-таки через друзей мужа и его сотрудников выяснить хотя бы место, где его могилка, но те, видимо, тоже давали подписки и лишь разводили руками да сожалели. Тогда она отправилась по министерским кабинетам, всюду таская с собой грудного Кирюшу, но так ничего и не добившись, заболела от безысходности и горя. Ее положили в психбольницу, и два месяца за детьми ухаживали военные медсестры. После выписки она прожила дома всего две недели, почувствовала себя еще хуже — говорили, что у нее «сумеречное состояние». Она ушла из дому будто бы искать могилу мужа, и ее где-то нашли и снова отправили в больницу, на этот раз навсегда. Она там скоро умерла и тоже не оставила на земле даже могилы…
Младшего, Кирилла, поместили в Дом ребенка, а старших детей отвезли в детский дом, подшефный Министерству обороны.
Спустя шестнадцать лет Алексей Ерашов, герой афганской войны, долечиваясь в московском военном госпитале, пробился к одному из заместителей министра и потребовал сообщить ему, как погиб отец и где похоронен. В то время Советскую Армию били в хвост и в гриву на всех фронтах газетной войны; охваченные паникой, генералы стали сами правдоискателями и либералами, и потому быстро отыскались документы, экспертизы и свидетельства с такими грифами, что боязно было не то что читать простому летчику-майору, а и на свет выносить, как фотобумагу.
Адмирал Ерашов погиб во время пожара, который случился при испытании систем двигателя атомной подлодки. Но он не сгорел, а был, по сути, задушен противопожарной пеной на углекислотной основе, по чьей-то оплошности накрепко задраенный в отсеке. Алексей не виновных искал, а могилу, памятуя страстное желание матери, однако выяснилось, что тело отца кремировали, причем безымянно, предварительно присвоив ему номер «263-А». Факт кремации подтверждал некий мичман Котенко и старший матрос Рясной.
И в тот же год Вера Ерашова выяснила обстоятельства смерти матери, ибо гласность пробила бреши в стенах психушек и вместе с больными выпустила на волю тайны инквизиции. Мама умерла своей смертью — от тоски. Правда, тоскуя по мужу, с пятерыми детьми на руках, она и в самом деле сошла с ума, потому что в своем «сумеречном состоянии» ходила повсюду и рассказывала, что ее муж, контр-адмирал Ерашов, работал на секретных заводах, испытывал атомные подлодки и погиб. А ей, жене, даже не позволили его похоронить и не говорят, где могила.
Маму тоже кремировали без востребования урны с прахом…
Четверо старших попали в один детский дом, хотя и в разные корпуса, в зависимости от возраста. Алексей, Вера и Василий уже ходили в школу, поэтому могли встречаться на переменах и больше были вместе; Олег жил в блоке младших, откуда выпускали разве что на прогулку и куда почти не впускали старших, чтобы не хулиганили и не воровали. Часто после школы братья и сестра подходили к блоку и стояли подле дверей, заглядывали в окна и ждали сердобольную воспитательницу или техничку, которая впустит к Олегу. Звать его не решались после того, как их однажды вообще прогнали: дети лезли в окна и выдавили стекло. Если же Олегу разрешали выйти к своим, то Ерашовы садились на скамеечку возле блока и просто тихо сидели. Олег поначалу очень тосковал по своим и всякий раз плакал, когда видел их. В ответ на его слезы сначала плакала Вера, потом Алеша и наконец не выдерживал самый стойкий на мокроту Вася. И так наревевшись, они расходились по своим блокам до следующей встречи.
Кирилл же незаметно отошел от семьи с самого младенчества. О нем помнили, и Вера даже писала ему, полуторагодовалому, письма, однако расстояние как бы затушевывало живую связь в детских душах. Он становился братом-памятью и не имел уже реального образа. Вслед за Кириллом постепенно начал откалываться Олег. Освоившись в своем блоке, ему становилось интереснее играть со сверстниками-дошколятами, чем реветь с братьями и сестрой. В пять лет он не мог еще ярко и глубоко испытывать горе; то был возраст дерева-саженца, который можно безболезненно выкапывать и переносить в другие места, когда у трех старших уже заглубел и разветвился корень, окрепла сердцевина и разметалась крона. Они чувствовали, как Олег чужеет и нет у них такой силы, способной удержать его в семейном кругу. Случалось, что подойдут они к блоку Олега, а тот хоть и видит их в окно, однако не выходит — то язык, то фиги кажет и смеется. Как-то раз на прогулке его увидели, обрадовались, побежали — Олег! Олежка! — он же глянул на них как-то испуганно и скорее в свой блок, спрятался…
Или он устал от горя и больше не хотел вспоминать его?
И вот тогда Алеша отправился к директору детдома.
— Поселите нас всех в одном блоке, — попросил он. — Мы хотим жить вместе. И будем вести себя хорошо.
— Мы еще живем не так богато, чтобы жить, как хочется каждому, — сказал директор. — Я знаю, что ты сын адмирала, боевого и заслуженного моряка. И именно потому ты должен помнить, что мы все сидим на шее у государства. Ты уже взрослый и видишь: мы же ничего не производим, а только потребляем. Видишь?
— Вижу…
— Вот и молодец, — похвалил директор. — На будущий год ты пойдешь учиться в нахимовское или суворовское училище, на тебя есть разнарядка, между прочим, именная. О тебе государство проявляет заботу. Вот иди и учись, чтобы оправдать доверие.
Алеша вышел от директора и сел в уголке административного блока. Он так и не понял, почему нельзя жить вместе, и одновременно уяснил, что ходить и просить всегда очень трудно. Но возвращаться с отказом было стыдно, а к кому еще пойти, он не знал, и потому просидел в углу до обеда. Его почему-то никто не замечал, словно так было и надо, и только секретарша директора раз попросила его встать, чтобы бросить ненужные бумаги, — он сидел на мусорном бачке с крышкой. И лишь в обед он понял, что никому не нужен и потому все пробегают мимо, и даже не ругают за пропуски уроков. Взрослые воспитанники, оставленные до армии при детдоме, скоро принесли судки, и весь административный блок собрался в комнате, откуда скоро послышался звон тарелок, ложек и веселый смех. Жизнь как бы обтекала Алешу и существовала без него. Он мог бы сейчас закричать или разбить окно — ничего бы не изменилось, никто бы не высунулся даже, чтобы узнать, в чем дело.
Возбужденный от таких мыслей, Алеша побродил по пустому коридору, потрогал, потолкал руками стены — отчего-то ему чудилось, что коли он невидимый для всех, то может пройти сквозь стену. В первые детдомовские ночи ему снился один и тот же сон: будто его хватают, как партизана или разведчика, и бросают в тюрьму, в камеру-одиночку. Стены в камере сырые, шершавые — железобетонный мешок, но одна стена выложена из блоков зеленого стекла и слегка светится. Будто Алеша мечется в камере и не может найти дверь — ее просто нет, и неизвестно, как его туда ввели. В миг нестерпимого страха вдруг стеклянная стена начинает мерцать белым светом, и сквозь нее, как сквозь дым, медленно проникала рука мамы — он узнавал ее по ладони с желтым колечком. Он схватывал эту руку и тянул к себе; и тогда мама проходила сквозь стекло, но только наполовину — рука, плечи и голова. И вдруг становилась неестественно высокой, гигантской, отчего и потолок вздымался вверх, и стеклянная стена вырастала до небес. Алеша слегка пугался: люди не бывают такими огромными!.. Однако мама выводила его из каменного мешка, причем он легко и незаметно проходил сквозь стекло за материнской рукой. Оказавшись же на свободе, он мгновенно оставался один…
Стены в административном блоке были крепкими, хотя такими же серыми и шершавыми. И лестничные клетки были забраны стеклянными кубиками…
Он снова сел на мусорный бачок и, грызя ногти, думал: «Буду сидеть до конца! Буду сидеть, и все. Что они со мной сделают?» После обеда из-за этих ногтей его заметила медсестра. Она пообедала и вышла из комнаты веселая, но тут натолкнулась взглядом на мальчишку.
— Ты почему грызешь ногти? У тебя там грязь, микробы, а ты их в рот тащишь. Немедленно прекрати грызть ногти!
А Алеша назло ей сидел и грыз, и сплевывал откушенные частицы на пол.
— Мальчик! Ты почему не слушаешься? — изумилась медсестра, и на ее изумление выглянула секретарша:
— Что такое?
— Да вот, сидит мальчик и грызет ногти! — возмутилась медсестра. — Дай ему ножницы. Пусть обстрижет на наших глазах. И чтоб больше никогда в жизни не грыз!
Ему принесли ножницы и положили на колени.
— Стриги!
Алеша понял, что не нужно прикасаться к этим ножницам, только грызть и грызть! И будет спасение! И он стал грызть еще старательнее, так что из-под ногтей пошла кровь.
— Смотрите! Что он делает?! — закричала медсестра. — Да он просто ненормальный! Как твоя фамилия, мальчик?!
Тут на шум выглянул сам директор. Он тоже обедал, был веселым и о чем-то только что рассказывал.
— В чем дело, товарищи?
— Ногти сидит и грызет! — возмущенно доложила сестра. — До крови разгрыз!
— Поселите нас вместе, — не выпуская ногтей изо рта, сказал Алеша. — Мы хотим жить в одном блоке.
Директор грозно мотнул головой и сказал секретарше:
— Дела Ерашовых ко мне на стол!
И пропал за дверью вместе с секретаршей и медсестрой. Грызть Алеше уже было нечего, но он грыз. Минут через пять его пригласили к директору, но уже вежливо, как больного. Директор был сердит, но не на Алешу, а на своего заместителя — женщину косоглазую, с огненными волосами.
— Я сколько раз буду повторять? — строжился он. — Братьев и сестер не разлучать по возрастному признаку. А вы опять разлучили. Немедленно переведите в один блок. Дети не должны страдать!
Алеша ушам своим не верил: утром еще сидел и убеждал, что вместе жить невозможно, и суворовским училищем манил. Неужели на него так подействовали ногти, съеденные до мяса? Или разобрался наконец, что они — братья и сестры?..
И тут Алеша ощутил внезапное и никогда не испытанное желание — подбежать к директору и поцеловать ему руку. Он даже сделал движение к нему, но в следующее мгновение ужаснулся и страшно устыдился своего желания. Оно было чужим, мерзким и отвратительным, как плевок на асфальте. Алеше стало дурно, от тошноты искривил рот. Он бросился прочь из административного блока и на улице, схватив снег, стал тереть лицо, руки, словно хотел отмыть липкую, скользкую гадливость.
Олега в тот же день переселили в блок к воспитанникам школьного возраста, и коечку поставили рядом с койкой старшего брата, но Алеше долго еще было мерзко и безрадостно. Перед глазами стояла короткопалая, рыхлая рука директора… И он возненавидел самого директора и много раз клялся, что никогда больше не станет ходить и просить что-либо. И свято верил своим детским клятвам. Впрочем, и Олегу в «семейном кругу» лучше не стало. Теперь он тосковал от одиночества, когда все убегали в школу, бродил по пустому блоку или сидел возле окошка, глядя на улицу. Чтобы он не забрел куда-нибудь, его просто запирали на ключ. Ко всему прочему, стоило Алеше и Васе на миг потерять его из виду, кто-нибудь из мальчишек немедленно давал Олегу пинка или ставил «щелбан» — щелкал по лбу. То было какое-то навязчивое желание поддать меньшему, показать свою жестокость и безбоязненность. Каждый раз братья доставали обидчика, хотя Олег не жаловался и терпеливо сносил обиды. Он словно хотел показать, что вынесет любую издевку и ни одной слезы не уронит. Иногда на шестилетнего Олега налетали сразу два-три подростка, клевали его со всех сторон, куражились, дразнили — он же лишь удивленно таращил глаза и даже не вздрагивал от затрещин. Голова и тело становились резиновыми и не пропускали боли. Алеша узнавал об издевательствах по красному лбу брата, и в блоке возникала стремительная драка. Рослых братьев Ерашовых побаивались, тем более когда к ним подключалась еще и сестра Вера — кошка в драках!
И не из этой ли боязни мальчишки задирали меньшего, Олега?
Однажды кто-то ткнул Олегу пальцем в глаз, и глаз покраснел, загноился, после чего братишку увели в больничный блок. И как назло, Алеша с Васей дежурили на пищеблоке и ничего не могли знать. Вечером прибежала перепуганная Вера, сообщила, и тогда старший Ерашов взял на кухне хлеборезный нож, пришел в спальню и сказал:
— Если кто еще притронется к моему брату — зарежу.
Сказано было негромко, но с незнакомой внутренней остервенелостью: в ту минуту он действительно бы зарезал обидчика. Подростки, как и любой молодняк, больше слышали интонации, чем смысл слов, реагировали на явную угрозу и понимали силу: с того момента Олега никто не трогал. Взрослеющие мальчишки наконец разглядели в нем малыша, и возникло нечто, напоминающее опеку. Но Олег уже был словно отравлен издевательствами и плохо воспринимал добро. Ему совали конфету — он швырял ее на пол, а подарки и гостинцы принимал лишь от братьев и сестры, да и то без особой радости. Детство порвалось в нем, испортилось слишком рано, как портится падалица — зеленые яблоки, сбитые ветром. Олег будто не жил, а переживал детство, как длинный, холодный дождь.
Вернувшись из больничного блока, Олег в первую же ночь забрался в постель к Алеше, прижался к нему — все-таки истосковался! — и неожиданно прошептал:
— Узнать бы, как там наш Кирюшка поживает…
Этот теплый и горестный шепоток застрял в ухе, словно остроугольный осколок.
— Узнаем! Я поеду к нему, и мы узнаем! — тут же решил Алеша.
Правда, он побоялся, что Олег начнет проситься с ним, однако брат все понимал: к Кириллу можно было поехать только «убегом». И не просился. Он лишь достал из потайного места никелированный шарик от кровати и сунул в руку Алеше.
— Отнесешь Кирюшке, в подарок. У него же скоро день рождения.
Эти шарики считались большой ценностью. Мальчишки постарше воровали спички, начиняли шарики селитрой и взрывали, поэтому ни на одной кровати их не было.
— А вдруг Кирюшка возьмет его в рот и проглотит? — засомневался Алеша. — Он же еще маленький…
— Какой же он маленький, — не согласился Олег. — Скоро два года…
— Но все равно…
Олег подумал и нашел новый подарок — желтую, обклеенную костью клавишу от рояля. Разбитый черный рояль много лет лежал на черном дворе и постепенно врастал в землю. Клавиша была вкусно-гладкая и приятная для руки.
— Шарик возьми себе, — разрешил Олег. — А клавишу отнеси. Только это не простая клавиша, это волшебная палочка, но ты никому не говори! По секрету… Только никому-никому!.. У палочки такая сила! Я слеплю снежок, прикоснусь к нему, и он превращается в мороженое…
Ранней весной, накануне дня рождения Кирюши, Алеша впервые пошел в «убег». Бежали из детдома часто, группами и в одиночку, зимой и летом, и в основном, чтобы хлебнуть воли и посмотреть на мир: так ли живут все остальные люди на земле или не так? Беглецов ловили, перепровождали назад, но бывало, некоторые возвращались сами. И потом рассказывали, что жизнь везде одинаковая и полная свобода только в лесу, где нет людей. Старший Ерашов вызывал доверие у воспитателей и потому никто не заподозрил, что он собирается на волю. А ему давно копили деньги в дорогу, в том числе и девочки, с которыми жила Вера. Алеша научил сестру, что говорить, когда хватятся, и под утро, когда дежурная по блоку спала, с помощью Васи выставил стекло в туалете и выбрался во двор. Там же давно была заготовлена доска, чтобы махнуть через забор в безопасном месте. Так что через несколько минут Алеша уже летел к шоссе на Ленинград.
Машины еще не ходили, и он отправился пешком. По дороге он сочинял и выучивал историю своей жизни, если кто спросит. Он вбил себе в голову, что ему уже пятнадцать лет и он работает учеником каменщика на стройке, а живет в пригороде. И придумал себе родителей: отца-прораба и мать-домохозяйку. Это на случай, если кто подсадит на попутку и станет расспрашивать.
В этой воображаемой жизни все складывалось благополучно и счастливо…
Часа через два его догнал грузовик. В кабине было тепло и густо накурено, средних лет водитель оглядел попутчика и ухмыльнулся:
— Что, парень, в бега?
Все оборвалось в душе. Алеша отвернулся, размышляя, под каким предлогом выйти из машины и убежать. Но шофер похлопал его по затылку и успокоил:
— Ладно, не бойся… Я тоже в бегах бывал!.. Только ты больно уж рано дернул, холодно еще. Бежать хорошо в мае… Что, худо совсем?
— Не худо, — признался Алеша. — Я к младшему брату поехал, к Кирюше. Он у нас в Доме ребенка.
— Будет врать-то! — засмеялся бывалый беглец. — Скажи, на волю захотелось!.. Побегай, чего там. Да только не воруй. Станешь воровать — труба. А изголодаешься — шуруй назад. Примут, куда денутся?
— Вы тоже… из детдома убегали? — осторожно спросил Алеша.
— Да нет, парень, из другого дома… — проговорил водитель и замолчал.
Алеша убедился, что никогда не следует говорить правды первым встречным, ибо в правду не верят, но и врать надо учиться. Легенда о стройке и об отце-прорабе показалась ему глупой, несуразной, как если бы он рассказал, что отец его был контр-адмиралом и погиб, выполняя свой долг по защите Отечества. Однако было радостно, что шофер попался «свой» и не собирался сдавать беглеца в руки воспитателей или в спецприемник для детей.
Через сто семьдесят километров показался Ленинград и развеял дремотное дорожное состояние. Возле кольцевой развилки шофер остановил машину и кивнул в сторону:
— Мне налево, брат. А ты дуй прямо!
— Спасибо, — сказал Алеша, отворачиваясь. Шофер порыскал по карманам, достал мелочи семьдесят четыре копейки и подал Алеше.
— Держи! Погуляй, покути на воле… На воле, брат, все вкуснее. Да недолго тебе гулять, первый же мент возьмет. Когда в следующий убег рванешь — одежонку смени и волосы отпусти. Тебя же за версту видно — невольник… Ну, деньги-то бери!
До конечной станции метро Алеша добирался пешком. И в самом деле, за версту в нем можно было признать детдомовского: стриженный наголо, большеватая кепка-восьмиклинка, и наоборот — маловатое пальто. Одежду выдавали хоть и новую, но давно пошитую, пролежавшую на каких-то складах лет двадцать и так спрессованную, что складки не разглаживались ни утюгом, ни от долгой носки. И складской запах не выветривался — напротив, проникал в кожу и тело. В детдоме дух этот не слышался, но на воле, среди других запахов, казался резким и выдавал с головой.
Потом он нырнул в метро, где народу было много, и, как ему казалось, под землей все становятся равны, словно в детдоме. Алеша удержался от соблазна покататься на эскалаторах и отправился на поиски роддома, при котором и был Дом ребенка. Обходя стороной милиционеров и подозрительных прохожих, он сначала заглянул в магазин, чтобы купить подарок на собранные деньги, однако в детских товарах глаз у продавщиц был тренированным, и мгновенно послышалось:
— Парень, иди отсюда! Иди-иди!
Алеша даже не успел присмотреть подарка, чтобы попросить кого-нибудь купить его. Пришлось спешно уйти в тамбур и оттуда, сквозь стекло, выбрать игрушку. Ему понравился большой зеленый танк с лампочкой, но беда, не видно цены, даже если сложить ладонь трубочкой. И все-таки он сосчитал деньги — двенадцать рублей семнадцать копеек, приготовил их, как пропуск, и вошел в магазин. Большой танк стоил аж тридцать один рубль и был управляемый с помощью пульта и провода. Да рядом оказался еще один, неуправляемый и без электромоторчика, зато стреляющий пластмассовыми болванками. И стоил подходяще!
— Мне танк, пожалуйста, — вежливо сказал Алеша и сунул деньги.
— Деньги в кассу, — бросила продавщица и достала коробку с танком.
Великое дело — деньги! И когда они есть, можно прийти в магазин в каком угодно виде и никто не прогонит. Алеша выбил чек, взял коробку и помчался искать брата.
Дом ребенка напоминал обыкновенные детские ясли с игровой площадкой во дворе. Только на улице было сыро, и детей не выпускали. Алеша махнул через забор, быстро нашел вход и подкараулил тетку в белом халате и ватнике, наброшенном на плечи. Она выслушала совершенно правдивый рассказ, но подозрительно спросила:
— Ты не обманываешь?
— Вот, подарок, — Алеша показал коробку. — Можете позвонить в наш детдом и спросить.
Тетка впустила его в дом и велела ждать в передней. Где-то за стенами слышался детский смех и плач, топот ножек и дребезг игрушек. Все это напоминало детский дом, только в каком-то уменьшенном, неразвитом виде — низкие вешалки, стульчики и горшки… В тепле Алешу разморило и потянуло в сон — к тому же ночь с Васей не спали, выжидая время побега. Сквозь дрему он видел, как в переднюю входили женщины в белых халатах, молча смотрели на него и уходили. Он знал, что из Дома ребенка наверняка уже позвонили в детдом, сообщили о беглеце, но ничуть не волновался: расчет был верным — пока оттуда пришлют воспитателя, пока он доберется до Ленинграда, Алеша успеет повидаться с Кирюшей.
Наконец Алешу раздели и повели на третий этаж. Там в какой-то приемной его накормили — время было обеденное, и Алеша решил, что сейчас ему приведут брата. Однако его проводили в кабинет с табличкой «Главврач». Седая, строгая женщина в белом колпаке посадила Алешу к своему столу, а сама смотрела в какие-то бумаги и щурилась.
— Когда мне покажете Кирюшу? — спросил Алеша, щупая в кармане клавишу — волшебную палочку. — Пока я не увижу его, никуда не поеду.
Главврач вздохнула и прищурилась на Алешу.
— Ты уже совсем большой мальчик, — сказала она. — Совсем взрослый и умный.
— Мне пятнадцать лет, — зачем-то соврал Алеша, хотя врать здесь не имело смысла — в бумагах все написано…
— Тебе только тринадцатый, — мягко поправила главврач. — Но выглядишь ты действительно старше…
— Покажите мне брата, — перебил Алеша, глядя исподлобья.
И тут наступила странная, пугающая пауза. Женщина ушла к окну и, откинув штору, смотрела на улицу. Алеша вскочил — коробка свалилась на пол.
— Где Кирюша?!
— Ну-ну, успокойся, — миролюбиво сказала главврач. — Здесь твой Кирюша, в игровой комнате. Жив и здоров… Ты взрослый парень и уже многое должен понимать… Мне известно, что случилось с вашей семьей. Вы, четверо, уже достаточно большие, а Кирюша очень маленький. И вы все хотите, чтобы ему было хорошо, правда?
— Хотим, — вымолвил Алеша и стал грызть ногти.
— А как бы в детдоме хорошо ни было, все равно Кирюше в семье было бы лучше, правильно? — Она увидела, что он грызет ногти, но ничего не сказала. — Понимаешь, Алексей, твой брат совершенно не помнит родителей. И вас он тоже не помнит. Что поделать, такая жизнь. Дети, особенно младенцы, быстро привыкают к сиротству… И ты, как старший, должен это понимать.
— Я понимаю, — одними губами сказал Алеша, готовясь к чему-то страшному.
— Так вот, Алеша… Есть люди, очень хорошие люди. Муж и жена. У них нет детей. И они хотят усыновить вашего Кирюшу, понимаешь? Он станет их сыном, и ему будет очень хорошо с ними. Мы его специально к этому подготовим… Подумай сам, Алексей…
— Нет! — крикнул Алеша. — Не дам!
— Погоди, мальчик, ну что ты? — по-матерински заговорила главврач. — Подумай, хорошо ли в детдоме живется? А скоро и Кирюшу туда переведут. Ты же не хочешь, чтобы ему было так же плохо и тяжело? Не хочешь?.. А у этих людей Кирюше будет лучше. Он станет жить дома, в семье, понимаешь?
— Я же… вырасту! — почти закричал Алеша. — Я скоро вырасту!
— Конечно, ты вырастешь, — согласилась она. — Но не так скоро… К тому же, кроме Кирюши, у тебя есть сестра и еще два брата…
Вдруг Алеша почувствовал, как душа его сжалась, охваченная судорогой, но вместе с тем из нее вырвался незнакомый и неуправляемый голос. Алеша закричал чужими словами, и тихий этот крик чем-то напоминал тот, когда он пришел мстить с хлеборезным ножом за обиженного брата.
— Я вырасту! Я вырасту и всех соберу! Всех! Никому не отдам! Никого не отдам! Вырасту! Вырасту!!
В кабинет главврача сбегались женщины, но главврач махала им рукой — идите, идите отсюда!
… Потом Алешу отвели в небольшой спортивный зал на втором этаже и велели подождать. Алеша почти совсем успокоился, и лишь жжение в груди осталось, как во рту после перца. Он рассматривал шведские лесенки, низкие перекладины, канаты и качели — все еще было маленьким, детским, но все уже насквозь пропиталось запахом казенного помещения, казенной одеждой и обувью — вездесущим сиротским запахом…
Нянечка открыла дверь почти неслышно и впустила двухлетнего мальчика в белой рубашке и белых колготках. Он был совершенно чужой, этот мальчик, и Алеша в первый миг растерялся — это что? Кирюша? Мой брат?.. Но нянечка склонилась к мальчику и сказала:
— Кирюша, вот это — твой брат Алеша. Иди к нему.
Кирюша сделал шажок и неожиданно звонко и отчего-то невероятно знакомо повторил:
— Алеша!
И словно подтолкнул Алешу с места.
Они побежали навстречу друг другу. Кирюша доверчиво вцепился в брата, положил голову на плечо и зашептал:
— Алеша. Братик Алеша…
Старая нянечка вдруг заплакала и опустилась на низенькую скамейку.
— Вот она, кровь родная… Надо же, надо же… А говорят… Вот она, кровь-то…
И Алеша едва сдерживал слезы…