Глава VI
Сапожник
— Добрый день! — сказал мосье Дефарж, глядя на белую как лунь голову, склонившуюся над работой.
Голова чуть-чуть приподнялась, и слабый голос ответил очень глухо, словно издалека:
— Добрый день!
— А вы, я вижу, по-прежнему усердно работаете.
Наступило долгое молчание; потом голова снова чуть приподнялась, и голос ответил: «Да, работаю», испуганные глаза взметнулись на вопрошавшего, и тут же голова снова опустилась.
Жалость и содрогание вызывал этот слабый, глухой голос. Это была не просто телесная немощность, хотя долгое заключение и скудная пища, конечно, оказали свое действие. В этом почти беззвучном, невыразительном голосе чувствовалась глухота одиночества, отвычка от человеческой речи. Голос этот был словно последний, чуть слышный отзвук далекого, давно умолкшего эхо. Безжизненный, лишенный всякого звучания, присущего человеческому голосу, он вызывал в душе такое же щемящее чувство, какое охватывает вас перед выцветшим полотном, на котором вы тщетно ищете следы прежних живых красок. Невнятный, сдавленный, он словно доносился из-под Земли. И так ясно чувствовалось, что это голос человека, утратившего все надежды, погибшего безвозвратно, отчаявшегося, что казалось — вот таким голосом одинокий путник, сбившийся со следа в пустыне, истомленный голодом и жаждой, вымолвит, падая без сил, последнее прости своему дому и своим близким.
Он продолжал работать не разгибаясь, и прошло несколько минут, прежде чем он снова поднял блуждающий взгляд без какого бы то ни было интереса или любопытства, а тупо и машинально, лишь для того, чтобы убедиться, что то место, где стоял его посетитель, еще не опустело.
— Я хочу света немножко прибавить, — сказал Дефарж, не сводя глаз с сапожника. — Как вы, потерпите, если будет чуточку посветлей?
Сапожник оторвался от своей работы и уставился отсутствующим взглядом в пол, сначала направо, потом налево от себя, словно прислушиваясь, потом поднял глаза па говорившего:
— Что вы сказали?
— Вы потерпите, если я чуточку посветлее сделаю?
— Придется потерпеть. (Что-то вроде слабого намека на ударение послышалось в первом слове.)
Дефарж отворил чуть пошире приоткрытую створку и закрепил ее в этом положении. Широкая полоса света протянулась по чердаку и осветила сидящего на низкой скамье труженика, который, оторвавшись от своей работы, уронил на колени незаконченный башмак. Кое-какие нехитрые инструменты, обрезки и кусочки кожи лежали на полу у его ног и рядом с ним на скамье. На изможденном лице с седой, кое-как подстриженной, не очень длинной бородой выделялись необыкновенно блестящие глаза. Будь они самой обычной величины, они все равно казались бы большими на этом исхудалом лице с ввалившимися щеками, под нечесаной копной совершенно белых волос и густыми, все еще темными бровями; но они и в самом деле были большими, а потому казались неестественно огромными. Расстегнутая на груди желтая рваная рубаха позволяла видеть хилое, изнуренное тело. От долгого пребывания взаперти, без воздуха и света, и сам он, и его заношенная холщовая блуза, и спускавшиеся складками чулки, и вся обратившаяся в лохмотья остальная одежда — все стало какого-то одинаково тусклого пергаментно-желтого цвета, он точно сросся с надетым на нем тряпьем.
Когда он поднес руку к глазам, заслоняясь от света, даже все кости на ней, казалось, просвечивали. Отложив работу, он сидел и смотрел прямо перед собой отсутствующим взглядом. Он ни разу не поднял глаз на стоявшего перед ним человека, не поглядев сначала куда-то вниз, по сторонам, направо и налево от себя, как будто он разучился понимать, откуда доносится звук. И когда его о чем-нибудь спрашивали, он тоже сначала озирался и не сразу вспоминал, что надо ответить.
— Вы сегодня кончите эти башмаки? — спросил мосье Дефарж, кивая мистеру Лорри, чтобы тот подошел поближе.
— Вы что-то сказали?
— Вы как, думаете сегодня кончить эти башмаки?
— Я… не могу сказать… Я надеюсь… Не знаю.
Однако вопрос этот заставил его вспомнить о работе, и он, снова нагнувшись, взялся за башмак.
Мистер Лорри оставил его дочь у двери и тихонько подошел к окну. Он остановился рядом с Дефаржем, и прошло, должно быть, минуты две-три, прежде чем сапожник поднял глаза. Он не удивился, увидев другого человека, только поднес дрожащие пальцы к губам (и губы и ногти у него были одного и того же бледно-свинцового цвета), и опять рука его опустилась и он снова согнулся над работой. На все это ушло разве что несколько секунд.
— Видите, к вам посетитель пришел, — сказал мосье Дефарж.
— Что вы сказали?
— Посетитель к вам.
Сапожник опять поднял глаза, не оставляя работы.
— Послушайте-ка! — сказал Дефарж. — Мосье знает толк в хорошей сапожной работе. Покажите-ка ему башмак, который вы сейчас делаете. Возьмите, мосье.
Мистер Лорри взял башмак.
— Мосье спрашивает, что это за башмак и как зовут мастера, который его делал.
На этот раз молчание длилось дольше обычного, прежде чем он собрался ответить.
— Я забыл, о чем вы спросили. Что вы сказали?
— Я говорю, не можете ли вы рассказать мосье, что это за башмак.
— Это дамский башмак, на прогулку ходить, для молодой особы. Такие сейчас в моде. Я моды не видал. У меня в руках образец был. — Он поглядел на свой башмак, и даже что-то похожее на гордость мелькнуло на его лице.
— А как мастера зовут? — спросил Дефарж.
Теперь, когда руки его остались без дела, он непрерывно поглаживал то пальцы левой руки правой рукой, то пальцы правой руки — левой, затем проводил рукой по бороде, и так без конца, не останавливаясь, повторяя одно за другим все те же движения. Завладеть его вниманием, извлечь из этой забывчивости, в которую он впадал всякий, раз после того, как из него с трудом удавалось вытянуть несколько слов, стоило немалых усилий, — все равно как привести в чувство лежащего в обмороке больного или пытаться продлить последние минуты умирающего, дабы вырвать у него какое-то признание
— Вы мое имя спрашиваете?
— Ну да, разумеется ваше!
— Сто пятый, Северная башня.
— И все?
— Сто пятый, Северная башня.
И, словно обессилев, с каким-то не то вздохом, не то стоном, он снова согнулся над работой.
— Вы ведь не всегда сапожником были? — пристально глядя на него, спросил мистер Лорри.
Блуждающий взор старика обратился к Дефаржу, как будто он ждал, что Дефарж ответит на этот вопрос, но так как Дефарж и не подумал прийти ему па помощь, он опустил глаза в землю, огляделся по сторонам и снова поднял взгляд на вопрошавшего.
— Я не всегда сапожником был? Нет, я не был сапожником. Я здесь этому выучился… сам выучился… просил разрешения…
Он запнулся, замолчал и опять впал в забывчивость, не переставая все так же машинально перебирать руками. Затем глаза его медленно поднялись на того, кто с ним только что говорил, и когда, наконец, они снова остановились на его лице, он вздрогнул и продолжал, словно очнувшись, как человек, который, задремав посреди разговора, подхватывает его с того самого места, на котором он для него оборвался.
— …просил разрешения учиться и через много времени добился, что мне, наконец, позволили… и вот с тех пор я шью башмаки.
Он протянул руку за башмаком, который у него взяли, а мистер Лорри, отдавая башмак, спросил, глядя ему все так же пристально в лицо:
— Мосье Манетт, а вы совсем не помните меня?
Башмак упал на пол, и сапожник, не отрывая глаз от человека, который говорил с ним, застыл на месте.
— Мосье Манетт, — продолжал мистер Лорри, положив руку на плечо Дефаржа, — вы совсем не помните этого человека? Посмотрите на него. Посмотрите на меня. Вам не вспоминается старый банковский служащий, дела, которые вы вели с ним, ваш старый слуга, прежние дни, а, мосье Манетт?
По мере того как долголетний узник медленно переводил взгляд с мистера Лорри на Дефаржа, пристально вглядываясь сначала в одно, потом в другое лицо, какие-то давным-давно стершиеся следы напряженной работы мысли постепенно проступали на его челе, словно пробиваясь сквозь мрак, окутывающий его сознание, словно что-то блеснуло и тут же померкло и исчезло, но это было так явственно и так живо отразилось на юном прелестном лице его дочери, которая незаметно пододвинулась поближе и, прижавшись к стене, стояла, не сводя с него глаз, сначала замирая от ужаса и жалости, стиснув дрожащие руки и словно порываясь спрятаться, закрыть лицо, а потом едва сдерживаясь, чтобы не броситься к нему с протянутыми руками, в жажде обнять седую голову этого живого мертвеца, приголубить на своей юной груди, вдохнуть в нее жизнь и надежду, — так явственно и даже более отчетливо повторилось на ее юном лице, что казалось — это луч света, скользнув по нему, перешел на нее.
А на него уже надвинулся мрак. Взгляд его становился все более растерянным, блуждающим, и опять он смотрел куда-то вниз, себе под ноги, и тупо озирался по сторонам. Наконец, тяжело вздохнув, он поднял башмак и снова погрузился в работу.
— Вы узнали его, мосье? — шепотом спросил Дефарж.
— Да, на какой-то миг. Сперва я было совсем потерял надежду, но потом вдруг, на один-единственный миг, я совершенно ясно увидел его лицо, лицо, которое я когда-то так хорошо знал. Шш! давайте отойдем немножко подальше! Шш!
Она тем временем незаметно отделилась от стены и подошла почти вплотную к скамейке, на которой он сидел.
Что-то страшное было в том, что он не сознает ее близости, хотя ей стоило только протянуть руку, и она коснулась бы этой согбенной спины.
Никто не решался вымолвить ни слова, никто не шевелился. Она стояла около него, как ангел, сошедший с неба, а он сидел, сгорбившись над своей работой.
Наконец ему понадобилось сменить инструмент, и он наклонился за сапожным ножом, который лежал возле него на полу, но не с той стороны, где она стояла. Он поднял нож и снова погрузился было в работу, но ему случайно попался на глаза подол ее платья. Он поднял глаза и увидел ее лицо. Те двое невольно рванулись вперед, но она остановила их движением руки. Ей и в голову не пришло, что он может ударить ее ножом, а они как раз этого и опасались.
Он смотрел на нее испуганным взглядом, потом губы его зашевелились, словно стараясь произнести какое-то слово, но из них не вырвалось ни звука. Он задышал тяжко, часто и постепенно в этом прерывистом дыхании стали различимы слова:
— Что это?
Слезы катились по ее лицу, прижав руки к губам, она послала ему воздушный поцелуй, а потом прижала руки к груди, словно баюкая эту бедную голову.
— Вы не дочь тюремщика?
Она вздохнула:
— Нет.
— Кто же вы такая?
Чувствуя, что она еще не в состоянии справиться со своим голосом, она молча опустилась на колени рядом с ним. Он отшатнулся, но она тихонько удержала его за руку. Он вздрогнул всем телом, словно какой-то ток пронизал его, потом, не сводя с нее глаз, медленно положил нож.
Ее золотые волосы, которые она нетерпеливо откидывала со лба, рассыпались локонами по ее плечам. Нерешительно протянув руку, он осторожно приподнял один локон и уставился на него, потом тут же впал в забывчивость и, тяжело вздохнув, снова взялся за работу.
Но это продолжалось недолго. Отпустив его руку, она пододвинулась ближе и положила руку ему на плечо. Он неуверенно покосился раза два-три на эту руку, словно желая убедиться, что она в самом деле лежит на его плече. Потом, отложив работу, пошарил за воротом рубахи и снял с шеи почерневший шнурок, на котором висела сложенная в несколько раз завязанная узелком тряпица. Он бережно развязал ее у себя на коленях, и в ней оказались смотанные колечком волоски, два-три золотистых волоска, которые он, может быть, когда-то давным-давно накрутил себе на палец.
Он снова взял в руку ее локон и поднес его к глазам.
— Те самые. Да как же это может быть? Когда это было? Да как же так?
На лбу его снова появилось то же напряженно-сосредоточенное выражение, и вдруг он увидел это выражение на ее лице. Он схватил ее за плечи, повернул к свету и стал пристально вглядываться в нее.
— Она прижалась головой к моему плечу в тот вечер, когда меня вызвали из дому, она боялась за меня, а я нет… у меня не было никаких опасений… а когда меня привезли сюда, в Северную башню, они нашли эти волоски у меня на рукаве. Оставьте их мне! Ведь они не могут помочь мне убежать отсюда, но они помогут мне уноситься прочь в мечтах. Так я им сказал тогда, как сейчас помню каждое слово!
Он долго беззвучно шевелил губами, подбирая слова, прежде чем произнести их вслух. Но когда он, наконец, заговорил, слова следовали одно за другим без запинки, медленно, но связно.
— Как же так? Разве это была ты?
И он так внезапно повернулся к ней и так стремительно схватил ее за плечи, что те двое снова невольно кинулись к ним. Но она даже не шевельнулась, она словно замерла у него в руках и только промолвила тихо:
— Умоляю вас, добрые джентльмены, не подходите к нам, не говорите ничего, не двигайтесь!
— Что я слышу? — воскликнул он. — Чей это голос?
И, выпустив ее из рук, он схватился за голову и начал судорожно рвать свои седые волосы: потом затих и снова погрузился в забывчивость, — привычное состояние, в котором для него как будто не существовало ничего на свете, кроме его сапожного ремесла. Он опять свернул и завязал свой узелок и долго старался засунуть его поглубже за ворот рубахи: но все время не сводил с нее глаз и угрюмо качал головой.
— Нет, нет, нет! Слишком молода, такая цветущая, юная! Не может этого быть. Посмотрите, что сталось с узником. Разве это те руки, которые знала она? То лицо, на которое она глядела? Разве она узнала бы этот голос? Нет, нет! Она была и он был когда-то давно-давно, до всех этих долгих лет в Северной башне… с тех пор прошла вечность… Как вас зовут, милый ангел мой?
Растроганная до глубины души его ласковым тоном и тихой кротостью, его дочь упала перед ним на колени и, словно умоляя, положила руки ему на грудь.
— О сэр, когда-нибудь, в другой раз я скажу вам, как меня зовут, и кто была моя мать, и кто был мой отец, и почему я до сих пор ничего не знала об их горькой, горькой судьбе. Но я не могу говорить об этом сейчас, не могу говорить об этом здесь. Здесь, сейчас, я могу умолять вас только об одном: коснитесь меня вашей рукой, благословите меня! Обнимите, поцелуйте меня! О мой дорогой, дорогой!
Его безжизненная седая голова прильнула к ее пламенным кудрям, и они брызнули на него жизнью и теплом, словно над ним засиял свет свободы.
— Если вы слышите в моем голосе что-то — не знаю, так ли это, но надеюсь, что так, — если мой голос хоть немножко напоминает вам тот, что когда-то был так дорог для вашего слуха, дайте волю слезам, поплачьте о нем. Если вы, касаясь моих волос, вспоминаете любимую вами головку, что покоилась на вашей груди, когда вы были молоды и свободны, дайте волю слезам, поплачьте о ней! И когда я говорю вам о доме, который ждет нас обоих, где я буду неустанно ухаживать за вами и заботиться о вас преданно и нежно, а вам вспоминается другой, давно покинутый дом, о котором так изнывало ваше бедное сердце, поплачьте о нем, поплачьте о нем!
Крепко обняв его за шею и прижав к своей груди, она укачивала его, как ребенка.
— О мой дорогой, родимый мой! Когда я говорю вам, что мучения ваши кончились, что я приехала сюда, чтобы увезти вас, что мы поедем в Англию, где нас ждет мир и покой, а вы, слушая меня, невольно думаете о своей загубленной жизни, о нашей родной Франции, которая поступила с вами так бесчеловечно, — поплачьте, поплачьте об этом! А когда я скажу вам, как меня зовут, и как зовут моего отца, который остался жив, и мою мать — она не вынесла и умерла, — вы поймете, что я должна на коленях вымаливать прощенье у моего достойного отца за то, что я никогда не пыталась прийти ему на помощь, не мучилась о нем изо дня в день, не плакала о нем бессонными ночами, но ведь это потому, что любовь моей несчастной матери заставила ее скрыть от меня его страдания, — поплачьте, поплачьте об этом! Поплачьте о ней и обо мне! О, благодарю тебя, боже! Радуйтесь, добрые джентльмены. Я чувствую его драгоценные слезы на моем лице, и его рыданья отдаются в моем сердце! Боже! Благодарю тебя!
Уткнувшись головой ей в плечо, он припал, обессиленный, к ее груди, и в этом было что-то до такой степени трогательное и вместе с тем страшное, ибо нельзя было ни на минуту забыть непоправимое зло, жестокие немыслимые муки, и все, что ему пришлось претерпеть, — что те двое невольно закрыли лицо руками. Долгое время ничто не нарушало наступившей тишины, и мало-помалу рыдания, теснившие грудь страдальца и сотрясавшие его тело, утихли, и он успокоился — все бури в конце концов затихают и наступает покой, — напоминание людям о той тишине и безмолвии, которые приходят на смену суровой буре, что зовется жизнью.
Тогда те двое тихонько приблизились к отцу и дочери, чтобы поднять их с пола — потому что он, прильнув к ней, сполз со скамьи и теперь лежал в забытьи, в полном изнеможении, а она прикорнула рядом с ним и, подложив руку ему под голову, нагнулась к нему, так что ее волосы, свешиваясь над ним, заслонили его от света, словно занавес.
— Если бы вы только могли, не тревожа его, устроить так, чтобы нам можно было сразу уехать, — сказала она, предостерегающе подняв руку и останавливая мистера Лорри, когда он, после неоднократных сморканий, наконец, наклонился к ней, — увезти его прямо отсюда…
— Да разве он в состоянии перенести такое путешествие! — перебил ее мистер Лорри.
— Я думаю, ему это будет легче, чем остаться в этом проклятом городе.
— Это верно, — вмешался Дефарж, который опустился на колени, чтобы слышать, о чем они говорят, — а я так скажу, что для мосье Манетта и по многим другим причинам лучше как можно скорее убраться из Франции. Да не сходить ли мне сейчас нанять карету и заказать почтовых лошадей?
— Это дело! — подхватил мистер Лорри своим обычным рассудительным тоном. — Но если мы решаем сейчас же приступить к делу, то уж лучше я все возьму на себя.
— Тогда, ради бога, оставьте нас здесь одних, — попросила мисс Манетт. — Вы видите, он совсем успокоился, и нечего бояться, если я здесь побуду с ним. Да и чего бояться? Заприте дверь, чтобы к нам никто не вошел, и я уверена, когда вы вернетесь, он будет такой же тихий, как сейчас. Я не отойду от него, пока вас нет, а как только вы вернетесь, мы сейчас же и увезем его.
Ни мистеру Лорри, ни мосье Дефаржу не хотелось на это соглашаться, они полагали, что кому-нибудь из них непременно надо остаться с ней. Но так как нужно было позаботиться не только о лошадях и почтовой карете, но и успеть еще получить подорожные, а день уже клонился к вечеру и время было на исходе, — они в конце концов уступили и, наскоро сговорившись обо всем, что предстояло сделать, и поделив между собой неизбежные хлопоты, поспешили уйти.
Между тем стало смеркаться; тесно прижавшись к отцу, дочь положила голову на грубый дощатый пол и не отрываясь смотрела на отца. Постепенно становилось все темнее и темнее, и они тихо лежали вдвоем до тех пор, пока не замелькал свет на площадке и не засветились щели в стене.
Мистер Лорри и мосье Дефарж, успешно завершив все необходимые хлопоты, принесли с собой дорожные плащи, пледы, а кроме того, хлеб, мясо, вино и горячий кофе. Мосье Дефарж сложил все эти припасы на скамью, туда же поставил фонарь, — на чердаке, кроме скамьи и соломенного тюфяка, ничего не было, — и вдвоем с мистером Лорри они подняли узника и помогли ему стать на ноги.
С лица старика не сходило выражение удивления и испуга, и никакой разум человеческий не мог бы разгадать по его лицу, что творилось в его душе. Понимал ли он, что произошло? Доходило ли до него то, что ему говорили? Сознавал ли он, что он теперь на свободе? Даже самый прозорливый мудрец не решился бы ответить на эти вопросы. Они пробовали заговаривать с ним, но он приходил в такое замешательство, так долго подыскивал слова, что, испугавшись, как бы он еще больше не разволновался, они решили до поры до времени оставить его в покое. Он то и дело хватался за голову, чего до сих пор за ним не замечали, однако голос дочери, видимо, был ему приятен — стоило ей только заговорить, он тотчас же поворачивался и смотрел на нее.
Покорно, как человек, давно уж привыкший подчиняться любому приказанию, он ел и пил то, что ему давали есть и пить, послушно надел на себя плащ и другие теплые вещи, какие ему велели надеть. А когда дочь взяла его под руку, он схватился обеими руками за ее руку и не отпускал ее больше от себя.
Вышли на лестницу и стали спускаться — впереди Дефарж с фонарем, позади всех, замыкая шествие, — мистер Лорри. Не успели они пройти несколько ступеней по этой бесконечно длинной лестнице, как старик вдруг остановился и начал озираться по сторонам, всматриваясь растерянным взглядом в стены, в потолок.
— Вы помните это место, папа, припоминаете, как вы шли сюда?
— Что вы сказали? — Но, прежде чем она успела повторить вопрос, он уже забормотал, точно вдруг догадавшись, о чем она спрашивает. — Припоминаю… Нет, не припоминаю. Так давно, так давно это было.
Ясно было, что он не помнил, как его взяли из тюрьмы и перевезли в этот дом. Пока они медленно спускались по лестнице, он все бормотал: «Сто пятый… Северная башня…» — и по его блуждающему взору, по тому, как он озирался, видно было, что он недоумевает, куда девались толстые крепостные стены, которые столько лет замыкали его со всех сторон. Когда они вышли во двор, он машинально замедлил шаг, словно зная, что сейчас надо ждать, пока опустят мост, а когда никакого моста не оказалось и он увидал стоявшую прямо на улице карету, он выпустил из своих рук руку дочери и схватился за голову.
Никто не толпился у ворот, никто не выглядывал из окон, на улице не видно было ни одного прохожего, какая-то неестественная тишина и запустенье царили кругом. Только одна живая душа и присутствовала при их отъезде — мадам Дефарж: она стояла на крыльце, прислонясь к косяку, углубившись в свое вязанье, и ничего не видела.
Узник вошел в карету, за ним поднялась дочь, но мистер Лорри только было занес ногу на подножку, как узник жалобно взмолился, чтобы ему дали его сапожные инструменты и недошитые башмаки. Мадам Дефарж крикнула мужу, что она мигом сбегает за ними, и, не переставая вязать, прошла через светлый круг на земле, отбрасываемый фонарем, и скрылась во дворе. Она быстро вернулась, подала все это в карету, а сама снова стала на крыльце, прислонилась к косяку, снова занялась вязаньем и ровно ничего не видела.
Дефарж вскочил на козлы и крикнул: «К заставе!» Кучер щелкнул кнутом, и карета загромыхала по мостовой под мигающим светом раскачивающихся наверху фонарей.
Фонари раскачивались на ветру, ярко светили на богатых улицах, еле мерцали в кварталах победнее, — и они ехали мимо освещенных лавок и веселой толпы гуляющих, мимо залитых огнями кофеен и театральных подъездов — и, наконец, подкатили к городской заставе. Солдаты с фонарями вышли из караульной.
— Господа отъезжающие! Ваши подорожные.
— Извольте, господин комендант, — сказал мосье Дефарж, соскакивая с козел и с озабоченным видом отводя н сторону начальника караула. — Вот документы того седого господина в карете. Мне выдали их, когда я брал его из…
Он понизил голос почти до шепота: фонари суетливо зашныряли, рука в форменном рукаве просунула фонарь в карету, и глаза, устремившиеся вслед за фонарем, окинули седого пассажира внимательным взглядом, совсем не похожим на тот, каким они изо дня в день, ночью и днем, оглядывали проезжающих у заставы.
— Так. Все в порядке. Трогай! — гаркнул караульный.
— Прощайте! — крикнул Дефарж.
И карета покатила в мерцающем свете редевших наверху фонарей, мигающих все слабее, все реже, — и выехала под необъятный свод усыпанного звездами неба.
Внизу под этим куполом неподвижных и вечных светил (а иные из них так отдалены от крохотной нашей земли, что ученые утверждают, будто лучи их даже еще и не достигли ее, не нащупали в пространстве этой точки, где что-то творится и происходит) плотно сгрудились огромные ночные тени. И до самого рассвета в течение всей этой холодной тревожной ночи они снова все что-то нашептывали мистеру Джарвису Лорри, который сидел против заживо погребенного человека, только что поднятого из могилы, и думал, — восстановятся ли у него когда-нибудь хотя бы частично его умственные способности, или он уже лишился их навсегда, а в ушах у него звучал неотвязный шепот:
— Я думаю, вы рады, что вернулись к жизни?
И ответ всегда был один и тот же:
— Не знаю.