Наша группа
«Голос» — не только мой «псевдоним», но и кодовое название нашей группы.
Каждая радиограмма, посланная в Центр за подписью «Голос», — сконцентрированный труд, риск не одного, а всех членов группы.
Нас готовили отдельно, в разных школах. И до встречи в начале июля 1944 года мы совсем не знали друг друга.
Война причудливо переплела судьбы людей. У каждого из нас была своя работа, своя дорога. И вот в Проскурове дороги эти сошлись в одну.
Первое мое знакомство с Грозой, Грушей и Комаром было заочным. Офицер из разведотдела фронта скупо сообщил биографические данные моих будущих товарищей.
Гроза — Алексей — двадцатидвухлетний комсомолец из района Кировограда. Молод, но отнюдь не зелен. Был до призыва на действительную секретарем райкома комсомола.
В армии еще в довоенное время окончил школу связи. На фронте командовал взводом. Попадал в окружение и выбирался из него.
В тылу гитлеровцев организовал диверсионную молодежную группу, стал ее комиссаром. Что такое гестапо, знает не только по рассказам и фильмам. В одном из боев был схвачен. Испытал на себе все тяготы гитлеровского застенка. Бежал. Сражался в партизанском отряде.
После освобождения Кировограда снова работал секретарем райкома комсомола. Позже получил специальную подготовку в разведшколе.
Ефрейтор Груша — Анка — еще моложе. Груша лишь недавно окончила десятилетку, короткое время работала в горкоме комсомола. Братья Анки на фронте. Пришла в армию по комсомольской путевке. Окончила школу радистов при батальоне связи.
На рациях разных систем работает четко, быстро. Отлично владеет пистолетом, холодным оружием. Вот и все. И много, и мало. Мне не терпелось узнать, какие они на самом деле — мои завтрашние друзья-товарищи.
В начале июля штаб 1-го Украинского фронта находился в Проскурове. Товарищи из разведотдела фронта поселили меня в небольшом домике на окраине города, у железнодорожного вокзала.
В этом домике мы потом жили всей группой.
Почти ежедневно приходили к нам офицеры разведотдела. Отрабатывались легенды, изучался будущий район деятельности. Совершенствовались наши познания о вражеских войсках. Словом, дел, впечатлений хватало. Но из всех мне больше всего запомнилась первая встреча с Алексеем.
Он заявился в наш домик под вечер. Первое, что бросилось в глаза, — буйная, непокорная цыганская шевелюра. Сам среднего роста, худощавый. Из-под спадающего на лоб чуба весело, задорно поблескивают озорные глаза. В домик не вошел, а влетел вихрем. Не усидел на одном месте и пяти минут. Энергии хоть отбавляй. И очень уж подвижный.
Я представлял себе разведчика вообще и своего заместителя в частности совсем другим: спокойным, уравновешенным, медлительным, молчаливым. А этот — говорун, каких мало. Непоседа. Все делает на бегу, в бешеном темпе.
Впрочем, еще в Проскурове я убедился, что Алексей мог легко перевоплотиться. Когда требовала обстановка, становился спокойным, рассудительным. Глазастый, ничего не ускользало от его цепкого взгляда. Стрелял метко, но тренировку не прекращал ни на один день. Вначале облюбовал для себя TT, а позже заменил его наганом. Пули одна за другой ложились в черное яблочко мишени.
Он легко сходился с людьми. Обладал этаким магнитом притяжения, особым умением привлекать к себе сердца. Причем все получалось без каких-либо заметных усилий с его стороны.
Еще в Проскурове мы, люди с разными характерами, подружились. Я знал: на Алексея можно положиться. Алексею была присвоена кличка Гроза, а мне — Голос. Мне нравилась его кличка и не очень нравилась моя. Позже всех в нашем домике появилась Анка — третий член нашей группы. Выше среднего роста, с длинной косой, щуплая, чернявая дивчина. Внешне — полная противоположность Алексею.
Гроза — весь порыв, кипенье, стремительность.
Анка-Груша — воплощенное спокойствие. Нетороплива. В группе самая младшая. Двадцатилетие Анки мы отмечали 21 декабря уже в глубоком тылу врага, в Бескидах, недалеко от Явоже.
В Проскурове Анка усиленно готовилась: отрабатывала технику работы на учебном «Северке», изучала район предполагаемой деятельности группы и врастала в свою легенду.
Обедали мы всегда вместе. Анка накрывала на стол, а мы с Алексеем были ее помощниками. За обедом, за ужином или просто в свободное время мы никогда не вели разговор о нашей будущей деятельности в тылу врага. Таков был неписаный закон. Но каждый из нас постоянно думал о задаче.
Через несколько дней после освобождения Львова мы оставили Проскуров и поселились в особняке на Глинянском тракте во Львове. Здесь нам был объявлен боевой приказ, окончательно определился район деятельности группы — Краков.
Офицер из разведотдела сообщил нам предполагаемый район высадки, ознакомил с обстановкой в Кракове. Он же сообщил о судьбе группы «Львов», заброшенной в район Кракова в апреле 1944 года.
Неудачи преследовали их с первой минуты. Выбросили «львовян» далеко от назначенного места, потом обстоятельства сложились так, что группа осталась без командира. Вскоре под гребень случайной облавы попала боевая подруга Ольги — варшавянка Ганка — разведчица группы «Львов». Девушка бесстрашная, смелая до дерзости, но не всегда достаточно осторожная. По предварительным данным, ее увезли в Освенцим. Радистка Ольга осталась одна.
«Не Комар — настоящий овод, — говорил о ней офицер. — На месте посмотришь, проанализируй еще раз ее работу, пригодится. Вам следует использовать опыт Комара. Ты не смотри, что молода. Считай, три месяца одна за всю группу в тылу работает».
Что я знал о ней? Комар — она же Ольга Совецка (так называли ее польские друзья) — родилась в ноябре 1922 года в городе Кара-Кол (в Киргизии). После окончания семилетки училась в техникуме, получила среднетехническое образование. По путевке комсомола пошла в армию, закончила школу радистов-разведчиков и проявила себя в тылу у немцев в исключительно сложной обстановке отважной, находчивой разведчицей.
Разный возраст. Разный опыт. Разные характеры.
Когда Груша пошла в первый класс, я уже учительствовал. Когда Комар вступала в комсомол, Грозу призывали на действительную службу.
21 июня в школе, где училась Груша, был бал. До самого рассвета бродили счастливые девчонки по тихим улицам райгородка, еще не зная о том, что война началась.
В ночь на двадцать второе я как заведующий Гороно находился на праздничном собрании львовских учителей, а Алексей в то время со своим взводом связистов был поднят по боевой тревоге.
…Незадолго до вылета нашей группы меня вызвали в штаб.
На этот раз мы не говорили о предстоящем задании, не уточняли детали. Все было говорено-переговорено.
— Догадываешься, зачем вызван?
— Не совсем.
— Решено окончательно. Подписан приказ о твоем назначении командиром группы. Мы, — продолжал офицер, — очень рассчитываем на твой педагогический опыт. Главное — объединить, сплотить членов группы. Четыре голоса должны слиться в один «Голос». И при этом очень важно сохранить, развить индивидуальный почерк каждого, поворачивать лучшей его стороной.
— Буду стараться.
— Заместитель у тебя хорош. Правда, горяч. Ты студи, но в меру. Подружились?
— Вроде.
— В школе вас многому научили. Но твоя настоящая наука только начинается.
— Понятно.
— И помни, что я говорил насчет группы. Четыре пальца врозь — просто четыре пальца, вместе — почти кулак.
Ну, будь здоров и здравствуй, Голос. До встречи где-то в Кракове.
Как это началось
Что привело меня в Рыбне? Как я, представитель самой мирной профессии, стал военным разведчиком, а еще раньше подпольщиком?
Моя довоенная жизнь мало чем отличалась от жизни миллионов наших советских людей. Я родился в старом Екатеринославе, будущем Днепропетровске, за три года до революции, на Первой Чечеловке — грязной, пыльной рабочей окраине. Отец мой, Степан Березняк, провоевал всю империалистическую. Первое воспоминание связано с ним. Меня, трехлетнего пацана, очень напугал чужой дядя, заросший густой рыжей щетиной солдат. Щетина больно кололась, я стал вырываться, заплакал (ЧП это долго фигурировало в нашей семейной хронике) и с месяц упорно называл отца дядьком. «Дядько» побрился, попарился в бане, отмыл, соскреб солдатскую грязь и оказался молодым, веселым, неистощимым на выдумки человеком. С фронта — дело уже было после революции — он привез одну только гармонь. Отец берег ее пуще глаза и много лет не расставался с ней. Репертуар его был обширен и воистину интернационален. В империалистическую воевал мой отец под Бобруйском, в Пинских болотах, где, очевидно, подружился с «Лявонихой». Помню еще «На сопках Маньчжурии», «Ой під вишнею, під черешнею», «їхав козак на війноньку». Но больше всего мне почему-то запомнилась солдатская «Ой, степ, ти мій степ».
Песню я хорошо запомнил, потому что играл ее отец очень часто. Он всю жизнь был рабочим. Столярничал на брянском заводе, позже на станции Помашной в вагоноремонтных мастерских, потом снова Днепропетровск. Последние годы — Львов. Никогда не болел. Решительно отказывался от выхода на пенсию. Как жил, так и умер рабочим на семидесятом году в 1954-м, так и не узнав — тогда еще не время было, — чем занимался его сын, отбыв в неизвестном направлении в январе 1944 года.
В Помашной я учился в железнодорожной семилетней школе. Стал пионером. Пел песню про картошку-раскартошку, вкусней которой не найдешь на всем белом свете. Кострами взвивались синие ночи в степи за Помашной. А мы, прижавшись друг к другу, затаив дыхание, слушали нашего директора Ивана Степановича. Теперь я понимаю, какой это был отличный историк. В его рассказах оживали Спартак и Рылеев, Гарибальди и коммунары Парижа. Плыл навстречу своему бессмертию «Потемкин». Щетинилась баррикадами Пресня. И будто из пламени костра вставали Котовский, Блюхер, Фрунзе, Дзержинский — железные рыцари революции, а рядом с ними — первые комсомольцы нашего края. В такую ночь я впервые услышал слово «подпольщик». Когда деникинцы захватили Екатеринослав, многие комсомольцы ушли в подполье. За ними охотилась деникинская контрразведка, смерть всюду ходила следом, а они продолжали борьбу.
Вижу задумчивое, скупо освещенное бликами догорающего костра лицо Ивана Степановича, слышу его глуховатый голос:
Гвозди бы делать из этих людей —
В мире бы не было крепче гвоздей.
Я поступил в комсомол по рекомендации нашего директора в 1930 году, в самый разгар коллективизации. По его же совету стал студентом Кировоградского педтехникума. В семнадцать лет получил назначение в Ивановскую начальную школу. Как я проклинал себя, свой выбор в первые дни работы! Что и говорить, воспоминания не из приятных, но… первый педагогический блин оказался для меня горьким комом. Тридцать семь пар глаз требовали внимания, тридцать семь ребячьих глоток спрашивали, жаловались, хныкали, разговаривали в самое, как мне казалось, неподходящее время и молчали — конечно, назло учителю, — когда тот добивался ответа.
Я возненавидел школу, свою профессию и… сбежал в Днепропетровск, в Горный институт. Но, проучившись два года в Горном, геологом не стал. Чем больше я отдалялся от школы, тем больше тянуло к ней. Да и голод в 1933 году прижал нашу семью так, что я понял: без моей помощи им не выжить. Словом, явился с повинной в облоно, не скрыл бегства своего и оказался в селе Веселом (Межевский район) в должности учителя математики 5-7-х классов. Впрочем, и тут я не с первого дня стал учителем. Но было больше знаний, больше житейского опыта, исчезли растерянность и страх перед детьми.
Учителем, однако, сделало меня другое: мужество, душевная красота наших детей в ту трудную, голодную зиму. Советская власть сделала все, чтобы спасти детей. В школе появились горячие завтраки: чай на сахарине, жиденький суп с крупинками пшена. Я не помню случая, чтобы кто-то из моих учеников перехватил в школе завтрак у своего товарища. Не у всех хватало сил ходить в школу. К весне кое-кто начал опухать. И оставались без горячих завтраков именно те, кто больше всего в них нуждался. Я предложил ослабевших подкармливать, носить им горячие завтраки на дом. Мои ребята — как любил я их, как гордился ими в эти минуты! — сразу согласились. И снова-таки не было случая — а голодали все зверски, — чтобы кто-то по дороге съел завтрак товарища.
Многому научили меня в ту зиму мои ученики. Видеть, будить в ученике Человека — главное в учительском деле. Я и теперь благодарен моим ученикам в селе Веселом: они сделали меня учителем.
Пишу не без надежды, что строки эти попадутся и тем молодым, начинающим моим коллегам, которые теряются, не выдерживают первых испытаний в школе, слишком быстро расписываются в своей педагогической беспомощности, непригодности — и бегут из школы куда глаза глядят. Не скрою: вузовский диплом — не патент на вечные времена, не индульгенция от будущих упущений и трудностей. Кое-кому действительно полезно вовремя уйти, переменить профессию. Но и поспешность тут ни к чему. Надо самому будить, растить в себе педагога.
Впрочем, я снова отвлекся. Веселое окончательно определило мою дорогу. Преподавал в школе, учился заочно в педагогическом институте. Прошел по всем ступенькам школьной и наробразовской лестницы: завуч, директор школы, инспектор районо, заведующий районным отделом народного образования в Петропавловском районе. В июне 1939 года Верховный Совет наградил меня медалью «За трудовую доблесть». В октябре меня принимали в ряды большевистской партии.
Богатым событиями для меня оказался 1939 год. Прошло несколько дней после партийного собрания — и меня вызвали в обком, а затем в Центральный Комитет КП(б)У. В Киеве узнаю: рекомендуют в город Львов на руководящую работу в органы народного образования. Так я стал заведующим Шевченковским районо. Летом 1940 года меня избрали депутатом Львовского горсовета, а вскоре назначили заведующим отделом народного образования города Львова.
Мне много не хватало тогда во Львове: опыта, знаний, умения разбираться в людях. Но многое компенсировалось молодостью, энтузиазмом. Львовяне жадно потянулись к знаниям. Только за последние предвоенные месяцы мы открыли во Львове десятки новых школ, два педучилища. Впервые за много лет в древних стенах университета снова зазвучала украинская речь. Меня хватало и на приемы, и на инспектирование школ, ина совещания — заседали мы часто и подолгу, и на многочисленные депутатские обязанности, и на прогулки по ночному Львову. Незадолго до начала войны подружился я с замечательным журналистом и человеком — Кузьмой Пелехатым. С ним бродили мы по притихшим ночным улицам. Неутомимый ходок и рассказчик, Кузьма как из рога изобилия одаривал меня былями и легендами древнего города.
Было трудно, чертовски трудно в довоенном Львове, и все же город молодел прямо на глазах. Открывались новые театры, клубы. Охотно приезжали на гастроли прославленные театральные коллективы Москвы, Киева, Харькова, Одессы. Помню длинные очереди на концерты Утесова и Лемешева, на «Запорожца за Дунаем» с участием Паторжинского и Литвиненко-Вольгемут. Театр оперы и балета, эту вотчину польских магнатов и австрийских баронов, где раньше никогда не звучала украинская речь, куда и не ступала нога мастерового или «хлопа», заполнили рабочие львовских заводов и фабрик, студенты, дети тех же рабочих и галицких крестьян. На спектакли, случалось, приезжали из сел целыми семьями в домотканых одеждах и брилях. Степенно усаживались в обитые бархатом кресла. Я видел, как плакали эти люди, услышав со сцены «панского» театра выстраданную, долгожданную родную речь. Во Львове побывали Корнейчук, Рыльский, Тычина, Сосюра, Бажан, Яновский. На одной из встреч местных писателей с киевлянами Кузьма Пелехатый познакомил меня с человеком, чья жизнь почти целиком соответствовала пословице: «Прошел Крым, Рим и медные трубы».
Не знаю, довелось ли напоследок Петру Карманскому побывать в Крыму. Что же касается Рима и медных труб, то тут все правда. И даже не символическая. Сын хлебороба, плотника, он учился в Ватикане, лично знал двух римских пап, встречался со многими высшими сановниками католической и униатской церкви, долгие годы оставался в близких отношениях с митрополитом Шептицким, представлял «правительство» Петлюры при Ватикане и дослужился чуть ли не до министра в ЗУНРА (так называемая «Западноукраинская Народная Республика»).
Карманский долгие годы считался своим человеком на националистическом Олимпе как политик, дипломат, поэт-декадент. Бывал он по поручению господ-самостийников и за океаном, в Бразилии. Очищал там души, а заодно и кошельки своих же околпаченных братьев-гречкосеев, эмигрантов-галичан. Правда, не нажил на этом крестьянский сын Петро Карманский ни палат каменных, ни крупного счета в банке. Собранные деньги тут же исчезали в бездонных карманах националистической братии. Долгим, трудным был путь Карманского «крiзь темряву», как он потом писал в одной из своих книг, — к свету. Обо всем этом поэт рассказывал нам при последующих встречах, рассказывал с юмором, а порою зло, беспощадно обнажая свое прошлое.
При первом знакомстве Карманский представился учителем из Дрогобыча. Вскоре, однако, принятый в Союз писателей СССР, он переехал во Львов, одно время преподавал украинский язык в университете имени Ивана Франко. Забегая вперед, скажу, что Карманский в годы оккупации ничем не запятнал себя. Бывших своих «опекунов» всячески избегал, а чтобы не умереть с голоду, одно время работал в Кракове на железной дороге. После войны мы снова как-то встретились на собрании городской интеллигенции. Я с удовольствием пожал руку человеку, приобретшему, пусть не сразу, пусть после долгих мучительных блужданий, ясную веру и чистую совесть.
* * *
Меня часто спрашивают, особенно в молодежной аудитории: «Неужели вы не чувствовали приближения грозы? Ведь от Львова до демаркационной линии, за которой стояли пограничники рейха, было совсем близко». Львов, по сути, и до вероломного нападения Гитлера оставался прифронтовым городом. И все же на вопрос ответить не так-то просто. Конечно, мало кто из нас верил Гитлеру и Риббентропу, их обещаниям на Советский Союз не нападать. Мы-то знали, что творилось за Саном, на оккупированной вермахтом территории. Многие польские интеллигенты, чудом вырвавшись «оттуда», нашли в советском Львове кров над головой, работу, верных друзей. Их рассказы об увиденном, пережитом будили гнев и тревогу. Доходили слухи о концентрации войск на границе, о маневрах, напоминающих боевые действия. На улицах города я встречал офицеров вермахта, представителей разных военных и полувоенных миссий, комиссий и подкомиссий. Продолжалась репатриация за Сан лиц немецкого происхождения. Одна такая комиссия облюбовала кладбище. Отсюда репатриировались nach Heimat, бренные останки лиц немецкого происхождения. Комиссия эта, очевидно для камуфляжа, не прекращала своей деятельности даже в июне 1941 года. Чем занимались члены других комиссий, я не знал, да и не интересовался этим тогда. Теперь, конечно, нетрудно предположить, сколько немецких разведчиков забрасывалось во Львов под разными официальными вывесками. Обстановка осложнялась и тем, что в городе осталось немало старых гитлеровских агентов — буржуазных националистов. Одни из них затаились, другие спешно перекрашивались в розовый, даже красный цвет и ждали.
Но городу, казалось, не было дела ни до членов комиссий, упорно называвших Львов «Лембергом», ни до мышиной возни националистов. Мне больше всего помнится Львов ликующий, поющий, празднующий на улицах и площадях свою вторую молодость. Безработица была вечной спутницей старого Львова. До сих пор перед моими глазами счастливые лица учителей, получающих назначение в школу. Какие только не приходилось при этом выслушивать истории от коллег с университетскими дипломами! Люди годами работали официантами, а случалось, не находили и такой работы, получая нищенское пособие.
Город упивался свободой, и это праздничное настроение не могло не захватить и нас, партийных, советских работников, прибывших из восточных областей.
А между тем шел июнь 1941 года. В школах города успешно завершались выпускные экзамены. Мы посоветовались в горкоме и решили отметить окончание учебного года большим учительским праздником. Долго подбирали помещение, пока не остановились на вместительном актовом зале 25-й средней школы.
В субботу вечером 25-я школа, праздничная, нарядная, принимала учителей города. Я зачитал приказ о премировании большой группы педагогов грамотами, ценными подарками, путевками в дома отдыха. Я видел на глазах у многих слезы. Награжденные выступали. Говорили о печальном, порой трагическом прозябании украинского учителя-интеллигента в Австро-Венгрии, буржуазной Польше. Потом пели песни: знаменитую «Катюшу», «Повш, вире, на Вкрашу», шевченковский «Заповгг», красные песни рабочего Львова. И был, как говорят в таких случаях, большой праздничный концерт, пир на весь мир. Домой я возвращался уже 22 июня на рассвете. Только лег — звонок из горисполкома: «Собирайся, высылаем машину. Есть новости…».
Надолго запомнилось мне это утро, точнее, первые его минуты рассветной тишины, покоя. Мы уже подъезжали на дежурной «эмке» к массивному зданию горисполкома, когда воющий, тревожный звук заполнил небо. Самолеты на большой высоте сделали круг над городом.
— Кружат коршуньем. И что здесь Гитлеру надо? — длинно и замысловато выругался шофер, все еще не придавая особого значения случившемуся. Но тут мы заметили: от самолетов отделяются и медленно, словно нехотя, падают какие-то черные предметы. Раздались взрывы. Ударили зенитки. Надрывно завыли сирены. Мы бросились через площадь в горисполком.
— Говорят, провокация. Москва еще вчера предупреждала: и такое возможно, — ответил на немой наш вопрос председатель горисполкома Еременко. — Только какая же это провокация? Звонили из Военного округа: на границе идут ожесточенные бои. По всему видать: война, товарищи, война.
Во дворе горисполкома нам выдали оружие. Мы, рядовые и ответственные работники городского и областного исполкомов, стали бойцами объединенного истребительного отряда. Я узнал, что командиром нашего отряда назначен мой земляк, хороший знакомый по совместной работе в Петропавловском районе, начальник управления стройматериалов Алексей Середа.
Вскоре отряд по тревоге посадили на полуторки: в Винниках, в десяти километрах от Львова, высадился вражеский десант. Все, однако, обошлось без нас. Десант окружили и обезоружили местные комсомольцы. Тут я в первый день войны увидел пленных гитлеровцев. В своих разрисованных желто-зеленых комбинезонах они походили на огромных лягушек. И вначале вызывали скорее любопытство, нежели гнев и ненависть.
Странно вели себя первые пленные. Словно не они, а мы у них в плену. Держались самоуверенно, шутили, похлопывали конвоиров по плечу. Переводчиком неожиданно объявился Кармазин — выдвиженец из рабочих, заместитель председателя горсовета, депутат Верховного Совета УССР. Но и без его перевода я понял, что старался втолковать нам высокий, тонкошеий ефрейтор:
— Во Львове армия фюрера будет завтра. Через несколько недель Москва. Большевистен, комиссарен, юден — капут. Украина — хорошо.
Он предложил всем нам «оказать содействие» ему и его «камрадам». Гарантировал «за помощь солдатам фюрера жизнь, культурное содержание в лагере для военнопленных».
Мне бросились в глаза его руки, мозолистые, натруженные, руки мастерового, рабочего человека. Я так верил в немецких пролетариев, в «Рот фронт». Сколько раз говорил своим ученикам: начнется война, и руки рабочих, протянутые друг к другу, объединятся, схватят Гитлера за глотку.
— Арбайтер? — спросил я, неожиданно вспомнив нужное слово.
— Дойче! — презрительно процедил в ответ ефрейтор.
Тут подошли машины. Пленных увезли. Мы возвратились во Львов. 23 июня впервые появилось в сводках Совинформбюро «Львовское направление». В городе зачастили одинокие выстрелы бандеровских «кукушек». Всю ночь на двадцать четвертое мы уничтожали документы, отбирая для эвакуации только самое важное. 24 июня выехали на полуторке спецдетдома. Помню, были с нами директор спецдетдома Яша Мигердичев, Степанов — первый секретарь Сталинского райкома Львова, заведующий горфинотделом Гороховский. К счастью, на нашей полуторке оказался и Степан Петровский — директор обувной фабрики, единственный среди нас фронтовик, участник финской кампании, кавалер ордена боевого Красного Знамени.
Мы ехали по дороге, забитой машинами, подводами, беженцами. Армейские части двигались и на запад, и на восток, что еще больше усиливало неразбериху и панику. Выехали на центральную, мощенную булыжниками улицу городка, когда сверху, прямо с неба затарахтел пулемет. Степан сидел рядом с водителем. Он что-то сказал ему. Полуторка рванула в сторону, прижалась к стене. Тут и я заметил: стреляли с колокольни старого костела.
— Не высовываться! — приказал Степан, а сам боковой улочкой побежал к ограде костела, мы — следом. На какое-то мгновение дуло его автомата высунулось над оградой. Мы даже не расслышали очереди. Только короткий вскрик — и тишина. Черная фигурка вывалилась из колокольни, повисла, зацепившись за что-то. Полчаса спустя, прихватив свой первый и единственный трофей — бандеровский пулемет, мы двинулись дальше. Теперь уже во главе с признанным всей группой командиром — Степаном Петровским.
Нам здорово везло в тот суматошный день первой эвакуации. Дважды попадали под бомбежки. «Юнкерсы» пикировали с диким воем: сбрасывали не только бомбы, но и пустые бочки из-под бензина.
На обочине шоссе горели машины, повозки. Мы подобрали трех раненых и, словно заговоренные от осколков и пуль, продолжали путь.
Тут случилось то, на что вся наша группа больше всего надеялась. Первые признаки мы заметили на дороге. На восток теперь держали путь только беженцы, а встречный поток военных машин, повозок, орудий на полной тяге, пехотинцев заметно усилился. В Золочеве узнаем, что наши части под Львовом перешли в контрнаступление. Тут же нас догнал приказ: эвакуацию приостановить, всем партийным и советским работникам возвратиться во Львов.
Всю ночь мы ехали без приключений. Утро двадцать пятого я встретил в своем кабинете. Мы все ходили именинниками. Как я верил в тот день, что самое страшное позади, что только теперь начнется настоящая война — не на нашей, а на вражеской территории.
— Львов есть и будет советским. Рассеять панику, восстановить нормальную советскую жизнь, — таким был наказ горкома.
Снова открылись магазины, заработали столовые. На улице Сапеги (имени Сталина) по распоряжению гороно развернули ремонт 1-й украинской школы. Начали завоз топлива. Часть школ, правда, пришлось срочно передать госпиталям.
Двадцать седьмого к вечеру город снова залихорадило. Я дневал и ночевал в горисполкоме. Решил на всякий случай прихватить самые необходимые вещи: полотенце, чистую рубашку, бритву. На рассвете наш шофер Яша повез меня Русской улицей на Теотинскую, 37. У самого подъезда по машине резанула автоматная очередь. Одна, другая. Мы с Яшей выскочили из машины, бросились в подъезд. На выстрелы уже бежали красноармейцы.
В этот же день немецкие мотоциклисты ворвались на окраину города со стороны Перемышля. Мы успели проскочить на горисполкомовской машине. До самого Тернополя надеялись: и на этот раз тревога окажется ложной.
…О многострадальные дороги 1941 года! Столько о вас рассказано, столько написано. Мне и теперь снится разбомбленный эшелон в Золочеве. Перевернутые вагоны, крики, стоны раненых. Все смешалось, перепуталось. И только одни глаза вижу отчетливо, словно между нами не три десятилетия, а единый миг. Эти глаза преследовали меня всюду: и в краковской тюрьме, и на Бескидах. Они и сегодня снятся мне — васильковые, смышленые глазенки, сопящий носик, сосущие губы хлопчика и запекшиеся рыжие пятна на груди мертвой матери.
В Тернополе у нас забрали машину. До Волочиска — старой границы — добирались пешком, на попутных подводах. В Подволочиске меня и Яшу Мигердичева приняли за… шпионов. Хлопцы из погранотряда нас обезоружили, отобрали документы, повели к командиру. Но… нет худа без добра. Командир во всем разобрался. Приказал накормить. И даже помог устроиться на тендере с углем.
В Киев приехали ночью. Вокзал, обычно веселый, празднично освещенный, стоял сумрачный, темный. Смутно белели газетные полоски на окнах. В затемненном пассажирском зале тускло светили синие лампочки, на скамьях, на полу сидели, лежали, спали эвакуированные, красноармейцы, матросы. Пахло шинелями, махрой, железом, ружейным маслом.
Тут же, на веревках, натянутых между скамьями, сушились пеленки. К счастью, водопровод в эти часы работал. Мы кое-как привели себя в божеский вид, постиранные рубашки надели на голое тело, чтобы быстрее просохли. Хотели тут же отправиться в город, но встреча с патрулями в комендантский час ничего, кроме неприятностей, не сулила. Утром, не дожидаясь трамвая, мы пошли пешком на бульвар Шевченко, где тогда размещался Народный комиссариат просвещения УССР. Солнце уже хорошо прогрело воздух. Я узнавал и не узнавал знакомые улицы, утопающие, как в добрые мирные дни, в зелени каштанов. О войне напоминали только огромные железные уши звукоулавливателей да длинные, нацеленные в небо стволы зениток.
Наркома, Сергея Максимовича Бухало, я не застал: ночью его срочно вызвали в ЦК. В коридоре встретил непосредственного моего начальника. Он спросил, что с Львовскими архивами. И тут же сослался на страшную занятость. Неожиданную помощь оказал человек совсем, как говорится, не моего ведомства — начальник Управления детдомами. Мне и Мигердичеву она выделила из каких-то фондов несколько пайков, чистое белье, в котором мы после нашей поездки на тендере весьма нуждались. Помогла связаться по телефону с инструктором ЦК КПУ по школам. Тот выслушал мой не очень связный рассказ, поинтересовался моими планами и посоветовал немедленно выехать за назначением в Днепропетровский обком партии.
В Киеве я пробыл еще два дня. Шла вторая неделя войны. Уже началась эвакуация вузов, университета, отдельных учреждений, но никто из тех людей, с которыми я встречался, не придавал этому трагического значения.
— Гитлеру Киева не видать, как своих ушей.
Выли сирены противовоздушной обороны, но редко кто убегал в убежище. В кинотеатрах крутили «Чапаева». Песня Лебедева-Кумача вырывалась из черных тарелок репродукторов, звучала на площади Богдана Хмельницкого, где проходили обучение солдаты и ополченцы. Но пели ее теперь строже. Тот же мотив, да слова другие. Не «Если завтра…», а уже «Наступила война…».
Уехал Яша Мигердичев — мой неунывающий, веселый, верный друг. Он увозил на восток группу испанских детей, увозил от верной смерти, от второй войны в их маленькой жизни.
Я встретил его двадцать семь лет спустя на… страницах «Правды» (№ 15 за 1968 год).
«Дети Мигердичева»… Я пробежал глазами первые строки очерка и сразу вспомнил Львов, 1941 год, эвакуацию. Дороги войны потом забросили моего друга на берега Волги — в город Вольск.
Была война. Были сироты — дети войны, и отцом их, наставником, другом на всю жизнь стал Яков Антонович Мигердичев — в прошлом комсомолец, слесарь трамвайного депо, сын одесского водопроводчика, теперь коммунист, заслуженный учитель РСФСР, очень уважаемый человек.
У бывших его воспитанников уже свои дети. И бывшие и настоящие — четыреста мальчишек и девчонок из Вольского детского дома называют своего директора — попробуй не позавидовать! — дорогим отцом, батей.
…Утром я проводил Яшу. А вечером отправлялся мой эшелон на Днепропетровск. По дороге на вокзал я забежал в Наркомпрос к своей доброй знакомой в Управление детдомами — проститься. Голос у начальницы охрипший, лицо бледное, желтое от недосыпания, а глаза сияют.
— Уже едете? Новость слыхали? Сообщение Информбюро. На пикирующем бомбардировщике, да-да, на «Юнкерсе» приземлились четыре немецких летчика. Сбросили бомбы в Днепр, а сами сели неподалеку от Киева, на колхозном поле. Сбежались ребятишки, милиционеры, но летчики и не думали отстреливаться. Сдались добровольно в плен. И обращение написали к своим: дескать, следуйте, братья летчики и солдаты, нашему примеру. Немецкие рабочие, крестьяне, бросьте убийцу Гитлера. — Маленькая женщина ликовала. — Я говорила, говорила, что Гитлер сломает себе шею. И в этом ему помогут немецкие рабочие. Не может пролетариат Германии воевать против своих же братьев по классу. У себя дома Гитлер всех крепко зажал в кулак: гестапо, концлагеря, казни. А на фронте — вот помяните мое слово — будут к нам тысячами переходить. Этот «Юнкере» — только первая ласточка.
Я слушал, а перед моими глазами стоял ефрейтор-парашютист с руками металлиста и головой, начиненной гитлеровским бредом, его спесь, неистовый фанатизм. Но я не стал о нем рассказывать женщине с пожелтевшим от бессонницы и тревог лицом. Да и самому хотелось верить: тот ефрейтор-парашютист — досадное исключение, а летчики-перебежчики, о которых сообщает Информбюро, типичны.
Такими мы были в первые дни войны. Охотнее верили хорошим слухам, нежели плохим. Желаемое нередко выдавали и принимали за реальную действительность. Тогда мы еще не представляли себе, насколько глубоко гитлеровский яд проник в сознание немецкого народа, какой дорогой ценой придется платить всем нам за победу над фашизмом.
Сказанное выше ничуть не умаляет подвига экипажа «Юнкерса-88». Наоборот, с высоты пережитого виднее, каким мужеством нужно было обладать, чтобы в первые дни войны, в угаре гитлеровских успехов, когда лавина вермахта, казалось, неудержимо катилась на восток, решиться на такой шаг. Недавно, перечитывая первые военные сводки Совинформбюро, я узнал имена четырех летчиков-антифашистов:
«25 июня вблизи Киева приземлились на пикирующем бомбардировщике «Юнкерс-88» четыре немецких летчика: унтер-офицер Ганс Герман, уроженец города Бреславля в Средней Силезии; летчик-наблюдатель Ганс Кратц, уроженец Франкфурта-на-Майне; старший ефрейтор Адольф Аппель, уроженец города Брно в Моравии, и радист Вильгельм Шмидт, уроженец города Регенсбурга.
Все они составляли экипаж, входивший в состав второй группы 51-й эскадрильи. Не желая воевать против советского народа, летчики предварительно сбросили бомбы в Днепр, а затем приземлились неподалеку от города, где и сдались местным крестьянам.
Летчики написали обращение «К немецким летчикам и солдатам», в котором говорят:
«Братья летчики и солдаты, следуйте нашему примеру.
Бросьте убийцу Гитлера и переходите сюда в Россию»».
Привожу эту сводку с надеждой, что кому-то известна дальнейшая судьба экипажа, а может — чего не бывает! — кто-то из них и сам откликнется.
С Киевом я расставался успокоенный, полный радужных надежд. Еще немного, и мы их остановим.
Горький, разъедающий глаза дым. Вой сирены. На привокзальной площади повозки, орудия, санитарные автобусы с большими красными крестами на крышах. На носилках в запекшихся от крови грязных бинтах живые мумии. С черными, полусожженными лицами. Кто без рук, кто без ног. Это тяжелораненые ждут отправки. Я попал в Днепропетровск после очередного налета. В обкоме встретил старого знакомого — Георгия Гавриловича Дементьева.
— Что явился в родной обком — молодец! Кадры нам во как нужны.
Георгия Гавриловича знала вся область. Не по годам подвижный, в неизменном френче цвета хаки, он в горячую пору посевной или уборки становился вездесущим.
Георгий Гаврилович и на этот раз куда-то спешил. Мне обрадовался, затащил в кабинет, где стояли снопы пшеницы и кукурузы, очевидно, прошлогоднего урожая.
— Я тоже в действующую армию просился — не пускают.
— Меня пустят. Сегодня же пойду в военкомат.
— Не спеши. Мы с тобой коммунисты. Партия всегда учила нас смотреть в лицо правде. Положение серьезное. Захвачены почти вся Прибалтика, западные районы Белоруссии, Украины. Гитлеровцы прут и прут. Товарищ Сталин как сказал: «Дело идет о жизни и смерти Советского государства». О жизни и смерти… Понял? А призыв создавать в занятых врагом районах партизанские отряды, диверсионные группы? Думаешь, это нас не касается?
— Неужели Гитлер и сюда доберется?
— Судя по последним сводкам, нужно быть готовым ко всему… — И совсем доверительно — Есть решение обкома. Приступаем к организации партизанских отрядов, подполья. Так вот. Буду рекомендовать тебя на подпольную работу. Согласен? С ответом не спеши. Дело не шуточное. Подумай, взвесь, посоветуйся сам с собой, а завтра приходи. Крыша на одну ночь найдется?
— Могу остановиться у сестры.
— С одним условием. О нашем разговоре — ни слова!
* * *
Сестра очень удивилась, узнав о моем новом назначении: направляли меня в Петропавловский район учителем — заведующим в двухкомплектную начальную школу на хуторе Николаевка.
— Ходил в больших начальниках. И на тебе — учитель начальных классов. Что они? В такое время десятиклассницу не могут подобрать? А как же, Евгений, с армией?
Что-то промямлил насчет здоровья. Врачи, дескать, говорят: со зрением плохо. Сестра недавно проводила мужа на фронт, и я готов был сквозь землю провалиться. Но рассказывать ей о настоящем своем назначении не мог, не имел права…
* * *
Колесо завертелось. В Петропавловке я только раз был в райкоме. Принимал меня в своем кабинете второй секретарь Кривуля.
— Все знаю — с обкомом разговор был. Иди в военкомат, в районо — оформляйся. Выезжай в свою Николаевку. У тебя, Евгений Степанович, задача особая: легализоваться. Врастай, вживайся. И жди. В райкоме больше не показывайся. Нужно будет — сам навещу. Квартиру мы тебе подыскали. Люди верные. Просись к Калюжным — не откажут.
В тот же день мне выдали «белый» билет. Подвели под статью, не помню какую, но выходило, что для строевой службы никак не гожусь. Вечером я уже был в Николаевке. Начиналась новая жизнь. Занялся ремонтом школы, заготовкой топлива. Присматривался к своим хозяевам, хуторянам. Кривуля слово сдержал. Раза три приезжал ко мне. 1 сентября, как обычно, начались занятия в школе, а через несколько дней Кривуля привез печатную машинку «Ленинград», множительный аппарат, радиоприемник, центнера два бумаги, две большие пачки листовок, отпечатанных в районной типографии, но уже за подписью подпольного райкома.
— Вот твое хозяйство, товарищ член подпольного райкома партии. В составе райкома останется и Борисенко — директор петропавловской средней школы номер два. Через него будешь поддерживать с нами связь. Явка — мельница в селе Дмитриевка. Где думаешь устраиваться с типографией?
— У Калюжных.
— Держать все хозяйство в одном месте опасно.
— Уже готов тайничок. Сам смастерил. Место сухое, надежное. Будем хранить там листовки, бумагу.
— Ну смотри. Скоро встретимся.
Это «скоро» растянулось почти на двадцать лет.
* * *
Около двух лет находился я на временно оккупированной врагом Днепропетровщине.
Жизнь дается один раз, и каждый прожитый день, даже минуту, нельзя повторить. Они все больше удаляются от тебя, а ты от них. Теперь, когда я пишу эти строки, все отчетливее с высоты прожитых лет вижу наши просчеты. Да что теперь, еще в разведшколе я не раз ловил себя на странном желании снова хоть на короткое время оказаться в Николаевке. Сколько можно было бы сделать, умей я десятую, сотую долю того, что узнал в школе. Слабая подготовка — вот ахиллесова пята в нашей работе.
Да, были и потери и просчеты, но недаром за одного битого двух небитых дают. Многому научили годы подполья. Не теряться, находить выход из, казалось бы, безвыходного положения, распознавать людей, следуя правилу: не все то золото, что блестит. И верить людям.
В годы Днепропетровского подполья медленно, порой слишком дорогой ценой добывались те крупицы опыта, которые так пригодились мне впоследствии, когда и обстоятельства, и масштабы задач оказались иными.
В послевоенном Киеве я часто встречался с Георгием Гавриловичем Дементьевым, первым секретарем Днепропетровского обкома партии. Партия не раз направляла Георгия Гавриловича на трудные участки. Был председателем облисполкома, в последние годы, до самой смерти, работал в Киеве в аппарате ЦК.
Георгий Гаврилович — мой крестный по разведшколе.
Было так.
В освобожденный Днепропетровск мы добрались утром на попутной машине. Догорали отдельные здания. По улице Карла Либкнехта, по проспекту Карла Маркса шли какие-то странные машины. Под брезентом угадывались очертания не то ящиков, не то стволов. Это были, как я вскоре узнал, наши знаменитые «катюши».
В парке имени Чкалова пахло дымком, солдатской кашей. На жухлой траве, поближе к походным кухням, на плащ-палатках, прижавшись друг к другу и укрываясь шинелями, спали солдаты. Горели костры. И отблески огня падали на грязные, уставшие, удивительно знакомые, прекрасные лица.
В этот день уцелевшие жители и те, которые уже успели вернуться, собрались на проспекте Карла Маркса у здания полусгоревшего оперного театра. Было нас не густо: что-то около трех-четырех тысяч человек. Подъехал «Виллис». Рядом с водителем — полковник. Гляжу и глазам не верю. Не удержался, закричал:
— Товарищ Дементьев, Георгий Гаврилович!
Он или не он? Грезил этой встречей. Столько раз видел ее во сне и наяву, а тут растерялся. Но Георгий Гаврилович, похудевший, помолодевший, скинувший с плеч добрый десяток лет, уже шел ко мне:
— Здравствуй, Евгений. Какими судьбами? Что в Петропавловке? После митинга ко мне, в обком. Не забыл дорогу?
Вечером я сидел в кабинете первого секретаря Днепропетровского обкома партии. Это по рекомендации Георгия Гавриловича обком оставил меня в тылу врага. Ему мне предстояло отчитаться за проделанную работу.
Я рассказал секретарю обкома о том, как искал рацию, связь с партизанами, с фронтом, о своей работе.
— Ну, что же, — сказал Георгий Гаврилович, когда я закончил подробный рассказ, — готовь подробный отчет. И приступай к обязанностям. Жидковато у нас с кадрами. А у тебя опыт, область знаешь. С этой минуты ты наш работник — инструктор обкома.
Я встал. Георгий Гаврилович оглядел меня с ног до головы. На мне рваная рубаха, потрепанный пиджачок — вид аховый.
— Просьбы, пожелания есть?
Я промолчал.
Секретарь улыбнулся:
— Что без амбиции — это хорошо, а без амуниции — плохо. — Вызвал адъютанта. Час спустя я получил бушлат, китель офицерский, белье, сапоги и, что не менее важно, талон на питание в обкомовской столовой.
…Проработал инструктором месяца три. Занимался информацией, ездил по освобожденным районам области. Вместе с заведующим оргинструкторским отделом Общиным подготовил доклад о злодеяниях немецких оккупантов. Дел хватало по горло.
Тут ко мне в обком зачастили гости. Мои посетители все расспрашивали о моей работе в тылу врага. Однажды спросили:
— А вы бы не хотели поработать во Львове?
— Так ведь Львов оккупирован.
— Вот именно. Мы и предлагаем вам работу в оккупированном Львове. Одним словом, командировку в тыл врага можно продлить.
— Я многого не умею…
— Знаем. Научим.
В конце декабря я выехал в Москву. Как было сказано моим товарищам по работе, родным, «в длительную служебную командировку». Только Георгию Гавриловичу был известен конечный пункт ее — школа разведчиков.
Новый год застал меня в пути. Мела поземка. Наш поезд то подолгу простаивал на затемненных полустанках, то проскакивал станции, оставляя за собой клубы дыма, искры, снежную пыль. Я ехал навстречу новой, пока еще неведомой мне жизни.
Товарищ Михал
Пора, однако, возвратиться в Санку.
Предстояло решить, кому чем заняться. Валерия умела, как никто, исчезать и вовремя появляться. На этот раз она пришла не сама.
Средних лет, несколько флегматичный мужчина с львиной гривой волос крепко пожал мою руку.
— Михал Зайонц. Секретарь подпольного обкома. — Поинтересовался — Посты выставлены?
В наших условиях это был не праздный и отнюдь не лишний вопрос. Мы, однако, все предусмотрели. На огороде копали картошку старый Врубль и его дочки Рузя и Стефа. В лесу с утра «собирали грибы» телохранители Ольги — Метек и Казек. Было условлено: если что заметят — закукуют кукушкой. Я в общих чертах познакомил наших польских друзей с просьбой командования: максимально расширить разведработу, систематически снабжать Центр детальной информацией о воинских перевозках всеми видами транспорта, о дислокации на этой территории немецких войск. Я почти дословно передал слова Павлова: «Советское командование полно решимости любой ценой сохранить Краков — древнюю столицу Польши. И очень надеется на помощь польских друзей. Мы должны охватить разведсетью район Кракова. По предварительным данным, здесь строятся мощные оборонительные сооружения».
Перешли к практическим задачам. Первоначальный план наш трещал по швам. Нечего было и думать о моей легализации в Кракове. Мои снимки, приметы и отпечатки пальцев, надо полагать, уже разосланы в местные отделения гестапо. Беспокоила и радиоквартира у Врублей. Рацию могут засечь, а может, уже засекли: слишком долго сидим на одном месте. Я поделился своими опасениями, планами перебазировки.
— Решение своевременное и правильное, — поддержал нас Зайонц. — Мы поможем вам, капитан Михайлов, перебазироваться вместе с радисткой в один из наших партизанских отрядов. Оттуда и будете руководить группой. Алексея устроим в Кракове. Есть у меня на примете один очень надежный товарищ — Юзеф Прысак. Кличка — Музыкант. Он у нас скрипач. С ним и работать Алексею.
Все становилось на свои места. Радисткой останется Ольга. К ее почерку в Центре привыкли. У Грозы все шансы легализироваться в Кракове. Груше вряд ли удастся найти свою рацию, а документы у нее надежные. Зайонц согласно кивнул:
— Груше, пожалуй, лучше заняться сбором разведданных. В Кракове теперь много женщин с Востока. Затеряться нетрудно. Мы подберем ей что-то подходящее.
Осталось решить последнее: как связаться с партизанами? На следующее утро Гроза в сопровождении Метека отправился в Бескиды — в польский партизанский отряд, который должен был стать и нашей базой. Вскоре связной из Кракова принес первое донесение Груши. Михал сдержал свое слово. Анка устроилась горничной на улице Рынковой, 10 у мадам Гофф — супруги вице-прокурора Кракова. Готовила обеды, стирала, убирала комнаты. Очень старалась. К Гоффу частенько приходили видные гитлеровские чиновники, офицеры вермахта. Многим из них нравилась аккуратная, хорошенькая горничная, с приветливой улыбкой, в накрахмаленном фартуке. При ней не стеснялись, говорили обо всем. Гости любили плотно и вкусно покушать. И Груша чуть не каждое утро отправлялась с большой корзиной на базар. Шла не спеша, с достоинством, как и подобает горничной дома такого влиятельного лица. Цепкие глаза разведчицы привычно отмечали: мотоколонна численностью до полка. Знаки: ромб и квадрат.
…К концу недели возвратился с Бескид Алексей. Деловую часть рапорта свел к одному слову: ждут.
Потом со свойственным ему темпераментом пошел живописать Бескиды. Если где есть рай на земле, то это там.
«За горами гори, хмарою повиті! А в горах буки, сосни до самого неба. В лесах водятся олени, косули…» Словом, расписал так, что хоть курорт открывай.
Бескиды всего в тридцати-сорока километрах от Кракова. Командир отряда поручик Тадеуш Григорчик — Тадек — производит отличное впечатление. Базу отряда он разместил в самом труднопроходимом районе Подгалья.
Скомский
С Юзефом Скомским меня познакомила Ольга. Ее рекомендация была краткой и исчерпывающей:
— Молод. Образование среднее. Ни в какой партии не состоит. Сын местного помещика. Ненавидит оккупантов. Работает в немецкой адвокатуре. Уже не раз давал нам ценные сведения.
— Но ведь помещик, классовый враг, — возразил я. — Можно ли доверять?
Ольга улыбнулась:
— Во-первых, не помещик, а сын помещика. Хозяин поместья — старый Скомский. Во-вторых, дворяне тоже разные бывают. Мы еще в школе проходили. Одного Муравьева, декабриста, царь казнил, а другой Муравьев — генерал, палач, хвастал: «Мы не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, кто сами вешают».
Оказалось, с тех пор, как Ольга у Врублей, молодой Скомский добровольно и добросовестно исполняет обязанности интенданта радиоквартиры. Приносит продукты, снабжает деньгами. Ольгу поддержал татусь. На старого Скомского всю жизнь батрачил, а молодого похвалил: «Панского семени, а чловек». (Чловек — человек — в устах Врубля звучало высшей похвалой.) Я решил встретиться с молодым Скомским лично. Договорились через Врубля о месте встречи. В сумерках забрался в густой ельник, принадлежавший Скомским. Вскоре услышал шаги. Ко мне приближался парень в охотничьей куртке, в офицерских бриджах. Его походка, одежда — все говорило об умении держаться непринужденно и естественно. Губы припухшие, как у мальчика. Глаза дерзкие, насмешливые и какая-то особая, я бы сказал, вольтеровская улыбка, свидетельствующая об ироническом складе ума. Я свистнул, как было условлено.
— Пан капитан, приветствую вас на польской земле.
— Эту землю еще надо освободить.
— Будем освобождать ее вместе.
Я не спешил с ответом. Стал расспрашивать о старом Скомском, о планах на будущее, исподволь выяснял потенциальные возможности Юзефа. Оказалось, в доме Скомских часто останавливаются офицеры вермахта. Не обходили они и соседние имения. В помещичьих домах, в фольварках размещались штабы полков, дивизий. И почти в каждом в радиусе тридцати-сорока километров были у Юзефа друзья-приятели.
Еще один приятный сюрприз: в Кракове, на улице Голембя, у Скомских собственный дом. Там постоянно живут родственники Скомских, по словам Юзефа, патриоты.
Сам Юзеф на будущее смотрел трезво:
— Прежней Польше не бывать. Землей Скомских владеть Врублям. Оно и справедливо.
Говорили мы на смешанном русско-польском жаргоне. И тут открылся еще один секрет: второй год молодой Скомский упорно изучает русский язык, в библиотеке отца читает в оригинале (старый Скомский до революции учился одно время в Одессе) Пушкина, Тютчева. Краснея, запинаясь, прочитал четыре тютчевские строчки (к моему стыду, я слышал их тогда впервые):
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить!
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.
Мы расстались с Юзефом в сумерках. Договорились: связь через Врубля, почта — дупло в старой сосне.
По-прежнему наезжая к приятелям, Скомский завел знакомство с одним гитлеровским асом. Благодаря этому знакомству, отличному знанию немецкого, умению быстро сходиться с людьми Юзеф стал своим человеком даже в ресторанах с объявлениями: «Собакам и полякам вход запрещен». Он научился глубоко, в самых сокровенных тайниках сердца прятать свою ненависть, свои чувства. Обхаживал своего аса, поил его отборнейшим коньяком, пока в дупле старой сосны не оказалась схема — расшифровка аэродрома и одной летной части. Расшифровку мы отправили в Центр. А несколько дней спустя в Кракове со всеми подобающими воинскими почестями хоронили обгоревшие останки гитлеровского аса. Он погиб во время массированного налета советских бомбардировщиков, не успев оторвать от взлетной полосы свой «Хейнкель».
Всю ночь пылали машины на отлично замаскированном аэродроме. Огромными хлопушками рвались бочки с бензином. Выли сирены пожарных машин. О налете Юзеф узнал от приятелей аса и несколько дней ходил именинником.