Тетрадь вторая
Год 1944
В день отъезда.
Мы пришли в порт за три часа до отхода баржи и, дожидаясь ее, разгуливали по пристани, глазея на суда, стоявшие на рейде. Нас трое: Велло, Эндл и я. Из нас самый сильный Велло, самый образованный Эндл и самый ловкий я.
Через год мне исполнится четырнадцать лет. Но нам ждать некогда, и мы изменили немного одну цифру в моей метрике. Сделал это Эндл. Он, оказывается, мастак на такие дела. И теперь меня отпускают в Германию. Собственно, отпускает лишь комендатура, а мама ничего не знает. Когда я подал ей чистый лист бумаги и попросил показать, как она расписывается – просто так, любопытства ради, – она не подозревала, что мы потом на этом листе напишем заявление от ее имени. В заявлении она мне, своему сыну, разрешает уехать в Германию, к «проживающим там родственникам»… Такие же заявления сделали себе Эндл и Велло. Вместе с метриками мы понесли эти заявления в комендатуру и получили там необходимые для выезда документы. Потом с рюкзаками собрались у старого пруда в парке и оттуда зашагали в порт Роомассааре.
По дороге к пруду я встретил Лейно. Он шел мне навстречу с маминой сумкой, полной разных пакетиков. Должно быть, стоял в очередях за продуктами. Я сказал ему, что ухожу совсем. Лейно грустно заморгал, потом достал бумажный мешочек с сахаром и дал мне немножко полизать сахару. Я пошел дальше, а он долго смотрел мне вслед, и уже издали я крикнул ему, чтобы он помогал маме и хорошо смотрел за Кадри, точно так же, как отец мне, когда уезжал на фронт. Лейно остается теперь единственным мужчиной в доме. Я просил его, чтобы он ничего не говорил маме. И знаю, он не скажет, он не такой. Но от Свена и Альберта он, конечно, не станет скрывать, и тогда все узнают, что мы с Велло уехали.
На этот раз нас не поймают, не вернут. Скоро придет баржа и доставит нас на один из стоявших на рейде огромных кораблей. До этого еще по нескольку слов о моих друзьях.
Велло шестнадцать лет. Он очень сильный, здорово бегает и плавает, как дельфин. Он, конечно, не такой образованный, как Эндл, но хороший товарищ, смелый, решительный. У него остаются дома мама, брат, бабушка и целая орава теток. Он мой давний друг, мечтает о приключениях и тоже обожает книги про Шерлока Холмса и Пинкертона.
Эндл. Этого длинного, худого типа привел Велло и сказал, что он нам необходим. Он совсем не умеет плавать и боится воды как черт ладана, и бегать тоже не умеет. Но он говорит по-немецки и имеет кое-какие понятия о географии, а нам это очень нужно. Особого интереса к приключениям я у него не заметил и, что его гонит на чужбину, не понимаю. К тому же он труслив, даже яблоки боится красть. И, видно, маменькин сынок: вечно говорит о своей маме.
В Германию мы едем для того, чтобы оттуда двинуться в Австрию. Там перейдем Альпы и – в Швейцарию. Из Швейцарии – в Африку, а оттуда в Америку.
Куда дальше, еще не знаю, там видно будет. А пока прощай, Сааремаа – остров мой родной. И ты, мама, прощай. Еще увидимся.
* * *
Садоводством я интересуюсь только осенью, когда созревают яблоки и другие фрукты. Все остальное, что связано с этим, не очень меня занимает. И все-таки мне и Велло сейчас приходится заниматься именно «остальным», то есть рыться в земле и возиться с тачками. Глупая история! Ведь не для того же я тонул в море, чтобы сделаться паршивым навозным жуком. Что-то мне наши дорогие союзники не нравятся: где это видано – я, сын эстонского легионера, который сражается за новую Европу и свободу Эстонии на Восточном фронте, должен рыться в земле, как последний раб, у какого-то противного желтоглазого немца?! Где же справедливость?! Но он, еще не знает, с кем имеет дело, этот желтоглазый индюк, возомнивший себя великим плантатором. Мы еще зададим ему!
Вместе с моими ногами на территорию Германии ступили еще ноги Велло. Длинные же ноги Эндла остались на родине вместе с ним.
Еще на рейде, на палубе огромного океанского парохода с нашим образованным другом стало твориться что-то непонятное: он вдруг стал кружить по палубе, словно одержимый. Мы с Велло, любуясь морем, посматривая на родной город, сначала не обращали на это внимания, думали – он просто гуляет. Но прогулка эта не прекращалась и стала казаться подозрительной. Стемнело. В городе, в порту и на корабле зажглись огни. А он все бегал. Мы подумали – не сошел ли он с ума? Но нет, он просто струсил. Попав на палубу парохода, сообразил, что это вовсе не шутка, что пароход уплывает и увезет его черт знает куда. Быть может, налетят самолеты и пароход потопят, а он не умеет плавать и тогда, бедняга, никогда больше не увидит маму. Он был в отчаянии, а мы не знали, что с ним делать.
Всех нас выручила его мама, каким-то образом узнавшая о намерении любимого сыночка и вовремя прибывшая в порт разыскивать его. К пароходу прислали катер, и Эндла сняли. Он ушел, не попрощавшись с нами, и, видимо, здорово был рад, что так легко отделался. И мы тоже, хотя потеряли единственного знатока немецкого языка, остались довольны. Спуститься на катер он должен был по штормтрапу, то есть по веревочной лестнице. Это было нелегко – пароход сильно качало в темноте. Он вылез за борт, немного спустился и, судорожно вцепившись в лестницу, остановился. Никакие уговоры не помогли. Тогда к нему с катера поднялся матрос и потащил его, скулящего, вниз. Я не уважаю трусливых людей, как бы образованны они ни были.
Становилось холодно. Немного потолкавшись среди пассажиров, мы спустились в общую каюту, или попросту в трюм, и завалились спать. Я долго не мог уснуть, вспоминались мать, Лейно, Кадри и… отец тоже. Утром рано снялись с якоря, а затем взорвались.
Это была какая-то бродячая мина. По-видимому, наша, то есть немецкая. Пароход попал на нее и взорвался. Я и Велло в это время весьма уютно устроились на металлических сетках, словно на качелях, наблюдали за всем вокруг и мечтали о том, как примерно через двадцать лет вернемся на родину, конечно, на своей яхте, богатые, изъездив весь мир, пережив уйму замечательных приключений. По палубе сновали пассажиры – военные, гражданские, взрослые и дети; около грузовых машин, что рядами стояли на палубе, копошились шоферы; матрос-немец наигрывал на аккордеоне какую-то чувствительную мелодию. Спереди и сзади нашего парохода ровной линией шли корабли – все было совершенно нормально. Но вдруг автомобили поднялись на дыбы, и я увидел в воздухе людей вверх ногами… Тут же заметил, что и сам нахожусь в воздухе, и тогда раздался страшный грохот.
Через мгновенье я очутился под водой. Вынырнув, сообразил, что от тонущего корабля надо держаться подальше (так учил еще капитан Андрее с Рухну), и изо всех сил поплыл в сторону от него. А когда обернулся, чтобы взглянуть на пароход, его уже не было. В море были видны барахтающиеся люди и много всякого хлама – ящиков, досок, даже какая-то собака скулила где-то в волнах. Вдали стояли корабли. Увидев шлюпки, подбирающие утопающих, я стал кричать. Меня заметили и подобрали. На корабле, куда доставляли спасенных, я встретил Велло. Мы были мокрые, дрожали от холода, но нам вовсе не было страшно. В большой каюте на горячих трубах высушили одежду и записные книжки, получившие вместе с нами морское крещение.
В Данциг прибыли рано утром. Все пассажиры, помилованные богом, собрались на палубе и приветствовали Германию. Они пели: «Deutschland, Deutschland uber alles!» – «Германия, Германия превыше всего!». Мы тоже пели, как умели. В порту, в длинном сером здании, всем приезжим выдали продовольственные карточки и произвели обмен оккупационных марок на рейхсмарки.
В Аугсбург мы приехали с пустыми карманами и желудками. На двоих знали по-немецки три слова: их вайс нихт (я не знаю). И совершенно не представляли, куда податься. Поэтому околачивались на вокзале. Вечерами промышляли в садах, а спали в зале ожидания. Но в Аугсбург мы приехали не отсыпаться: отсюда мы должны начать штурм Альп, перелезть через них и очутиться в Швейцарии. Перейти Альпы, питаясь лишь яблоками, разумеется, невозможно. Мы решили что-то где-то раздобыть.
Однажды, когда, толкаясь среди пассажиров, я высматривал, нельзя ли что-нибудь приобрести, ко мне подошли два человека в серо-зеленых шинелях и что-то у меня спросили по-немецки. Я, разумеется, сказал: «Их вайс нихт». Это, по-видимому, не удовлетворило их, они взяли меня за руки и повели. В пути нам встретился Велло, он пошел за мной. Нас привели в полицию, проверили документы, задавая бесчисленные вопросы, на которые мы однообразно отвечали «их вайс нихт». Кое-как выяснили, кто мы такие. Затем повели в другое заведение и там продали в рабство этому желтоглазому «плантатору».
Заведение, где нас продали, называется «Арбайтсамт». Нас привели в зал, где за маленькими столиками выстукивали на машинках раскрашенные девицы, посадили на скамью и при помощи мимики, как глухонемым, объяснили, чтобы мы сидели и ждали. Просидели мы на этой дурацкой скамье битых два часа, потом в зал стали заходить разные господа. Они рассматривали нас, выясняли возраст и совещались о чем-то с толстым человеком, который подводил их к нам. Потом они ушли, а толстый человек позвонил куда-то по телефону и, посматривая на нас, долго о чем-то говорил. А потом пришли другие господа и опять нам задавали разные вопросы, и опять мы говорили: «Их вайс нихт».
Одним за большой рост и явную силу нравился Велло; другим, неизвестно за что, – я. Мы же решили не расставаться и соглашались продаваться лишь оптом.
Пришел военный, офицер, пожелавший приобрести меня; господин с брюшком захотел Велло, худюсенькая черная дама пожелала меня, другая захотела Велло; и потом был ряд покупателей, но все хотели приобрести Велло, а я никому не был нужен. Наконец к вечеру, когда мы всем надоели бесконечными «их вайс нихт», основательно проголодались и устали сами, пришел господин с рыжей бородой и желтыми глазами. Он, не торгуясь, забрал нас обоих. Нам было все равно, хоть к черту в зубы. Господин живет на окраине города, он садовник. Мы не единственные рабы этого «плантатора». Остальные ребята – семеро поляков, трое не то русских, не то украинцев и двое азиатов – работают здесь уже давно. Как они сюда попали, не знаю.
С утра до вечера работаем в садах. Распорядок дня таков: утром, в шесть часов, встаем, умыва-емся, завтракаем – хлеб, кусочек сыра, черный кофе. Потом получаем инструменты и работу; потом труд до вечера; потом полоскаем наши морды, поедим «гемюзе» (овощи) и ложимся спать. Так было до нас и, вероятно, будет после нас.
* * *
Ах, как хочется что-нибудь погрызть, хоть черненьких сухариков… Сидим в зале ожидания на вокзале. Вокруг на столах лежит еда, от звона ложек, от чавканья жующих вокруг людей моему желудку делается больно. Напротив меня сидит Велло. Мы два дня ничего не ели. Яблок в садах уже нет, милостыню просить мы не хотим, да и вряд ли кто даст. От садовника мы сбежали.. Иначе и быть не могло. Вместе с нами ушли и остальные ребята, только они пошли куда-то на север. Перед уходом всей оравой нагрянули в кладовую «плантатора» и опустошили ее. Утром я и Велло бодро шагали по тропинке, рядом с весело плещущимся о берег Дунаем, к Альпам. В наших мешках было много вкусных вещей, животы набиты до отказа, и настроение, следовательно, хорошее. Впереди синели горы, и мы прикидывали, за сколько времени доберемся до них. Ночевали в кустах, завернувшись в одно одеяло. Прошагав так два дня, заблудились, стали искать проход через буреломы и трясины. Блуждали неделю, но никакого прохода не нашли. Ободранные, усталые и злые вернулись кое-как в Аугсбург, так и не побывав в горах…
Мы, конечно, не вернулись к садовнику и продаваться в «Арбайтсамт» тоже не пошли. Ночью на товарняке выехали в Берлин, оттуда под вагонами – грязные, голодные – добрались до Данцига. Честно говоря, мы приехали сюда, чтобы любыми путями уехать домой. Только уехать мы не можем. Порт окружен колючей проволокой и охраняется так, что не проскользнет даже мышь. Бродили мы вокруг порта, словно голодные собаки, и, убедившись, что уехать обратно невозможно, засели на вокзале, чтобы подумать о том, как жить дальше.
Находимся в лагере беженцев. Но завтра отсюда куда-то уедем. Куда – не знаем. Встретил здесь знакомую семью из Тори, семью капитана Мальгарда, с дочерью которого, Вииве, не раз дрались. Только сейчас мне почему-то кажется, что она вообще-то ничего. Стоим с ней в очередях за супом, за хлебом, и она говорит, что они, Мальгарды, приехали сюда на всякий случай, русских на острове еще нет.
Мы с Велло вступили добровольцами в армию – в Люфтваффе. Завербовались. Это вспомогательные части авиации. Отсюда нас куда-то повезут, там получим красивые серые мундиры, оружие, научат воевать, возможно, будем летать. Всех нас отсюда поедет тридцать человек. Остальные ребята почти такая же мелюзга, как мы, но есть и старики – за двадцать лет. Кто знает, может, это и есть маленькое начало большого дела? Мне немного грустно, что скоро придется расстаться с Вииве.
* * *
Прошел месяц с тех пор, как я приехал в лагерь люфтваффе. Не стану описывать, как нас, группу голодранцев, вывели из готенхафенского лагеря беженцев, привели на вокзал и посадили в вагон. Перед тем нам выдали по буханке хлеба и мясные консервы. Мы их сразу же съели, так что в Эгерь прибыли голодными как волки. Эгерь – городишко в Чехословакии. Приехали ночью. Построившись в колонну, шли по пустым темным улицам города. Потом вышли за город, еще километра четыре по шоссе. Из полосатой будки у ворот вышел вооруженный солдат, пересчитал нас и пропустил на территорию спящего лагеря. Нас привели в пустой барак и сказали, что это блок и что в нем мы должны дожидаться утра. Мы завопили, что голодные, на это никто не обратил внимания. Но, когда стали ложиться спать, два маленьких солдата принесли большой деревянный ушат вареной картошки в мундире и сказали, что это «абендэссен». Мы дружно, словно поросята, зачавкали. Затем разместились на полу и уснули крепким солдатским сном. Утром нас повели в баню, потом в столовую, где выдали ложки и котелки. Столовая – большой блок с вывеской: «Столовая № 6». За столовой – склад, где после завтрака нам начали выдавать мундиры. Полетели наши гражданские тряпки, и нате вам брюки, френчи, фуражки, сапоги… Здесь обнаружилось, что для моей персоны мундира нет. Мундиры вообще были, но в каждый из них можно было вместить двух таких, как я. Пришлось смириться – меньшего не нашли. Сапоги тоже достались огромные, зато такие крепкие, что, думаю, они дождутся того времени, когда будут впору. Засучив штаны, я обулся, затем стал размышлять, что делать, с рукавами, и в это время завыла сирена.
Вой сирены – явление обычное, было бы удивительно, если бы хоть один день прошел без него. Нас погнали к воротам, через них совершенно спокойно выходил, колонна за колонной, весь лагерь. Зрелище мы представляли, вероятно, комичное – ремней получить не успели, и встретили нас взрывом безудержного смеха. Дальше нас погнали в поле, причем неизвестно зачем то и дело заставляли ложиться где попало, вскакивать, бежать и снова ложиться. И так без конца. Самолеты гудели в невидимой высоте, и до нас им не было никакого дела. А нас все гоняли и гоняли… Очевидно, это делалось для того, чтобы запачкать наши новенькие мундиры. Не понимая команды на немецком языке, я вел себя настоящим ослом: когда приказывали ложиться – бежал, и, наоборот, когда нужно было бежать – падал. За это на мою голову посыпались проклятия, но я их, к счастью, не понимал тоже. И еще пинки в казенную часть, которые я, к сожалению, ощущал. Но еще большие мучения ждали нас в лагере, когда после тревоги и чистки мундиров мы построились на проверку. Мы очень спешили и, конечно, плохо почистили мундиры. И снова нас гоняли, теперь вокруг блоков, заставляя бегать и падать. А потом опять чистили мундиры, а потом опять бегали и падали, и так бесконечно. Когда наконец вечером я добрался до постели, моей последней мыслью было: чертовски нелегко быть военным.
Тяжелая служба. Ну а как же иначе! Разве может солдатская служба быть легкой? С этим надо мириться. Только вот с харчами плоховато, и мы крадем потихоньку, где что можем. Занятия пока несложные: маршируем, бегаем, падаем. С Велло меня разлучили. Его, как старшего, определили в другую группу, а я попал к маленьким. Тоже мне определили… В моей группе сорок человек – все эстонцы. Вообще здесь всех распределяют по национальностям, а сколько их тут – не берусь сказать. Есть киргизы и монголы, узбеки и татары, латыши, литовцы и еще много ребят, о которых я не знаю, кто они.
Но что интересно – есть русские. Говорят, их угнали из России, а потом, чтобы не умереть с голоду, они согласились поступить в люфтваффе. Неужели они будут воевать против своих?! Есть еще бельгийцы и голландцы и, наконец, финны и эстонцы. Все мы живем недружной семьей: деремся. Драки знатные! Когда дерутся латыши с литовцами или там кто еще, эстонцы не вмешиваются. Но если кто дерется с финнами – эстонцы идут на помощь финнам. И наоборот. Там примажутся другие национальности, и драка превращается в кровавую бойню. Начальство в эти драки вмешивается лишь потом, наказывая наиболее пострадавших. Рождаются драки обычно в кантине (пивной) и кончаются в ревире (больнице), но бывает, что и в морге.
Ходим и в город, в кино или просто гулять. В город идем всей группой, построившись, с песнями. Перед тем нам выдают билеты на киносеанс и какие-то непонятные беленькие резиновые кружочки. Зачем они, мы не знаем, но если их надуть, получаются шарики, а когда их раздавишь, раздается выстрел, как из настоящей винтовки. Некоторые, принимая это за жевательную резинку, пытались жевать, но они оказались безвкусной дрянью. Обычно нас ведут сразу в какой-нибудь кинотеатр, а после сеанса каждый может идти куда хочет – до двенадцати ночи.
Около кинотеатра всегда стоят размалеванные женщины всех возрастов, они, как акулы на мелких рыбешек, набрасываются на наш строй, бесцеремонно выбирая себе кавалеров среди маленьких мужчин. Фильмы показывают любовные или военные, про Восточный фронт, военнопленных.
Веселье весельем, но что нас не вооружают, это свинство. Иногда показывают винтовку, говорят, что это винтовка, и объясняют, как с ней обращаться. К черту! И без того всем известно, что винтовка – не ложка, что из нее стреляют. Однажды я, как сумел, поставил вопрос ребром, то есть спросил у унтера, почему нам не дают винтовок. Он заржал, как мерин.
– Пуф, пуф – унд русиш капут… – сказал и что-то там еще лопотал. Один парень перевел, что он советует мне сначала перерасти эту винтовку. Осел! Я уверен, что сумею воевать не хуже его. Еще неизвестно, кто из нас на что способен. Я как-никак сын эстонского легионера!
Эгерь.
Настало время, когда нас вооружили и повели воевать. Противник наш – судетская глина, оружие – лопаты. Веселье кончилось.
Целый день роем окопы, делаем повороты – линкс, рехтс, бегаем как ошалелые, ползаем как змеи, а в результате выглядим как свиньи. Чистыми бываем только во время проверок. И голодные к тому же как волки. Это днем. А ночью по нескольку раз бегаем от налетов за пять километров в поле, причем таскаем на себе весь хлам, именуемый «солдатской амуницией», и, между прочим, лопаты…
* * *
По каким-то соображениям меня перевели в санитарную группу лагеря. Это очень хорошо. Члены этой группы пользуются кое-какими привилегиями, живут чисто, и, что главное, их не мучают маршировкой, не говоря уже о том, что они не роют окопы и траншеи. Зато их мучают другим: они должны безупречно вскидывать руку и орать: «Хайль Гитлер!» Это репетируется повседневно, потому что члены санитарной группы патрулируют в городе, где разгуливает всякое пузатое начальство.
Наши обязанности: дежурство в лагере, в городе и забота о том, чтобы не умереть с голоду. Санитарный патруль состоит из двух человек с металлическими складными носилками, на рукавах мы носим белые повязки с красным крестом. Дежурная смена работает по восемь часов. Иногда бывают уроки, учимся делать повязки, укладывать раненого на носилки и так далее. Когда выпадают городские дежурства, идем к бауэрам, проживающим вблизи города, и работаем за харчи. Пока нам нечего было бояться, Эгерь не бомбили, хотя вражеские самолеты, поднимая панику в лагере и городе, с утра до ночи летали высоко в небе. Эгерь не бомбили, потому что в нем не было ничего привлекательного для врагов, ведь аэродромы находятся за городом. Мы знали, что ни иваны, ни томми, ни янки нам ничего плохого не сделают.
Но однажды, когда я и мой напарник Риз шли в город на дежурство, завыли сирены. Самолеты, почти невидимые, ползли по небосклону. Было ясно, что они, как всегда, летят дальше на север – на Берлин. Вот уже их не видно, еще чуть-чуть слышны, вот и отбой. Люди вышли из убежищ и разошлись по домам. Мы тоже, волоча надоевшие носилки, поплелись на поиски развлечений.
Вдруг, непонятно как и откуда, снова появились самолеты. Даже не могу сказать, что появилось раньше: бомбы или самолеты. Не было тревоги. Внезапно взрывы, грохот, шум, крики обезумевших от страха, бегущих в панике людей. Одна старенькая женщина с целой оравой малышей бежала, таща их, орущих, за собой. Они спотыкались, не успевали за ней, и она была в отчаянии. Риз, мгновенно разобрав носилки, стал укладывать на них двух самых маленьких. Мы помогли семейству добраться до убежища, но войти в него было невозможно. У входа, давя друг друга, беспорядочно толкались сотни людей. Вокруг гремело и визжало; с опозданием завыли сирены, нагоняя жуть; горели дома, деревья и даже асфальт. Город был в дыму. Самолеты не были видны, бомбы сыпались словно дождь с неба. Когда наконец удалось войти в убежище, мы занесли детей, а сами поднялись обратно: ведь такое не увидишь каждый день! У входа стояли пожарники и полицейские, не выпуская никого, принимая опоздавших. Запыхавшись, пробежал сухопарый немец, офицер. Он был очень бледен и, мне показалось, дрожал. Заметив нас, он стремительно подскочил и, схватив меня за рукав, что-то объясняя, потащил за собой. Мы пустились бежать за ним по горящим улицам города. Иногда, когда слышался зловещий визг, бросались на землю и снова бежали. Повсюду валялись люди, и нельзя было понять, живые или мертвые.
Наконец забежали во двор полуразвалившегося дома. Прямо во дворе, на подстеленной шинели, увидели белокурую женщину. Лицо ее было в крови и измазано сажей, она тихо стонала. Положили ее осторожно на носилки и пошли обратно.
Страшен был этот путь. Кругом грохот, жарко от горящих домов. Мы, пригибаясь, двигались к убежищу. Осталась лишь одна улица и один поворот, когда на нас с грохотом повалилась стена. Я упал и тотчас услышал страшный крик. Поднявшись, увидел: Риз лежит на ногах у женщины. Оба были неподвижны – он мертв, она в обмороке. Возле, остолбенев, стоял немец. Здесь же валялась большая цементная глыба, убившая Риза, сломавшая ноги женщине. Освободив носилки от тела Риза, мы с немцем донесли его даму до убежища, где ее приняли врачи. Я остался в убежище до конца налета.
На другой день нас снова направили в город, на сей раз подбирать мертвых. Это была исключительно мерзкая работа. Трупы были страшные, порой на носилках несли лишь кучу рук и ног. Мертвых было, пожалуй, больше, чем раненых. Они были везде: в развалинах, в огородах, плавали в реке Эгере. Работали до вечера. Устаю очень, спать стал мертвым сном, тяжело. Да, теперь не до проказ – идет война.
Кормят нас лучше, но я этого почти не замечаю. Как-то, когда я обедал в столовой, ко мне подошел пожилой офицер и спросил, сколько мне лет. Он показался мне добрым, и я сказал правду. И угадал. Он покачал головой, вынул из кармана офицерские талоны на питание, протянул мне и, не оглянувшись, ушел.
Дней десять работали на развалинах, извлекая полусгнившие трупы и всякую всячину. Мне кажется, что я насквозь провонял мертвечиной.
* * *
Около полуразвалившегося блока, где хранят солому для матрацев, толпа. Подхожу ближе, слышу смех. Оказывается, какой-то новичок залез в этот блок и спрятался в солому. Три дня пролежал там без еды и воды. Непонятно, зачем? Вот его вытащили – смешной, напуганный, таращит глаза, грязный, на одежде солома. Все смеются. Говорят, он спрятался потому, что над ним в блоке издевались из-за того, что он каждую ночь мочился в постель. Сколько бы он там прятался, если бы не нашли? Умер бы с голоду… А он плачет, говорит, что болен. Жалко что-то его, но нельзя быть таким плаксой, если ты солдат.
* * *
Лагерь в Эгере растащили по всем частям света. Уехал куда-то Велло. Санитарная группа вместе с другими частями авиации прибыла в порт, носивший в честь маршала Роммеля его имя. Поездка сюда, в телячьих вагонах, была нудной и голодной. Воровали, что могли. Я подружился с бельгийцем, с которым в Эгере таскал умирающих и мертвых. Он там, оказывается, не дремал и успешно снимал часы и кольца с мертвых, а теперь все это обменивал на съедобное. Конечно, брать у мертвых не совсем хорошо, но если разобраться – мертвому часы ни к чему, а живому есть надо. Его зовут Ральф, ему пятнадцать лет. В люфтваффе он вступил тоже добровольно: искал приключений.
Опять живем в лагере, окруженном колючей проволокой, только не в блоках, а в палатках. Вокруг песок и песок, жаркий ветер днем и холода ночью, а еще голод и жажда. Воду для мытья привозят с моря, пресную дают по норме, она здесь очень дорогая. На обед дают две картофелины, суп из ботвы и воды, хлеба – четыреста граммов на день. Как и в Эгере, роем окопы. Только теперь противник наш не глина, а камень или твердая как камень земля. Санитарная группа тоже роет – будь она проклята! Были отсюда побеги, но беглецов привели обратно, избили и загнали в штрафную группу.
* * *
Жить становится все труднее, просто невозможно терпеть. Неизвестно откуда нагрянула на нас какая-то эпидемия. Сначала по одному, по двое заболели ребята, а теперь умирают, как мухи зимой. Как уберечься, никто не знает. Что можно есть, чего нельзя – тоже не знаем. Понос. Люди чернеют, потом лежат, лежат и умирают. Несмотря на заразу, всех, кто стоит на ногах, выгоняют рыть окопы. Санитарная группа теперь роет могилы. Недавно я закопал своего партнера, Ральфа. С каждым днем работы для нас становится все больше, а нас – все меньше. Может, скоро и меня зароют. Живем, будто на чужой планете. Писем никто не получает, книг никаких нет, и читать их, собственно, некогда. Над нами опять летают самолеты, бомбят порт, рейд и укрепления, которые мы строим. Мне очень хочется бежать, но я понимаю безнадежность этой затеи.
Когда ходим рыть ямы, берем с собой котелки и кипятим в них морскую воду, кладем в нее неизвестную мне очень душистую траву. Получается солоновато-кислая жидкость.
Из начальства в лагерь заходят лишь унтеры, выгонять нас на работу. Но скоро им некого будет выгонять: больше половины или умерли, или умирают, да и симулянтов наберется немало. В палатках грязь, вши, вонь, многие больные делают под себя. За ними ухаживаем мы. Изредка бывают фельдшера, дают бесполезную микстуру, сыплют хлорку в отхожие места. Питание стало лучше: консервы, сыр, даже молоко консервированное. Не помогает. Наверное, бог нас за грехи карает… Вот Ральф обкрадывал мертвых – и я его зарыл.
Ну это, конечно, несерьезно. Тогда и меня настигла бы кара: еще в Куресааре в церкви я сбросил с хоров бутерброд на лысину попу, а он как-никак первый чиновник бога.
Ем я теперь досыта, потому что помогаю больным умереть: пеленаю их, пою водой, отгоняю мух, и мне достаются их порции.
Вот и все приключения пока что…
* * *
Лежу в госпитале в городе Мариенбурге. Не знаю точно, где это, но, кажется, где-то в Польше, хотя ничего польского теперь здесь не видно. Чтобы выехать из Роммельгафена, пришлось немного схитрить. Чтобы скорее закончить строительство укреплений, привели партию свеженьких кандидатов на тот свет, так как из старых уже добрая половина сдохла, а остальные собирались подыхать и работать было уже почти некому. Прежде чем впустить свеженьких в нашу цитадель поноса, приехала врачебная комиссия и начала выявлять больных и симулянтов. Больных сразу же вынесли из лагеря, погрузили на машины и вывезли из порта.
Мне пришла мысль лечь на носилки самому. По внешнему виду больные и здоровые мало отличались друг от друга, и поэтому врач, руководивший погрузкой больных, взглянув на мою искривленную физиономию, приказал поднять меня на машину.
Я лежал ни жив ни мертв и впервые пожалел, что непочтительно относился к попу в церкви – бутербродом кидался. Но бутерброд не камень, и бог не злопамятен… Я счастливо доехал с больными до Мариенбурга. Следуя моему примеру, приехали сюда еще два парня.
* * *
Что такое Куксен? Куксен – это небольшая деревня где-то недалеко от Мариенбурга. Здесь в старом двухэтажном каменном доме организовали что-то наподобие школы-интерната, в которой живем и занимаемся мы – гитлерюгенд.
На нас надели черные мундиры, выдали кортики и белые повязки с черной свастикой. У нас два руководителя, одного из них мы обязаны величать «господин директор». Фамилия его – Кройц, и для нас он истинный крест: маленький, черный, худой, язва!
Два раза в неделю бывают особые занятия, их проводит человек, приезжающий из Мариенбурга. На этих занятиях надо уметь подставлять противнику ногу, крутить его так, чтобы он взвыл; надо уметь неожиданно сбивать противника с ног, схватить его за горло мертвой хваткой; не поворачивая головы, видеть, что творится за твоей спиной; ходить неслышно, как кошка, и еще много всякого другого.
Нам показывают картины, на них изображены толпы людей. Мы должны на них мельком посмотреть и быстро объяснить увиденное: какие люди выделяются и т. д. Иногда нас водят в Мариенбург, там много магазинов, витрины заклеены бумажными крестами. На витринах выставлены товары, но мы видим не их.
«Когда идешь по улице, посмотри в витрины, в них, как в зеркалах, отражается все, что происходит вокруг…»
Мы обязаны видеть не то, что выставлено в витринах, а то, что отражается в стеклах. Из любого района города мы должны находить самый короткий путь до центра, не имея ни плана, ни карты. И должны определить наугад, сколько в каком доме приблизительно жителей. Чего мы только не должны знать и уметь…
Нам вся эта германизация надоела. Часто появляются нарисованные кем-то карикатуры на наших учителей и листовки с призывом: «Да здравствует Англия и Америка! Смерть немецким оккупантам!»
А вообще скучно.
* * *
Встретили Новый год, а затем задали, как мне кажется, стрекача от приближающегося Восточного фронта. Правда, нам часто говорят про наступление наших на Восточном фронте, но я не могу понять, для чего, наступая, отступать. Нас эвакуировали в маленькое курортное местечко – Остзее бад Даме. Ехали мы как гангстеры: порой я на ком-то сидел, порой стоял на одной ноге и, когда она уставала, повисал на ком попало, порой кто-то сидел на мне, а если у пассажиров из гражданских было что-нибудь съедобное – мы это съедали. И так всю дорогу. Поезда часто останавливались из-за самолетов, конечно, не немецких. Но в Остзее бад Даме мы все же прибыли и поселились в Вилла-Биркенхейм, в совершенно приличном заведении (до нашего вторжения). Имеются в нем и пуховые перины, так что по этой части все хорошо. Но насчет «уголовных» методов здесь плохо: директория нас хорошо знает, а местное население быстро сообразило, что к чему… Приходится подтягивать ремни, благо в них дырок хватает. Однако роль гитлерюгенда нам уже порядком надоела. Особенно мне и двум моим товарищам. Мы решили от нее избавиться. Наш план таков: ночью удрать из Биркенхейма и идти на Фленсбург. Это большой портовый город километрах в шести от датской границы, которую мы намереваемся перейти, ибо в Дании, по нашим соображениям, текут молочные реки, а хлеб растет булками на деревьях.
* * *
Если мир не без добрых людей, то и подлецов в нем немало. Нашелся человек, который, узнав о нашем замысле, сообщил об этом господину Кройцу. Директор нас всех троих арестовал, раздел догола и запер в карцер. У двери поставили вооруженного пожарной трубой часового.
Как мы, три голых мушкетера, провели ночь – говорить не стану. Что нам было холодно, ясно и без объяснений. Бегая взад-вперед, мы усиленно придумывали, как спастись. И ведь недаром говорят, что одна голова хорошо, а две – лучше. В нашем же распоряжении были три мудрых головы.
В камеру заглянула какая-то любознательная крыса, мы все трое ее заметили. Крыса, удовлетворив свою крысиную любознательность, убежала. Но в одной из мудрых голов зародилась воистину «крысиная» идея… В этой голове возникло соображение, что мы могли бы прогрызть… да хотя бы потолок. Идея была провозглашена и разработана. Был найден гвоздь; затем один из нас, встав на плечи другого, начал им откусывать щепку за щепкой от досок потолка, вгрызаясь все глубже и глубже. Работали меняясь, нельзя сказать, что быстро, но не сомневаясь в успехе. Только как мы ни спешили, настало утро, а дыра все не была готова. Перед завтраком мы прибрали в камере и собрались у двери, чтобы не дать возможности обозреть потолок. Товарищи, принесшие завтрак, сообщили, что вся группа собирается к морю (чем-то заниматься) и остается лишь наша охрана, а она не имеет ничего против нашего ухода, если мы сможем уйти не через дверь. Мы продолжали лихорадочно работать, и скоро посыпались опилки, песок и всякая дрянь, а когда осела пыль, мы увидели в потолке дыру, через которую могла бы пролезть корова.
Скоро мы были на чердаке, откуда высунув языки на цыпочках спустились в помещение директории, где в поисках одежды взломали (сверх потребности) все шкафы и перевернули вверх ногами сундуки. А к ночи мы были уже далеко от Биркенхейма.
Опасаясь жандармерии и бродящих по всем дорогам патрулей, мы двигались ночью, отдыхая днем.
Питаемся кроликами, которых промышляем ночами, мимоходом, и пищи этой, славу богу, хватает, благо немцы кроликов развели много. Иногда у более крупных бауэров останавливаемся на несколько дней, чтобы накопить жиру. Поселившись где-нибудь на чердаке, по ночам доим хозяйских коров, угощаемся в кладовых и не забываем заводить приятельские отношения с курами.
Недавно у одного такого бауэра нас случайно обнаружили польские военнопленные. Они предупредили, что вокруг идут повальные обыски – ищут дезертиров, и советовали нам смыться. Еще показали они листовку, сброшенную русским самолетом, прочитать ее мы не смогли, но поляки объяснили, что она разъясняет истинное положение Германии и призывает население восстать против обреченного гитлеровского режима, спасать культурные ценности и т. д. Ну, в этом мы мало разбирались, а намотали себе на ус лишь то, что нам полезно убираться, пока не поздно.
* * *
Мы пришли на небольшую железнодорожную станцию, где стоял воинский эшелон. В одном из пустых вагонов я увидел мешок с подозрительными выпуклостями. Я всем своим нутром почувствовал, что это хлеб. А мы – о боже! – сколько уже времени мы не ели хлеба! Я решил добыть хлеб. Ничего не сказав товарищам, отдал им свой рюкзак, попросил подождать и вернулся к вагону. Вокруг на перроне прохаживались солдаты, но все как будто были заняты самими собой. Убедившись, что за мной никто не следит, я осторожно просунул голову в вагон. В нем, растянувшись на нарах, спали несколько солдат. Я скользнул внутрь, тихонько подошел к мешку и развязал его. Он был полон симпатичных сереньких булок. Я уже протянул к ним руку, когда один из спящих вскочил и прыгнул на меня. Не успел я опомниться, как на мне сидели три дюжих немца. Беда возросла еще оттого, что в этот момент паровоз дал гудок и в вагон стали залезать другие немцы. Паровоз еще прогудел, дернул, и поезд пошел.
Чувствовал я себя очень скверно и думал: можно было, пожалуй, обойтись и без хлеба… Но, увы, немцы моих чувств не разгадали. Они затараторили о чем-то все сразу и так быстро, что мои познания в немецком языке оказались ничтожными. Потом они меня завертели, закрутили, и наконец я догадался, что мне приказывают раздеваться. Это было крайне нежелательно, однако внушительные тумаки не позволили долго раздумывать. Я разделся. Оставили на мне лишь кальсоны. Дальше последовала кара. Тумаками меня загнали под нары. Я был этим почти доволен и подумал было там устроиться, но тут меня схватили за ноги и вытащили. Затем в таком же порядке я должен был вскочить на верхние нары, с них соскочить и снова залезть под нары, и пошло, и пошло…
Я словно белка вскакивал на нары, с нар – под нары; из-под нар – на нары и опять под нары, и все быстрее («Шнеллер, шнеллер!»), быстрее, быстрее и все под градом свирепых тумаков. С меня ручьями тек пот, я задыхался. Тогда окончательно загнали меня под нары и оставили в покое. Скоро солдаты занялись своими делами и обо мне, казалось, забыли. А поезд все шел и шел, увозя меня черт знает куда.
Трудно сказать, сколько я уже провалялся под нарами, когда поезд, загрохотав, остановился. Солдаты вскочили и высунулись сперва в дверь по правой стороне, а потом по левой, и там что-то привлекло их внимание. На дверь по правой стороне никто не смотрел, и я тихонько выскользнул из вагона. Поезд стоял в поле. Вдали был виден лес, но добежать до него я не успел бы. В вагоне зашумели. Решив, что хватились меня, я нырнул под поезд и стал пробираться к паровозу. Забравшись на тендер паровоза, мигом зарылся в уголь и лежал тихо, как мышь. Кто-то поднялся на тендер, спустился, и наконец, загремев буферами, поезд пошел дальше.
Я вылез из угля. Что делать дальше? Куда деваться в таком наряде? Грязный, как дьявол… Пошел дождь, стало холодно. Вдруг послышался чей-то смех и насмешливый голос произнес: «Э-е! Ду, нигер, вас махст ду хиер?» Я увидел у открытой двери кочегарки две черные рожи, с удивлением и смехом глядевшие на меня. «Ну, клайнес тойфель, марш р-райн!» – скомандовал один из них, и я поспешно забрался в кочегарку. Греясь у топки, грызя хлеб с рыбой, я рассказал им свою историю, а ночью они укрыли мои ребра старой брезентовой курткой и, замедлив ход поезда, помогли сойти. Промелькнул последний вагон, и я зашагал к поселку.
Войти в село я побоялся. Утром, подкараулив, как из одного дома ушли хозяева, заглянул к ним в гости и навел там порядок по своему усмотрению. Подобрал себе одежду по вкусу, поел творога со сметаной и пошел во Фленсбург.