8.
Несколько дней Завхоз не выходил из ворот двора. Вставал рано и, надев калоши на босую ногу, в кальсонах и рубахе подходил к забору и, облокотившись, подолгу наблюдал за новыми соседями. Мелиораторы собирались на работу, завтракали, сидя за столом во дворе, хохотали, шутили друг над другом, молодые, довольные жизнью и уверенные в себе. Они радовались хорошей погоде, деревенскому воздуху, летающим пчелам (пока, правда, одного из них здорово не покусали). Иногда несколько мужиков бегали в одних трусах на речку купаться, ревели там бугаями и дурачились, как ребятишки. Их начальник Кулешов по утрам был мрачноватый и неразговорчивый, зато вечером, когда рабочие засыпали, он брал гитару и подолгу играл и пел, сидя на крылечке. Надо сказать, получалось у него хорошо, как по радио. Никита Иваныч порой даже заслушивался и забывал, кто играет и поет. Казачьи песни — а родом дед Аникеев был из казаков — чуть слезу не прошибали. «По Дону гуляет, по Дону гуляет, по Дону гуляет казак молодой…» Или: «Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить. С нашим атаманом не приходится тужить…»
«Вот ведь как получается, — размышлял Никита Иваныч, слушая Кулешова, — если подумать — он же мне первый вражина. С землей бы смешал. А запоет — не узнать человека».
Частенько мужики, заметив Аникеева у городьбы, о чем-то тихо переговаривались и начинали звать:
— Эй! Дед, айда завтракать с нами! Чего стоишь?
— Папаша, у тебя медку продажного не найдется?
— Или молочка?
— Не сердись, дед, продай меду! Мы же на тебя не сердимся.
Каждый раз подавал голос тракторист по фамилии Колесов.
— У-у-у, кулачье! Зимой снега не выпросишь. Отъели рожи… На Соловки бы вас, чертей болотных.
Завхоз слышал все и молчал. И не чувствовал он ни злости, ни ненависти к ним, смотрел безразлично и даже лениво. «Ничего, вот дойдет моя жалоба до Москвы, — в такие минуты думал он, — и вас отсюда живенько вытурят. Драпать станете — пятки в задницу влипнут».
Уверенность в том, что губители болота уйдут из Алейки, росла в нем с каждым днем. Он точно рассчитал, что письмо придет в Москву через четверо суток, прикинул пару дней на разбор жалобы и еще один — чтобы дать твердое указание в область не трогать болото и придумать способ, как его сохранить. Выходило, что через семь суток должна будет наступить справедливость.
Днем Аникеев принимался за хозяйство, однако работа у него не клеилась. Взялся проверять и качать мед — взятка сильная, пчела едва до пасеки дотягивает, тяжелая. По вырубкам коневник в самый цвет вошел, тайга огнем полыхает. Набил он грузными рамками ящик, принес под навес, где Катерина медогонку крутила, и стал срезать запечатку. Дело нехитрое, обычно ребятишки ее режут. И тут маху дал: не заметил, как смахнул детку. Детка была густо насеяна, зрелая уже — вот-вот молодая пчела бы появилась. Считай, половину роя угробил. Бросил он нож и рамки, присел на корточки в угол — жалко и обидно. Катерина увидела такое дело, молча взяла дымарь и пошла на пасеку. В другой бы раз ругани было!..
Заметил он, будто Катерина, как в молодости, побаиваться его стала. Пришло время магазины ставить. Видякин уже поставил на все тридцать колодок, и Пухов тоже, а у Завхоза на три улья — два магазина.
— Никита, ты бы магазин-то сделал, — как-то жалостливо попросила старуха и рот ладошкой прикрыла.
Дед Аникеев достал с чердака кедровые заготовки и начал строгать. Сколотил магазин, а рамка в него не входит, малой.
— Ничего, Никитушка, — успокоила Катерина. — Тут на вершок подлиньше сделать и как раз будет.
Ирину тоже словно подменили. Схватится рано-рано утром и на болото чуть не бегом. Вечером придет и показывает отцу этюды. Журавля нарисовала, когда он к гнезду подлетает. Чудится, как воздух из-под его крыльев бьет, видно, как трава пригибается. А журавлята тянут шеи к матери, трепещут, орут. Особенно Никите Иванычу понравилась береза, разбитая грозой. Ствол с сучьями завис на высоком, осколистом пне, и такое ощущение, будто не дерево, а что живое сломали: кость торчит, белая-белая. Разбить-то ее разбило, но листья на вершине все равно распустились! Правда, в разгар лета они должны больше быть, а у этой березы еще весенние, нежные, с медовой смолой. Дед Аникеев знал это дерево. Его в первую грозу ударило. Кругом другие березы шумят под ветром, а эта легла и сок из пня так и застыл розоватой кашицей.
Радоваться бы надо Никите Иванычу, что медосбор хороший нынче, что пчелы роятся роями сильными и что туман на картинах у дочери рассеялся, однако он считал дни и каждое утро белым привидением висел на городьбе. Когда оставалось двое суток (по расчетам Завхоза, в это время Москва решала судьбу Алейского болота и черных журавлей) и он по обыкновению вышел посмотреть на мелиораторов, увидел на их дворе бабу Ивана Видякина, Настасью. Настасья хлопотала возле летней печи, на которой булькала огромная кастрюля.
«Вот те на, — удивился дед Аникеев, — варить нанялась!»
Баба Видякина была намного младше Ивана, крепкотелая, по-мужски коренастая и некрасивая. Никита Иваныч, глядя на нее, почуял, как поднимается в нем тихая, щемящая злость. Варить и кормить осушителей Алейского болота равнялось предательству.
Только хотел Завхоз высказать свои соображения Настасье, как на улице появился сам Видякин с топором под мышкой. Он по-хозяйски вошел во двор и принялся колоть дрова. Поленья отлетали как щепки, топор в его руках казался послушным и легким.
— Эх ты, Иван! — горько сказал Аникеев. — Позарился, а?
Видякин оглянулся на старика и бросил топор.
— Здорово, Иваныч! — весело сказал он и достал кисет. — Слух прошел, будто ты в партизаны снова отправился?
Иван улыбался, весь какой-то подобревший и довольный.
— Да вот, Кулешов обещал бульдозер дать, — объяснил он, кивая на дрова и жену. — Под омшаник яму вырыть надо, а то пасека в подпол не влазит, разрослась больно. Думаю омшаник строить.
— Давай-давай, — мрачно протянул Завхоз. — Обстраивайся, заводи хозяйство, кулацкая ты морда.
Иван переменился в лице: нос его будто распух в одну секунду, а по лбу и залысинам прокатились морщины.
— А говорил — не пиши, не жалуйся, — продолжал Завхоз, глядя мимо, — соляркой, мол, болото зальют, изгадят. Будто и впрямь жалел… Жить с тобой в одной деревне не хочу.
Видякин закурил и прислонился к забору рядом со стариком. Он крепился, играя желваками на скулах и сдерживая дыхание. В избе просыпались мелиораторы: донеслась шутливая перебранка и хрипловатый со сна смех.
— Ученый еще, книги да журналы почитываешь, — стыдил его дед Аникеев. — Кто ты после этого?
— Я с ружьем на дорогу не пойду, — отрывисто, сквозь зубы проговорил Иван, — потому что это глупо. Ребячество какое-то.
— Конечно, не пойдешь, — подхватил Завхоз. — Куда тебе! Ты же умный. Тебе омшаник строить — выгода!.. Тебе, иуда, хоть все разори, лишь бы пасека осталась да взятка была.
— Запомни: Кулешов со своими ребятами тут ни при чем, — тихо и уверенно проговорил Видякин. — Их послали сюда разрабатывать торфяник, понял? У них своя документация есть.
— Я-то понял! — зло протянул Никита Иваныч. — Я все, Ваня, понял…
— Ишь, защитничек природы выискался — понял он! — неожиданно вскипел Видякин и оглянулся на избу, где все сильнее шумели мужики. — У него одного душа болит — остальные выгоду получают… Что ты со своей жалобой достиг и со стрельбой на болоте? Ну что? Болото-то роют! А тебя к тому же могли и в тюрьму за такое дело спровадить. Срок за это полагается, по статье двести шестой. Должен понимать…
— Ты и понимаешь, если в работники нанялся! — отпарировал Завхоз. — Скоро сам в трактор сядешь и болото копать поедешь.
— Не поеду, — отрезал Видякин и, наклонившись к Аникееву, хотел сказать что-то — уж рот приоткрыл, но не сказал и махнул рукой. — Ну тебя, Иваныч! Не хочу с тобой связываться. Ты как раз под монастырь подведешь…
Иван решительно затоптал окурок и пошел во двор мелиораторов.
— Ничего! — прокричал ему вслед дед Аникеев. — Скоро в Москве разберутся!
Видякин не ответил и, схватив топор, с остервенением начал крушить сосновые чурбаны…