17
Он никогда в жизни не смотрел так долго и так глубоко другому, тем более чужому, человеку в глаза, и потому сам на какое-то время стал полуслепым.
Перескочив забор больницы, он поначалу двигался чуть ли не на ощупь и бежать, прятаться не собирался, да и физически бы сделать этого не смог, поскольку испытывал необычное состояние путника, только что прошедшего длинную и тяжелую дорогу. Он брел, спотыкаясь, и с восхищением думал, что это так захватывающе интересно – глядеть в глаза прямо и не отрываясь. Ему даже хотелось остановиться и, собрав редких прохожих, немедленно призвать их смотреть друг другу в глаза! Смотреть и молчать. Тогда люди откроются друг перед другом, не сказав ни единого слова, расскажут о всех, самых тайных мыслях и желаниях, и желания эти непременно исполнятся. И в мире больше не останется ни зла, ни зависти, ни ненависти!
Ему бы следовало побыстрее удалиться, пока не началась облава, но, одержимый этими чужими, продиктованными Айдорой мыслями и очарованный, он брел не торопясь, к тому же ботинки без шнурков все время спадывали, и на неровностях подворачивались ноги. И как человек, только что совершивший открытие, задним умом думал, что завтра же, когда он придет в офис компании, немедленно выдаст всем своим сотрудникам и помощникам инструкцию, обязательную к исполнению...
Проветрился и проморгался он примерно через полчаса, но и то перед взором, словно черные дыры, все еще стояли влажно-блестящие зеницы Эвелины Даниловны...
Едва ориентируясь на ночных улицах, Балащук вышел на остановку, к Заводскому мосту и, не задумываясь, сел в первый попавшийся автобус. И только тут постепенно пришел в себя и стал соображать самостоятельно, то есть думать так, как всегда, сам по себе, без какого-либо вмешательства. Но заметил одну странную особенность, которой прежде не было: при одном воспоминании об Айдоре, она в тот час как бы возвращалась к нему и бесплотно существовала где-то совсем рядом, почти осязаемо. Глеб даже не гадал, отчего это происходит, воспринимал как данность, и, думая о ней, он параллельно стал осмысливать положение, в котором очутился.
Команда, с которой он работал, хоть и состояла из бывших силовиков, по-прежнему оставалась очень сильной и влиятельной, и потому только Казанцев скрипел зубами, но ничего поделать не мог. И чтобы управлять этими людьми, Глеб умышленно унижал их, иногда откровенно издевался, невзирая на разницу в возрасте, поскольку еще не знал таинства, как можно легко и надежно сдружиться, сродниться с ними – всего лишь посмотрев друг другу в глаза. Пока все было в порядке, они терпели, хотя наверняка каждый из них откладывал в тайную копилку монеты обиды и даже ненависти.
И теперь эта же сила и влиятельность, помноженная на накопления, оборачивалась против него. Один только факт, что его вероломно сдали в больницу, однозначно говорил о перевороте: сейчас они попытаются отнять бизнес и пойдут на любой беспредел. Противостоять им мог сейчас только один человек – Казанцев, однако сдаваться на милость бывшего свояка Балащук был не готов. Но как броться за свою компанию, кого позвать на помощь, к какому третейскому судье обратиться, он сейчас сообразить не мог. Все, что раньше грело разум, возбуждало спортивный азарт и ярость, еще было живо, щемило самолюбие и даже кровоточило, но както тупо, словно заглыхающая боль, когда вырвут зуб.
Он стоял на задней площадке полупустого автобуса, глядел в убегающие улицы и перебирал в памяти имена людей, которые смогли бы укрыть его хотя бы на одну ночь или помочь выбраться из города. Среди множества тех, кого хорошо знал и с кем был близок, не мог найти ни одного. Нет, верные ему были, например, Алан или тот же Шутов, бывший в вечной оппозиции ко всем и вся, но о них хорошо известно команде, которая наверняка им завидовала. К тому же неизвестно, где они сейчас, если бард звонил от матери из Осинников, а в карманах ни телефона, ни документов, ни денег...
И вдруг без какой-либо подсказки в сознании всплыл образ хранителя геологического музея, можно сказать, недавнего противника, и сразу же возникла надежда. Этот не выдаст и поможет! Да и никому в голову не придет искать его в музее...
Балащук уже забыл, когда в последний раз ездил на городском транспорте, не знал ни маршрутов их движения, ни остановок, поэтому перешел ближе к выходу и стал смотреть сквозь широкую, стеклянную дверь, ориентируясь по улицам. Судя по всему, автобус шел в центр, по проспекту Кирова. Редкие пассажиры в салоне сидели с отстраненным видом, глядели в разные стороны, и на Глеба никто не обращал внимания. Это было хорошо, но он, все еще увлеченный недавним открытием, помимо воли своей повернулся к ним и сказал:
– Люди, смотрите друг другу в глаза! Пока светло и пока вы близко!
Пассажиры запереглядывались, кто-то усмехнулся, верно приняв его за пьяного, а кто-то и вовсе отвернулся, но в это время открылась дверь, Балащук вышел на улицу и, оказалось, вовремя: от остановки на проспекте Металлургов до Геологического музея было совсем близко.
Тут же и созрело шальное решение: нужно дождаться утра, прийти в офис и посмотреть им в глаза. Каждому!
Даже в центре города он шел открыто, хотя видел некоторое оживление милицейских машин, несущихся с мигалками, и патрульных нарядов в пятнистой, омоновской форме, явно приглядывающихся к прохожим. Несмотря на это, он благополучно добрался до музея, зашел со двора и постучал в ободранные взрывом двери. И только сейчас подумал, что все события, перевернувшие, сокрушившие его жизнь, начались, по сути, с того момента, как он впервые здесь очутился.
На стук никто не ответил, и тогда Глеб обогнул Дом геолога и постучал в окно, за которым, несмотря на поздний час, горел тусклый, дежурный свет. Рассмотреть что-либо в глубине помещения было невозможно, однако он почуял движение и через несколько секунд узрел за стеклом сутулую фигуру хранителя, опирающуюся на геологический молоток, как на трость.
– Юрий Васильевич, это я, – негромко сказал Балащук, хотя вряд ли что можно было услышать через двойные рамы.
Хранитель некоторое время глядел куда-то мимо, затем махнул рукоятью молотка в сторону входа. Глеб снова обошел здание и оказался уже перед растворенной дверью.
– Это я, – повторил он.
– Вижу. – Старик стоял в проеме и не приглашал. – Теперь-то что надо?
– Я из больницы сбежал, – признался он и постарался поймать затаившийся под бровями взгляд. – В общем, из дурдома.
– Похоже... И оболванили там же?
– По правилам гигиены.
– Да, укатали сивку крутые горки.
– Идти больше некуда, везде ищут...
– У меня здесь что, ночлежка? – проворчал хранитель. – То Айдору ему найди, то самого спрячь...
– Мне хотя бы телефон, позвонить...
Он отступил в сторону:
– Заходи.
Сталинский карболитовый аппарат стоял в подсобном помещении, слева от входа, и тоже напоминал музейный экспонат, однако работал. Глеб набрал номер Шутова, который жил ближе к музею, однако писатель оказался пьяным до невменяемости, что-то мычал, бурчал и в ответ на «але» отчетливо лишь матерился. Тогда он позвонил Алану на мобильный, но тот оказался в автобусе по пути в Новокузнецк.
– Мы вас потеряли, Глеб Николаевич! – обрадовался бард. – Не дождались, еду за вами! Вы дома?
Балащук облегченно вздохнул.
– Нет, в музее, на Пионерском проспекте.
– В каком музее?..
– В геологическом.
– А, знаю! Что вы там делаете? Поздно уже...
– Скрываюсь, – признался он. – Приезжай ко мне сюда.
– Что случилось? – после паузы тревожно спросил Алан. – Вам нужна помощь?
От его слов Глеб ощутил приятную, согревающую волну радости – есть хоть один, но верный и надежный человек!..
– Нужна, жду.
Он положил трубку и внезапно встретился взглядом с хранителем.
– Ладно, – отчего-то ухмыльнулся тот. – Подожди своего верного человека. Давай чаю попьем, что ли...
И проковылял к хозяйственному столу. Чайник еще был горячий, однако он поставил его на плитку и достал из шкафчика коричневую от въевшейся заварки фаянсовую кружку.
– Крепкий любишь? – И стал жадновато вытряхивать чай из пакета.
– Можно и крепкий...
– Сейчас, сварю тебе зелья... – И опять посмотрел в глаза: – Стакан, говоришь, выпил и еще попросил?
Глеб впился взглядом в его глаза, однако старик заслонился, опустив мохнатые брови.
– Ишь ты, научился, – то ли одобрил, то ли осудил хранитель. – Цепкий стал, как репей...
Позыв в тот же час спросить у него об Айдоре напоминал толчок в спину, однако он устоял и промолчал, слушая не себя, а дребезжание медленно закипающей воды. Старик выждал, когда из носика дохнет парком, снял чайник и залил заварку на четверть.
– Нельзя крутым кипятком, – научил он, накрывая кружку рабочей рукавицей. – Весь вкус испаряется...
И впрямь будто зелье варил. Выждал, когда заварка напреет, тонкой струйкой добавил воды и подвинул Балащуку.
– Пей, парень. Да не торопись, горячо...
Глеб приложился к огненной кружке и в самом деле ощутил отдаленный вкус зелья Айдоры. А может, это просто показалось...
– Как ушкуйника твоего зовут? – спросил вдруг хранитель. – Опрята, говоришь?.. В шестидесятом году в Шории работал. По реке Мрассу россыпь оконтуривали... Топограф на пасеку пошел, за медом. Там один старовер пчел держал... И пропал на неделю. Топограф же заблудиться не может, ну и думали, загулял, медовуха и все прочее. Меня как самого молодого послали... Целый день шел по тропе и вечером гляжу, он навстречу ползет. Ты еще хорошо отделался, а у топографа пальцы на ногах раздроблены, на шее след от удавки, как у тебя, и голова разбита... И молчит, будто язык отнялся.
Старик отхлебнул своего остывшего чая, потыкал черешком молотка в пол, будто испытывая терпение, затем встал и побрел в зал, где была электрифицированная карта. Глеб поплелся за ним и поскольку не издавал ни звука, то удовлетворенный хранитель продолжил:
– Я был молодой, гонористый. Костерок ему развел, чтоб гнус не ел, а сам ночью бегом на пасеку. Ну и, как сейчас говорят, наехал на старовера, наган ему в пузо. Кто еще так изувечить мог?.. Он тоже себя неловко чувствовал, понимал, что на него подумают. Ну и рассказал, дескать, человек ваш к лесным дядям попал. Мол, есть такие, бродят по горам, себя называют новгородскими ушкуйниками. Дорогу ищут и атамана своего, по имени Опрята. Будто казнить его хотят, за то, что завел и бросил... Я комсомолец, диалектический материализм учил и по истории знал, когда ушкуйники жили. Решил, какие-нибудь колчаковцы со времен гражданской схоронились. И связаны с кержаками. Их-то ведь не трогают...
Старик замолчал, поскольку мимо музея по проспекту промчались две машины с сиренами и мигалками, но синий, тревожный отсвет показался далеким и призрачным. И вообще все, что было за огромными окнами, казалось, существует, как в параллельном мире. Глеб отметил это и подумал, не забыть бы спросить, отчего бойцы ЧОПа не могли проломиться через стекло внутрь музея. Подумал и тут же забыл, а хранитель кивнул на окно и ухмыльнулся:
– Тебя, поди, ищут... Ну так вот, старовер и говорит, мол, если храбрый такой и желание есть, могу показать ушкуйников. Чтоб у тебя сомнений не было. В одном улье молодая матка должна на огул вылететь, то есть на спаривание с трутнями. Только дай слово, что никому не проболтаешься, мол, себе дороже будет. Ну, я дал честное комсомольское, жалко, что ли... Утром пришли на пасеку, сели возле улья, ждем. Я на всякий случай наган приготовил... В общем, когда матка вылетела, не заметил, но когда трутни полезли, он говорит, бежим, красна девица гулять пошла! Да гляди, мол, у тебя глаз острый, не потеряй. А как пропадет, скажешь. Ее я так и не разглядел, но трутни крупные, хорошо видать. Они за маткой по следу идут, по запаху... Метров полтораста всего и пробежали, а рой этот раз – будто в воздухе растворился. И другие трутни подлетают и тоже исчезают в одном месте, метров шесть-семь над землей. Старовер и говорит: ну, паря, и нам пора в эту прореху...
Балащук давно уже слышал, как где-то за стеллажами скребутся мыши, но до глуховатого старика, видимо, только сейчас долетело. Он, крадучись, встал, прошел на цыпочках к тому место и вдруг громко потопал.
– Уже и отраву клал, – пожаловался он. – И клей ставил, и мышеловки – не вывести. Тоже свой мир... Пора, говорит, а сам меня вперед толкает. Каких-то двадцать шагов прошли, и вроде ничего не изменилось. Трава такая же, деревья, горы и Мрассу внизу течет... Но гляжу, откуда-то алтайские юрты взялись, штук сорок! Только что голый берег был!.. Костры горят, какие-то бритые наголо мужики ходят, в кольчугах. У кого мечи на поясах, у кого топоры и булавы. Свежая маралья туша лежит, мясо на чурке рубят и в котлы кладут, варят. Слышно, говорят между собой... Ну уж никак не колчаковцы. А старовер пихает меня и шепчет, мол, хочешь поближе познакомиться – иди, поздоровайся... Я как вспомнил топографа, так все желание пропало. Минуты две за ними наблюдали, и гляжу, они все чаще в нашу сторону поглядывать начали – почуяли! Мы своим следом взад пятки. Кержак еще говорит, не смотри на них, глаза опусти... Те же двадцать шагов пропятились задом, и все пропало. Вернулись мы на пасеку, никак успокоиться не могу. Мираж, думаю, фокус какой-то, быть такого не может! Космический век на дворе, а тут ушкуйники... Отважился и снова пошел, только уже к реке напрямую, где их стан стоял. Весь берег излазил, даже трава не примята. А только что костры горели... И все-таки нашел след! Где чурка стояла и мясо рубили, кровь осталась, свежая...
У Балащука от долгого молчания во рту пересохло. Он вспомнил про чай, глотнул, но зельем уже не пахло.
Свой голос показался чужим.
– То есть для пчелиной матки и для крови нет ни единого пространства, ни времени...
– Видишь, ты сразу допер, – похвалил хранитель. – А я тогда лет десять думал. Кучу литературы прочитал. Наверное, кроме матки и крови есть еще какието переходящие вещи. Проклятье, например... Ушкуйников-то чудь обрекла на бессмертие. И вечное блуждание. Представляешь, какое наказание?.. Они ведь топографа нашего проводником взяли, чтоб вывел. Тот же сдуру нахвастал, что всю Шорию знает, ориентируется. Но неделю водил, и все возле одной горы, по кругу. Забили бы его, да этот их атаман, Опрята выручил... Мы с топографом кое-как в отряд вернулись и по дороге легенду сочинили, дескать, по пьянке с обрыва упал... Тебе тоже надо было сочинить, и в дурдом бы не угодил...
Боковым зрением Балащук увидел, как кто-то подошел, встал и смотрит, что-то разглядеть пытается сквозь стекло. Дежурный свет контровой, ему в лицо и по виду – бродяга: куртешка брезентовая, заношенные штаны. И стриженный наголо. Явно высматривает, нельзя ли чем поживиться. Хранитель сидел спиной и ничего не видел.
– Потом этих ушкуйников многие геологи встречали, лесорубы, охотники, – продолжал он. – На Салаире, Кузнецком Алатау... Но помалкивали. Сейчас их за снежных людей принимают, экспедиции устраивают, какие-то мутные снимки печатают. Они, видно, на самом деле пообносились, шерстью обросли. В Таштаголе даже бизнес придумали, гипсовые слепки следов продают. Но все ерунда, не оставляют они ничего после себя, кроме крови. Ни следов, ни экскрементов – все это в прошлом остается. А они бродят по горам и ждут своего часа. Проклятье-то с них снимется, когда чудь белоглазая выйдет из недр на свет божий.
Бродяга вдруг стучать начал в стекло и что-то маячить, руками махать. И руки эти на миг показались Глебу знакомыми. Старик же по-прежнему ничего не замечал и не слышал.
– По моим расчетам, выйдет она скоро, – заключил он, не подымая глаз. – Раньше чудские девки только к рудознатцам являлись. И то не ко всем... Кому указывали, где полезные ископаемые искать, а кого и водили, головы заморачивали. Это если те подбирались близко к их тайным копям. Нынче девиц многие геологи видят. Не наяву, так во сне, а горняки и вовсе с ними знаются. Да все молчат. В былые времена чудинки только проклятых ушкуйников зельем своим опаивали на Зеленой. Завлекали, вынуждали оставить свое ремесло и делали из них изгоев, каким стал атаман Опрята. Самое страшное наказание, когда человек ни своим, ни чужим не нужен... А ныне чудинки стали бизнесменов угощать и зачаровывать. Значит, совсем недолго ждать осталось. Чудь выйдет из своих копей, спадет с ушкуйников проклятье. Сориентируются, определятся в пространстве и только увидят дорогу, в тот же миг и смерть им придет...
Бродяга, видимо, обошел здание и принялся стучать в окно подсобки, где оставались старые, полувековые рамы. Да так настойчиво и сильно, что зазвенело битое стекло. На этот громкий звук хранитель наконец-то обернулся и покапотил в подсобку. Но незваный гость не побежал – руку просунул и стал барабанить во внутреннюю раму.
– Это что за явление? – возмутился старик и поднял молоток. – Стекло высадил, ушкуйник!..
– Глеб Николаевич? – голосом барда закричал бродяга. – Это я! Вы не узнали? Я Алан! Уже полчаса стучусь...
– Это за мной, – обрадовался Балащук. – Мой верный товарищ.
– Ага, вижу, – заворчал хранитель. – Тоже из дурдома сбежал?