7
Два человека, отправленные к костелу, не вернулись.
Уже на рассвете приехал на мотоцикле Соболь, с мокрой от крови штаниной и осколком в бедре — попал под бомбежку. Скорее всего, то же самое случилось и с другими разведчиками: едва улетели наши бомбардировщики, с запада нагрянули американские. Воздушная тревога длилась до утра, а на восходе солнца с востока потянулись косяки наших штурмовиков и во дворе пивоварни заработал зенитный пулемет.
Сыромятнов, как мог, прочистил и обработал рану на ноге Соболя, однако закончив перевязку, сказал Пронскому, что дело худо, скорее всего задета кость и сухожилие: в горячке хоть и хромал, но шел, а полежит день — не встанет.
Должно быть, Соболь понимал свое положение, весь день лежал тусклый и задумчивый, пил только воду и о чем-то шептался со старшиной. Когда стемнело, капитан сел рядом с раненым, пощупал лоб.
— Плохи твои дела, брат…
— Не надейся, стреляться не буду, — сказал Соболь в стену. — Если тебе… если сам можешь — давай. Прямо здесь. И сразу. Целый день ждал, когда подойдешь…
Пронский молчал, глядя ему в затылок. Двадцатишестилетний майор был кадровым офицером-разведчиком. Из всей группы, теперь уже погибшей, он единственный был вызван к Командующему фронтом Жукову и получил от него личный приказ подобрать людей и поступить в полное распоряжение Пронского.
Маршал не назвал его фамилии, а лишь представил, добавив, что начальство нужно знать в лицо, как Господа Бога.
— Я и раньше понимал, мы все — смертники, — он по-прежнему говорил в стену и как бы даже слегка сжимался — возможно, ждал выстрела. — Но всегда же думается, тебя не коснется, ты выживешь… Раненым быть страшнее смерти. Видишь, а тебя не тронуло. И Сыромятнова… Но он-то верующий, святоша, над ним ангел-хранитель порхает… Но почему тебя, товарищ Глория, Бог бережет?
— Не скажу, майор, не пытай. — Пронский достал пистолет, снял с предохранителя. Соболь услышал, резко обернулся.
— Погоди! — заслонился рукой. — Знаешь, как жить хочется?.. Как тебя там… Глория! Нет, ты имеешь право, я понимаю. Не повезло, в рот ее!.. Но есть выход! Конечно, утопающему соломина… В немецкий госпиталь!
— У тебя плохое произношение. Для допросов военнопленных…
Сыромятнов стоял среди бочек и, кажется, молился: возможно, отходную читал…
— Зато документы хорошие, сам подбирал. Я немец из Западной Украины. Сейчас в Берлине началась паника и неразбериха. Бомбежки чуть ли не круглые сутки. Войск нагнали отовсюду, госпитали забиты!.. Вряд ли станут разбираться, тем более, с лейтенантом СС… Ну на последний случай буду изображать контуженного! Меня и в самом деле по ушам вдарило, кровь шла, и лицо сводило… Ну помоги мне выжить! Ты же теперь как Бог надо мной!.. Я сразу хотел, когда раненых подбирали. Но побоялся, вдруг посчитаешь предателем?
— Ты так подумал?
— Я тебя не знаю… Может, это и хорошо. Но сам маршал Жуков отдал приказ.
— Ладно, попробуй, — Пронский убрал оружие. — Может, выживешь… Но только не в форме СС. Если немцы не угрохают, то наши. В плен не берут, даже раненых…
— В госпитале переоденут!
— Сам же сказал, неразбериха. А к СС сейчас массовая нелюбовь. Даже лейтенант-зенитчик их ненавидит. Возьмут наши Берлин, санитары сдадут. Что было в Кенигсберге?
— Как же, Глория? Все так близко… Эй, Сыромятнов! Помогите мне, мужики!
— Помоги ему добыть форму, — попросил Пронский старшину. — Ты же знаешь, где. Все равно мы сегодня уйдем отсюда.
— Не могу, товарищ капитан, — старшина снял и положил на пол автомат. — Страстная неделя… Что же я, уподоблюсь Пилату?
— Зачем тогда с нами пошел?
— Соболь знает… Нельзя мне. Воздержусь сейчас — потом наверстаю, не сомневайтесь. Товарищ майор! Все время же щадили, три года… Что же теперь-то? А, товарищ Соболь?
— Три года я тебя, теперь ты меня пощади — от смерти…
— Меня же Господь берег, потому что я… Помнишь, спорили: если Господь существует над нами, меня не убьют. Помнишь, немчура тогда в упор… И ничего! А мина рядом упала и не взорвалась?.. Ты же говорил, если меня Бог сбережет, ты в монастырь уйдешь. Значит, слова на ветер?
— Жить хочется, Сыромятнов? — Пронский приподнял его автомат стволом парабеллума. — Так хочется, что на командира наплевать? На товарища?.. Ну, а если это промысел Божий?
— Эх, пропала моя душа, — у Сыромятнова потекли слезы.
— Пойди, арестуй зенитчиков и приведи сюда. За двое суток ни одного самолета не сбили, патроны жгут, способствуют врагу… Да не забудь, говорить нужно по-немецки!
Старшина поднял автомат, натянул на лицо маску тупого эсэсовца и, печатая шаг, вышел из помещения.
Через несколько минут он привел всех троих, заспанных, красноглазых, ничего не понимающих, поставил лицом к стене, приказал лейтенанту раздеться. Тот снял фуражку, мундир, но, взявшись за ремень брюк, вдруг проснулся. Старики продолжали дремать, уткнувшись в стену.
— Нет! Я стрелял!.. Мы стреляли! Были изношены стволы!
— Дайте я, — Соболь выпутал руку с пистолетом. — Отойдите!
— Смотри, майор, не подведи меня, — Пронский внезапно повернулся к зенитчикам и выстрелил лейтенанту в голову.
Затем — так и не проснувшимся фольксштурмовцам.
Сыромятнов держал в руке нож, был готов помочь командиру, но не успел и теперь смотрел с облегчением и спокойным достоинством.
— Трупы забей в бочку, — приказал Пронский. — И чтобы никаких следов.
— Я наверстаю, товарищ капитан, — по-русски сказал старшина, стягивая брюки с лейтенанта. — Война не кончилась…
Соболя, переодетого в форму зенитчика, посадили в коляску мотоцикла, вывезли до свежих развалин и оставили в подвале. Вместе с темнотой небо над Берлином вновь наполнилось гулом и раскрасилось прожекторными лучами. Ехать без света по разбитым улицам было самоубийством, так что технику пришлось бросить в воронке, куда по случайности заскочили.
К полуночи они добрались до Зеештрассе и водонапорной башни не обнаружили. Старый парк лежал на боку, в завалах еще виднелись перевернутые орудия, грузовики с зарядами. И здесь какие-то серые тени копошились в поваленном лесу, звенели пилы и стучали топоры. Какие-то службы, теперь уже совершенно не нужные, продолжали работать с упорством муравьев и немецкой дотошностью. И если деревья повалило бомбежкой, то древесина не должна пропасть: дуб, бук и граб можно пустить на мебель, сосны на доски, липу на дрова…
От прямого попадания башню раскидало на сотни метров, нечего было и думать, что кто-то остался жив. Пронский побродил по пепелищу, заглянул в мятый, на корабельных заклепках, резервуар, лежащий на земле, и сказал откровенно:
— Худо дело, старшина. Придется вслепую.
От разбитой башни они направились к костелу, откуда не вернулись разведчики. И когда добрались к половине второго ночи, предположение Пронского оправдалось: подчиненные Соболя не могли погибнуть под бомбами. Над этим районом вчера самолеты не появлялись, налет был, возможно, несколько дней назад: у готической церкви разбило кровлю, несколько снарядов упало на улицу, отчего по обе стороны вылетели стекла вместе с рамами. Битым кирпичом, черепицей и прочим мусором засыпали воронки, остальное смели с проезжей части и оставили кучами на тротуарах.
Костел стоял в общем ряду домов, но не примыкал к ним вплотную, а имел вокруг небольшой дворик и с тыльной стороны — проходной двор на соседнюю улицу. Все окружающее пространство оказалось заваленным упавшей с кровли черепицей, гремящей и звонкой, если тронуть ногой. Внутри костела было то же самое, только еще с кровли и до пола свисало крепежное железо, и сразу от входа дыбилось нагромождение упавших сверху деревянных балок и досок.
Зато над головой светились звезды…
— Здесь и подождем, — Пронский отыскал место в притворе, у распахнутых дверей, чтобы видеть, что происходит на улице, и сел. — Сегодня должен прийти.
— Кто должен? — устраиваясь рядом, спросил старшина.
— Язык…
— Он что, придет в костел? — в голосе зазвучала неуверенность и легкое напряжение. — А зачем?
— Не знаю… Зачем в Страстную неделю ходят в храмы? Скорее всего, помолиться. Он верующий, как и ты.
Сыромятнов на минуту затих, потом заскрипел плащом и прошептал:
— Что-то мне не нравится в этом храме. Нехороший он, черный.
— Может, потому что католический?
— Да нет… Христос везде чист и светел, хоть в православном, хоть в католическом… Да хоть в пещере… А здесь кровью пахнет. И молиться совсем нельзя, уста ссыхаются.
— Так… Еще что чувствуешь?
— Плохое место, — подумав, заключил старшина. — Что еще сказать? Лучше бы уйти отсюда и не поганить душу…
— Терпи, Сыромятнов, ты же дьякон, — проговорил Пронский. — Да еще и солдат-разведчик.
— Поэтому меня и оставили в группе?
— Почему — поэтому?
— А чтоб я сказал, что в этом храме творится?
— Молодец, догадливый…
— А если бы я погиб? И не дошел?
— Куда бы ты делся? Над тобой же ангел-хранитель…
— Ну, а если язык не придет?
— У нашего языка сегодня последняя ночь. Уже сегодня вечером он загрузит самолет и улетит из Германии, причем, в неизвестном направлении.
— Ничего себе информация… Потому и людей не жалели?
— Дорого яичко ко Христову дню…
— Кто хоть он такой?.. Или совсем нельзя?
— Нет, теперь можно. — Пронский послушал канонаду зенитных орудий и гул разрывов. — Ты же один остался, некому рассказывать, а «смершовец» сейчас далеко… Ждем мы с тобой, старшина, особо доверенную личность Третьего рейха, генерала фон Вальдберга.
— Если фон, значит, аристократ?
— Из старых, роду лет пятьсот, барон…
— Интересно, — шепотом обронил Сыромятнов. — Наконец-то научились улавливать нюансы. Князь барона берет, верующий верующего… И куда потом с ним? Через линию фронта?
— Зачем?.. Здесь поговорим, может, поладим, напросимся к нему в попутчики-Старшина замолчал и пересел чуть подальше.
— Никому не расскажу?.. Да, пожалуй…
— Ты о чем?
— Если доверяете такое, значит, мне тоже не светит?.. Соболь правду сказал, мы все смертники… Кроме вас.
— Под Богом ходим, старшина. Только каждый под своим.
По улице прошли двое полицейских в касках и с винтовками. На минуту остановились и о чем-то заговорили, глядя то на костел, то в небо, откуда падали искристые отблески разрывов. Пронский нащупал рукоятку ножа под плащом, и те словно почувствовали опасность, двинулись своей дорогой. Потом с тяжелым ревом пронеслись в темноте две пожарных машины и грузовик с солдатами.
— Нет, я ничего, — прошептал Сыромятнов, когда все стихло. — В Страстную неделю убивать нельзя, нельзя приносить кровавые жертвы. А умирать можно. Если мученической смертью, за веру, то вообще за Христом пойдешь…
— Ладно, христосик, сиди и молись, чтоб генерал пришел.
— Нельзя здесь молиться… Не могу… Уж не черная ли месса тут была… Душа трепещет… Будто кровавые жертвы приносили…
Старшина затих и лишь изредка со всхлипом переводил дух, будто перед этим долго плакал. И должно быть, даже в этом месте Господь услышал его: на улице тихо заурчала легковая машина и скоро остановилась на противоположной стороне.
— Пропускаем в костел, — шепнул Пронский. — Встань за дверь.
Шофер давно уже вышел из машины и открыл заднюю дверцу, но оттуда никто не появлялся. Наконец вылезли ноги в сапогах, и затем из тесного пространства выдавился толстый человек в шляпе и распахнутом пальто, из-под которого поблескивали детали генеральского мундира. С собой он вытащил угловатый чемоданчик, который не выпускал из руки.
Когда выбрался второй, никто не заметил — все заслоняла спина, однако рядом с толстым очутился тонкий, в шинели и каске — этакий типичный гитлерюгенд. Они подошли к стальному заборчику перед костелом и оказались в пяти метрах от разведчиков.
— Я говорил тебе, — громко сказал маленький солдат ломким подростковым голосом. — Костел разбит американской авиацией.
— Не имеет значения, Томас, — отозвался генерал. — Даже в разрушенном и покинутом храме идет служба.
— И священника там, наверное, нет…
— В этом костеле мы с тобой можем молиться без него. Ты умеешь искренне молиться?
— За нас молится фюрер.
Генерал склонился и снял каску с головы мальчика, повесил ее на прутья решетки.
— Господь нас всех лишил разума.
— О чем они говорят? — в ухо зашептал старшина. — Ни слова не пойму… Он или нет? Вообще-то похож, но что за мальчик с ним?
Пронский сделал знак — молчать. В это время шофер развернул машину поперек дороги и въехал в проезд между костелом и соседним домом: если прятали автомобиль, значит, приехали тайно и не хотели попадать кому-либо на глаза. Генерал начал подниматься по ступеням и прежде, чем наступить, сдвигал сапогом битую черепицу. Мальчик ступал за ним след в след.
— Нужно оставить оружие у входа, — поднявшись к двери, сказал генерал и достал из-под пальто пистолет. — У тебя есть оружие, Томас?
— Зачем оставить? Идет война, а мы солдаты. Что если в костеле противник?
— Такого не может быть, сын, мы находимся в Берлине. Бог не допустит русских в сердце Германии. Так что положи все, вплоть до ножа, вот здесь, на ступенях.
— Не понимаю, мой генерал! Зачем вы бросили пистолет?
— В храм следует приносить только душу и сердце — то, что принадлежит Господу.
— Сердце солдата принадлежит фюреру, мой генерал!
— Послушай меня, Томас, — генерал повернулся спиной ко входу. — То, что ты сказал, нужно забыть. Я весьма огорчен, неужели мой сын так глуп, что повторяет чужие слова? Повторяет, не вдумываясь в смысл. Тебе уже тринадцать лет!
— Это вражеская пропаганда, мой генерал!
— Почему ты называешь меня по званию, Томас? Я твой отец!
— Да, вы отец, но вы генерал фюрера, а я его рядовой солдат.
— Хорошо, хорошо, — сдался тот. — Называй, как хочешь, но оружие не вноси в костел. Покажи свои карманы. Я знаю, мальчики очень любят оружие и набивают карманы пистолетами и гранатами.
— Мой пулемет остался в крепости. Он очень тяжелый, станковый… А почему вы оставили нож? Он у вас на поясе…
— Он мне понадобится во время молитвы…
— А чего они базарят? — Сыромятнов горячо задышал в ухо Пронскому.
— Ты что, вообще не знаешь немецкого? — зло спросил Пронский.
— Ну, так, хенде хох, шнель, шиссен… А когда было учить?.. Товарищ полковник, кто они такие?
— Вроде бы, отец и сын… Молчать.
Генерал погладил мальчика по голове.
— Все будет нормально, Томас… Я очень хотел привести тебя в этот костел. Здесь излечиваются все недуги… Самые страшные недуги. Твоя мать зачала тебя только после того, как молилась здесь сто двенадцать дней. И мы так радовались…
— В костеле кто-то есть, я чувствую. Какая-то сила…. — гитлерюгенд шагнул вперед, но отец удержал.
— Здесь только высшая сила — Божественная, Отца, Сына и Святого Духа. Это замечательно, что ты чувствуешь ее, значит, еще не все потеряно. Идем, когда-то надо войти в храм.
Они прошли сквозь распахнутые двери, и на Пронского пахнуло смесью затхлости стареющей плоти и тяжелого одеколона. Генерал включил фонарик и повел за собой мальчика в глубь костела. Они карабкались сквозь горы битого кирпича и черепицы, пробирались через балки, гремели железом. В тонком луче, за переплетением балок и железа высветился крест с распятием, абсолютно целым и никак не пострадавшим от взрыва бомбы. Говорили негромко, но в храме с разрушенной кровлей была странная акустика: любой звук усиливался и становился вибрирующе-гулким, как в колодце, и невозможно было определить, где находится его источник. Генерал добрался до креста, не торопясь, достал из чемоданчика и зажег две свечи, после чего выключил фонарик.
— Иди займись шофером, — приказал Пронский старшине. — Без шума.
Сыромятнов прислонился к стене, стащил сапоги, аккуратно намотал портянки на голенища и поставил за колонну. Выпавший нож сунул в рукав и тут же беззвучно пропал в темноте. Пронский двинулся на свет свечей тем же маршрутом, по которому прошли генерал с сыном, и, чтобы скрыть шорох щебня под ногами, не раскрывая рта, горлом потянул тончайший, воющий звук. Два маленьких огонька под распятием почти сливались, и мерцающего, приглушенного света хватало на все пространство храма, кажущегося от этого огромным, и звезды на небе горели ярче, словно приблизились к земле. По мере приближения к молящимся, звук становился мощнее и ниже; отраженный от стен, он уносился ввысь, и уже оттуда падал на головы, усиленный во много раз.
— Что это, мой генерал? — сквозь бормотанье отца, спросил сын. — Я слышу голос… Нет, гул!
— Это глас неба, Томас… Нас услышал Господь! Молись!
— Нет… папа. Звук похож на вой самолета. Да, я много раз слышал! Это русский пикирующий бомбардировщик!
— Не бойся, сын… Русские самолеты улетели. Нужно молиться, Томас. Повторяй за мной…
Мальчик зажал уши.
— Неужели ты не слышишь, папа! Это летит бомба! Это наша смерть!
— Сюда уже попадала бомба, Томас, — генерал обнял его. — Вторая уже никогда не попадет. Поверь старому солдату… Ты умрешь не от бомбы. Я же когда-то рассказывал тебе об Аврааме и его сыне Исааке? Помнишь эту библейскую историю?
— Нет, я ничего не помню.
— Ты был уже взрослым, Томас, и должен помнить. Господь потребовал от Авраама принести в жертву своего сына, отдать самое дорогое…
— В нашем взводе говорят, когда пойдут русские, мы их принесем в жертву. А для того чтобы быть храбрым солдатом, надо съесть горячую печень врага. Или его сердце…
За три шага от них Пронский вытолкнул из глотки звук, напоминающий короткий рык льва, и первым, схватившись за голову, осел генерал. Грузный и толстый, он взвихрил из-под себя столб пыли, который потянулся вверх, и в этом дымном, озаренном свечами столбе, как в пожаре, забился, заметался подросток. Насмерть перепуганный и безумный, он не мог кричать и лишь раскрывал рот, тараща глаза.
Пронский спутал по рукам и ногам мальчишку, затем приступил к толстому генералу, лежащему, как соломенный матрац. Снял с пояса эсэсовский кинжал, засунув под каменную глыбу, сломал его и лишь потом стал вязать генерала. Закончив с ними, открыл и заглянул в чемоданчик — подростковый костюмчик, ботинки и плащ. Никаких документов!
В это время на свет свечей пробрался старшина.
— У меня все готово, — доложил. — Шоферюга не пикнул.
— Вытаскиваем этих! — полковник поднял генеральскую тушу с битого кирпича. — Шагайте, барон!
Когда пленных стали грузить в машину, оказалось, что там, на заднем сиденье лежит соструненный азиатским способом шофер-охранник в форме шарфюрера СС: веревка перетягивала рот и, обернутая вокруг шеи, была завязана на горле как удавка. Пронский выбросил его на землю, оттащил в сторону Сыромятнова, дыхнул в лицо.
— Надо закончить работу, старшина.
— Соболь сказал, меня вместо талисмана…
— Все, брат, Страстная неделя для тебя кончилась, — добродушно произнес Пронский. — Христос воскресе, началась работа.
— А что вы сделаете, товарищ капитан? Я остался последний, — показалось, Сыромятнов усмехнулся.
— Ладно, груз в машину и садись за руль, — Пронский разрезал путы на ногах пленного — тот замычал, захрипел, стал грызть веревку, однако шел, как агнец на заклание. В проходном дворе он сам наткнулся на глухую стену, повернулся и в тот же миг получил короткий и сильный удар в грудь. Шарфюрер качнулся, захрипел, однако сохранил равновесие, устоял, и неожиданно раскушенная пополам веревка вылетела изо рта.
— Мой бог, — трезвым и спокойным голосом сказал он. — Как мне больно.
Пронский еще раз махнул ножом — фашиста бросило на стену, глухо стукнулась голова, но в следующее мгновение он оттолкнулся спиной и сделал два шага вперед.
И остался стоять.
Стрелять в гулком проходном дворе было опасно, минут пять, как ушли бомбардировщики, замолкли зенитные батареи, в небе стало тихо, а по улицам заревели автомобили. И все-таки капитан СС приставил пистолет к уху и спустил курок. Близкая вспышка выстрела ослепила, на миг высвеченная черная голова мотнулась и рухнула в бездну, но секундами позже, когда Пронский отступил, пряча пистолет, запечатленный зрением немец продолжал стоять.
Он нащупал ногой лежащий на брусчатке труп и, смаргивая видение, пошел к машине.
* * *
Допрос полковник Пронский начал сразу же, как только выехали на улицу. Генерал с сыном сидели рядом, прижавшись друг к другу плечами. Фон Вальдберг довольно быстро отошел от звукового шока, зато гитлерюгенд продолжал дергаться, втягивать голову и гримасничать, словно после контузии.
— Генерал, мне известно о вас практически все, — начал Пронский. — Ваши заслуги перед кайзеровской Германией, перед Веймарской республикой и Третьим рейхом. Мы с вами, господин фон Вальдберг, занимались одним и тем же делом, а именно экономической безопасностью государств, каждый — своего. В двадцать пятом году вы, будучи советником президента, всячески пытались убедить его не делать шагов, которые приведут к краху немецкой экономики и банковской системы. Вы были противником перевода германской промышленности в ценные бумаги, не так ли?
— Я не намерен разговаривать с вами, — через губу сказал генерал. — Не знаю, кто вы и чьи интересы представляете.
— Мы коллеги, генерал. Вспомните: тридцать восьмой год, Вена, секретная миссия, вопросы перевода банковских активов из Литвы, Латвии, Польши… Семи календарных лет не прошло, а кажется, век минул.
— Пожалуйста, включите свет, — вдруг попросил генерал. — Я должен увидеть ваше лицо.
Полковник ткнул кнопку фонарика и осветил себя.
— Узнаете, господин фон Вальдберг? Вы еще спрашивали, откуда у меня шрам на лице. А я ответил…
— Князь Пронский?..
— Да, барон, это я.
— Почему вы… в форме СС? Вы служили… служите рейху?
— Нет, вам не повезло, все мои предки служили России. Я не мог изменить их славе, барон, и пришел с той стороны, чтобы встретиться с вами.
Томас после шока приходил в себя, но еще не воспринимал окружающий мир адекватно.
— Отец, мы все еще в храме? — вдруг спросил он. — А что ты говорил об Аврааме?..
— Да, Томас. Да, — заспешил генерал. — Мы с тобой пришли молиться.
— Но почему не горят свечи?
— Они уже сгорели, сын. Мы пришли давно… Читай про себя молитвы.
— Хорошо, отец…
— Барон, надеюсь, сейчас вы станете отвечать на мои вопросы?
— Что вас интересует? — насторожился тот.
— Пакет Веймарских ценных бумаг, принадлежащий сейчас НСДП. Вы отлично понимаете, о чем я говорю.
Генерал сделал паузу, подтверждающую точное попадание полковника в цель, но сказал отрешенно:
— Нет, князь, я не занимался бумагами.
— Я знаю. После того как вы с блеском провели операцию по возвращению акций, вас перебросили на другой фронт — собирать и вывозить ценности из оккупированных районов.
— Вывозил… Но накоплением и формированием партийных средств занимались другие люди.
— Все режимы в Германии ценили ваш профессионализм, и потому фон Вальдберг никогда не был забыт. А фюрер считал и считает вас самым честным и преданным человеком рейха. Чуть больше месяца назад вас пригласил Борман. О чем вы говорили — никому не известно. Однако после этого вы стали заниматься подготовкой к эвакуации ценностей, для чего дважды вылетали в Южную Америку. В частности, в Аргентину и Колумбию, чтобы подготовить надежные места хранения. В вашем ведении там до сих пор находится батальон СС, в свое время переброшенный из Голландии.
— Я слишком стар, чтобы изменять себе и Германии.
— Не спешите, барон, категоричность в вашем положении опасна, и я обязан предупредить об этом, — капитан протянул руку и неожиданно похлопал Томаса по щеке, как обыкновенно делал Гитлер.
Фон Вальдберг все понял, побагровел и затаился, как оцепеневший хомяк.
— Национал-социализм не может возродиться никогда в том виде, в котором его трактовали вы. Фашизм умрет в течение ближайшего месяца и будет проклят на долгие десятилетия, а возможно, и столетия. И я с удовольствием прикладываю к этому свою руку. Да, некоторое время еще будет витать в умах желание реванша, но ваша химера обречена на гибель, барон. Вы еще пока находитесь в заблуждении, делаете отчаянные попытки спасти положение, создать для будущего возрождения финансовую и материальную базу и одновременно понимаете, что все тщетно. Народы, вольно или невольно втянутые в авантюру и испытавшие поражение вместе с немцами, вас долго не простят, — Пронский говорил в сторону, словно генерала и не было, однако тот все чаще дышал ему в затылок. — Но никогда не простят родственные вам народы, имеющие одни корни и возведенные в статус противника. Уверяю вас, генерал, ваш фашизм обречен на вечное непрощение только за то, что вы извратили и обесценили арийскую идею, идею мирного и естественного объединения народов в третьем тысячелетии. Вы извратили и опорочили всю арийскую символику и даже из свастики — знака вечного движения света — создали знак смерти. И он еще долго будет витать над миром, как ваша черная звезда. Вам казалось, вы завоевали Вселенную, умы и сердца народов, но вас постоянно уводили от истины. Ваш фашизм — игрушка в чужих руках.
Над Берлином вновь взвыла сирена воздушной тревоги. На сей раз самолетах заходили с запада — в ту сторону были обращены лучи прожекторов: до запасной базы на берегу Хафеля оставалось совсем немного. Пронский велел заехать под мрачную, черную арку и дождаться бомбежки.
— Не понимаю, о чем вы говорите, — натянутым голосом проговорил генерал, когда машина остановилась.
Последние его слова заглушили залпы зенитной артиллерии на набережной и близкий громовой бомбовый гул. Капитан приказал старшине ехать к усадьбе с садом, накануне освобожденной от хозяев.
— Ну а теперь, барон, вы готовы принести в жертву собственного сына? — Пронский обернулся к Томасу. — Да еще в Страстную неделю? Посмотрите, что делается в Берлине! Какие страсти! Апокалипсис!.. И вы готовы доказать любовь к Богу, как библейский Авраам — зарезать собственного последнего сына. Во имя фюрера? Вы же спасаете его идею, барон!
— Нет! Нет! — генерал заворочался, потянул руки. — Это мой единственный сын!
— Зачем же вы ночью пришли в храм? И вошли в него с ножом?.. Это что, порыв отчаяния? Или символическое соединение ваших идей с библейскими? А, может быть, вы, барон, пошли по стопам своих предков, которые тайно служили черные мессы?
— Затмение разума… — пролепетал барон. — Отчаяние! Я хотел взять сына с собой… Но он солдат…
— Вы не похожи на сумасшедшего. Вам дорог сын?
— Безусловно! Мой Томас!..
— Тогда следует быть благоразумнее, — полковник заговорил жестко. — Мне известно, два дня назад в секретном хранилище началась опись и погрузка ценностей, принадлежащих НСДП, с целью эвакуации. Там же находится пакет Веймарских акций — два чемодана «Великая Германия», общим объемом в кубический метр. Гитлер использовал эти бумаги для шантажа промышленников Германии. В дальнейшем предполагается шантажировать новую Германию, которая возникнет после войны, и таким образом прийти к власти. И вы знаете об этом! Я здесь, чтобы изъять акции из оборота, и сделаю это в любом случае. Если вы, барон, не утратили еще остатки разума и отцовской любви, правда, весьма странной любви, обязаны помочь мне. На кон поставлена жизнь вашего сына.
Сыромятнов подогнал машину к воротам усадьбы, несмотря на близкий обвал небесного огня, не спеша открыл ворота и въехал во двор. В отблесках пламени от зенитных орудий, мечущихся по кабине, лицо генерала стало зеленым. А его сын, упершись тупым взглядом перед собой, что-то бормотал, скорее всего, молился.
— Мой сын — солдат, — со всхлипом, будто поперхнулся, вымолвил генерал. — Умереть от руки врага — честь…
— Вы сошли с ума! О чем вы говорите в такую решающую минуту?
— Мой сын Томас — фон Вальдберг!
— Старшина, сходи, погуляй с этим ублюдком, — по-русски сказал Пронский. — Он мешает нам разговаривать.
— Просто погулять? — осторожно переспросил тот.
— Пока да.
Сыромятнов выдернул из кабины подростка со связанными руками и ногами, кинул на землю.
— Давай, раб божий! Скачками!
Генерал не шевельнулся, не издал ни звука. Удерживая за шиворот Томаса, старшина отволок его на несколько метров в сторону и сразу канул в темноту.
— Куда повели моего сына? — наконец спросил генерал.
— На прогулку. Он вам мешает думать, барон. В его отсутствии придут нормальные, отцовские мысли.
— Вы приказали расстрелять Томаса?
— Нет, намазать ему бутерброд!
— Если он умрет, то как настоящий солдат…
— Даже звери защищают своих детенышей, барон, — тихо и со скрытой ненавистью проговорил Пронский. — Никак не ожидал от вас… Интеллигентный, образованный Герман фон Вальдберг превратился в людоеда. Это результат вашего фашизма. Вы полностью деградировали. Неужели не чувствуете этого?
— Он не убьет Томаса, — вдруг с уверенностью вымолвил генерал. — Я молился… Просил не карать сына — наказывать меня. Томас — ангел! Он еще не совершал греха… И услышал голос. Этот человек не убьет. Томас будет спасен Небесной силой.
Пронский пожалел, что отдал команду в присутствии генерала, и только сейчас подумал — а вдруг он знает русский и все понял? Хотя по сведениям разведки, фон Вальдберг презирал все славянское и этими языками не владел.
В тот миг сквозь канонаду и гром разрывов где-то рядом послышался глуховатый щелчок, похожий на выстрел. Генерал насторожился, завертел головой.
— Что это было? Выстрел?
— Возможно. На своего бога надейся, да сам не плошай.
Он не понял пословицы, как бы Пронский старательно не переводил, вскинул связанные руки, подержал перед собой.
— Не верю, нет! Господь спасет Томаса! Русский солдат не убьет!
И замер, словно ожидая еще какого-то грома с небес.
— Блажен, кто верует, — серьезно проговорил Пронский. — Вы же аристократ, генерал! И это смешно — всецело полагаться на высшую волю. На небесах устали от ваших молитв и сумасшедших поступков, вроде вашей попытки принести в жертву любимого сына. Проявите свою волю, барон!
Тот как-то враз повеселел, даже вдохновился.
— Аристократия Германии потерпела крах, трагедию. Она сочеталась браком с подонком Гитлером и утратила волю к сопротивлению против насилия.
— Ну да, теперь Гитлер стал подонок и насильник. А давно ли кричали ему — хайль?
— Демократы, фашисты, коммунисты и прочие революционеры всегда ставили аристократию в трагическое положение. Разве русская аристократия не продалась Ленину-Сталину? Таким же подонкам, как Гитлер? Например, вы, князь, служите большевикам так же, как я фашистам.
— Вы бы сейчас не рассуждали, а побеспокоились о сыне!
— О нем беспокоится Господь. Я слышал голос…
— Хорошо, барон. Я допускаю, что мой человек не убьет вашего сына. Но в таком случае, я это сделаю сам.
— Вы сделаете, — сразу же поверил генерал. — Продавшийся аристократ не имеет чести…
— О чести советую помолчать! — оборвал полковник. — Или вы забыли, кому служите?.. Но у нас недостаточно времени, чтобы вести дискуссии. Предлагаю обмен: ценности НСДП на жизнь сына.
— Томаса нельзя убивать, — иначе заговорил барон. — Он последний фон Вальдберг. После смерти жены я женился во второй раз… И долго не было детей. Потом Ингрид молилась в этом костеле и родился Томас, поздний ребенок. Последний. Два старших сына погибли… Вы же понимаете, князь, что значит последний?
— Что же вы его отправили в солдаты, барон?
— Я не хотел, всегда выступал против, но моя жена Ингрид… И сам Томас… Подросток имеет очень большую страсть и совсем малый разум. Точно как молодая женщина, как моя жена… И оба с повадками собак из бродячей стаи, готовы загрызть любого, даже самого крупного пса, который живет у хозяина. У меня была одна ночь, чтобы переубедить Томаса, взять его с собой и увезти из этого ада.
— Или принести в жертву, если не поедет?
— Да, я имел такие намерения, чтобы Господь увидел и остановил мою руку… Вы же знаете историю об Аврааме?
— А если бы не остановил?
— Тогда следует полагаться лишь на свою волю…
— Ситуация резко изменилась, барон. Вы в плену вместе с сыном. Вас я никогда не отпущу и в случае опасности — расстреляю. Но Томаса могу отпустить. Так подумайте о нем! Пока есть время!
— Буду молиться за него, — отрешенно сказал он. — Я полагаюсь лишь на высшую волю. Она гарантирует жизнь, вы гарантируете смерть.
— Молись, — разрешил Пронский и вышел из машины. — Даю тебе три минуты.
Сыромятнов сидел на земле, привалившись спиной к переднему бамперу. Павшая на грудь голова делала его похожим на спящего. Вселенский громовой грохот над городом прекратился, и почти разом умолкли зенитные батареи. Слышался лишь треск и гул близких пожаров да редкие взрывы бомб замедленного действия.
— Где этот пацан? — Пронский поставил старшину на ноги.
— Это не пацан, — проговорил тот пустым, бесцветным голосом. — Хотел сказать — не человек… От него исходит смрад, и еще улыбается — не убьешь… Или безумный, или…
— Что — или?..
— Вы взяли меня за… духовный опыт… А его мало, или нет совсем! Меня отец учил… А я не пойму, кто был передо мной — ангел или отродье сатанинское?..
— Где парень?
— Я отпустил… Нельзя, коль не уверен… Но он сам идет под нож…
— Ты понимаешь, что сделал?
— Что тут не понимать?.. Отпустил, а он не уходит, не убегает. Вон, сидит…
Только сейчас полковник заметил черную тень в двух метрах от старшины, эдакий комок, сидящий на корточках.
— На твое счастье не убегает, — капитан взял Томаса за великоватый мундир, потащил в машину.
Генерал встретил сына как ни в чем не бывало, разве что воскликнул трепетно:
— Где ты был, Томас? Я начал волноваться…
— Гулял по саду, с русским солдатом, — сказал гитлерюгенд. — Там цветут вишни…
— Чему ты улыбаешься?
— Мне весело!
— Где твои путы? Русский солдат развязал тебе руки и ноги?
— Да, разрезал ножом…
— Томас, тебе следует молиться за него…
— Я за него… обязательно помолюсь, папа. На кинжале…
— Барон, время молитв закончилось, — отрезал Пронский. — Или прощайтесь с сыном, или выполняйте мои команды.
— Выбор сделан! Да, да, мой выбор — продолжение рода фон Вальдбергов, — он пропустил голову сына сквозь кольцо связанных рук. — Готов выполнять команды, князь, если вы сейчас же отпустите сына.
— Его отпускали — не уходит!
— Почему ты не уходишь, Томас?
— Я хочу быть с тобой, мой отец. Они погубят тебя, а я не дам сделать это. Я вырву им сердца…
— О чем ты говоришь? Ты болен!
— Да… Со мной что-то произошло, когда мы вошли в разбитый костел… Помнишь, был звук пикирующего бомбардировщика?.. А потом темнота… Это упала бомба, да? И мы теперь на том свете?
— Нет, мы живы! Мы остались на этом свете и теперь не умрем!
— Но почему на этом свете так плохо? Война окончилась?
— Забудь, забудь, Томас! Для нас все окончилось, и это замечательно! Я желал, чтобы ты оставил заблуждения, и это случилось чудесным образом… Теперь сними форму вермахта и переоденься в цивильный костюм. Где-то со мной был чемоданчик с одеждой для тебя.
— Мне хочется быть с тобой, мой отец….
— Нельзя. Я пленный. Мне нужно идти в русский плен, чтобы спасти тебе жизнь. Так на войне случается… Переодевайся и уходи!
— Хорошо, мой отец, — он взял чемоданчик и полез из машины. — Переоденусь и уйду.
— Продолжим, генерал. — Пронский сел с ним рядом. — Кто из высших чинов рейха контролирует погрузку ценностей и отправку самолета? Борман?
— Лично он. О готовности к взлету я обязан лишь доложить. Время его назначено на ноль часов четырнадцать минут.
— Сколько охраны будет с грузом?
— Девять офицеров…
— Они подчиняются вам?
— Да, по личному распоряжению Бормана я сам подбирал людей в бригаде СС. Экипаж и охрану.
— На каком аэродроме стоит самолет?
— Это один из специальных аэродромов, близ Луккенвальда…
— Сопровождают истребители?
— Да, три машины, до французской границы.
— Где предполагается заправка вашего бомбардировщика?
— Установлены дополнительные баки, перелет в Аргентину без заправки.
— Сколько человек экипажа?
— Два пилота, штурман и четыре стрелка.
— Почему так много стрелков?
— На самолете четыре пулемета, на все стороны света.
От истребителей сопровождения можно было избавиться еще над территорией Германии…
— Охрану придется оставить на земле, барон, — уже попросил Пронский. — Вам нужно отдать такой приказ.
Фон Вальдберг приуныл.
— Это сделать нелегко… Они дрожат за свои шкуры, и я опасаюсь обыкновенного мятежа, когда бомбардировщик оторвется от земли.
— Охране известно время вылета?
— Нет, его знаю только я…
— За пятнадцать минут до взлета дайте им грузовики и три часа на сборы, — посоветовал полковник. — Пусть возьмут с собой семьи и минимум вещей.
— Но брать семьи категорически запрещено!
— Мы их не возьмем, поскольку взлетим, как только офицеры СС уедут с аэродрома.
— Ах да… Это разумно. Но они поднимут тревогу, как только узнают.
— Нас уже будет не достать, — Пронский разрезал путы на руках и ногах генерала. — Насколько сильно охраняется мост через Хафель?
— Даже под бомбежкой заставляют выходить. Проверяют машины и документы. Боятся диверсии…
Капитан открыл дверцу и увидел, что старшина с Томасом в цивильной одежде стоят неподалеку от машины и изъясняются на пальцах — как два приятеля…
— Сыромятнов, накачай лодку и быстро! — он вышел из машины, добавил тихо: — Ну, разобрался, кто этот пацан?
Тот пожал плечами и двинулся по саду вниз, где в компостной яме была спрятана лодка, и генеральский сынок помчался за ним.
— Томас! Томас! — закричал отец так громко, что пришлось зажать ему рот.
Угомонив его, Пронский достал радиостанцию, спрятанную в доме, и развернул антенну. В эфир улетело всего несколько слов и цифр, обозначающих координаты и время. Оставив рацию на дежурном приеме, он взял генерала под руку и спустился вниз к старшине.
— Лодка всех не поднимет, — сообщил тот. — Генерал тяжеловат, а эта резина спускает по швам.
— Останешься здесь, — приказал полковник. — Заберись в развалины, замри и жди наших. Пацана в расход.
— Товарищ капитан… Я не могу, вы же знаете, — Сыромятнов склонился к уху. — Мы же договорились…
— На войне не договариваются, — исполняют приказы.
— То ли ангел, то ли черт… Заторможенный этот пацан или улыбается так, что страшно. Похоже, больной, не в уме… Ну сами-то посмотрите!.. Как его в расход? И в другой день рука не подымется…
— У нас и так хвостов достаточно, — отрезал Пронский. — Неизвестно, куда исчезли эти двое, что ходили к костелу, Соболь в немецком госпитале… Успех операции требует, чтобы не осталось ни одного свидетеля.
— Все повторяется, — вздохнул старшина и скрипнул зубами. — Конец войне, крах фашизму, новая эра, говорят, будет… Но почему-то когда меняется идеология, обязательно гибнут дети. Взрослые убивают детей, приносят их в жертву.
— Что, что ты сказал?
— Когда родился Христос, царь Ирод приказал убивать всех младенцев. Чтобы наверняка лишить жизни Иисуса. Он ведь тоже нес с собою эру христианства… И в революцию тоже больше всего страдали дети…
— Вот что, старшина… — Пронский схватил его за грудки. — Ты спрашивал, зачем мы шли через линию фронта и во имя чего губили людей? Так вот отвечаю тебе: мы явились сюда, чтобы обрубить корни будущего фашизма. Выжечь и истребить его семя!
— Благородная задача, княжеская…
— Иди и выполни ее. А искуплением грехов займешься после войны. Ты ведь хочешь попасть в рай и оставить на земле ад? Почему Христа назвали Спасителем? Да потому, что он освободил людей от грехов, на себя их взял, чтобы человечество спасти. Так пойди и ты вслед за ним. Ты же хотел этого?
Оставив Сыромятнова на берегу, Пронский сам спустил лодку на воду, усадил генерала и отогнал Томаса.
— В течение часа рацию держи на дежурном приеме, — отталкиваясь от берега, сказал он. — Будет сигнал — выполнишь мой приказ.
Они отчалили в половине третьего ночи, вместе с началом мощнейшего авианалета. Почти над головами стоял непрекращающийся гул самолетов, совсем рядом работали зенитные батареи, а на противоположной стороне Хафеля вздыбилась и осталась стоять черная стена пыли и дыма, пронизанная бесконечными сполохами и заслонившая звезды на небосклоне. На воду падали длинные, разноцветные отблески, и каждый словно вспарывал реку, где на миг отражался весь правый берег с мрачной тучей над городом и остатками разбитых домов. И всякий раз, в зависимости от цвета пламени, отражение менялось. От термитных бомб мир виделся реальным, изорванным в лохмотья, грязным и смертельно бледным; в бордово-красных, пригашенных вспышках вся мерзость войны куда-то исчезала, скрадывалась, и город за рекой выглядел целым, чистым и вполне мирным.
Перегруженная, полуспущенная лодка уже была на середине реки, когда на оставленном берегу, среди белых стогов цветущих вишен вспыхнул высокий клин огня, но грохот этого взрыва пожрал громогласный голос войны…