ПОДКОП
За убийство Беса суд добавил нам с Костей по шесть лет. Наши матери подали на кассацию. К тому времени управление лагерей получило массу писем от родителей, чьи дети отбывали срок в воспитательной колонии в Прилуках. Поток этих писем уже невозможно было скрыть. Отбыв наказание, вышли на свободу многие из тех, кого Бес искалечил на всю жизнь. Выяснились новые подвиги Беса, среди них — изнасилование малолетних заключенных. Киевский кассационный суд переквалифицировал обвинение на превышение пределов необходимой самообороны и снизил срок до двух лет. Мы снова подали жалобу, и Верховный суд учел поведение Беспалова, многочисленные жалобы на него и отменил наш новый приговор, хотя нельзя сказать, чтобы смягчил предыдущий: нас оставили досиживать первоначальные сроки, зато в других, еще более страшных лагерях.
Меня отправили в лагерь особо строгого режима возле города Самбор Львовской области.
Когда этап прибыл в лагерь, нас раздели и голых выстроили в шеренгу перед столом, за которым сидел принимавший нас майор. На столе лежало десятка два папок с делами на каждого из стоявших перед ним в чем мать родила малолетних преступников. Как бы ты ни был нечувствителен, отсутствие одежды делает тебя гораздо более беззащитным, и все невольно сжимались под взглядом майора. Вдоль шеренги шел старшина с дубинкой в правой руке. Мне это было уже знакомо. Это повторялось при каждом прибытии на новое место, но чем дальше, тем все более жестоко и унизительно. Я знал: старшина должен ошеломить, запугать каждого из новичков, чтобы потом легче было его подчинить.
— Почему так стоишь? — неожиданно спрашивает он подростка, который стоит точно так же, как все остальные. И тот получает страшный удар дубинкой в живот ниже пояса. Такие удары хорошо смотреть в кино со Шварценеггером: там уже через минуту герой оправляется и бодро движется дальше. На деле подобный удар ты чувствуешь месяц, даже больше, а если не повезет, и всю жизнь.
Очередь доходит до меня. Я знаю, что лучше не смотреть ему в глаза, но смотрю. Старшина замечает у меня на груди крестик на суровой нитке. Нательный крест считался в тюрьме нарушением правил, и его всегда отбирали, а чаще грубо срывали с шеи вместе с кожей.
— А это что такое? — спрашивает он грубо. Я не отвечаю. Этот первый мой крестик я сделал в кузнице для себя и для Кости, разрезав банку из-под сгущенного молока. Не думаю, что я тогда был действительно верующим. Но мы инстинктивно чувствовали, что нам необходима вера в нечто высшее, необходима связь с чем-то таким, что недосягаемо для наших ни во что не верующих тюремщиков. Старшина протягивает руку, чтобы сорвать крест, но я с силой ее перехватываю. Дубинка в его руке поднимается и вот уже должна с силой обрушиться на мою голову. Однако майор, листавший мое дело, неожиданно подает старшине знак.
— Это он… Оставь его!
Слово «он» означает, что они уже обо мне говорили до моего прибытия, что меня причисляют к людям, о которых известно, что у них были поступки. Они уже дорого заплатили шрамами за свой опыт, за свою безопасность, за право на жизнь. Лагерная администрация знает, что такого человека не удастся сломать и заставить полностью подчиниться. А ведь майор — тоже человек. Он проводит большую часть жизни в лагере, бок о бок с нами. У него семья, и наверняка есть дети. Ему тоже не хочется зря рисковать своей жизнью.
Дубинка в руке старшины опускается, мне разрешают одеться.
В этом лагере сидели тоже несовершеннолетние, но за более тяжкие преступления — в основном за убийства. Помню Юрия Афанасьева, вдвоем с матерью убившего своего отца. Отец был пьяница, бил мать, не раз избивал до полусмерти сына, пропил все, что было в доме, и однажды привел к себе дружков, которым за выпивку продал мать на круговую потеху. На следующее утро мать с помощью Юрия убила отца, пока он еще не проснулся после пьянки. Они разрубили его на куски, завязали в мешки и повезли на санках в лес, подальше от дома, чтобы там закопать. Путь их шел мимо тупика железнодорожной станции, где стояло много поездов. Людей, везущих на санках мешки, заметил проводник. В те годы многие воровали из поездов каменный уголь, который жгли в печке, чтобы зимой отапливать квартиру. Думая, что в мешке уголь, проводник потребовал высыпать его на землю. Юрий с матерью бросились бежать, не выпуская из рук веревку от санок. Проводник стал свистеть, сбежался конвой, охранявший поезда. Можно только представить себе, как они были потрясены, развязав мешки.
В этом лагере я сидел до совершеннолетия.
Когда мне исполнилось восемнадцать, меня отправили в лагерь для взрослых в город Дрогобыч той же Львовской области. В этом лагере было около четырех тысяч человек. Были такие, кто сидел еще с войны и почти не надеялся выйти на волю и кому терять было нечего. Некоторые обвинялись в сотрудничестве с немцами. Были политзаключенные, брошенные сюда по сфабрикованным уголовным делам. Многие сидели за хищения в особо крупных размерах, например, по нашумевшему тогда делу о Львовской трикотажной фабрике, руководство которой ухитрилось прикарманить чудовищные для той эпохи суммы.
Это была настоящая школа жизни.
В советских тюрьмах существует совершенно замечательная система информации. Когда ты становишься известен, слухи о тебе опережают тебя на каждом этапе. На месте твоего назначения еще до твоего прибытия знают, что некий Леонид идет в Дрогобыч. Доступа к телефону заключенные не имели, письма строго контролировались. Однако информация передавалась мгновенно, словно по воздуху. До сих пор не понимаю, как это происходило.
Когда я появился в Дрогобыче, обо мне уже все было известно. Все знали, что я видел смерть, испытал побои и унижение и вышел из них закаленным. Вокруг меня начала собираться молодежь. Лагерь особо строгого режима в Дрогобыче — это целый город арестантов, который был известен поножовщиной между группами заключенных, часто выливавшейся в кровопролитные драки со смертельным исходом. Я понимал: чтобы выжить в этих условиях, мне надо иметь друзей. Поэтому я особенно обрадовался, встретив здесь снова Володю Затулу.
В советских лагерях заключенный обязан работать. Меня поставили штамповать детали для светильников. Мы работали в третью смену, то есть ночью. В ночную смену работать тяжело, особенно молодым. В бараке почти невозможно выспаться днем, поэтому ночью тянет в сон. Самое страшное — заснуть за штамповочным прессом. Многие в бригаде были без пальцев, а то и без руки.
Я отказался работать. Подневольный труд с риском для жизни был не для меня. За это меня наказывали, сажали в штрафной изолятор, лишали питания. Я часто голодал, но ходить на работу не соглашался. И решил любым способом вырваться на свободу.
Я начал расспрашивать вокруг себя кого только мог о нашем лагере, о его истории, о том, были ли побеги и чем они кончались. Многие ничего не знали, другие не интересовались. Большинство и не думало о побеге.
Старый зэк Петрович, сидящий уже третий десяток лет за службу у немцев (он работал поваром в немецкой тюрьме, кормил наших пленных), рассказал мне однажды, что при немцах тут был концлагерь.
— А главный эсэс каждую ночь ходил подземным ходом в город. У него там была зазноба. Так хорошо ходил, никто не знал. Она потом в горсовете работала, большая стала антифашистка!
— А где этот ход? — заинтересовался я.
— Кто ж его знает? Может, взорвали? — пожал плечами Петрович.
— Да где хоть он был? Откуда шел? — не отставал я.
Но Петрович больше ничего не знал.
Подземный ход занял все мои мысли. Я хотел отыскать его во что бы то ни стало.
Кто-то сказал мне, что главный корпус лагеря, мрачное кирпичное здание с бетонными заплатами по фасаду — бывшая тюрьма, построенная еще при Екатерине Великой. Это дало моим мыслям новый поворот. Кто не знает, что в старых замках, старых тюрьмах почти всегда имелся подземный ход, известный только одному человеку, максимум двоим-троим. Мне нужно было только одно: примерное направление этого хода. Я бросился в библиотеку.
В лагерной библиотеке было много всякой всячины — и великая классическая литература, и детективы, и советские брошюрки, и растрепанные старые книги с буквой «ять», изданные еще до революции. Спрашивать у библиотекаря, такого же зэка, было бессмысленно: помочь он не сумеет, а доложить по начальству о моем интересе вполне может. Я стал искать сам и вскоре наткнулся на какой-то исторический роман о Потемкине. Там много говорилось об отношениях знаменитого фаворита с императрицей, о полученных им от нее подарках, но екатерининские тюрьмы не упоминались. Правда, мелькнуло упоминание тюрьмы в какой-то малороссийской станице, и уже это обрадовало меня, как далекое обещание свободы.
Я написал письмо Вале Рожковой и отправил его надежными путями. Валя, не раздумывая, бросилась мне помогать. Я объяснил ей в письме, что нужно смотреть в энциклопедиях, особенно в старых, такие статьи, как «Тюрьма» или «Темница», где в конце всегда есть список книг на эту тему. Я не знал, что в публичные библиотеки у нас пускают только людей с высшим образованием, которого, конечно же, у Вали не было. Неизвестно, как ей это удалось, но вскоре мне передали от нее все теми же тайными путями книгу о царских тюрьмах, изданную сразу после революции. Нетерпеливо прочитав ее, я нашел упоминание о подземном ходе, который обычно выходил за город, куда-нибудь к обрыву над водой или в лесную чащу. Я обошел территорию лагеря и, как мне казалось, понял, куда он мог направляться.
— Будет и на нашей улице пень гореть! — весело сказал я Володе Затуле в тот вечер. — Завтра выхожу на работу.
Володя меня не понял, но у нас было не принято задавать лишние вопросы. Я решил во что бы то ни стало отыскать этот ход. Я рассчитал, что, если идти от штамповочного цеха, мне его не миновать. Теперь я могу посмеяться над моей тогдашней молодой самонадеянностью, но в то время меня переполняло желание действовать.
— Начальник, можешь назначать меня на штамповку, — сказал я бригадиру. — Пойду.
Бригадир обрадовался: ему за меня тоже доставалось от начальства.
В ночную смену было спокойно. Мы работали в паре с Володей, который всегда выполнял норму. От меня нормы и не ждали, лишь бы выходил на работу. Под штамповочным цехом, в полуподвале, находилась компрессорная. Я проник в нее через душевую и огляделся. Равномерно шумели компрессоры, всасывая наружный воздух и с огромной силой посылая его по трубам наверх. Над головой грозно, но мягко, как в подушку, уехали прессы. Время от времени ударял самый большой, стотонный, и после его удара все вокруг еще долго гудело, отзывалось и не успокаивалось. Приглядевшись, я заметил, что многие компрессоры не работают. У меня в голове сложился план.
Следующей ночью я выбрал не включенный компрессор и принялся за работу. Сначала нужно было снять его с фундамента. Мы с Володей сделали тележки на колесиках, отвинтили гайки с болтов, что крепили его к полу, и, с огромным трудом сдвинув компрессор с места, поставили на тележки. Теперь я мог легко передвигать его сам. Я решил рыть под компрессором, а под утро закрывать пролом в полу, снова надвигая на него машину. Предстояло раздробить бетон, и я принялся за работу, подключив отбойный молоток к сжатому воздуху. Каждый раз, когда ухал стотонный пресс, я вгрызался в бетон и мог спокойно работать пять минут. Потом ждал следующего мощного удара. Осторожность никогда не мешает.
Целую неделю я долбил бетонный фундамент, а осколки выносил в карманах куртки и старался незаметно разбрасывать по территории. Сначала Володя помогал мне выносить щебень, но потом отказался.
— Добавят срок, пошлют в крытку, — сказал он мне честно. — Ты как знаешь, а я пас.
Я продолжал рыть и уже прошел через мягкий грунт, когда меня поймали.
Однажды в дневную смену, пока мы отсыпались, мой компрессор включили. Раздался страшный грохот. Незакрепленный мощный агрегат метался из стороны в сторону на своих тележках и всей массой бил своих соседей. Под ним зиял подкоп, идущий в глубину метров на восемь. Нетрудно было вычислить, чья это работа.
Событие вызвало в лагере сенсацию, а меня перевели во внутреннюю лагерную тюрьму — барак усиленного режима, где я должен был дожидаться суда за попытку к побегу.
Я поднимался на новую ступень моих испытаний.
Как оказалось потом — не последнюю.