Книга:
Рой
Назад:
5
Дальше:
7
6
Хоть и возвращался Заварзин на пасеку тем же путем, хоть и не высовывался в Стремянку и Артюшу не пускал (куда же с такими физиономиями!), однако весть, что неведомые бандиты, басурмане какие-то поймали бывшего председателя сельсовета с дурачком Артюшей, привязали к деревьям и измывались над ними — слух, приукрашенный страстями и подробностями, в то же утро облетел село.
Чуть за полдень по гарям пропылил красный «Москвич» и тормознул у заварзинской пасеки. Эту машину знали по всей округе, поскольку ездила на ней Катерина Сенникова. Машины были в каждом дворе, а то и не по одной, но за руль садились лишь две женщины — Катя да жена Бармы. Впрочем, Катерина села за баранку от нужды. После смерти отца хотела продать и машину, поселившись на Запани в казенной квартире, однако не стала, съездила в стремянский магазин раз, другой и обвыклась. В Запани, где река малая впадала в реку большую, стояла сама запань, вечно забитая молевым лесом, и пяток домиков на берегу. Ни ларька, ни лавчонки, так что иголки не купишь. Только на лето открывали винно-водочную точку на квартире у одной из старух. Иначе сплавщики гоняли за спиртным в Стремянку и там на неделю оставались в загуле. Было время, когда Катерина чуть-чуть не породнилась с Заварзиными; старший, Иона, года два гулял с ней, уж и к свадьбе готовились, но в последний момент невеста взбрыкнула и поехала будто бы учиться на белошвейку. Где и чему она училась, было неизвестно, слыхали, сходила замуж, отец ей справил кооператив, а она вдруг вернулась домой. Портнихой была великолепной, но шила лишь на себя. Да как шила! Принцессой ходила по Стремянке, да и только! Все было на ней кружевное, вышивное и вязаное. Так и прозвали ее — Катя Белошвейка. Ей бы всю деревню обшивать, а она пошла работать на водомерный пост и жить поселилась на слиянии двух рек.
Заварзин вернулся из Яранки — все из рук падало. По дороге припомнил весь вчерашний день, ребяток припомнил, лицо рыжего паренька, мальчика в очках, личико девочки, и стало ему невыносимо печально. Он послонялся по пасеке, равнодушно проводил глазами новый рой, который, поклубившись над точкой, полетел в шелкопрядники, взялся было качать мед, но на первом же улье его ожалила пчела. В самую переносицу, во вчерашнюю рану. Заварзин, бросил дымарь, содрал через голову халат вместе с рубахой и сел на крыльцо.
В это время и подкатила на машине Катя Белошвейка.
— Господи! — простонала она. — Я подумала, врут люди…
Глаза от укуса успели заплыть, распух нос.
— Это пчела, — соврал Заварзин. — Потревожил — и получил.
— Вижу, какая пчела, — Катя села за руль; взвыл стартер. — Хоть бы пятак приложил!
Едва ее «Москвич» скрылся в облаке пыли, с чердака спустился заспанный Артюша, заулыбался разбитыми губами.
— Бать, а что она приезжала?
— Машину ремонтировать, — бросил Заварзин. — Пойди, умойся.
Катя Белошвейка и в самом деле несколько раз притаскивала на буксире «Москвичок», и Заварзин чинил двигатель, менял мост и правил крыло, когда Катин «Москвичок» опрокинулся возле мельницы.
Артюша пожмурился на солнце, сладко потянулся.
— Бать, а давай посватаемся к ней? Жениться хочу-у… Она вон какая вся бе-еленькая, ровно пенка на молоке.
— Осенью, Артемий, и посватаемся, — серьезно сказал Заварзин. — Женятся-то когда? Осенью.
— Осенью мне идти надо, — озабоченно проговорил Артюша. — Осенью жениться не с руки.
Осенью Артюше становилось особенно худо. Он делался молчаливым, вдохновенным, однако гримаса какой-то боли не сходила с его лица. Поначалу Заварзин спрашивал, не заболел ли он, не сводить ли его к фельдшеру, но потом привык. Артюша почти ничего не ел, не пил, и наконец, одевшись в парадную форму, с погонами и петлицами, уходил неведомо куда. Обычно он возвращался уже по снегу, беспогонный, грязный и худой. Скорее всего, он попадал в комендатуру, где с него снимали погоны и отправляли домой. Каждый раз он стирал форму, гладил, пришивал новые, со званием на ступень выше, погоны и на все расспросы отвечал, что был на учениях.
Ранним утром, возвращаясь из Яранки, Заварзин вспоминал и заново переживал не только вчерашний пожар и нелепую схватку возле него. В памяти неожиданным образом всплыл случай, чем-то очень похожий на этот, но такой давний, что теперь не было от него ни жгучей обиды, ни ярой жажды немедленно отомстить. Наоборот, воспоминание отдалось в сердце теплой грустью и даже какой-то радостью, так что приглушило сегодняшнюю ярость и обиду.
В парнях Заварзин был гармонистом, причем играть начал рано, лет в тринадцать, так что к шестнадцати ни одно игрище, ни одна гулянка без него не обходились. От отца досталась ему русская гармонь, привезенная еще из Вятской губернии, с которой ни однорядки, ни хромки тягаться не могли, поэтому молодежь гуртилась возле Василия. А гармонист в Стремянке всегда считался первым парнем, если, конечно, не зазнавался и не ломался, как худая девка. Чаще всего ему доставалась самая красивая невеста, первый стакан на гулянке, да и верховодил среди парней чаще всего гармонист. Иногда стремянские ходили ватагой в Яранку, яранские в свою очередь — к стремянским, и тогда гармонисты обоих сел играли до рассвета. На одном из таких игрищ Василий Заварзин и присмотрел Дарью. Случилось это летом, перед самой войной. Молодежь в Стремянке, словно предчувствуя ее, веселилась как-то азартно, взахлеб; будний ли, праздничный вечер — все равно пляски до утра. Однако вдруг стал пропадать гармонист. Вроде только что был, играл на берегу, говорят, спустился к реке воды попить — и будто в воду канул. Потом уже кто-то видел его бегущим по яранской дороге с гармонью под мышкой.
Два вечера Василий только и погулял с Дарьей, посидел с ней вдвоем за околицей, потом на скамейке у ворот, а на третий Иван Малышев скараулил Заварзина, когда тот возвращался домой, взял за грудки и сказал коротко:
— Увижу с Дарьюшкой — гармонь пополам!
Они были ровесниками, но Иван уже тогда выглядел мужиком: и ростом повыше, и в плечах пошире Василия — молотобойцем в кузнице работал. Заварзин на это сыграл ему «Барыню», помахал фуражечкой и на следующий вечер снова прибежал в Яранку. Он, не скрываясь, пришел на игрище, но Дарьюшки там не нашел. Парни и девки уже расходились по домам. Тогда он направился к ее избе, однако возле клуба из темноты неожиданно появился Иван Малышев. За ним, едва различимые, стояли два парня.
— Говорил же тебе, — сказал Иван и вдруг вырвал из рук гармонь, кинул ее товарищам.
Василий ударил его головой под дых, успел махнуть кулаком и в следующий момент уже был на земле. Потом они сцепились, молотили друг друга наугад, катались, вскакивали, барахтались, и пока рвали рубахи — парни где-то рядом рвали гармонь. Они тянули ее, мучили, однако крепкие хромовые мехи не поддавались. Кто-то из них догадался пробить колом дыру в мехах…
Когда Василий в очередной раз поднялся, чтобы броситься на соперника, тот прихватил товарищей и скрылся в темноте. Василий погрозил кулаком, и наткнулся на половину гармошки. Другой половины, сколько ни искал ее, шаря руками по земле, так и не нашел.
Он бежал в Стремянку, прижимая к груди остатки гармони, плакал от ярости и уже видел, как завтра он соберет своих парней и поведет бить яранских. Всю ночь он не мог уснуть, отмывал в бочке с водой разбитое лицо, прикладывал к синякам обух топора и с жалостью смотрел на разорванную гармонь. С рассветом залез на сеновал, вынул из гармошки медную планку и стал дуть в отверстия, извлекая тихие, печальные звуки.
Наутро все стремянские уже знали про Заварзина и готовились пойти отомстить яранским за гармонь и гармониста. Готовились тихо, чтобы не будоражить старшую часть населения, но весело и азартно. Успокаивали Василия:
— Контрибуцию возьмем водкой и гармонями. Все до одной твои будут! А Ванька Малышев попляшет!
— Я его наголо, наголо остригу! — кричал Барма и щелкал овечьими ножницами. — Три года не точены!
Чем бы тогда все кончилось? Давненько вятские стенка на стенку не сходились, память об этом лишь в разговорах осталась да в шрамах на лицах мужиков. Ярились стремянские, подогревали друг друга и чуяли, что замышляют дело суровое, кровавое. В иную минуту оторопь брала, но пути-то назад уже не было…
Чем бы кончилась та последняя кулачная битва, если бы черные тарелки динамиков в избах вдруг не заговорили густо и разом — война, война! война!!
Поздно вечером того же дня в Стремянку пришла Дарьюшка. Она отыскала Василия и развязала перед ним узел из черного платка, где была вторая половина гармошки — басы и кусок мехов…
Вот так в тот раз война примирила, а что же нынче делать? Ведь и обида не та, и мстить-то вроде некому! Этим парням, что ли? В суд подать, чтобы по закону разобрались и наказали — да ему, депутату, стыдно с пацанами судиться!
А они между тем лесопосадки, рубят, избы жгут.
Но ведь не учили их этому!.. «А почему не учили? — вдруг ухватился Заварзин. — Лес-то рубить, тот, что когда-то ребячьими руками посажен, — разве это не наука? Да еще какая наука!.. Скорее всего, их не учили ценить чужой труд… Не успели научить…»
Отправив Катю Белошвейку, Заварзин все-таки стал качать мед. Пчелы разлетались по всей пасеке, набивались в избушку, где стояла медогонка, поэтому Артюша, как всегда, спрятался на чердаке. Натаскав медовых рамок, Заварзин запустил мотор электростанции, включил медогонку и в работе чуть отошел от грустных размышлений. Но не прошло и часа, как на проселке запылила новая, но уже побитая и помятая «Волга» Гоши Сиротина. Крышу у кабины Гоша срезал автогеном и на зиму привинчивал ее болтами.
— Благодать, благодать, — говорил он. — Крышу снял, обдувает, обдувает.
С детства Гоша носил прозвище Барма и настолько привык к нему, что и сам называл себя Бармой и так же расписывался.
Считали, что ему поразительно везет. Огромная его пасека была запущена, стояла полудикая, неухоженная. Весной он выкидывал ульи из омшаника, ставил их на чурки, на старые магазины, а то и вовсе на крышу; чтобы не возиться с роями, кидал десяток пустых ульев, все лето качал мед, встречал и провожал толпы гостей, гулял с ними; осенью, без всякой подкормки и проверки, пихал пчел в омшаник; если не влезали, оставлял на точке, притрусив сеном, и зиму снова гулял. И ни тебе мора, ни поноса, ни прочей напасти, что случались на других пасеках.
— Пчелы, пчелы у меня — во! — говорил он и показывал вытянутый большой палец. — С ведром летают, с ведром! Они у меня закаленные, я их тренирую, тренирую.
Единственное, что он делал для пасеки, — каждый год распахивал гектара три гари и сеял гречиху. В каком-то леспромхозе он сумел купить старый трелевочный трактор, в колхозе выменял на мед плуг и пахал. Потом брал дедовское лукошко, разувался и сеял.
— Благодать! — радовался он, ступая босыми ногами по черной земле. — Шшикотно, шшикотно-то как!
Всю зиму стаи мелких пичуг, слетаясь со всей округи, расклевывали несжатый урожай.
… Барма подрулил к избе, лихо тормознув у ворот, встал, облокотившись на ветровое стекло.
— Во, разуделали! — закричал он. — Они так нас поодиночке-то всех перехлешшут! Только волю дай, волю! Давай соберемся все да пойдем. У меня ребята есть, ребята шустрые! Натравлю, натравлю — вмиг хари начистят!
— Там чистить некому, — сказал Заварзин. — Ребятишки…
— Они нынче зубастые все! К пожилым никакого уважения.
— Слушай, Георгий Семенович, а зачем они посадки рубят?
— Дурость, дурость, — отмахнулся Барма. — Пахать-то — другого места прорва, любую гарь. Паши да сей. Работу, работу потрудней ищут. Чтоб интерес был. Счас так: чем трудней, тем больше, больше интересу. Романтика. Характер закаляют. Закалят и бросят.
— Избы жгут, — вздохнул Заварзин. — Вчера Ивана Малышева избу спалили… А такая изба. Что, и жгут для закалки?
— Всё, всё так. Мы в нужде, в нужде закалялись. Они теперь сами, сами нужду ищут. В огонь — в воду, в огонь — в воду. Вот и закалка, вот и интерес.
Заварзин сел на пустой ящик, свесил руки между колен.
— Не горюй, не горюй! — приободрил Барма. — Только слово скажи — мои ребята так уработают…
— Ничего я не хочу… Сыновья не едут. Тимка частенько заскакивал, и того нет.
— Тимка браконьеров, браконьеров душит, — захохотал Барма. — Правда — нет: его баба шестого родила?
— Родила, — вздохнул Василий Тимофеевич. — Съездил познакомился. Понянчиться хотел, да тут пасека, ребятишки эти…
— Опять девка?
— Девка…
Барма захохотал еще громче. С чердака высунулся Артюша.
— Семеныч, а ты мне ружье обещался купить! — напомнил он.
— Ружье-то? Куплю, куплю, — посулил Барма. — Я те хошь ружье, хошь автомат куплю.
— Автоматы не продаются, — сказал Артюша. — Мне ружье надо, оборотня стрелять.
— Какого калибра тебе?
— Чтоб пуговка лезла! — обрадовался Артюша, соскочил с чердака. — На вот, для мерки! Примерь и покупай!
Он подал Барме пуговицу. Тот спрятал ее в карман. Заварзин исподтишка показал ему кулак.
— Чего, чего ты? Пускай парень тешится. Хоть ружье будет… Вы оба тут сидите, морды порасквасили. Ойда ко мне! Ойда! Мои ребята телевизор привезли, а с ним это, это… Кино показывать! Магнитофон! Из самой Японии!
— Видал я, — отмахнулся Заварзин. — У Вежина смотрел.
— Дак у меня кино, кино! — Он наклонился к Заварзину: — Баб голых показывают! Голых-голых! В чем мама родила!.. И это самое…
— Батя! — вскочил Артюша. — Поехали, глянем? Баб голых?
— Женишься — и посмотришь, — буркнул Заварзин. — На живую…
Артюша поскучнел. Барма засобирался, попросил Артюшу крутнуть рукоятку. Когда «Волга» завелась, он зачем-то посигналил и, разворачиваясь, сказал:
— А я теперь каждый день, каждый день гляжу. Шшикотно! Баба моя орет: утоплю, утоплю! Тась-Тась, грю, не топи. Ребятам скажу, про голых мужиков кино привезут!
Он засмеялся и поехал и на ходу, оборачиваясь, все еще что-то рассказывал и хохотал. Машина виляла по проселку, прыгала на валежнике и дребезжала, как немазаная телега.
Заварзин посидел возле ворот, и ему стало еще печальней.
«А к Вежину-то сыновья наверняка приехали, — ревниво подумал он. — Сидят, поди, с отцом, за пасекой ходят…»
И, вспомнив о сыновьях Вежина, которые каждое лето приезжали на два месяца, Заварзин тут же вспомнил Сергея. Тоже ведь ученый, преподавателем работает, и отпуск у него двухмесячный, а не едет. Хоть бы на недельку завернул… И вдруг застучалась обидчивая мыслишка: небось когда кооперативные квартиры двум старшим строил, а потом всем трем по машине справил, — нужен был батя. Каждую неделю ездили, на пасеке помогали, тряпье всякое возили, ковры. А кому теперь все это? На что?.. В стремянском доме Заварзин жил только зимой, а с ранней весны до поздней осени переселялся на пасеку и наведывался в деревню разве что за продуктами. А чаще Артюшу посылал, на велосипеде. И «Волга», купленная одновременно с Барминой, стояла неезженая в гараже. Может, и не купил бы никогда машину, мотоциклом обошелся, да на сей раз чуть ли не силком заставили. Дело в том, что талон на покупку «Волги» пришел как премия за перевыполнение плана по сдаче меда. Перевыполнял всегда, но талон был впервые, к тому же выяснилось, что на его имя приходило уже четыре машины, да их в районе кому-то продали. Тогда и вмешалась прокуратура, началось разбирательство, шум. Приехал председатель райпо, сгрузил «Волгу» возле заварзинского двора — злой, обиженный кем-то — в избе даже шапки не снял.
Как-то большак Иона приехал, говорит: давай, батя, махнемся на «Жигули»? Иона к тому времени в большие начальники вышел, директором лесокомбината стал; ему бы на «Волге» как раз было, но сел Заварзин в сыновью машину, принюхался, ощупал ее, и вдруг показалось ему, что своя-то «Волга» то ль роднее, то ль уже привык, хотя сидел в ней раза два всего. Не поменялся, отказал. Единственный раз. И так всё им.
И вот теперь обида ныла пчелиным ожогом. Жалко не денег, а тех отношений, которые когда-то были в их семье, еще при живой матери. Да и после ее смерти все еще казалось хорошо. Ребята приезжали, привозили своих первенцев, жен, друзей; собирали застолье. Хоть и хватало места всем в старой избе, однако, по совету сыновей и особенно невесток, Заварзин затеял строить новый дом, двухэтажный, какими с начала пчеловодства постепенно зарастала Стремянка. Нанял плотников, купил лес, и за год отгрохали домину — глянуть страшно! Шапка валится! Под железной крышей, с верандами, круговым гульбищем по-старинному, резными наличниками. Всем семейством справили новоселье, после чего стали собираться еще чаще. Каждый раз, провожая сыновей, снох и внуков, Заварзин рассовывал по багажникам подарки, денег давал и выходил на середину улицы — помахать рукой. Махал и чуть не плакал от счастья.
Однако с каждым разом он начинал чувствовать нечто подобное тому неуловимому, витающему чувству, которое было при несостоявшемся обмене машин. Жизнь в новом доме чужела. И случилось это потому, как решил Заварзин, что изба-то уж слишком велика. В старой, строенной еще дедом-переселенцем, все были на глазах, все в одной куче. Один внук ревет, другой смеется; одна сноха мужа пилит, другая тут же со своим обнимается. Здесь, в новых хоромах, как разбредутся по своим комнатам — не сыщешь. А что уж вообще происходит в доме в сию секунду, вовек не узнаешь. Стены прочные, капитальные — ни звука. Заварзин не раз в шутку говорил, дескать, к следующему приезду сделаю из всей избы только две комнаты: одну на первом, другую на втором этаже, чтобы как в коммуне было.
По-прежнему часто ездил младший сын Тимофей. Жил ближе всех, в райцентре, да и работа на воде, мимо бати не проедешь. Но сейчас, когда заныла обида в сердце, Василий Тимофеевич неожиданно с болью предположил другую причину его верности отцовскому дому. Вернее, факт под нее подогнал. Как-то уж сложилось, что на рождение каждого внука Заварзин давал тысячу, преподносил вроде премии за перевыполнение плана. Потом на каждые именины — подарок, а к школе — еще по пятьсот рублей. Это не считая всяких неожиданных расходов: кого в больницу положили, кому срочно что-то купить…
Пасека же — вот она, что ни год — тысячи чистыми приносит. Это ведь надо еще придумать, что делать с этакими деньжищами! Всю жизнь Заварзин тянулся, копейки считал, на зарплате жил, а здесь валятся тысячи, и чувство такое, будто они чужие. Приехал как-то Иона — на машине перевернулся, спасал какого-то пешехода и отвернул под откос. Дал на ремонт. Примчался младший: казенный снегоход ему никак не давали, здесь же в магазин привезли, надо брать. Зимой за браконьерами много не набегаешься, они все на «Буранах», только рыбнадзор на старом мерине. Святое дело — купили. Старшенький произвел на свет единственного внука — получил все причитающиеся вознаграждения, взял аванс под следующего, но не оправдал. Потом еще раза два брал, все говорил: «Катя беременная (жену его звали так же, как и Белошвейку), а вы'носить не может». Тогда Заварзин дал денег, чтоб на курорт ее свозить, полечить — и это не помогло. Средний, Сергей, тоже родил одну, внучку Вику-Викторию и закончил на этом продолжение рода. Тот не просил авансов, но Заварзин сам посылал, на музыкальную школу: талант оказался у внучки. Зато младший старался один за всех. Что ни год, то прибавление. Жена у него, Валя, женщина деревенская, крепкая, как с куста девок снимает. Тимофею же все сын нужен, не дождется никак. Ему двадцать девять лет, а семья — девять душ, девять ртов прокормить надо. Теща колхозную пенсию получает — копейки, Валя не работает. У поскребыша зарплата — сто двадцать рублей. Поэтому, как ни заедет Тимофей, две-три сотни увозит. Сначала, заехав, помочь старался — с пасекой, с дровами, суетился что-то, потом стал просто брать и уезжать, мол, прости, батя, некогда, браконьеры одолевают, как ни говори, один на весь район. И ладно бы, но Заварзину-то хотелось, чтобы он посидел с ним, поговорил, пожил бы в родном доме. А сын пару сигарет выкурит одну за одной, сунет окурки под заворотье болотного сапога, чтоб не сорить, и — бегом на реку. Сколько его просил — привези внучек, тех, что постарше, пускай на пасеке поживут, на пчел поглядят, между делом бы и с ними управился. Но Тимофей ни в какую: дескать, пусть матери помогают. Лето, огород, покос — хлопот по горло. Тут уж не до отдыха. В большой семье некогда скучать и от скуки на отдых ездить. А то, поглядишь, едут сами на море и чадо везут. Чадо ломается, как копеечный пряник, — этого не хочу, то мне не надо. У Ионы с Сергеем по одному, так избалованные — верхом сядут и ноги свесят. Что из них вырастет?
Старшие, Иона с Сергеем, последние два года вообще не показываются. Правда, Иона в прошлом году заскочил, когда машину хотел сменять, но стоило Заварзину отказать — уехал и даже не ночевал. И почувствовал Василий Тимофеевич в его разговоре обиду: мол, Тимофей что ни попросит — все ему есть, а остальным ничего. Понятно, дескать, поскребыш, любимчик.
И тогда Зазарзина прорвало. Потом покаялся, но в тот момент не удержался:
— А вы рожайте! Рожайте! И вам дам! Тимке даю, потому что семьища у него! Кормить надо! Ваши бабы не рожать хотят, а жить, как сыр в масле! Королевами ходят, расфуфырились!.. Валя Тимкина, видал, в чем одета? Потому что ребятишки и по хозяйству ломит, две коровы — шутка?
— Да брось ты, батя, — отмахнулся большак. — Тоже мне, борец за рождаемость! Нашел чем стимулировать…
Хлопнул дверью и упылил на своем «Жигуленке».
Сергея Заварзин все в отпуск ждал. В письмах-то обещался приехать, время называл и не ехал. Вместо него вдруг пожаловали сват со сватьей, которых Заварзин и не видывал сроду. Жили они в Новосибирске, оба тоже научные работники, на свадьбу почему-то не приезжали, да и свадьба-то у Сергея была — ни к селу ни к городу. Заварзин приехал с гармонью, думал погулять, поплясать, как раньше бывало, а они вечеринку собрали на какой-то квартире (тогда еще кооператива не было), выставили на стол сыр с чесноком, свеклу с чесноком и селедку с чесноком. Потом еще жареную курицу принесли, одну на всех, и тоже с чесноком. Да бутылку шампанского выставили. Вот тебе и весь свадебный стол. Заварзин на это дело тысячу рублей посылал, а поставили — на десятку. Люди собрались, сидят — стыд и позор перед людьми. К тому же Заварзин чеснок терпеть не мог, и вышло, что на свадьбе ни выпить, ни закусить. Отозвал он Сергея, дал сотню — беги в магазин, хоть что-нибудь купи, неудобно перед гостями. Но сын засмеялся и заверил, что в этом доме так принято. Заварзин плечами пожал: в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Сидел в уголке и слушал, о чем люди говорят. А они о женихе с невестой словно забыли, ни разу «горько» не крикнули, все о каких-то людях говорили, какие они хорошие, умные и если надо — всегда помогут. И Сергей тоже сидел и все слушал, только глазами с одного говорящего на другого переводил. Заварзин тосковал, щупал у гармошки пуговички и ждал, когда кончатся разговоры и попросят сыграть. Но его не просили. И вдруг Василию Тимофеевичу стало жаль Сергея. Больно уж непонятная семья была, куда он попал, и люди непривычные. На следующий день, когда остались они вдвоем, Заварзин начал было высказывать свои сомнения, но Сергей попросил его поиграть на гармошке. И он играл, глядя в окно, и игра была печальная, несвадебная…
Чем больше мучил Заварзин свою память, тем сильнее ощущал какую-то неловкость и стыд. В иной момент аж уши горели. За все сразу было стыдно, хотя умом-то понимал, что нет такой причины. Его избили, даже потешались над ним — а стыдно ему. За Ощепкина стыдно, что он видел все и даже пальцем не шевельнул, чтоб помочь, чтоб за яранские избы постоять, за лесопосадки. И что сыновья все больше чужеют, от родного дома отбиваются — опять ему стыдно. Куда ни кинь — везде он, Заварзин, виноват. А, видно, все потому, что жизнь с давних пор и в Стремянке, и в своей семье словно роилась вокруг него, как пчелы роятся вокруг матки. Так бы и дальше всегда казалось Василию Тимофеевичу, не случись этого пожара в Яранке…
Тем временем Катя Белошвейка остановилась недалеко от Яранки, около сосновых лесопосадок, и вышла из машины. Трудовой десант рубил деревья. Мальчики работали увлеченно и даже самозабвенно. Посередине вырубки дымилась и никак не хотела гореть куча сырого сосняка.
— Кто старший? — спросила Катя.
Рыжий не спеша подошел к ней, играя топором и на ходу делая замечания ребятам.
— Ну, я, — сощурился он. — В чем дело?
— А постарше тебя есть кто?
— Учитель в деревне…
— Так, — сказала Катя. — Сейчас вы у меня помотаете сопли на кулак… Кто вчера наших мужиков бил?
Ребята молча подтягивались к ним, переглядывались, вытирали потные лица. Рыжий усмехнулся, справившись с замешательством, и приказал:
— Чего столпились? Всем работать!
— Стоять! — отрезала Катя звонким голосом. — Вы хоть знаете, кого били? Вы своими куриными мозгами соображали — нет?.. Все по тюрьмам пойдете! Наплачутся ваши матери, нахлебаются слез!
Не медля больше, она круто развернулась и пошла на дорогу, села в машину. Десант остался среди вырубки, стоял, опустив руки с топорами, и боялся моргнуть, словно перед объективом фотоаппарата.
А Катя Белошвейка остановилась возле заброшенного яранского клуба, глянула на свежий пепел сгоревшей избы, на черную от копоти печь, торчащую среди пожарища, и направилась к брезентовому навесу. Девочка в белом халатике и таком же колпаке хлопотала около кастрюль на летней печи, а мальчик в очках колол дрова.
— Ага! — сказала Катя громка — Теперь все ясно. Ты одна в этой банде?
— Одна, — вымолвила девочка.
— Значит, из-за тебя сыр-бор? Это они перед тобой турнир устроили и наших мужиков били? А ну, иди сюда!
Она смахнула колпак с головы девочки и ловко схватила за волосы. Девочка завизжала, а мальчик бросил топор и побежал в клуб.
— Тетенька-а! Я не виновата! Они сами…
— Я тебе покажу, как парней баламутить, — приговаривала Катя и таскала ее за волосы. — Ишь ты, стервочка! Это из-за тебя мужиков бьют, из-за тебя избы жгут? Я тебе локоны-то повыдергаю! Я тебе кудельки твои растреплю!
На печи сбежало молоко, дым вырвался из-под навеса. В этот момент из клуба вышел заспанный мужчина и в первое мгновение растерялся. Катя выпустила девочку, мимоходом сбросила крышку с кастрюли и устремилась к мужчине.
— Ты учитель? Ты, подлец, чему детей учишь? Ты что им позволяешь? Ты же их всех под тюрьму подвел! Но ничего, и ты с ними вместе сядешь! Я это устрою! Я тебе такое устрою — наших мужиков навек запомнишь! Жена твоя слезами умоется!
Пока учитель приходил в себя, Катя Белошвейка была уже в своей машине. Он побежал за ней, замахал руками, однако над дорогой вихрилась только пыль и едкая бензиновая гарь. Красный «Москвич» остановился у ворот старика Ощепкина, за которыми с глухим подвывом залаял цепной кобель.
— Эй, дед! — крикнула Катя. — Убери собаку!
Ощепкин вышел из избы, облокотился на калитку. Из сенцев выглянуло настороженное старушечье личико.
— Ты же Егорки Сенникова дочка будешь, — узнал старик. — А Егорки-мельника внучка. Знал, знал я деда твоего…
— Ну-ка, дед, скажи мне, — оборвала Катя, — ты почему такой стал? Ты почему взаперти сидишь, когда деревню жгут и мужиков бьют? Видал, что вчера ночью было?!
— Видать-то видал…
— В свидетели пойдешь! Вместе со своей молодой старухой первым в суд побежишь. Понял?
Старушка испуганно перекрестилась и захлопнула сеночную дверь.
— Ишь ты, Кощей Бессмертный! Нагородил запоров, так думаешь, отсидишься? Моя хата с краю?..
— Дак моя старуха боится, — выдавил Ощепкин. — Непривышно ей эдак жить… Чуть уж не плачет.
— Приехала — пускай привыкает! — отрубила Катя. — Видали — чуть не плачет!.. И поплачет — не беда, полезно. Может, глаза промоет!
Катя села за руль, пронеслась мимо клуба, мимо сгоревшей избы, затем мимо свежих порубок на лесопосадках и, свернув на какую-то зарастающую дорогу, остановилась, огляделась по сторонам, и плечи ее опустились. Она склонилась к баранке и заплакала. Птицы в том месте пели звучно, разноголосо, так, что заглушали все другие звуки…
Заварзин промаялся чуть ли не до вечера. С горем пополам выкачал отобранные из ульев рамки, слил мед во фляги и, липкий, перемазанный, пошел умываться к роднику. Сначала вымыл руки, лицо, но ощущения чистоты не было. Тогда он разделся и залез в яму с водой, куда бежал родник. Обжегся холодом, нырнув с головой, отфыркался и услышал треск мотоцикла. Скоро сквозь траву он заметил Ивана Малышева и закричал:
— Иван! Ваня! Иди сюда!
Иван, озираясь, покрутил головой, подъехал к роднику. Не поздоровавшись, хмуро спросил:
— Ты чего? Холодная, поди…
— Жарко, — пожаловался Василий Тимофеевич. — Ко мне сегодня, как на поминки: идут, идут…
Иван сел в траву, стащив фуражку, вытер ею широкую лысину.
— Ваня, избу-то твою вчера сожгли! — сказал Заварзин и полез из ямы — соскользнул назад, взмутил воду. — На моих глазах сгорела! Запалили и плясали…
— Знаю… — пробубнил Иван и отвернулся.
Заварзин вылез, подрагивая, сел на солнце.
— Жалко избу. Ей бы еще сто лет стоять…
— Ну и хрен с ней! — вдруг рявкнул Малышев. — Спалили и спалили! Жалеть ее… Теперь душа успокоится.
Василий Тимофеевич смотрел, как падает на дно, медленно оседает черная муть под родником. С Иваном они вместе воевали. Брали их в один день, уходили с яранского сборного пункта одной дорогой, а вернулись каждый своей. Заварзин пяти километров не дошел до Берлина, потом протопал через Большой Хинган, побывал в Китае и оттуда прямым ходом в Прибалтику — выковыривать банды националистов из подземных бункеров. Пришел только в сорок шестом — двадцать пятый год наслужился по уши. А Малышев в сорок четвертом, во время прорыва фронта немцами, контуженным попал в плен, а бежал уже из Польши, нашел белорусских партизан, навоевался и нагляделся на оккупацию, был тяжело ранен и угодил на какой-то хутор, к старухе-знахарке. Там его вылечили и женили на старухиной дочери, что была на пятнадцать лет старше Ивана. На свою родину он вернулся лет семь назад, когда Яранка уже пустовала, поэтому Малышев поселился в райцентре, где жили яранские.
Иван сидел спиной к Заварзину, и тот видел лишь багровый рубец шрама — от виска до плеча, и круглую, черную от пыли дырочку уха без ушной раковины.
— Тебе бы сразу надо было в Яранку ехать. — пожалел-посоветовал Василий Тимофеевич. — Смотришь, и дом бы остался, а то и деревня ожила… Другие бы потянулись.
Малышев набычил шею и резко обернулся.
— Не мог я туда! Не мог! — и постучал себя в грудь. — Приехал — кладбище, не деревня… Хожу — зубы ломит. На кладбище жить нельзя, Тимофеич!
В его глазах накапливалась чернота, подрагивали на коленях руки.
— А ведь тебе благодаря, Тимофеич! — вдруг сказал он. — Ты у меня Дарьюшку отбил, гармонист!.. В Яранку приеду — голос ее на слуху стоит. Потом я в Белоруссии остался… А изба моя…
Он лег на траву, уткнулся лицом в землю. Пропыленная рубаха на спине обтянула мощные плечи и, поношенная, просвечивающаяся, треснула по шву.
— Перевезти все хотел, — полушепотом проговорил он. — Соберусь — нарушать жалко. Крышу еще подлатал в прошлом году… Печь там стояла, с батей еще били, до войны. Думаю, пропала печь… А затопил — тяга. Такая тяга…
— Печь-то осталась, — мягко вставил Заварзин. — Даже труба не упала… Черная сверху, а стоит.
Малышев ударил кулаком в землю — рубаха разорвалась на спине от воротника до пояса.
— В суд подам! — Он встал. — Ты за себя как хочешь — я подам! Не могу!.. Денег мне на избу не надо. Хочу, чтоб судили!
Он круто повернулся и пошел. Длинные руки болтались ниже колен, пальцы расчесывали траву, хлопала прореха на спине. Развернув мотоцикл, он крутанул ногой стартер, спросил не глядя:
— В свидетели пойдешь, Тимофеич?
— Пойду, — сказал Заварзин.
Иван сел в седло, включил скорость. И поехал не быстро, даже как-то аккуратно. Мотоцикл, — старый «Урал» с коляской — тяжело переваливался с боку на бок по проселочным ухабам. И тяжело качался из стороны в сторону его седок.
Не чаял Заварзин, что в тот день придется еще встречать гостей, причем неожиданных. Он забрался в подпол, чтобы нацедить медовухи, отвернул самоварный краник, вкрученный в лагушок, и услышал Артюшу.
— Батя! — орал он так, что было слышно в подполе. — Батенька! Бежим! Идут! Пожа-ар, батя!!!
Заварзин вышел на крыльцо и встал, ухватившись за столб.
По проселку плотной толпой шагали люди. Он узнал их, хотя видел и помнил лица немногих. Сразу заметил рыжего, различил парня в очках, девочку с розовым личиком. Они подходили нехотя, но возбужденно переговаривались, махали руками, указывали на избу.
«Ну вот, пожаловали», — подумал он спокойно, но ощутил слабость в ногах, свело морозцем кожу на затылке. Он пробежал взглядом по двору, заметил багор, ловкий такой, ухватистый…
Толпа приближалась к воротам. Заварзин сошел с крыльца, встал так, чтобы в любой момент снять багор. Однако парни словно по команде остановились, сгрудились, глядя сквозь решетчатые ворота на Заварзина. От толпы отделился мужчина лет тридцати в спортивном костюме, вошёл во двор.
— Василий Тимофеевич? — спросил он, протягивая руку. — Узнали этих бандитов?
Парни стояли потупясь, несколько человек расселись по бревнам, приготовленным на дрова. Девочка гладила кобеля Тришку. Тришка ластился, от удовольствия привычно завалился набок.
— Да узнаю, — проронил Заварзин, расслабляясь. — Как не узнать…
— Привел, — объяснил мужчина. — На вашу волю, Василий Тимофеевич. Прощение просить будут. А вы хотите — милуйте, хотите — в суд подавайте.
Рыжий, как и вчера, стоял в первом ряду, глядел перед собой, на щеках с легким пушком поигрывали желваки. Заварзин приблизился вплотную, попытался заглянуть ему в глаза — тот отвернулся, спрятал руки в карманы. Глядя в лица, Заварзин прошел сквозь толпу, остановился возле девочки.
— А как зовут вашу собачку? — спросила она.
— Пшел отсюда! — крикнул Заварзин и пнул развалившегося кобеля. Тришка поджал хвост и метнулся во двор. Ребята замерли, на лицах просвечивался испуг, детский, неприкрытый.
— Зачем вы?.. — спросила девочка, но мужчина так посмотрел, что она отвернулась и сорвала травинку. Рядом оказался парень в очках. Смотрел прямо, спокойно, только стекла очков поблескивали.
— А тебе, парень, спасибо, — сказал ему Заварзин. — Так бы до утра в бане просидели.
Очкарик не ответил, стрельнул глазами в сторону рыжего.
— Ну что, командир? Язык проглотил? — сурово спросил мужчина. — Вчера храбрый был, а сегодня?.. Что молчите? Заработали каждый по три статьи и в молчанку играть?
Рыжий сцепил руки за спиной, выдвинулся к Заварзину. При дневном свете лицо его казалось совсем детским, только на губах почему-то были поперечные складки, как у человека пожилого, решительного и много пережившего.
— Уважаемый Василий Тимофеевич, — старательно и бесцветно проговорил он. — Мы все… просим у вас прощения за вчерашнее… За вчерашний проступок. От имени трудового десанта обещаем…
— Что ты мямлишь? — резко спросил мужчина. — Не проступок, а преступление! Групповое! Хулиганство — раз! Нанесение телесных повреждений — два! Незаконное лишение свободы — три!
— А пятно мы смоем хорошим трудом, — пробубнил упрямо рыжий. — И обещаем впредь…
— Да ладно, не старайся! — отмахнулся Заварзин. — Все равно ведь врешь… Ничего ты не смоешь. Чем смывать-то будешь?
— Кровью! — откликнулся из толпы тонкогубый веенушчатый паренек. — Вы нам дайте всем по роже! Мы выстроимся, а вы дайте. И в расчете!
— Шлопак! — окликнул мужчина.
— Вы нас простите, — тихо сказал паренек, которого Заварзин не помнил. — С нами что-то вчера случилось… Что-то такое случилось…
На него зашикали. Мужчина заметил:
— А тебя, Савушкин, еще не спрашивали.
Савушкин пожал плечами, спрятался за спины и стал нервно грызть ногти. Виноватый Тришка подполз к ногам Заварзина и уткнулся мордой в сапоги.
— Прощать я не буду! — отрезал Заварзин. — И хозяин избы вас не простит. В ногах валяться станете — не простит. Вы что же, подлецы, натворили-то? Под музыку-то свою, а?
Ребята стояли понурясь, поглядывали исподлобья, чего-то ждали.
— Нам сказали, у домов в Яранке хозяев нет, — тихо произнес мужчина. — Будто бесхозные дома, ничьи… Я думал, зачем их ломать, ребят мучить? Мы технику безопасности соблюдали, избы полосой окапывали, чтоб не перекинулось…
— Значит, если ничья, то и жечь можно? — вскипел Заварзин. — Ты-то взрослый мужик!.. «Я ду-умал…» Эти избы еще полвека бы простояли! И нечего их ломать. Да еще школьников заставлять.
Он отошел и сел на бревна. Трудовой десант тоже расселся на траве, и над головами поплыл приглушенный разговор. Рыжий о чем-то спорил с очкариком, тихо, но яростно. Мужчина тяжело опустился рядом с Заварзиным.
— Сосняк-то порубили — пахать будут? — спросил Василий Тимофеевич.
— Говорят, пахать, — вымолвил мужчина. — Опытную площадь…
— Другого места не нашли? Пахари… Мы его сажали, пололи, опахивали… Теперь ты, поди, голову ломаешь, отчего твои ребятишки избы жгут да людей избивают?
— Я понимаю, Василий Тимофеевич, — виновато сказал мужчина. — Только я от них не ожидал… Отлучился на один вечер, и вот… Съездил, называется, на рыбалку… На природе одичали, что ли?
— Они не на природе одичали, раньше еще, — проронил Заварзин. — А ты что, учитель?
— Физкультуры… Ну, я теперь им устрою отдых! Навек эту деревню запомнят!
— Ты мне скажи, учитель, как вы дальше жить-то собираетесь? Ведь ребятишек-то пересажают. Не сегодня, так завтра.
— Пересажают их, как раз… — пробубнил учитель. — Скорее меня замахнут вместо них… А сколько хозяин за избу просит, не знаете?
— Нисколько, — бросил Заварзин и встал. — Кто ее ставил, того давно на свете нет. Ему не заплатишь.
— Понял, — буркнул учитель и приказал рыжему строить отряд. — Хорошо развлеклись…
Трудовой десант побежал по дороге, сохраняя строй. Рыжий бежал по обочине, командовал, а по другую сторону, в одиночестве, трусил парень в очках.
Тришка помедлил, но потом сорвался следом, и гулкий его лай далеко разнесся в вечерней тишине.
Последним в этот день на заварзинскую пасеку приехал бывший учитель Вежин.
— Это, Тимофеич, еще не горе, что избы жгут, — сурово проговорил он. — Все еще впереди… Гари корчевать станут — вот беда наша. Ты же знаешь, пахать-то здесь нельзя.
— Отчего же нельзя? Канавы рой, чтоб вода отходила, и паши. Земля-то вон какая… Была бы техника, еще при коммуне распахали… Да не верю я что-то, долго собираются. Да и кто пахать будет? Нефтяники, что ли?.. Они и плуга-то не видали. А тебя не заставишь. Ты же в колхоз не пойдешь.
— Найдут, кому пахать, не волнуйся, — сердито сказал Вежин. — Переселенцев навезут, всяких там вербованных, бичей, тунеядцев. Этого ты хочешь? Чтоб испоганили все, изгадили?
— Я знаю, тебе пасеку жалко, — бросил Василий Тимофеевич. — Распашут гари, пасеку убирать придется. К тому же с самолетов ядом посыпать начнут…
— Да, жалко! — возмутился Вежин. — Мне нашу землю жалко! В Яранке уже пашут, безо всяких канав! Болото будет! Привыкли рассуждать: есть земля — паши и сей! Авось что вырастет! А не вырастет — земля виновата. А надо брать у нее, что она дает, что может дать!.. Ты же крестьянин, понимаешь.
— Понимаю! — тоже рассердился Заварзин. — Но и с медом мы здесь не проживем! Мы ведь плохо стали жить, Петрович. Ты погляди: куда годится такая жизнь? По пасекам разъехались, по хуторам! А вроде в одном селе живем… Раньше выселок как огня боялись, а теперь добровольно пошли. Мы ведь будто горячего меду наелись, пучит нас от него.
— Да мы только что жить стали! — возразил Вежин, — Хоть от бичей да вербованных избавились, дышать вольготно… А вот погоди, нагонят сюда переселенцев — воровство, поножовщина пойдет. Вот тогда запоем лазаря. Видал, какие нынче школьники? Как они тебя? — напирал бывший учитель. — А что дальше будет?.. Начальству ведь канавы рыть да воду спускать некогда, им людей кормить надо. Им завтра хлеб и мясо нужны!
— А коли так, то ничего и не возьмут с нее, — рассудил Заварзин. — У меня другое сомнение… Земля-то научит, как с ней обращаться. Эта наука мордой об лавку дается. Пускай холку-то собьют себе, потом думать станут. И осушать, и ухаживать… Тут, Петрович, другое. Пахать-то ее вздумали, когда нефтяных городов настроили, когда вышло, что людей кормить нечем. Получается-то как? Не нашли бы нефть, так и гари не тронули. А тут для нефти еще и земля потребовалась. Нефть, она что — ну, тридцать, ну, даже, сто лет, и кончилась. А земля никуда не денется. Почему же она у нас как подсобное хозяйство у нефти, а? Ведь всегда наоборот было!.. Если так рассуждать, кончится нефть, и землю бросят. Она будто на подхвате стоит, как подмастерье.
— Вот почему я и хочу, чтоб не трогали ее! — воскликнул Вежин. — Чтоб пчеловодство здесь оставили!
— А мед-то твой, Петрович, что? Он ведь, как нефть, надолго ли? — Заварзин поморщился. — Еще лет десять, а потом на гарях лес подымется, кипрей заглохнет. И весь твой мед. Ты же сам говорил: мед — продукт дикой природы. На нем долго не протянешь. Что ж, так в диком состоянии и держать природу?
— Ты как-то странно рассуждаешь! — разозлился Вежин. — Тоже мне, философ… Гари можно окультурить. Пчеловодство — культурное производство. Я же тебе рассказывал про пчелиную республику? Это особые люди, со своими взглядами на жизнь. Человек возле пчел становится добрее, спокойнее, суеты не терпит.
— С землей одно единение — когда ее пашешь, — сказал Заварзин. — И с природой тоже. А все остальное — грабеж… Разве народ в Стремянке добрее стал, как по своим хуторам разъехался? Среди нас единения не стало, среди людей. Даже в родне нет… Вон сыновья мои и глаз не кажут, хоть бы внуков привезли.
— Все по себе судишь, — отмахнулся Вежин. — Мои-то сыновья ездят! И по целому лету живут!
— Потому что у них пасеки здесь! — рубанул Заварзин. — Вот и ездят! А ты отбери у них пчел — и своих детей, как своих ушей, не увидишь. Похвастался, ездят к нему… Не к тебе — на пасеку!
Вежин потемнел, сжал кулаки.
— Знаешь, Тимофеич!..
— Правда глаза колет? — взвинтился Заварзин. — А ты еще этого не понял? Посмотри за своими сыновьями, поспрашивай… Нам бы, Петрович, не ругаться, а вместе держаться…
— Нет уж, я с тобой держаться вместе не буду! — отрезал Вежин. — Раз ты за то, чтоб гари пахали, чтоб землю изуродовали… Одна просьба, Тимофеич: не путайся у меня под ногами. А я нефтяников вытурю отсюда!
— Поздно! — глухо проронил Заварзин. — Они теперь тут хозяева.