VII
Роберта разбудила далекая канонада. Он очнулся, запутался в простынях, пытаясь нашарить винтовку.
Сумерки, чужая прохладная комната. На пыльных полках незнакомые футбольные трофеи, коллекция игрушечных мечей, каждый из которых был уложен на кусок коричневого сукна, растрепанный плюшевый мишка с оторванным носом. Макет Этны из папье-маше, склоны вулкана припорошены, будто снегом, слоем пыли, вверх ползут деревянные солдатики. Он узнал фашистский флаг. Групповой снимок смуглых худощавых мальчишек в шортах и белых жилетках, получают медали в день спортивных соревнований. Фотография тех же ребят в форме какой-то военизированной организации: береты и длинные шорты. Фотография женщины с черной косой — он смутно припомнил, что она была среди его спасителей. После долгого пребывания на солнце во рту все будто слиплось от сухости, он откинулся на подушку, вдохнул запах незнакомого мыла, исходивший от простыней, и задумался.
Каким-то образом он оказался в этой темной комнате с каменными стенами, окруженный вещами из чужого детства. Сейчас он должен быть там, откуда доносится этот грохот. Он мало что помнил. Взгляд вдруг наткнулся на портрет Муссолини, висевший напротив кровати. Роберт попытался сосредоточиться и вспомнить, с какого момента память ему отказала.
Лагерь в Эль-Аламейне — это он еще помнил. Перед вылетом в палатку зашел сержант. Он принес флягу с водой, с трудом подавлял возбуждение. Немного воды пролилось Роберту на руку, он еще тогда подумал, что на жаре она горячая как кровь.
— Собирайтесь. Говорят, нас перебрасывают домой, — сообщил сержант.
Слова эти прозвучали уж слишком невероятно.
— Кто говорит? И ты уверен, что они знают, о чем говорят?
Но сержант, обидевшись, ушел, не рассказав подробностей.
В лагере и в самом деле царила радостная атмосфера. Про Эль-Аламейн Роберт помнил немногое — в основном обжигающий солнечный свет, заставлявший их всех жмуриться.
Да, Эль-Аламейн он помнил.
В планере, когда самолет-буксировщик поднял его в воздух, как-то неуловимо изменившийся, им раздали буклет под названием «Руководство солдата по Сицилии». Открыв его наугад, он с трудом прочитал в полумраке: «Лето на Сицилии довольно жаркое… Большинство жителей принадлежат к Римско-католической церкви и очень почитают разных святых… Нормы нравственности на первый взгляд весьма строги, они основаны на католических канонах и испанском этикете времен Бурбонов, но на самом деле нравы, особенно в сельских районах, крайне свободные». Сумрак окончательно сгустился, Роберт сунул книжицу в карман кителя и постарался смириться с тем, что летят они вовсе не домой.
Надо сосредоточиться на ритуальных мыслях, которые помогали ему разгонять страх во время бесконечно долгих перелетов. Это будет его семьдесят девятый прыжок. А если взять всех, кто сейчас в самолете, то они совершили 1975 прыжков. Скорость полета 115 миль в час. Высота — 3500 футов. Последние числа были предположением, но Роберт хорошо чувствовал планер — по скорости, с какой передвигались облака, по упругой отдаче, возникавшей, когда трос между планером и самолетом натягивался. Это чувство полета порой придавало уверенности — в спокойную погоду, но порой только усиливало тревогу — как сегодня. В такие дни с первой же минуты после взлета он не мог отделаться от мысли, что что-то идет не так.
Шторм пришел сбоку. Он помнил, как планер тряхнуло и он ударился подбородком о колени. Солдаты зашумели, кляня пилота, не понимая, что это прелюдия к главному действию. Но Роберт уже в тот, самый первый момент с ужасающей отчетливостью осознал, что они падают.
Странно, но в памяти не сохранилось само падение, лишь столкновение с поверхностью воды. И ощущение, что они погружаются, выныривают; скрежет обшивки планера. Одни из его товарищей попытались вскрыть корпус планера с помощью складных ножей и штыков, другие долбили в крышу. Нелепая мысль вдруг посетила его: янки называли свои бежевые неуклюжие планеры «летающими гробами». Когда в брезентовом борту образовалась дыра, он протиснулся через нее наружу, отбиваясь от кого-то вслепую, и сквозь толщу воды рванул вверх с единственным стремлением — добраться до воздуха и света. Воздушный тормоз, отлетевший от планера, задел его, раскроив плечо, но он упрямо взмывал вверх сквозь бурлящую воду и выскочил на поверхность. Вокруг кипело черное море. Он был совершенно один.
Остальное Роберт помнил урывками. Без сомнения, он потерял много крови. Вскарабкался на оторванное крыло другого планера, но большая волна вышибла из него дух, снова швырнув в воду. Взрывы и воздушные волны от них оглушали. Он увидел совсем рядом десантный катер и закричал в надежде, что его заметят и подберут. Ему удалось доплыть до катера, дотянуться до лестницы и вскарабкаться на судно, но на борту никого не было. Огромная пробоина утягивала катер на дно, на корме лежал знакомый сержант — мертвый. Он спрыгнул обратно в воду, и судно с покойником продолжило медленное погружение. Когда рассвело, он осознал, что вокруг спокойная вода, солнце печет затылок. Впереди маячила скала, чудесным образом обратившаяся вскоре в остров. А потом раздался детский голос. Он помнил, как ему пришлось карабкаться по раскаленному песчаному склону, как он лежал под солнцем, а в песке скребся краб, и его клешни были красными от крови. Он думал, что умирает, и уже приготовился к смерти, когда они пришли за ним с самодельными носилками.
И вот он лежит здесь, перебинтованный, дрожащий от лихорадки, в комнате, принадлежащей чужому сыну.
Он шевельнулся, и плечо пронзила боль, волной прокатилась по всей правой стороне тела. Он попробовал сорвать бинты левой рукой и зубами, чтобы оценить характер ранения, но его затрясло, и он отказался от этой глупой затеи. Отдышавшись, придвинулся к краю кровати, дотянулся до занавески и попытался ее отдернуть. Из складок материи с тихим шорохом что-то посыпалось — не то пыль, не то песок.
В щелях ставень открывалась зыбкая картина рая. Оливковые рощи, пальмы, синяя полоса спокойного моря — все плавилось и подрагивало в жарком воздухе. И никаких признаков битвы, в которой он сейчас должен был участвовать. Позже он узнает, что окна комнаты смотрели не на Сицилию, а в открытое море, в сторону Северной Африки, откуда он прибыл. Но в этот первый миг картинка за окном показалась ему чудом. Он мог находиться где угодно: на Карибах, в Тихом океане — там, куда мальчишек уносят их мечты и тяга к приключениям.
Но здесь говорили на какой-то разновидности итальянского языка. Это он смутно припоминал. Мужчина с кустистыми бровями, женщина, знавшая несколько слов по-английски, и девушка, которая держала его за руку, — все трое обращались к нему на странном итальянском. Здоровой рукой он попытался нашарить в кармане «Руководство по Сицилии», но книжицы не было, да, собственно, и кармана не было, как и кителя. Он был облачен в ночную сорочку, неудобную мешковатую рубаху, походившую на одеяние привидения из девятнадцатого века.
Чья-то тень мелькнула в дверном проеме. По лестнице спускалась девушка. Видение в тихих сумерках. И произошло второе чудо. Роберт ничего не знал о том, что Мария-Грация когда-то была девочкой с больными ногами, в которую никто не хотел влюбляться. Он видел только ее красоту и думал, что это она держала его за руку. Роберт всегда считал себя человеком рассудительным, но сейчас, то ли под влиянием высокой температуры, то ли благодаря изрядной дозе морфия, глядя, как Мария-Грация спускается по лестнице, он влюбился. Да и могло ли быть иначе в тех обстоятельствах.
Шаги. Но перед ним вдруг предстала не прекрасная дева, а мужчина с кустистыми бровями. Он вошел в комнату, поставил на ночной столик стакан с водой и оглянулся на дверь.
— Mia figlia. До-чер? До-чер?
— Дочь. Si, si. — Роберт яростно закивал, показывая, что он понял.
— Моя жена говорить мало inglese, — сказал доктор. — Я — нет. — Он вложил стакан с водой Роберту в руку: — Пить.
Роберт выпил все.
— У меня была книжка, — сказал Роберт, когда доктор отпустил его руку. — На английском. «Руководство по Сицилии». Там был словарик.
Брови доктора сдвинулись от напряжения. Он покачал головой — нет, не понимает.
— Книга? Маленькая книга? — вновь попытался Роберт, изображая здоровой рукой, как он открывает и закрывает книжку. Ему вспомнилась школьная латынь. — Liber? Liber?
— Ah! Un libro! — Доктор вышел из комнаты и через несколько минут вернулся со стопкой книг. — Ecco — scrittori inglesi. Шакс-пир. Чарльдикен. Учить italiano?
Не было смысла еще раз спрашивать про брошюру. И Роберт позволил доктору положить себе на колени то, что при ближайшем рассмотрении оказалось «Повестью о двух городах», «Дэвидом Копперфилдом» и полным собранием пьес Шекспира, все на итальянском.
— Жена, — пояснил доктор с явной гордостью, — учи-тел.
— Учительница? (Доктор кивнул.) Я знаю все эти книги, — сказал Роберт и почувствовал, как увлажнились вдруг глаза. — А что, я могу читать это по-итальянски, ведь по-английски я знаю едва ли не наизусть.
Доктор, уловив воодушевление Роберта, радостно закивал:
— Да, да. Английский.
Ободренный, Роберт обвел жестом комнату и попытался спросить о том, что его волновало, с тех пор как он очнулся:
— Filius? — спросил он в отчаянной попытке подобрать нужное слово. — Сын? Где он?
Брови доктора снова сошлись в одну линию.
— Morto, — сказал он и поднял вверх три пальца. — Tutti e tre figli. Morto, morto, morto. Война. Умирать. Три.
Обхватив руками знакомые книги, Роберт, к своему великому стыду, разрыдался. От сотрясавших его рыданий он не мог дышать, но не мог и остановиться. Шум привлек в комнату женщину и девушку. Но семью не обескуражили его рыдания. Женщина просто погладила его по здоровому плечу, говоря что-то утешительное, а девушка побежала за водой. Он принял воду с благодарностью и выпил.
— Не стесняться, — сказала женщина, когда он немного успокоился. — Я хочу, пожалуйста, сказать: ты не должен стесняться. Мы все терять родные. Мы все знать потеря. — Голос ее дрожал. — Может, я не говорить по-английски хорошо, но я решить сказать. — Она взяла стопку книг и переложила их на ночной столик. — Теперь, прошу тебя, спать. Когда тебе быть лучше, ты читать эти книги и учить итальянский. Не бояться. Мой муж иметь ружье, если fascisti прийти. Но я думаю, они больше не прийти.
В последующие дни всем на Кастелламаре стало очевидно, что время фашистов на острове сочтено. Il conte и Арканджело сняли свои черные рубашки и распустили Balilla. Затем, встревоженные неподтвержденными слухами о том, что inglesi отберут медали, военные фотографии и извещения о смерти их мужей и сыновей на войне, люди потянулись в огороды и поля, чтобы зарыть эти реликвии. И даже Амедео как-то ночью взял медаль Флавио, завернул ее в лоскут кожи и запрятал под пальмой во дворе.
В лунном свете листья пальмы казались покрытыми воском, а шерсть спящего Мичетто серебрилась. Когда Амедео возвращался в дом, отряхивая испачканные землей пальцы, ему показалось, что боль немного притупилась, как после кризиса при простуде.
Пина постепенно узнавала подробности о чужестранце. Он англичанин, а не американец, доложила она. По мнению Амедео, именно это объясняло его сконфуженное бормотание в присутствии Марии-Грации. Ему было двадцать пять — на два года старше Туллио. И хотя Пина справлялась в словаре, но не была абсолютно уверена, что он употребил слово «подкидыш», когда рассказывал о себе.
— Подкидыш! — возликовал Амедео. — Ну конечно, он уже Эспозито!
Пина прищурилась:
— Amore, он не твой сын.
Но как же ему было не видеть в этом мальчике замену сына? У Амедео даже зародилась робкая, но отчаянная надежда, что в один прекрасный день хоть один из сыновей вернется, ведь война официально закончилась. Если они спасли этого мальчика, то, может, какой-то добрый англичанин спас и их сына.
Жители острова мало-помалу начали воспринимать раненого иностранца, лежавшего в доме доктора, не как проклятие, а как благословение. Если на остров высадятся английские товарищи солдата или американцы на джипах с развевающимся флагами, то они непременно увидят, сколь по-доброму отнеслись на острове к их соплеменнику, сколь хорошо заботились о нем — как о родной душе. И разве это не еще одно чудо, сотворенное святой Агатой, — явление из моря утопленника на исходе войны? С утра и до вечера городские вдовы шли к дверям «Дома на краю ночи» с блюдами печеных баклажанов и бутылками домашних настоек — подношения чужестранцу. Рыбаки, возвращаясь с дневной ловли, непременно приносили свежайших sarde. А иные из девушек, чьи возлюбленные пока еще не вернулись домой, накрасили губы помадой, чего не делали с начала войны, и пришли умолять Марию-Грацию позволить хоть глазком глянуть на солдатика.
Мария-Грация отправила поклонниц вовсвояси, хотя — и в том она себе ни за что не призналась бы — двигала ею отнюдь не забота о здоровье англичанина.
— Не хочет он вас видеть, — пробормотала она из-за стойки бара, но так, чтобы разочарованные поклонницы не услышали. — Он уже вне опасности, но посмотрит на ваши размалеванные лица и снова сляжет.
Джезуина, не устававшая повторять, что бедняжке Марии-Грации даже объедков не перепадает, очнулась от своей дремоты пополам с глухотой и довольно хохотнула.
Но правда состояла в том, что опасность для англичанина еще не отступила. Сидя у постели молодого человека, Амедео чувствовал себя участником борьбы за жизнь — так же, как чувствовал он это при рождении трех своих младших детей. Температура у парня то падала, то взлетала. Жар сменялся ознобом. Рана на плече загноилась.
— Промой рану святой водой, благословленной святой Агатой, — предложила Джезуина. — Поможет, клянусь.
— Что поможет, — отвечал Амедео, — так это таблетки сульфаниламида.
Джезуина скривилась от столь неприкрытого богохульства и заковыляла прочь. Но вскоре вернулась с медальоном святой Агаты, камешком-амулетом в виде Мадонны и бутылкой святой воды с прошлогоднего фестиваля.
И, к ее торжеству, парень вскоре пошел на поправку. Мало-помалу молодой солдат побеждал инфекцию, пока однажды утром Амедео не снял повязку и не обнаружил с удовлетворением, что рана сухая, воспаление полностью спало.
— Будет чесаться, — предупредил он англичанина, накладывая новую повязку. — Но ты ее не трогай. — У него была привычка разговаривать с пациентами, и неважно, что этот его не понимал.
Но Роберт догадался, что новости хорошие.
— Grazie. Grazie.
— Хватит тебе лежать, — сказал доктор. — Тебе полезно посидеть на террасе, а то и в баре, подышать воздухом с моря.
Англичанин кивнул и повторил: «Mare, mare». Единственное слово, которое он разобрал, — море.
Жители острова поглядывали на закрытое наглухо окно спальни англичанина с подозрением. Но когда он вышел, то быстро выяснилось, что он всем нравится. Безъязыкость делала его особенно предупредительным и внимательным. Он старательно кивал даже на самые абсурдные высказывания, приговаривая: «Si, si, si». В баре он неизменно держался поближе к Марии-Грации, при появлении каждого нового посетителя мгновенно вставал и отодвигал для него стул, а картежникам больше не было нужды нагибаться за упавшей картой — это делал за них англичанин. Подавая карту, он краснел и смущался, что в представлении стариков было истинно английской чертой. Еще он старательно пытался учить итальянский, что служило неизменным поводом для веселья. День, когда он перепутал слово год и anus, вошел в легенды острова. («Я никогда не забуду, — рыдал от смеха Риццу и многие годы спустя. — Этот парень во все глаза пялится на синьору Джезуину и спрашивает, сколько ей ani!»)
Но самое удивительное, что к англичанину привязались кот Мичетто и девчонка Кончетта.
— Если этот зверь и эта дикарка приняли его, значит, его каждый примет, — почти одобрительно постановила Джезуина.
Роберт обнаружил, что под этим яростным солнцем его влечение к Марии-Грации развивается безудержной болезнью, несмотря даже на то, что он по-итальянски знает лишь несколько слов. Услышав, что она спустилась по лестнице, он как бы случайно поднимался на несколько ступенек и стоял там, ловя скромный, с ноткой апельсина, запах ее духов. Если она дотрагивалась до чего-то на барной стойке, он незаметно касался этого предмета. Роберт наивно считал, что никто не замечает его обожания. Будучи не в состоянии сдерживать свою страсть, он даже начал говорить с ней об этом. Она приносила ему в комнату кувшин с водой или книгу, и, когда наклонялась, чтобы поставить принесенное на столик, он принимался говорить ровным тоном, как будто просто благодарил ее:
— Позволь мне заняться с тобой любовью, здесь и сейчас, пока твой отец отдыхает после обеда.
Или, пока она подметала в баре после закрытия, он болтал о том, что передавали по радио или о погоде, — но исключительно ради того, чтобы в конце сообщить, что она самая красивая женщина в мире и что даже воздух, которым она дышит, для него свят.
И таким образом Мария-Грация, которая на самом деле неплохо понимала по-английски, но стеснялась признаться в этом, узнала, к огромной своей радости, о его любви.
Роберт, глядя на ее вспыхнувшие щеки, считал, что его выдал голос, и переходил на более ровный тон, но продолжал признаваться в любви. Он не собирался останавливаться, ибо перестать признаваться ей в любви было для него сродни тому, чтобы перестать ее любить. Мария-Грация была для него главным чудом этого чудо-острова, который его излечил.
Прислушиваясь к пробивающимся сквозь треск голосам дикторов Би-би-си в надежде услышать про боевых товарищей, Роберт постепенно выяснил, что наступление на Сицилии было успешным, что итальянцы капитулировали и что немецкие войска отступили к Мессине. После того как он окончательно пошел на поправку, его стали занимать мысли, как вернуться в свой полк. По крайней мере, какая-то часть его все еще рвалась исполнить воинский долг. Но другая, бо́льшая часть, желала остаться на Кастелламаре, убаюканная шумом волн и стрекотом цикад. Эта часть желала признаваться в любви к Марии-Грации, поселиться здесь и навсегда забыть о войне.
Постепенно это раздвоение стало ему в тягость. Либо он должен уехать немедленно, либо остаться здесь до конца дней. Однажды днем Мария-Грация зашла к нему в комнату, где он метался в беспокойной дреме. Приемник, который иногда переносили к кровати раненого, передавал только помехи. Девушка опустилась на колени около его постели, взяла за руку и излила свои чувства на итальянском языке, выразительно сдвинув узкие брови, в точности как это делал ее отец. Англичанин ничего не понял, но едва удержался от того, чтобы прижать ее к себе и пробормотать слова, которые он отыскал в учебнике итальянского, который ему дала Пина: «Ti amo. Ti adoro».
Не подавая виду, что проснулся, он слушал ее страстный, молящий шепот. Наконец, выговорившись, она замолчала и выпустила его руку. И, больше не вымолвив ни слова, ушла. Он слышал, как она ходит наверху (шаги ее были такие трогательно неуверенные), слышал неясные шорохи и представлял, как она расчесывает волосы, как падает на пол одежда. Потом доносился скрип кровати. Это была древняя кровать, как и все кровати в доме, и слишком короткая, так что Марии-Грации приходилось сворачиваться калачиком, чтобы уместиться в ней. Он видел, как ее прекрасные глаза закрываются, как тяжелая черная коса лежит на подушке…
Порой, когда она с перекинутой через плечо косой несла поднос или подметала в баре, ему так хотелось коснуться этих роскошных черных волос, целовать их дюйм за дюймом.
Если он не уедет немедленно, сумеет ли когда-нибудь примириться с войной, на которой должен быть сейчас?
Несколько дней назад он написал записку, жалкую, как он понимал теперь, с благодарностью за доброту семьи Эспозито. И в то утро, на рассвете, положил листок на ночной столик, взял свою винтовку и ушел.
У церкви он наткнулся на отца Игнацио. Священник задумчиво посмотрел на винтовку:
— Куда ты собрался, Роберт Карр?
Но Роберт притворился, будто не понимает его английского. Улыбнувшись священнику, он свернул в узкий проулок. Он пробирался коротким путем Кончетты, через заросли опунции, где его никто не мог заметить. Он миновал ферму Маццу, поддерживая больное плечо, потому что выяснилось, что у него не так много сил, как он думал. С каждым шагом боль усиливалась. Роберт почти пожалел, что не позволил священнику отговорить себя. Собаки Маццу лаяли и бросались на него, натягивая цепи, но никто не распахнул окна, не выглянул на шум.
Когда он был рядом с пристанью, сзади донесся быстрый топот. Это была Мария-Грация. Произошло то, чего он больше всего боялся, потому что теперь ему придется объясняться лично. Он смотрел, как она приближается, за ней несся Мичетто, а сквозь кусты отчаянно продиралась Кончетта. Мария-Грация остановилась перед ним.
— Ты уезжаешь, — заговорила она по-английски, безмерно поразив его. — Почему ты уезжаешь, Роберт? Мы все хотим, чтобы ты остался. Твое появление на острове — это чудо. Все так считают. Чудо святой Агаты. Зачем ты уезжаешь? Чтобы тебя убили в следующей битве? — Голос ее дрогнул. — Я думала, что ты придешь в мою комнату. Вот о чем я тебя просила. А ты уезжаешь. Я что-то сказала или сделала не так, Роберт? Мои родители будут очень расстроены. Мы все будем расстроены.
Ответ ошарашенного Роберта был не слишком вежлив:
— Так ты говоришь по-английски.
— Да, да. Я знаю английский. Только я стеснялась раньше. Сегодня я попросила тебя по-итальянски подняться в мою комнату. А ты покидаешь нас.
— Почему же ты не попросила меня по-английски, раз уж ты его знаешь?
Мария-Грация вскинула брови и ответила:
— Почему ты не сказал, что любишь меня, на итальянском, раз уж ты его знаешь? Я вижу эту открытую страницу на твоем столе каждый день, опять и опять.
— Хорошо, я говорю тебе сейчас, — сказал Роберт. — Ti amo. Ti adoro. Но я должен ехать.
— Твое плечо еще не зажило. С таким плечом ты не сможешь воевать. Ты умрешь.
— Плечо почти зажило, и мне пора найти свой полк.
Мария-Грация заплакала.
— Ты умрешь, — повторила она. — Так все думают. Я буду молить Господа и святую Агату, чтобы твоя рана открылась, — что угодно, лишь бы ты не ходил на войну.
— Я ухожу. Я ухожу, но я вернусь. Разве я не сказал, что люблю тебя?
Мария-Грация шла за ним по пыльной дороге и рыдала.
На пристани его ждала неожиданность: никто из рыбаков — ни Бепе, ни ‘Нчилино, ни даже Агата-рыбачка, которая плавала на арендованной лодке, — не пожелал везти его на Сицилию. Все они наотрез отказались, демонстративно убрав весла. Агата-рыбачка разразилась отповедью, да столь яростной, что Роберт опешил.
— Почему она так сердится? — оглянулся он на Марию-Грацию.
— Она не сердится, — ответила Мария-Грация. — Но она и не хочет везти тебя.
— Что она говорит?
— Говорит, что ты не можешь уехать теперь, когда война закончилась, — объяснила Мария-Грация. — Она говорит, что ты — наша удача, ты принес нам удачу. Она говорит, что с тех пор как ты появился, sarde пошла косяком, а тунцы попадаются только огромные. Но это всего лишь суеверие, конечно.
Но Агата-рыбачка не закончила.
— Что она сейчас говорит?
— Она говорит… Она говорит, что этот остров уже потерял немало хороших людей.
Роберт, внезапно разозлившись, решил, что у него есть только один выход — добираться до Сицилии вплавь. Держа винтовку над головой, он вошел в море. С берега на него смотрели Мария-Грация, рыбаки, Кончетта и кот Мичитто. Все молчали. Постанывая от боли, Роберт сумел доплыть до скал. Но там ему пришлось опустить руку с винтовкой.
С берега донеслись какие-то крики. Обернувшись, он увидел, что на пристани собралась настоящая толпа. Там были и доктор Амедео, и Пина, и отец Игнацио, внучка Риццу вела за руку слепую Джезуину, старики-картежники явились в полном составе, даже бакалейщик Арканджело, с которым он едва перемолвился парой слов и который еще месяц назад считал себя фашистом, был тут.
— Горожане объявляют! — прокричал Арканджело на едва узнаваемом английском и наклонился к Пине, которая явно переводила ему. — Что, если вы не останетесь на острове добровольно, il conte и я будем вынуждены — come si dice? — взять вас в плен. Возвращайтесь сейчас же, пожалуйста, синьор Карр!
Роберт долго и с трудом выбирался из воды, захлебываясь от брызг и соленого воздуха, у него кружилась голова, а боль в плече сделалась жгучей. Он потрогал плечо и посмотрел на ладонь — по пальцам текла липкая жидкость. Рана открылась и кровоточила. Он покачнулся, и Бепе, ‘Нчилино и Агата кинулись к нему и вынесли на берег.