Я не буду долго говорить о реформах 1961 года, ибо об этой перестройке гулаговской системы написано достаточно много. Коснусь лишь темы, на которой во всех средствах массовой информации не одно десятилетие лежало строгое табу. Впрочем, когда серая вуаль цензуры была приподнята, охотников поговорить на эту щекотливую и, конечно же, интересующую всех тему оказалось предостаточно. Одни сочиняли статьи и даже книги, другие писаки, а по-другому их и назвать-то трудно, пытались затронуть эту тему как бы изнутри, будто они сами побывали в этой шкуре и потому вправе рассчитывать на доверие читателя. Но вся честная публика, вместе взятая, хоть и заработала кучу денег на глупости и лжи, все же главного так и не поняла.
Во-первых, тема воров в законе, их нравов, образа жизни и деятельности, даже внутри самого преступного мира всегда считалась темой строго иерархической. То есть не каждый из нас мог затронуть ее, не поплатившись за это впоследствии своей головой.
Во-вторых, как можно писать, и даже не о ворах в законе, а просто о тюрьме вообще, не просидев в неволе и дня? Я считаю это, по меньшей мере, глупым, безнравственным и неэтичным.
Итак, до реформ 1961 года арестант заходил в камеру и сам объявлял себя вором. И если он соответствовал требованиям этого сообщества, то шел по жизни уркой до конца своих дней. Но вот в ГУЛАГе наступили совершенно дикие преобразования, и в первую очередь администрация учреждений попыталась интригами сломить сопротивление именно воровского сообщества, тем самым посеяв хаос и неразбериху, но, к счастью, она просчиталась. Думаю, что здесь будет уместно процитировать слова одного мудрого средневекового политика, сказавшего по отношению к методам инквизиции: «Убить человека, пытая и истязая его, можно, идею – никогда, она бессмертна!»
Начались «ломки», «прописки» и прочие изощренные попытки истребить жуликов, и попытки эти, стоит отметить, принесли свои плоды. Воры разделились на два лагеря. Тех, кто до этого лишь прикрывался внешней воровской оболочкой, но, почуяв запах жареного, ушел к ментам, стали называть «суками», и, честно говоря, таких оказалось немало. Те же, кто прошел все мусорские испытания, остались теми, кем и родились, – ворами.
Поэтому-то через некоторое время на всесоюзном сходняке урки решили, что ради чистоты воровского сообщества с этого момента повсеместно должны быть вменены «подходы». И чем больше воров присутствовало на коронации жулика, тем сама коронация считалась престижней и надежней.
Но мусора бы не были самими собой, если бы не придумали еще одну каверзу. Для начала всех именитых воров без исключения провезли через крытые тюрьмы страны. Самой лютой среди них считалась тюрьма Соликамска, так называемый «Белый лебедь» или, как ее окрестили в преступном мире, всесоюзный БУР (барак усиленного режима).
Тех урок, которые хотя и были в большом авторитете у арестантов, но не выдержали мусорских ломок и готовы были пойти на попятный, легавые не спешили пускать под откос. После того как они надломились, им настоятельно предлагали вступать в агентурную сеть какого-нибудь отдела как в самой системе ГУЛАГа, так и в КГБ. Им даже пришлось давать подписки о сотрудничестве.
Таких чертей на время закрывали в одиночки, иногда демонстративно подвергали их всякого рода экзекуциям, например подвешивали за руки и избивали дубинками, чтобы все видели, как страдают их собратья по несчастью. Одновременно работала мусорская пропаганда, потихонечку, не спеша поднимая эту падаль на уровень уркаганов «колымского толка». Когда агент был готов к работе, его запускали в привычную для него среду настоящих воров.
Сходняк, который продолжался на нашей хазе почти до самого утра, и был посвящен разоблачению одной из таких сук. А окопалась эта падаль среди ростовских бродяг. В то время воровской общак в этом городе находился в руках знаменитого уркагана из Курска Жени Котла. К сожалению, у Котла прогрессировала чахотка, он почти все время лежал, харкая кровью и, конечно же, не мог приехать на толковище в Москву, а местный урка Валера Лысак откинулся из зоны буквально за день до моего приезда.
Освободившись зимой 1964 года из ростовской тюрьмы и прожив в городе всего несколько дней, я подумал, что попал поистине в «город без фраеров», и мои наблюдения были не лишены справедливости. За три года своей, по сути, первой отсидки я побывал в одиннадцати тюрьмах – а в некоторых из них по нескольку раз – и в трех зонах, две из которых были единственными в Союзе спецлагерями для малолетних преступников, и в конце концов оказался в ростовской тюрьме, где встретился с множеством воров. Правда, общался я с ними в основном через кабур, но это обстоятельство не мешало нам, молодым босякам, познавать мир таким, каким он был на самом деле, и узнавать много нового и полезного для себя.
Еще в те юные годы я понял простую истину, что если хочешь чему-то научиться, не обязательно, слушая, смотреть в рот рассказчику. Не имея даже возможности рассмотреть своего собеседника, можно многое узнать, тем более если этот собеседник – вор в законе. Это было крайне важно для пацаненка, который только-только начинал свой путь в преступном мире.
Не успел я выйти за порог вахты ростовского следственного изолятора, как местная шпана была уже тут как тут. Зная, через какие малолетние прожарки я прошел, она послала за мной братву, а затем встретила меня на своей хазе, как говорится, чисто по-жигански. В те времена молодежь моего склада приветствовалась в кругу воров повсеместно, поскольку она была их опорой и будущим.
Когда за мной приехала мать, урки проводили нас до станции, отправили на такси до Махачкалы, уплатили кучеру денег вперед, строго-настрого наказав, чтобы тот, не дай Бог, не выкинул какой-нибудь фортель по дороге. Меня тоже на первое время копейкой взгрели, и, к слову сказать, немалой. Все это и имел в виду Карандаш, когда решил послать меня в Ростов с такой трудной и, говоря откровенно, не очень приятной для меня миссией.
Проснувшись после обеда, я наскоро перекусил чем Бог послал и стал собираться в дорогу, хотя и собирать-то было особенно нечего. Когда приготовления в связи с отъездом были завершены, я затарился малявой и, внимательно выслушав наставления урок, вышел из дома вместе с Лялей, которой поручили сопроводить меня до вокзала.
У ворот хазы нас уже поджидала общаковая «Победа», посланная за мной босотой из Москвы. Удобно устроившись с Лялей на заднем сиденье, я приготовился теперь слушать наставления своей старшей подруги, в то время как водитель, протянув мне заранее приобретенный билет на поезд, тронулся в путь безо всяких указаний, зная маршрут лучше нас.
Ближе к вечеру мы прибыли на Курский вокзал, но из машины выходить не спешили. До отправления поезда Москва – Махачкала оставалось еще полчаса. И хотя ксива у меня была с московской пропиской, а в те времена постовые мусора были обыкновенной столичной лимитой, еще не имевшей представления о том, что в стране существуют изгои – «лица кавказской национальности», все же мне не рекомендовалось лишний раз подвергать себя риску, маяча у всех на виду, на перроне или в зале ожидания. Лишь только тогда, когда диктор объявил об отправлении поезда, я стал прощаться с Лялей и водителем, стоявшими на перроне возле дверей моего вагона.
Поезд этот был выбран не случайно. Среди земляков-дагестанцев я играл роль демобилизовавшегося из армии солдата, успевшего переодеться по дороге, и до самого Ростова чувствовал себя среди них как дома, не привлекая к себе излишнего внимания попутчиков.
На перроне ростовского вокзала меня встречали два местных карманника, Витя Арбуз и Хохол. Мы познакомились и сели в ожидавшую нас синюю «Волгу» с шашечками на дверях. Через некоторое время мы прибыли на место. Это был глухой тогда район трамвайного парка. Отпустив мотор, мы еще несколько минут пробирались по тупикам и закоулкам, пока, наконец, не очутились возле неказистого деревянного строения. По сути, это был старый сруб.
Увидев фасад убогого с виду жилища, я в душе даже обиделся за то, что такой именитый урка, как Котел, живет в этом доисторическом убожестве, но, когда мы зашли внутрь, от первого впечатления не осталось и следа. Огромная горница была залита множеством огней из красивой и, по-видимому, очень дорогой люстры, висевшей над круглым старинным дубовым столом на высоких резных ножках. На полу были постланы несколько ковров ручной работы. Слева от входа находились двери в смежные комнаты. Справа от входа, сразу же за дверями, в русской печи потрескивали сухие дрова, а чуть дальше на широком топчане, облокотившись на несколько пуховых подушек, сидел, скрестив под собой ноги, пожилой уркаган.
К тому времени Жене шел уже пятый десяток, и было видно, что в этой жизни он успел хлебнуть немало горюшка. Даже неспециалист мог понять, что чахотка достала его не на шутку. Под топчаном стояла плевательница, которую он то и дело доставал, извиняясь, и отхаркивался в нее мокротой с кровью. На журнальном столике лежали лекарства и стоял изящный инкрустированный бокал, подаренный Котлу на день рождения владимирскими уркаганами. Когда мы вошли, Котел разговаривал по телефону, рядом с ним лежала колода карт и черные лагерные четки.
Босота пригласила меня раздеваться и располагаться как дома. Сразу было видно, что они здесь свои. Закончив говорить, Женя поздоровался со мной и извинился за то, что не может встать, но подходить к нему запретил, опасаясь, что мы, не дай Бог, заразимся от него туберкулезом.
Мы познакомились, и жулик спросил меня:
– Ну как там братья мои поживают, все ли ладом?
– Да все хорошо, – поспешил успокоить я шпанюка, – все живы, здоровы и тебе того же желают, Женя.
– Малявка-то при тебе, Заур?
– Да, конечно, но в гашнике еще, – ответил я, не задумываясь.
– Хохол, иди покажи братишке, где можно растариться, – приказал Котел, и мы, не успев еще даже расположиться, вновь вышли в сени, а оттуда во двор.
Дальняк находился в глубине сада, но был оборудован по последнему слову техники. Я быстренько растарился и вернулся в хату. Чуть позже, когда Котел «пробил» малявку и мы остались одни, я рассказал ему о том, что урки просили передать на словах. Внимательно выслушав меня, он сказал, чтобы я пока держал язык за зубами и научил, как себя вести вечером, когда в кругу босоты окажется иуда, затем по номеру телефона, который я ему дал, заказал переговоры с братьями.
Пока единственным человеком в этом городе, которому я мог доверять, был Лысак.