5
Она не предупреждает их, что приедет. Или не предупреждает себя, что поедет. Суббота, час послеобеденный. Она едет под настырным деревенским дождем, паркуется во дворе. Собаки выбегают поздороваться. Под дождем провожают ее до двери. Там висит колокольчик из старого стремени, но в него никогда не звонят. Мод заходит в комнату, где вощеные куртки, хрустальная ваза с патронами для дробовика. В кухне тучная тетка, жена Слэда, рубит мясо ножом с костяной рукоятью – лезвие длиной с полруки Мод. Миссис Слэд никогда не питала к Мод нежных чувств, но она и вообще нежных чувств не питала ни к кому, кроме Магнуса, который обращался с ней как с рабыней, как с невольницей раба. Миссис Рэтбоун прилегла, объявляет тетка. Мистер Рэтбоун у себя в мастерской и не скажет спасибо, если его обеспокоят.
– А Тим?
– У себя.
– Наверху?
– Как он туда заберется? – говорит миссис Слэд. – Он в маленькой комнате. Возле музыкальной.
Мод ее благодарит. Не сообщает, что Тим забирался по лестнице в коттедже, прекрасно забирался и при этом вещи вниз сносил. Мод выходит из кухни, через утреннюю гостиную, а оттуда по короткому коридору без окон – в музыкальную комнату. Дождливый свет на поблекшем ковре, на исцарапанной черноте скрипичных футляров, на стекле напольных часов. На фортепиано шеренгой вполоборота, точно солнечные батареи, выстроились фотографии. Дети стоят на коленках под рождественской елкой. Дети в школьных мундирах, с аккуратными проборами. Дети с собаками, дети сидят на коленях у родителей. Знакомая картина, их тут минимум три поколения – дети, что улыбаются в камеру или застигнуты во временной прорехе между одним шагом и другим, одним жестом и другим, руки раскинуты, кисти размыты до воздушности.
Слева от фортепиано дверь. Из-за двери – тихий женский голос.
Мод стучится и входит. Тим в кровати, в односпальной кровати с деревянными ножками на колесиках – может, детской. Рядом на стуле Белла, у Беллы в руках книга. На Белле светло-серое кашемировое платье-водолазка, волосы зачесаны назад и перехвачены потускневшей серебряной заколкой.
– Привет, Мод, – говорит Белла. – Хочешь поговорить с Тимом? Он, боюсь, немножко сонный. Тяжкая выдалась ночь.
Белла, видимо, тоже устала, под глазами бледные тени, будто она самоотверженно делит с Тимом бремя тяжких ночей. Она встает, кладет книгу на стул, мельком улыбается Тиму и выходит.
Тим подтянул одеяло до горла. На Мод не смотрит. Или вообще никуда не смотрит. На круглом столике под окном всякие лекарства. Одно из них, судя по названию, бензодиазепин. Если б Мод захотела, могла бы перечислить Тиму, какие ферменты это лекарство перерабатывают. Могла бы продекламировать список, как стихотворные строки.
– Соседи испугались, – говорит она. – Боятся, что ты подожжешь дом.
– Я об этом думал, – говорит он.
– Ты их все сжег?
Он кивает.
– Даже «Лакот»?
– Да.
– Больше ничего не жги, – говорит она.
– Чего тебе надо? – спрашивает он.
– Ты остаешься здесь?
– Да.
– В коттедж не вернешься?
Он елозит головой по подушке, перекатывает голову короткой дугой.
– Ты теперь с Беллой?
– Да блин, Мод.
– Что?
– Это, по-твоему, важно? С кем я? С кем ты? Это важно?
Он закрывает глаза. Он очень похож на мать. Книжка на стуле – «Ярмарка тщеславия», на бумажной обложке с треснутым корешком церемонно танцуют мужчина и женщина.
Мод хотела ему рассказать кое-что. Он бы вряд ли усомнился, что это важно. А теперь она понимает, что если расскажет, он станет кричать.
Белла сидит в музыкальной комнате на фортепианном табурете, и вид у нее такой, будто она не играет исключительно из вежливости.
– До свидания, – говорит она.
– До свидания, – отвечает Мод.
В кухне миссис Слэд уже нет, зато есть отец Тима – скрестив руки на груди, привалился к раковине и, кажется, рассматривает носки башмаков. Поднимает глаза.
– Проходи, – говорит он и ведет ее в малый, как тут выражаются, салон.
Там больше никого. У стены сервант, который этой комнате велик, – полки ломятся от фарфоровых собачек и детских фотографий. В камине теплится утренний огонь. Тимов отец наклоняется, тычет туда кочергой, из плетеной корзины достает четвертину, кладет на угли. Все дрова – с его земель.
– Выпьешь?
– Нет, спасибо.
Он идет к столу под окном – таких в доме несколько, называются «питейные столы». В два тяжелых стакана наливает скотч.
– Мужик не пьет – веры ему нет, – говорит он. – По-моему, женщин тоже касается.
И ухмыляется ей. Мод берет стакан, подносит ко рту; чуть-чуть жжет – губа треснула.
– Виделась с Тимом, значит.
– Да.
– И как он тебе показался?
Она раздумывает – осунувшееся лицо на взбитой подушке, глаза, в которых за миг до того, как захлопнулись, читалась мольба.
– Усталый, – говорит Мод. – Грустный.
– Грустный?
– Да.
– Грустный. Хм-м. Ну, в общем, да, мы все тут, Мод, немножко грустим. А вот ты не унываешь. Говорят, на работу вышла. Снова надела лабораторный халат.
– Да.
– Вот и хорошо. Вот и молодец.
Он отворачивается. Лицо налито кровью. Когда он снова открывает рот, голос его извергается из глубин – доселе сокрытый голос.
– Тим не грустный, Мод. Тим убит. Моя жена убита. Я убит. Даже Магнус, черти его дери, убит. И только ты да еще, может, твои удивительные родители как-то справляетесь.
Он осушает стакан, уходит к питейному столу. Не глядя на Мод, говорит:
– Я тобой всегда немало восхищался. Ты не особо старалась понравиться. Обычно-то люди из кожи вон лезут, а?
Он подливает себе скотча на два пальца, оборачивается.
– Мы тут между собой много о тебе говорили. Занятно, да? Две теории. Одна – что ты умненькая девушка, чуток застенчивая, чуток нескладная, чуток не от мира сего, но в целом хорошая. Другая – и у нее хватает приверженцев, – что ты хладнокровная эгоцентристка и ничего хорошего в тебе нет. Но в одном сторонники обеих теорий соглашались – материнство тебя ни капли не прельщало.
– Это неправда.
– А по-моему, еще какая правда. Я никогда в жизни не видел человека, у которого настолько не развит материнский инстинкт. Я не утверждаю, что ты была жестока. Для этого требуется хоть какая-то вовлеченность, некое усилие воображения. Нет, вовсе нет. Ты в своей довольно жалкой манере старалась. Но чего-то не хватало. Чего-то принципиального. Ты тянулась, а его попросту не было.
Он изображает в лицах. Как она тянется, как хватает воздух, как в изумлении отвешивает челюсть.
– Зачем вы так? – спрашивает она.
– Мы же видели, Мод. Я видел. Все видели. Не надо быть семи пядей во лбу.
Он шагает ближе – так близко, что она чует виски, лосьон с запахом дорогой кожи. Он берет ее левую руку, поднимает повыше, задирает рукав свитера.
– Ты посмотри, – говорит он. – Кому охота такое на себе написать? Прости, но в тебе какое-то уродство, и, господи, лучше бы Тим в глаза тебя не видел. И мы все тоже.
На щеках у него слезы, густые, точно лаковые. Он поддался чему-то – или что-то подалось у него внутри. Мод высвобождает руку, хочет уйти.
– Даже не смей! – рявкает он. – Даже не…
И бросается на нее. В ярости он ужасно силен. Полсекунды она убегает прочь, но спотыкается о диван, врезается в основание серванта и лежит в ошеломлении, а вокруг сыплются фарфоровые собачки и фоторамки. Мод медленно встает на колени. Тимов отец протягивает ей руку, помогает подняться. Извиняется – и, похоже, искренне. Притягивает ее к себе, крепко обнимает, ладонью гладит по затылку. Его плечи ходят ходуном; его дыхание обжигает.
– Умоляю тебя, – говорит он, – никогда больше не приходи. Ты поняла меня? Не приходи сюда больше никогда.