Гражданин Соединенных Штатов
1 июля 1891 года в канун моего 35-летия я стал гражданином Соединенных Штатов и начал приучать себя к мысли о том, что теперь моя родина здесь. Надо к ней привыкать. Дело в том, что я никак не мог здесь освоиться, и это сильно меня раздражало. Такой человек, как я, чувствует себя хорошо и спокойно только в привычной обстановке. Я прожил в Соединенных Штатах 7 лет, но я все время сравнивал здешнюю жизнь с европейской, находил отличия и часто думал: «а в вот в Европе лучше». Пора было прекращать это. Кроме того, мне было нужно усвоить американские манеры и привычки, пренебрегая которыми я на людях выглядел странно. Об этом мне не раз говорил Вестингауз. Когда ты не такой как все, трудно находить общий язык с окружающими. Вестингауз часто приглашал меня на переговоры, а по их окончании выговаривал мне за то, что я веду себя «чудно», не внушаю почтения и что меня можно принять за ненормального. Во многом он был прав. Мы были деловыми партнерами, и я не должен был его подводить.
Началось мое превращение в американца. В настоящего стопроцентного американца, с головы до ног. Я попытался изменить все – от гардероба, до манеры произносить слова по-американски и жестикулировать по-американски. Американцы жестикулируют гораздо сдержаннее, нежели сербы. Но очень скоро я заметил, что превращение в американца доставляет мне еще больше неудобств. Постоянный контроль над собой вызывал у меня сильное раздражение, которое мешало мне работать и, вообще, отравляло мне жизнь. Я вернулся к прежней жизни и спокойствие сразу же ко мне вернулось. Петух никогда не сможет парить в облаках, сколько его ни подбрасывай, а серб не может стать настоящим американцем. Для того чтобы стать таковым, нужно здесь родиться.
Первая половина девяностых годов была самым продуктивным периодом в моей биографии. Получивший признание, не нуждавшийся в деньгах, имевший возможность спокойно работать, я работал сразу по нескольким направлениям и везде добивался результатов. Значимых результатов! Не стану подробно углубляться в описание моей работы, поскольку это и так всем известно. Скажу только, что главным образом меня занимали токи высокой частоты и возможность получения света не посредством нагрева нити, а посредством колебаний высокой частоты. Вызывая колебания нити, я получил совершенно противоположный моим ожиданиям результат – металлическая нить рассыпалась в пыль. Позже, во время экспериментов с осциллятором радиочастот я объединил результаты двух экспериментов и получил то самое оружие, о котором я писал в самом начале. Раз уж я вспомнил о нем, то скажу, что никто до сих пор не откликнулся на мое предложение. После того как Германия напала на Советский Союз, я снова отправил документы, касающиеся этого открытия, в Москву. Мне снова пришло письмо с благодарностью и обещанием ознакомиться с документами. Все дело в том, что мое открытие настолько необычно, что другие ученые не могут его понять. Без ложной скромности скажу, что оно опережает развитие науки по меньшей мере на сто лет. Демонстрация эксперимента могла бы убедить всех в моей правоте, но даже простейший экспериментальный образец излучателя стоит таких денег, которых у меня сейчас нет. Кроме того, для экспериментов мне нужно большое открытое и хорошо охраняемое пространство – военный полигон и несколько десятков единиц отслужившей свое техники. Все это можно получить только в том случае, если моя идея заинтересует кого-то в правительстве. Я хорошо понимаю, что чувствовал Коперник, когда пытался разъяснить современникам свою гелиоцентрическую систему. Возможно, меня поняли бы немцы, но с ними я никогда ничем не поделюсь. Предложения из Берлина в прямой и завуалированной форме поступали мне не раз, но я их неизменно отклонял. Не желаю иметь дела с нацистами и с немцами вообще. Я не делю немцев на австрийцев и германцев. Все они одинаковы и одинаково любят угнетать другие народы. Одно то, что немецкие ученые, блестящие умы, люди высокого интеллекта, подчинились воле сумасшедшего выродка Гитлера, уже говорит о немцах многое. Я прекрасно понимаю в чем дело – их привлекла идея мирового немецкого господства, с которой носится Гитлер, и потому они помогают ему в его черных делах. Насчет немцев я не обольщался с малых лет. В империи австрийцы вели себя так, словно только они люди, а все остальные народы – пыль под их ногами. Пока я жил там, мне ежедневно в той или иной форме напоминали, что я серб. В Париже или Нью-Йорке ничего подобного я не замечал. Кроме того, в 1895 году немцы нанесли мне огромный ущерб, о котором я напишу чуть позже.
Наши общие дела с Вестингаузом тоже шли хорошо. В 1893 году мы одержали победу над всеми конкурентами (прежде всего – над Эдисоном), получив заказ на освещение Чикагской выставки. Заказ был невероятно огромным – 200 000 ламп! Кроме того, освещение такого знаменательного мероприятия невероятно подняло престиж компании Вестингауза. Заказы лились рекой. Спустя три года Вестингауз стал «электрическим королем Соединенных Штатов», выиграв право на строительство Ниагарской электростанции. Правда, Эдисону удалось вырвать у Вестингауза право на строительство линии от электростанции до Буффало. Но это была Пиррова победа, потому что строительство линии находилось под контролем Вестингауза (и частично – под моим), и Эдисону приходилось закупать большую часть оборудования у компании Вестингауза. Эдисон был поставлен в подчиненное положение, и это так его уязвляло, что он ходил с черным лицом. После того как он попытался убить меня, мне было очень неприятно его видеть. У меня было такое ощущение, будто я вижу не человека, а извивающуюся ядовитую змею. Собственно, Эдисон и был ядовитой змеей. В этом заключалась его сущность. Из человеческого у Эдисона был только облик. Я старался избегать общения с ним, передавая свои замечания его помощникам. Это устраивало нас обоих. А вот Вестингауз не упускал случая пообщаться с Эдисоном, для того чтобы лишний раз напомнить ему, кто главнее.
Дела мои шли в гору, но это мало радовало меня, потому что в 1892 году умерла моя мать. Я в это время находился в Европе и успел застать ее живой. Мы проговорили целый день. Мать благословила меня, и ночью, во сне, она умерла. Боль этой потери я ощущаю до сих пор. Прошло полвека, я стал старше матери, но мне ее все равно не хватает. Я все время чувствую, что ее больше нет. Странно для сына, который большую часть жизни прожил вдали от матери, но тем не менее это так. Пока мать была жива, я ощущал ее присутствие рядом, где бы я ни был. Это особое сыновнее чувство, которое не поддается научному объяснению.
Незадолго до смерти матери, я потерял своего дорогого друга Антала Сигети. Образ жизни, который он вел, погубил его в расцвете лет. Нас связывала не только дружба, но и то многое, что мы пережили вместе. Можно сказать, что Антал был частью моей жизни, столь многое нас связывало. До сих пор я мучаюсь от сознания своей вины перед ним. Я был слишком поглощен работой после нашего возвращения из Питсбурга и совсем забыл об Антале. Если бы я занял его делом, которое было бы ему интересно, то сохранил бы ему жизнь. Человек, занятый делом, не предается пьянству и распутству. Беда Антала была в том, что он имел слабый характер и богатого отца, который высылал ему деньги, не интересуясь, на что он их тратит. Когда Антал был молод, отец держал его в строгости и постоянно напоминал, что он уже взрослый и должен зарабатывать сам. Но позже успокоился и давал столько, сколько просил сын. Одним из самых тяжелых моментов в моей жизни была встреча с родителями Антала после его смерти. Они хотели узнать от меня как можно больше, а я ничего не мог сказать, потому что горе душило меня. Потеряв брата я не убивался так сильно, как после смерти Антала. Когда погиб брат, я был ребенком, а дети смотрят на все иначе. Детская радость безгранична, а детское горе скоро проходит. Во взрослом возрасте каждая потеря оставляет рану на сердце. Особенно если, живя на чужбине, человек теряет друга своей юности и чувствует себя виновным в его смерти.
Теперь расскажу о немцах. В 1892 году в Париже я познакомился с германской Всеобщей электрической компании Эмилем Ратенау. Ратенау произвел на меня хорошее впечатление. Он был не изобретателем, а только инженером, но склад ума имел новаторский. Все новое интересовало его, в том числе и токи высокой частоты, о которых я читал в то время лекции в Европе. Способствовало нашему сближению и то, что мы оба ненавидели Эдисона. Первоначально Эдисон был компаньоном Ратенау, но очень быстро захотел прибрать к рукам всю компанию и сделать ее германским отделением своей Континентальной компании. До тех пор Германией занималось парижское отделение. В уставе компании был пункт о том, что компаньон, вкладывающий в дело меньше другого компаньона, подлежит исключению. Я говорю упрощенно, так как мне объяснил сам Ратенау. Эдисон попытался вынудить его к продаже своей доли, предложив увеличить капитал компании втрое. Он надеялся, что Ратенау откажется и выйдет из дела, Ратенау оказался крепким орешком. Ратенау нашел не только требуемую сумму, но и вложил сверх того, вынудив Эдисона продать ему свою долю. Начиная очередную грязную игру, Эдисон не учел того, что Ратенау был евреем, женатым на дочери одного из богатейших франкфуртских банкиров и при необходимости мог быстро получить крупные займы у тестя или у кого-то из соотечественников. Почти все банкиры в обоих империях были евреями.
Ратенау познакомил меня с Вернером фон Сименсом. Заочно мы были друг с другом знакомы, потому что я знал о динамо-машине Сименса и его успехах в прокладке трансантлантических телеграфных кабелей, а он знал о моих изобретениях. Сименс представлял собой нечто среднее между Эдисоном и Вестингаузом. Подобно Эдисону, он был не столько ученым, сколько экспериментатором. На Вестингауза он был похож умением отделять зерна от плевел, т. е. вовремя отказываться от своих заблуждений. Если бы Эдисон своевременно признал бы преимущество переменного тока перед постоянным, то стал бы электрическим королем мира. Не было бы ни Сименса, ни Вестингауза, ни кого-то еще. Была бы Мировая электрическая компания Эдисона.
Сименс спросил, не хочу ли я вернуться в Европу. Я ответил, что пока не могу этого сделать, потому что вся моя работа сосредоточена в Соединенных Штатах. Сименс предложил мне работать вместе с ним. Видимо, он заранее обдумал это, поскольку очень подробно изложил мне все условия. Я отказался, сказав, что связан обязательствами перед Вестингаузом. На этом разговор закончился, и очень скоро я забыл о предложении Сименса. Не хочу хвастаться, но в 1892 году в Европе я получил несколько подобных предложений. Великолепно для человека, который пять лет назад копал землю, чтобы заработать на пропитание!
1 марта 1893 года я прочел в Сент-Луисе лекцию о свете и других высокочастотных явлениях. После лекции ко мне подходили многие. Кому-то хотелось высказать восхищение, кому-то задать вопрос, а многие хотели испытать на себе безопасность переменного тока высокой частоты. Среди прочих было два человека, один из которых представился Фридрихом фон Хефнер-Альтенеком, главным инженером компании Сименса, а другого представил как своего ассистента Вернера Риделя. Хефнер пригласил меня на ужин, сказав, что хочет кое-что со мной обсудить. Я подумал, что речь снова пойдет о работе у Сименса, но приглашение принял, потому что мне было интересно пообщаться со столь талантливым изобретателем. Я стараюсь не упускать возможности пообщаться с коллегами. Мне понравилось, что ужин будет проходить не в ресторане, а в номере Хефнера в отеле. Я не люблю многолюдья, да и общаться в тихой обстановке приятнее.
К моему удивлению, за ужином Хефнер не сказал и двух слов. Говорил Ридель, который чувствовал себя хозяином положения. Он выглядел много моложе Хефнера (на вид ему было лет 30), но держался очень уверенно и даже властно. Чувствовалось, что это человек, который привык командовать, а не подчиняться. Я подумал о том, что Ридель не похож на ассистента и, вообще, не похож на инженера. Скорее – на военного. Костюм сидел на нем как мундир, без единой складки. Начав с комплиментов в мой адрес, Ридель затем поделился своими впечатлениями от Соединенных Штатов, похвалил Нью-Йорк, поругал Сент-Луис и т. п. Обычная светская беседа, но за ней чувствовался какой-то подтекст. Ридель говорил о пустяках, а смотрел на меня очень серьезно. Вдруг он оборвал свою болтовню на полуслове и сказал, что имеет ко мне предложение от, как он выразился, «очень влиятельных лиц в германских финансовых кругах». Хефнер при этих словах вскочил, сказал, что ему срочно требуется подышать свежим воздухом и вышел из номера. Меня это сильно удивило, но еще сильнее меня удивило предложение Риделя. Он предложил мне работу в Германии, подчеркнув, что речь идет не о компании Сименса, а о более значительной и высокооплачиваемой работе. «Вы представляете правительство?» – прямо спросил его я. «Да», – ответил он и с поэтичностью, достойной Гейне, начал расписывать мне выгоды работы в Берлине. Дослушав до конца, я отказался, сославшись на свои обязательства перед Вестингаузом и на то, что мне невозможно взять и перенести мой рабочий процесс из Нью-Йорка в Берлин. «Хорошо», – вопреки моим ожиданиям, согласился Ридель. Я думал, что он начнет меня уговаривать, но ошибся. Ридель сказал, что в таком случае он уполномочен сделать мне другое предложение. Германских ученых весьма сильно интересуют мои работы, и они готовы платить мне хорошие деньги за то, чтобы быть в курсе того, над чем я сейчас работаю. Я ответил, что регулярно рассказываю о своей работе во время выступлений, как, например, сегодня, и не прошу за это денег. «Вы меня не поняли, – перебил меня Ридель. – Нужны ваши рабочие материалы, протоколы ваших экспериментов, ваши мысли. Нужна ваша „кухня“, полностью. За это вы будете получать 10 000 долларов в месяц. И не беспокойтесь о патентах. Мы не собираемся патентовать ваши изобретения. Мы хотим только быть в курсе». Я отказался. Ридель предложил мне подумать. Я сказал, что решений своих не меняю, и попросил больше никогда не обращаться ко мне с такими предложениями. Расстались мы весьма холодно (я ушел, не дождавшись Хефнера). Но спустя две недели Ридель появился на Пятой авеню и предложил мне 20 000 в месяц и пакет акций какого-то картеля или синдиката. Я не расслышал, какие именно то были акции, поскольку в ушах у меня стучало от гнева. Как он смеет приходить ко мне снова, да еще и отвлекать меня от дела? Я снова отказался и снова попросил не беспокоить меня впредь. Ридель ушел, но через неделю я получил от него письмо, которое порвал не читая. До февраля 1894 года никто меня не беспокоил. Незадолго до того вышла книга обо мне, написанная Томасом Мартином. Выход книги вызвал усиленный интерес к моей персоне со стороны журналистов, в том числе и европейских. Поэтому, когда мне сказали, что со мной хочет встретиться господин Кляйбер из Берлина, то я подумал, что речь идет об очередном немецком журналисте. Но Кляйбер начал с того, что передал мне поклон от Риделя. Я встал, подошел к двери, распахнул ее и потребовал от Кляйбера, чтобы он немедленно ушел. «Я не желаю иметь никаких дел ни с господином Риделем, ни с его друзьями!» – сказал я. Кляйбер ушел.
В июне 1894 года Колумбийский университет присвоил мне звание почетного доктора наук. Я получил много поздравлений. Среди тех, кто захотел поздравить меня лично, был зять Сименса Фердинанд Курльбаум. В разговоре со мной Курльбаум сказал, что господин Ридель, узнав о том, что он едет в Нью-Йорк просил навести у меня справки по поводу «нашего общего дела». Я объяснил Курльбауму, какого рода «дело» есть ко мне у господина Риделя, и добавил, что «нашим общим делом» оно никогда не будет. Попутно я спросил, кто такой вообще господин Ридель? Чем он занимается на самом деле? Курльбаум уклонился от прямого ответа, сказав, что знает Риделя плохо. Но по глазам его было видно, что он врет.
В сентябре и в ноябре 1894 года я получал письма от Риделя, которые рвал, не читая. Я не видел смысла в том, чтобы что-то ему отвечать. Я высказал свое нежелание сотрудничать с ним в недвусмысленной форме и не видел необходимости что-то уточнять. О том, как мне досаждают немцы, я рассказал Вестингаузу. Он посоветовал мне рассказать об этом журналистам. По его мнению, после огласки Ридель и те, кто стоял за ним, оставили бы меня в покое. Но я решил, что лучше будет ничего никому больше не рассказывать. Любой шум, поднимавшийся вокруг моей персоны, мешал мне работать.
1 марта 1895 года Ридель явился ко мне в лабораторию. Он представился как «мой давний друг» и держался уверенно, потому его провели в мой кабинет, где он повел себя крайне наглым образом. Я сразу же указал ему на дверь, но он, не обращая на это внимания, уселся на стул и сказал, что уйдет лишь после того, как я его выслушаю. Мне очень хотелось позвать полисмена, стоявшего на углу, но тогда бы вышел скандал. Я рассудил, что лучше будет выслушать Риделя, сказать «нет» и на этом все закончится. В конце концов, он не может преследовать меня до бесконечности.
«Ни на кого еще мне не приходилось тратить столько времени, как на вас! – грубо сказал Ридель, будто бы упрекая меня. – Давайте, наконец, договоримся. Если вас не устраивают наши условия, то назовите свои!» Я ответил, что могу сказать только «нет» и никогда не скажу «да». Условия обсуждать незачем, потому что дело не в условиях, а в принципе. «Почему? – удивился Ридель. – Разве деньги бывают лишними? Или у вас есть какие-то личные мотивы для отказа?» Я не собирался читать ему лекцию о своем отношении к немцам и пр. Я еще раз сказал «нет» и потребовал оставить меня в покое. «Вы мешаете мне работать!» – несколько раз повторил я. «Вы еще не знаете, как мы можем вам помешать» – сказал Ридель и ушел не попрощавшись. Вид у него был такой, будто я оскорбил его в лучших чувствах. «Вот и хорошо, – подумал я. – Больше он не придет».
Утром 13 марта 1895 года в моей лаборатории начался пожар. Пламя очень скоро распространилось по всему дому и за несколько часов он полностью выгорел. Было уничтожено все – записи, оборудование, мой личный архив. Пожар начался около половины шестого утра. Я ушел к себе в отель в пять часов. Во всем здании остался только сторож Брайан, аккуратный и ответственный человек, служивший далеко не первый год. Когда я снял часть здания под свою лабораторию, Брайан уже работал здесь. По словам Брайана, пожар начался сразу в нескольких местах, причем – в моей лаборатории. Брайан клялся, что ничего не слышал и никого не видел. Все было в порядке и вдруг из моей лаборатории потянуло дымом. Горело с нескольких сторон. Брайан хотел погасить огонь, но тот распространялся с такой скоростью, что ему пришлось выбежать на улицу, спасая свою жизнь.
Если пустое здание, в котором никого нет, вдруг загорается да еще и сразу в нескольких местах, то это поджог. Нечего было думать о том, что кто-то из моих сотрудников мог оставить на столе непотухшую трубку или горящую свечу. У меня работали очень ответственные люди, других я не держал. К тому же все сотрудники уходили домой вечером. Ночью в лаборатории оставался только я. Если бы дело было бы в горящей свече, то пожар случился бы раньше. Нет, это был явный поджог с использованием каких-то химических средств. Я не очень хорошо разбираюсь в химии, но среди моих сотрудников было двое сведущих в ней. Они объяснили, что изготовить зажигательный снаряд, который воспламенится спустя некоторое время, для химика не составляет труда. Я хорошо запомнил последнюю фразу Риделя и не сомневаюсь, что пожар – дело рук немцев. Проникнуть днем в здание и оставить в укромных местах зажигательные снаряды не составляло труда. Одних посыльных у меня бывало не меньше 20 за день. А в том, что пожар произошел 13-го числа, я вижу насмешку над Соединенными Штатами. В том, что компания Сименса пыталась оспорить ряд моих патентов я также вижу происки Риделя и его хозяев. Они объявили мне войну – уничтожили мою лабораторию и хотели отобрать мои патенты.
Уничтожение лаборатории было ударом огромной силы, но оно не смогло сломить меня, потому что все данные я держал в уме. Проблема оказалась масштабной, но сугубо технической – надо было потратить время на восстановление документации и оборудование новой лаборатории, для которой я снял помещение на Хьюстон-стрит. Газеты писали, что уничтожение моей лаборатории стало мировой проблемой, но на самом деле все было плохо, но не так уж и ужасно. Все было поправимо. Пожар отнял у меня пять с половиной месяцев. В сентябре 1895 года работы в моей новой лаборатории возобновились в полном объеме. Если бы не подготовка к пуску Ниагарской электростанции, которая отнимала у меня много времени, я бы окончательно восстановил лабораторию к 1 июля.
Я восстановил документацию и оборудование, но была одна невосполнимая утрата – письма моей дорогой сестры Марицы, которой вот уже три года нет в живых. К некоторым из этих писем прикладывала руку моя неграмотная мать. Она писала букву «Г», с которой начиналось ее имя. Эти письма были для меня дороже всего остального. До сих пор не могу простить себе, что хранил их в лаборатории, а не в банковском сейфе. Но кто мог подумать, что может случиться такое? У меня? В лаборатории, где царил идеальный порядок и тщательно соблюдались все меры предосторожности?
Все обвиняли в пожаре Эдисона, но я знал, что это не его рук дело. У меня не было доказательств, но была уверенность в том, что мою лабораторию подожгли немцы. Я не мог впрямую обвинить их, но я счел своим долгом сделать заявление относительно Эдисона. При всей моей антипатии к нему, я сказал, что не считаю его способным на такой поступок. Я действительно так думал и думаю до сих пор. После неудавшегося покушения на меня, Эдисон ни за что бы не решился на подобный поступок, поскольку был предупрежден Вестингаузом, а Вестингауз не бросал слов на ветер – и это все знали. Нет, пожар устроили немцы в отместку за то, что я не захотел иметь с ними дела. С тех пор моя неприязнь к немцам приобрела характер стойкой ненависти. Отдельные немцы могут быть честными и порядочными людьми, но как нация немцы ужасны и то, что происходит сейчас, доказывает это. Обе войны ХХ века разразились по вине немцев, хотя формально в первый раз виновниками попытались выставить сербов, а во второй раз – поляков.
Эдисон сделал показной широкий жест – предоставил в мое распоряжение одну из своих лабораторий, чтобы я мог там работать до тех пор, пока не подыщу и оборудую новое помещение. Я был поставлен в ужасную ситуацию. Мне пришлось принять предложение человека, который хотел меня убить, чтобы не выглядеть сумасшедшим в глазах общества. Откажись я – и все, не знавшие истинной подоплеки, решили бы, что я сошел с ума. Разумеется, я понимал истинные мотивы, побудившие Эдисона сделать мне такое предложение. Он хотел показать всем, какой он замечательный, и хотел сунуть нос в мои секреты. Я не сомневался в том, что в его лаборатории за мной и моими сотрудниками велось постоянное наблюдение. Я принял предложение, публично поблагодарил Эдисона, сделал вид, что пользуюсь его лабораторией, а сам тем временем нашел помещение на Хьюстон-стрит приступил к оборудованию лаборатории. Репортеры умилялись и писали, что моя война с Эдисоном закончена. Война не была закончена. Просто я понимал, что на восстановление лаборатории мне понадобятся деньги, которые придется доставать на стороне, и не хотел получить репутацию вздорного, злопамятного человека, который отталкивает протянутую ему руку помощи. Подозреваю, что мой отказ обрадовал бы Эдисона больше, чем согласие. Он бы получил новый повод для упреков в мой адрес.
Должен отметить, что Вестингауз, называвший меня своим «лучшим другом», не пригласил меня в Питсбург и не дал мне ни цента сверх того, что был должен выплачивать по нашему договору от 1888 года (с учетом того, что от выплат за каждую лошадиную силу я к тому времени отказался). Дела компании Вестингауза шли в гору, но этот прогресс происходил на фоне общего кризиса девяностых годов, и Вестингауз постоянно напоминал мне об этом. Позднее я понял, что он заранее, с 1891 года, готовил почву для того, чтобы отказаться от своих обязательств передо мной, но поначалу я верил, когда он говорил: «Да, наша прибыль хороша, но кризис съедает ее, потому что приходится затыкать много дыр». Подозреваю, что Вестингауз вел двойную бухгалтерию, обманывая акционеров компании. На фоне усиливающегося кризиса и якобы тяжелого положения компании, образ его жизни становился все роскошнее и роскошнее. Глядя на него нельзя было сказать, что дела у него идут плохо. В то время я объяснял это тем, что владельцу крупной компании необходимо демонстрировать благополучие даже тогда, когда дела идут плохо. Вернее – чем хуже идут дела, тем сильнее следует демонстрировать благополучие. Так думал я тогда.
После того как я отказался от выплат за лошадиные силы, наши отношения с Вестингаузом охладели. Он начал избегать меня, по деловым вопросам я был вынужден обращаться к его сотрудникам, которые продолжали неприязненно относиться ко мне. Когда я заказывал оборудование для новой лаборатории, то рассчитывал на хорошую скидку. Вестингауз знал, каково мое финансовое положение, и понимал, что без посторонней помощи я вряд ли смогу восстановить лабораторию. Но он не дал мне скидку, даже небольшую. Выглядело это так, что скидку не дал его сотрудник, но я-то знал, что на самом деле он выполнял распоряжение Вестингауза. Мне проболтался об этом другой сотрудник Вестингауза Эрнест Хайнрикс. Я не стал унижать себя обращением к Вестингаузу. Он знал о пожаре и выразил мне соболезнования по этому поводу. Если бы хотел, то сам бы предложил скидку или, хотя бы рассрочку.
Свободных средств у меня никогда не было, потому что все, что я получал, я вкладывал в дело – в свои эксперименты. Хорошим подспорьем оказались для меня 100 000 долларов, которые дала мне на обустройство новой лаборатории Ниагарская Энергетическая Компания.
Меня не раз упрекали в легкомыслии, поскольку моя лаборатория не была застрахована. «Тесла – не от мира сего, – писали газеты. – Он увлечен только изобретательством, а все остальное ему безразлично. Возможно, он вообще не знает о существовании страховых компаний…» Все это, конечно, чушь. Я действительно увлечен изобретательством, но не настолько, чтобы не думать ни о чем другом. Моя лаборатория действительно не была застрахована по моей вине (этого я не отрицаю). Но я хочу рассказать, как было дело.
Изначально я собирался застраховать лабораторию и обратился в страховую компанию. Не буду уточнять в какую именно, скажу только, что это была известная и уважаемая компания с хорошей репутацией. И три другие компании, о которых будет речь, тоже были такими же.
Агент первой страховой компании сказал, что он может оценить здание и мебель, но отказался оценивать самое дорогое – архив и экспериментальные образцы. Он настаивал на том, что может оценить и застраховать только то, что имеет цену. Я пытался объяснить ему, что документация с образцами – это самое ценное в лаборатории, что одна схема может стоить дороже, чем все здание с мебелью вместе. Я приводил в качестве примера суммы, которые получал за свои изобретения. «Смотрите, – говорил я, – одна схема, такая же как эта, принесла мне более ста тысяч и принесет еще втрое больше!» Мне не удалось переубедить агента. Тогда я встретился с одним из совладельцев компании, но и он сказал мне то же самое, что и агент. Здание и мебель! Больше ничто не имело ценности для этих твердолобых людей! Здание меня вообще не интересовало, поскольку я был арендатором и арендовал только часть. Мне хотелось застраховать свой архив и образцы, то, что было для меня поистине бесценным. Потерпев неудачу в одной страховой компании, я обратился в другую компанию, надеясь, что там меня поймут. Я готов был платить высокие взносы, за этим дело не стояло. Мне была нужна справедливая страховка, отражающее реальное положение дел. Но ни в другой, ни в третьей компании меня не поняли. Агент из четвертой компании начал разговор со мной с предупреждения. «В нашем деле принято обмениваться друг с другом информацией о клиентах, – сказал он с ехидной усмешкой. – Это избавляет от множества проблем. Я в курсе, что вы обращались туда-то, туда-то и туда-то и что вам везде отказали, потому что вы хотите получить неоправданно высокую страховку. Говорю сразу, что со мной этот номер не пройдет. Я не застрахую вашу лабораторию как Метрополитен!» Меня невероятно разозлили его наглый тон, наглый взгляд, наглая усмешка и его нежелание понять меня. Он разговаривал со мной, как с мошенником. Я послал его к черту и отказался от намерения застраховать лабораторию. «Что толку заниматься этим, – думал я, – если самое ценное эти твердолобые тупицы все равно не хотят страховать?» После пожара я понял, что был не прав. Надо было застраховать хотя бы здание и мебель. Деньги, полученные по страховке, очень бы пригодились. Но я думал: что может произойти там, где царит идеальный порядок? Теперь я знаю, что произойти может все, что угодно. Порядок царит в науке, а в жизни царит хаос.
У Эдисона хватило ума не радоваться публично моей беде и, вообще, воздержаться от комментариев по этому поводу. Радость по поводу такого горя легла бы пятном на его репутацию, которую сам он считает чистой. Но подручные Эдисона сразу же начали рассуждать о том, что лаборатория моя сгорела в результате короткого замыкания, другой причины, по их мнению, быть не могло. Огласив причину, они задавали вопрос: можно ли вообще доверять Тесле и его переменному току, если он не смог должным образом обезопасить даже свою собственную лабораторию? Мое несчастье Эдисон обернул себе на пользу. Он умеет из всего извлекать пользу, этого у него не отнять. Выгода – кумир Эдисона. Именно поэтому как ученый он – пустое место. Думая только о личной выгоде невозможно делать открытия, потому что любое открытие делается не для себя, а для человечества. Возможно, мои слова покажутся вам выспренними, но я пишу то, что думаю.