Книга: Секреты самураев. Боевые искусства феодальной Японии
Назад: 7 Стратегические принципы применения
Дальше: Библиография

8
Этические аспекты будзюцу

 

Путь воина

Доктрина боевых искусств, практика будзюцу (то есть различное оружие, технические приемы, стратегия, внутренний контроль и энергия) редко рассматривается как единственный или даже главный аспект этих искусств. На самом деле вряд ли существует хотя бы один текст как общего характера, так и посвященный чисто техническим вопросам (с прошлых времен до сегодняшнего дня), где эти искусства определялись бы как чисто практические, утилитарные боевые методы, используемые в атаке, контратаке и обороне для подавления противника. Самые уважаемые мастера боевых искусств, которые письменно и устно рассказывали о своих специализациях, утверждают почти единодушно, что будзюцу представляло собой (и до сих пор считается таким) нечто большее, чем простой набор практических боевых методов. Они указывают на то, что эти искусства представляли собой «пути» или дисциплины морального развития, предназначенные для формирования зрелой, уравновешенной и разносторонней личности человека, живущего в мире с собой и в гармонии со своим социальным и природным окружением.
Таким образом, они говорят об этической системе, о законах морали и нравственности, которые мотивируют и вдохновляют практику (дзюцу) изнутри и ведут к достижению высших целей, расположенных далеко за пределами узких границ сферы боевого противостояния между людьми или среди людей. В доктрине будзюцу эту систему обычно называют будо – термин, образованный сочетанием идеограммы бу (которая, как мы уже видели ранее, означает военную сферу японской культуры) с идеограммой до, тесно связанной с духовной сферой. На самом деле до обычно переводится либо как «путь» (то есть путь поиска, понимания и мотивирующего поведения в философском или религиозном смысле), либо как «доктрина» (то есть принципы, которые изучают и принимают последователи философской школы или религиозной секты). Как таковая, идеограмма до означает скорее веру, чем технику, скорее осознание, чем исполнение, скорее мотивацию, чем действие и его конкретные инструменты.
Соответственно будо отождествляет себя с высшими мотивациями (обычно этического характера), которые регулируют поведение японского воина (бу-си) или японского бойца в целом (бу-дзин). Таким образом, будо связано с моральными нормами военного сословия Японии, а также правилами поведения, принятыми этим общественным классом в попытке заставить каждого воина соблюдать определенные принципы и включить его в систему как стабильную, зрелую и надежную личность.
Проблема, с которой нам придется столкнуться в данном контексте (если мы на самом деле хотим глубоко исследовать эту сферу), будет двойственной: во-первых, необходимо определить с достаточной точностью содержание этической системы, принятой буси феодальной Японии; во-вторых, нужно выяснить, удавалось ли ему жить в соответствии с ее стандартами – в чем бы эти стандарты ни заключались. Короче говоря, мы должны попытаться установить, правда ли то, что его будо обладало высокими моральными качествами, и помогало ли ему будзюцу выполнять высокие этические требования будо. Вполне естественно, перед нами не возникла бы такая проблема, если бы этическая система в будо просто представляла бы собой узкоспециализированный кодекс чести и поведения, типичный для военного сословия и основанный на весьма специфических концепциях повиновения, лояльности, уважения и доминирования, не применявшихся в широком масштабе ко всем человеческим существам, независимо от их социального статуса, а справедливых только для полноправных членов букё. Можно сказать, что в данном контексте будзюцу, по всей видимости, хорошо служило воинскому сословию, поскольку оно помогало ему насильственно прививать моральный кодекс, который – начиная с XVI века – назывался сидо или бусидо.
Мы рассматривали этот кодекс в части 1 и обсуждали отношение к нему самих японских воинов, которые должны были жить в соответствии с его нормами. Концепция абсолютной преданности своему прямому начальнику; сопутствующая концепция безусловного повиновения; требование, согласно которому самурай должен вести спартанский образ жизни и быть равнодушным к боли или угрозе смерти; обязанность уважать воинов из других кланов и общаться с ними в соответствии с точно установленными правилами этикета, которые регулировали существование и функции всего, что находилось внутри социального порядка букё, и т. д. – все это были нормы, применявшиеся вертикально и признававшиеся ценными и обязательными одними буси и только в отношении других членов своего сословия. Другие общественные классы феодальной Японии, а следовательно, и большая часть населения этой страны в феодальную эпоху являлись не столько субъектами бусидо, сколько теми, кого принуждали жить по его законам. В конце концов, не следует забывать, что даже в пределах букё самураям низшего ранга, то есть простым вассалам, придавалось лишь второстепенное социальное значение, и их привилегированные хозяева относились к ним скорее как к орудиям власти, чем как к субъектам кодекса, основанного на равном положении всех его членов. Однако то, что наделяло всех вассалов определенным социальным превосходством, так это подобострастное отношение к членам военного сословия, которое были вынуждены демонстрировать представители всех остальных общественных классов.
Если рассматривать моральные нормы в узком, специализированном смысле (то есть как этическую систему, обусловленную политическим и военным доминированием букё), то нет никаких сомнений в том, что бусидо было превосходным, хорошо соответствующим своим целям кодексом. Но эта оценка становится неприменимой, когда доктрина будзюцу пытается связать этику воина с ценностями высшего порядка, справедливыми во вселенском масштабе для каждого, везде и во все времена. На самом деле в доктрине содержатся определенные ссылки, хотя достаточно запутанные и туманные, по всей видимости ориентированные на моральные ценности, пропагандируемые высшими доктринами континентальной Азии, такими как социально ориентированное конфуцианство, метафизический и гуманистический буддизм, спокойный и космически щедрый даосизм, и т. д. Моральное содержание этих доктрин (независимо от бесчисленных интерпретаций и искажений, которым они подвергались на протяжении всей беспокойной истории человечества), по всей видимости, изначально основывалось на высочайшем уважении к человеческой жизни в целом (а не только жизни господина), признании общей идентичности всех, кому дарована эта жизнь. Интересно отметить, что в тех редких случаях, когда истинная суть этих доктрин открывалась перед привилегированными хозяевами феодальной Японии, они порою меняли свое оружие и высокие должности на строгую простоту аскета, удаляясь в монастыри или поселяясь где-нибудь в безлюдной глуши.
В общем, кажется достаточно очевидным, что «путь» воина в феодальной Японии не включал в себя этот высший универсальный аспект главных доктрин Востока. Нет никаких причин предполагать, что японское общество в целом смогло бы принять и внедрить такие возвышенные и высокоцивилизованные взгляды, точно так же как и людям Запада, в своей массе, никогда не удавалось жить в соответствии с требованиями собственных высших идеалов. В этой связи необходимо отметить, что, сколько бы доктрина будзюцу ни пыталась объявлять возвышенные идеи восточных доктрин духовного просветления главным мотивирующим фактором практики боевых искусств, провозглашать свою приверженность этим ценностям в теории и жить, осуществляя их на практике (как свидетельствует вся человеческая история), – это две совершенно разные вещи. Чтобы детально выделить основные области конфликта, который делал исторически трудным или даже невозможным полное и успешное слияние конфуцианства, буддизма и даосизма с японской реальностью феодальных времен (то есть путем значительного изменения ее характерных особенностей), достаточно лишь вспомнить резкий контраст между универсальным характером этих доктрин (в их изначальном смысле) и клановым, сектантским характером культуры феодальной Японии, с его принципом вертикальной иерархии, который внедрялся и поддерживался в основном силой оружия. В конце концов, и на Западе всегда было крайне трудно найти для универсального характера некоторых эгалитарных и ненасильственных по своей сути доктрин духовного развития (к примеру, тех, что содержатся в христианстве) конкретное социальное или политическое выражение. Чаще всего их интерпретировали в манере, гарантировавшей укрепление политических структур, которые, современным языком, можно определить как истеблишмент (обычно имеющий военную ориентацию). Только сравнительно недавно, медленно и болезненно, определенные послания этих доктрин стали проникать из религиозной сферы («все люди равны перед богом») в социальную и политическую сферу («все люди равны перед законом») западного общества под видом философских концепций, чье прорастание на различных уровнях западной культуры было отмечено в ее истории безжалостной борьбой и серьезными политическими волнениями.
Однако в Японии – возможно, отчасти вследствие изолированного положения этой страны – контраст между универсальным и эгалитарным характером высших доктрин духовного просветления и японской концепции человеческого общества, его структур и высшего предназначения был еще более резким, чем на Западе, и, по-видимому, непреодолимым без определенных кардинальных и далеко идущих изменений.
Например, доктрина политического управления, которая развивалась в Китае, была тщательно изучена, старательно переработана и соответствующим образом адаптирована к японской концепции общественного устройства. Этот процесс адаптации в основном опирался на конфуцианство, которое по своей сути являлось доктриной политического и социального управления, уравнивающего хорошее управление с высокой моралью. Однако японцы, по всей видимости, усвоили только первый уровень этой доктрины (бюрократический), оставив без внимания все то, что оправдывало различные функции бюрократии в глазах китайских ученых. В Китае, «где назначение на государственные посты проводилось по результатам конкурсных экзаменов, независимо от социального происхождения претендентов, «ученый-гражданин-слуга» был идеальным типом этой системы. Именно эту бюрократическую систему Япония попыталась перенять в VII веке. Но интересно отметить, что при этом японцы изменили ее в соответствии с духом собственной системы наследственной аристократии. Они внедрили у себя внешние формы китайской бюрократической системы, но вместо назначения на государственные должности по результатам честных экзаменов, выявляющих самых талантливых и достойных, как это делалось в Китае, эти должности были переданы наследственным группам. Таким образом, хотя японцы использовали титулы китайской системы, на самом деле они были наследственными обладателями титула, а не гражданскими слугами» (Passim, 46).
Как следствие, они также существенно изменили тот конфуцианский канон, который подчинял каждого (пусть даже в теории) принципу социальной справедливости и общественного благополучия. В действительности «точно так же китайское конфуцианство, которое ставило абсолютное повиновение императору в зависимость от его добродетелей, так что смещение императора являлось вполне приемлемым шагом, не противоречащим нормам морали, в Японии и Корее было заложено в основу системы наследственной аристократии. Для японцев положение императора было обусловлено его принадлежностью к императорскому роду, а не личными добродетелями» (Passim, 46).
Еще сильнее этот процесс адаптации затронул более сложные и трудные для понимания тонкие метафизические доктрины буддизма и даосизма, чьи этические послания были прочно запечатлены в их поэтических произведениях. В своей первоначальной форме обе эти доктрины, по всей видимости, были основаны на глубокой вере в совершенство человеческой природы. В Японии они были лишены всех основных канонов и упрощены до такой степени, что в конечном итоге превратились во внешнее выражение преобразованного в обрядовые формы эстетизма.
Заметной отличительной особенностью японской культуры после Хэйанского периода стало перенесение общего акцента на прагматическое и утилитарное со схоластического и абстрактного. Японские ученые, такие как Окакура, были убеждены в том, что «идеалы в своих родных домах перестают быть идеалами на нашем островном доме», возможно, потому, что, как сказал Окакура о своих соотечественниках: «Мы все, как я думаю, люди Настоящего и Осязаемого, яркого Дневного света и ясно Видимого. Нет сомнения в предрасположенности наших умов в пользу решительности и действия в противовес осмотрительности и спокойствию» (Okakura 1, 104). Интересно отметить, что словно бы для того, чтобы подтвердить мнение другого великого японского ученого, Накамура, который считал, что для японской культуры характерен глубоко укоренившийся «антиинтеллектуализм», Окакура использует термин «в противовес» вместо семантически более мягкого «в сравнении», чтобы выразить не столько взаимоотношение двух различных культур, сколько их непримиримую природу. На самом деле японцам не удалось ухватить и развить «все тонкости индийской и китайской философской мысли» (Suzuki, 307), и этот недостаток, по оценке Судзуки, помогает объяснить, почему в целом «японский гений… не сумел проявить себя в интеллектуальной и рационалистической сфере».
Что касается синто, то среди ученых, исследовавших этот древний культ, по всей видимости, существует общее согласие в том, что он не содержит в себе морального кодекса, в смысле норм внутреннего суждения и оценки, использующихся для определения внешнего поведения. В данном контексте следует привести удивительное, но при этом весьма показательное мнение «одного из лидеров современных сторонников возрождения чистого синтоизма», Мотоори Норинага (1730–1801), чьи взгляды дают нам представление о различии между японскими взглядами на мораль и западной концепцией морали как набора универсальных норм, не зависящих от конкретных политических и социальных установлений, а порою даже им враждебных. По мнению этого господина, «мораль была придумана китайцами, поскольку они по своей природе аморальные люди, но у нас, в Японии, нет никакой необходимости в любой системе морали, поскольку любой японец поступает правильно, если только он посоветуется с собственным сердцем» (Satow, 135). Но что именно должен найти этот японец, заглянув в собственное сердце? Мотоори объясняет, что «долг каждого хорошего японца состоит в повиновении приказам Микадо, без всяких размышлений о том, хорошие эти приказы или плохие. Только аморальные люди, такие как китайцы, имеют привычку обсуждать личные достоинства своих суверенов» (Satow, 135). Поэтому совсем не удивительно, что, по мнению Сатоу и многих других ученых, исследовавших феодальное синто, эта религия стала «не более чем механизмом, предназначенным для доведения людей до состояния мысленного рабства». После своей воинственной стадии (описанной в части 1), на протяжении которой политические идеи выражали теократическую тенденцию, превалирующую в культуре, буддизм выродился в культивацию эстетических форм лидирующими классами и анимистические суеверия, распространенные среди всех остальных. С приходом к власти клана Токугава основной функцией буддистских школ и храмов (как только они перестали воевать между собой) стало закрепление собственного положения и процветания за счет сотрудничества с феодальными правителями в поддержании установившегося социального порядка (то есть феодализма). По мнению многих ученых, влияние буддизма «было (в Японии) в большей степени эстетическим, чем этическим. Японский феодализм преобразовал учение Будды о самоотречении в воинский стоицизм. Японский самурай отказывался от желаний не для того, чтобы достичь нирваны, а чтобы выработать в себе презрение к жизни, которое делало его отличным воином» (Dickinson, 68).
Итак, если рассматривать будзюцу в качестве функционального и стратегического «как» боя, а будо связать с высшим и чисто человеческим «почему» (то есть причинами для вступления в бой), то мы увидим, что лишь в очень редких случаях некоторые мастера будзюцу сумели привести свои дзюцу в гармонию с высшим до, или этическим императивом, до степени значительных изменений или трансформации технических приемов избранных боевых искусств (таким образом выведя их за пределы узких и специализированных границ военного опыта и преобразовав в просветительные дисциплины социальной и духовной самореализации). Однако эти редкие случаи не могут подтвердить предположение, что такое преобразование было нормой или что с исторической точки зрения дзюцу (или техника) было идентично до возвышенного, этического намерения. Также не следует думать, что профессиональный боец феодальной Японии был эталоном «хорошего» человека только потому, что он практиковал будзюцу. На самом деле, если он был буси, то его до могло представлять собой (а обычно так и было) специфическую и тоталитарную этическую систему, заслуживающую право называться «превосходной в нравственном отношении» не более, чем любая другая тоталитарная и деспотическая система, где бы она ни применялась. Или, если он был будзин, принадлежавший к любому другому классу, его до могло просто быть утилитарным путем достижения определенных практических результатов за счет силы. В любом случае, когда мы говорим об универсальном до (то есть этической системе, созданной под влиянием буддизма, даосизма, конфуцианства и т. д. и применимой в универсальном и общечеловеческом масштабе, что одно дает ей право называться «превосходной и безупречной в нравственном отношении»), то нам кажется разумным отделять это до в доктрине от будзюцу, так же как они были разделены в своих исторических приложениях. В противном случае нам придется на каждом повороте сталкиваться с запутанной дилеммой, которая до сих пор в значительной степени оказывает влияние на доктрину будзюцу, а именно с внутренним противоречием между техникой (дзюцу) и ее высшей мотивацией (до), хорошо заметным в большинстве боевых искусств прошлого и даже во многих произошедших от них дисциплинах в том виде, как их изучают и практикуют сегодня во всем мире.

Значение дзен в будзюцу

В контексте этических мотиваций будзюцу доктрина боевых искусств содержит такое количество упоминаний конкретной буддистской секты, известной в Японии как дзен, что необходимо добавить несколько замечаний, чтобы проиллюстрировать, пусть даже кратко, природу и степень взаимосвязи, которая, несомненно, существовала между учением дзен и будзюцу. Обычно утверждают, что дзен был основой боевых искусств феодальной Японии, что он обеспечил доктрину будзюцу искусств теорией и философией для объяснения и оправдания практики боевых искусств и что он предоставил будзину необходимые дисциплины для развития сильного характера и личности. Например, нам известно, что буси посещали дзен-буддистские храмы и использовали их залы для медитации, где «благородные правители и воины периодически уединялись, чтобы при помощи медитации подготовить себя к своим воинским занятиям» (Dumoulin, 188). Эти залы назывались додзё – «место, посвященное религиозным упражнениям, и его оригинальное название на санскрите, бодхимандала, означает место просветления» (Suzuki, 128). Это название перенял японский будзин для обозначения всех залов, где он занимался будзюцу, и даже сегодня этот термин по-прежнему используется для описания мест обучения современным производным будзюцу, таких, как дзюдо, карате, айкидо, кэндо и кюдо. Судзуки также рассказывает нам, что другим названием, которое будзин перенял из богатой номенклатуры секты Дзен, было осё, что означает «мастер или учитель, упадхьяна на санскрите, обычно употреблявшимся в качестве титула буддистского священника» (Suzuki, 127). Этот титул «был присвоен всем мастерам как копья, так и меча, независимо от их познаний в буддизме».
Мы также знаем, что дзен-буддистские священники путешествовали по различным центрам или проживали в особняках, где они обучали военных лидеров и их ближайших вассалов психическим дисциплинам контроля и интеграции. Начиная с Камакурского периода и до конца периода Токугава связь между сектой Дзен и воинами постепенно усиливалась, пока это учение не пропитало всю культуру феодальной Японии. Как следствие, его влияние можно обнаружить почти во всех основных искусствах и ремеслах страны, что вполне оправдывает утверждение, согласно которому ни одна другая школа буддизма не может считаться, даже сегодня, настолько же «исконно японской», как школа Дзен (Suzuki, 346).

 

 

 

По мнению некоторых ученых, эта конкретная школа буддизма появилась как реакция на возвышенный интеллектуализм и трудную для понимания метафизику доктрины Махаяна. Таким образом, она представляла собой попытку вернуться к примитивной простоте буддистской школы Хинаяна, и ее основная цель состояла в том, чтобы «восстановить опыт изначальной неразрывности, что, другими словами, означало возвращение к первоначальному состоянию чистоты и прозрачности» (Suzuki, 359) – для достижения высшего знания или состояния просветления (сатори) и окончательного освобождения (нирвана) от болей и страданий земного существования. Таким образом, конечная цель учения дзен, как и его древнего прообраза, проповедуемого Буддой, состояла в том, чтобы проникнуть в сущность реальности и обрести способность отличать истинное от ложного (то есть ноуменальное от феноменального) и правильный путь от многих ошибочных путей, которые ведут человека к хаосу и беспорядку. Изначально дзен, как и примитивные версии буддизма, проявлял большое уважение ко всем формам жизни. Например, дзен-буддистские священники носили с собой специальную кисточку, которой они сметали насекомых с того места, где собирались сесть, чтобы ненароком не прервать чью-то жизнь, а также специальный кусочек марли, через которую они фильтровали воду, прежде чем ее выпить, дабы спасти «маленькие создания» от угрозы быть нечаянного проглоченными. Жизнь для них была одинаковой повсюду, независимо от форм своего проявления. Согласно основным тезисам буддизма и его сект, они считали различия, введенные человеком, неудачными попытками оградить себя от страхов существования, закончившихся тем, что человек оказался окруженным страхами, порожденными им самим.
Секта Дзен имела собственный метод достижения «ядра реальности», или «истины». По словам одного из главных современных теоретиков дзен, «этот метод заключается в том, чтобы проникнуть в тайну собственного я, которое, согласно дзен, и представляет собой реальность» (Suzuki, 218).
Этот интроспективный анализ и поиск были одними из главных путей к спасению, предлагаемых древним учением Будды. Он назывался дхьяна – словом, означающим медитацию. Как таковое, это учение распространилось по Китаю, где оно стало известно как чань; в свою очередь, достигнув Японии, дхьяна превратилась в дзен.
Мысленная концентрация на различных аспектах реальности и (после того как ум станет более дисциплинированным и менее подверженным воздействию сенсорных и физиологических раздражителей) медитация на глубинной сущности этих аспектов, с целью постижения целостности реальности, стали отличительными особенностями учения дзен, а также его основной дисциплины и техники. Следуя примеру многих других буддистских сект, которые искали уединения как самого подходящего окружения для медитации, дзен-буддистские священники основывали свои сообщества в монастырях (обычно строившихся вдали от городов), и история учения дзен сливается с историей других монашеских орденов той эпохи. Однако от всех остальных буддистских сект, по крайней мере изначально, их отличала нелюбовь к книжной учености и крайняя простота ритуалов. Духовные лидеры дзен раннего периода, по всей видимости, были эрудированными людьми, которых разочаровала неэффективность схоластических знаний в поисках истины и которые поэтому обратились к самим себе и окружающей реальности, чтобы «видеть» и «понимать» более ясно. Они призывали своих менее образованных последователей делать то же самое и не пытаться вникать во все письменные хроники, свидетельствующие о попытках человека оставить о себе социальную память. Люди всех классов и рангов находили привлекательной эту прямую и упрощенную доктрину, особенно когда схоластические барьеры, использовавшиеся высшими классами и самими литераторами для поддержания своего привилегированного положения, были устранены. Все, независимо от своих способностей читать, писать или понимать письменное слово, могли достичь просветления за счет медитации под руководством осё, умевшего оказывать помощь неофитам в поддержании равномерного потока сознания на избранной цели для конечного отождествления себя с ней, а через нее с бескрайней истиной, которая содержит в себе и анимирует все живое.

 

 

Техники медитации и концентрации развивались и совершенствовались за счет многочисленных упражнений на интеграцию, большинство из которых были связаны с использованием хара и сопутствующих приемов брюшного дыхания. Эти упражнения, увеличивая жизненные силы неофита, также повышали его способность концентрировать свои психические силы на интроспективных поисках истины – истины, которую в дзен следует искать главным образом в себе. Результат такой продолжительной практики дзен в монастырях был таким же впечатляющим и удивительным, как и результаты схожих практик и дисциплин, используемых адептами сюгэндо – ямабуси, описанными в части I.
Человек, в полной мере овладевший техникой медитации и концентрации, способен настолько полно оградить себя от реальности, частью которой он является, что он становится не подверженным воздействию всех видов внешних раздражителей, таких как физический дискомфорт, боль и в конечном итоге даже смерть. Например, один особенно неистовый аббат, Бодхидхарма (японский Дарума), первый патриарх секты Дзен, как говорят, провел несколько лет в безмолвной медитации, глядя на одну и ту же стену храма. Он приобрел имя «Брахман, созерцающий стену». Также рассказывают, что, когда воины Нобунага в 1582 году сожгли дотла монастырь Эриндзи, дзен-буддистский аббат Кайсэн повел за собой своих монахов в пламя со знаменитыми словами: «Для мирной медитации нам не нужно удаляться в горы; когда ум спокоен, сам огонь прохладен и живителен» (Suzuki, 79). Поэтому неудивительно, что воины древности – те, которые постоянно были свидетелями различных стилей встречать свою смерть с безразличием и даже презрением, – начали верить, что мастера дзен практически создали «спорт смерти» (Suzuki, 78). Эта стоическая интерпретация буддизма, по вполне понятным причинам, не пользовалась особой популярностью в Японии до Камакурского периода (то есть от начала периода Нара до конца периода Хэйан), когда императорский двор старого Киото (с его конфуцианскими учеными и буддистскими метафизиками) поражал страну своими величием и роскошью. Но с появлением класса солдат, начавших свое восхождение к вершинам власти в Японии, когда «грубая мужественность воинов округа Кванто стала нарицательной по контрасту с изяществом и утонченностью придворных в Киото» (Suzuki, 30), этот тип буддизма начал приобретать популярность. Как объяснял Судзуки, «ум военного человека был – и это является одним из основных качеств бойца – сравнительно простым и не склонным к философии, и это, вероятно, являлось одной из главных причин возникновения тесной связи между школой дзен и самураями» (Suzuki, 61–62).
Члены букё обращались к дзен чаще, чем к любой другой школе буддизма, чтобы найти способ закалить себя против страхов своей профессии и страхов существования в целом. Принимая во внимание характер секты, очевидно, что к учению дзен их привлекало вовсе не желание проникнуть в глубины учености (как утверждают некоторые авторы). Было высказано предположение, что «книжная ученость» в феодальной Японии «по сути, являлась монополией священников» (Harrison, 141), и поэтому воины обращались к священникам, чтобы прикоснуться к источникам доступных в то время схоластических знаний, которые были необходимы для их класса, преуспевшего в борьбе за политический и военный контроль над страной. Однако существует сильное сомнение в том, что дзен-буддистские священники могли оказать им большую помощь в этом направлении. Принимая во внимание антиинтеллектуализм, превалирующий в феодальной Японии, как могли дзен-буддистские священники (которые, очевидно, были одними из самых главных сторонников теории неинтеллектуального восприятия и внутренней бесполезности книжной учености) помочь воинам в области традиционного схоластического обучения? В конце концов, буси никогда не были известны как большие философы или ученые. Погруженные в полную насилия, прагматическую сферу человеческой реальности и постоянно занятые борьбой за политическую и военную власть, они лишь в редких случаях находили время на то, чтобы «постигать ученость». Даже во времена сравнительного мира (то есть после прихода к власти Иэясу) обширными познаниями в сфере литературы отличалось лишь ограниченное число буси самого высокого ранга. Но простые самураи, составлявшие основу регулярной армии пеших солдат и офицеров, были в своей массе настолько невежественными в вопросах обучения, что любой из их числа считался «образованным», если он хотя бы раз прочитал «Пятикнижие».
Вполне естественно, основным вкладом японской секты дзен в будзюцу было развитие интуитивных сил человеческой личности. Интуиция, противопоставленная рассуждениям и рациональному мышлению, была главным каноном учения дзен, поскольку его проповедники верили в то, что интуиция является самым коротким путем к истине. Для человека, постоянно подверженного опасности (как японский воин феодальных времен), интуиция была одним из самых ценных качеств, которое необходимо развивать, чтобы иметь возможность реагировать на угрозы окружающей суровой реальности без малейшего промедления, а тем более сомнений и раздумий. Как мы отмечали ранее, обсуждая теорию харагэй, доктрина дзен являлась одним из главных источников вдохновения в методах развития и поддержания этого психического состояния олимпийского спокойствия и четкого восприятия, которое было известно как цуки-но-кокоро («дух, спокойный как луна»). Интуиция (как она понимается в дзенском харагэй) становится еще более тонкой за счет практики брюшной централизации, и, как мы можем увидеть, обратившись к классическим текстам по будзюцу, ее развитие помогало достичь независимости ума и концентрации воли. Эти качества можно было развить и укрепить за счет практики брюшного дыхания – техники, которая вскоре стала характерной чертой всей японской культуры после Камакурского периода. Следует помнить о том, что в культуре доминировали воины, а через них военизированные формы учения дзен, его дисциплины и техники. Акер писал, что «идея желательности регулярного и глубокого брюшного дыхания, способствовавшего концентрации нервной энергии в хара, или животе, скоро проложила себе путь во все искусства и высшие профессии» (Acker, 46). Эта техника в действительности была такой же старой, как и сам Восток. В Древней Индии взаимосвязь между «праническим» дыханием (то есть вдыханием той космической жизни, одной из форм выражения которой является человек) и «физическим» дыханием человека считалась одной из самых важных (Lassere, 51). Это дыхание (согласно Дюркгейму) проходит не только сквозь Центр человека, хара, но также и сквозь всю его душу. Кроме того, дыхание отражает взаимоотношение человека с его окружением. Чем полнее дыхание, тем более реализованным и зрелым является человек. Оно воздействует не только на физическое состояние человека, его здоровье и общее благополучие, но и на его образ мышления и общее отношение к жизни. В древних буддистских и даосских текстах упоминаются четыре типа дыхания: на уровне плеч, на уровне груди, на уровне живота и, наконец, на уровне пяток. Как отметил Глак, «воин использует первые три типа… Дыхание на уровне пяток оставляется философам» (Gluck, 24). Китайская классическая литература отмечает изменения в значении и расстановке акцентов, которые имели место, когда эти концепции дыхания были перенесены из внутренних, метафизических сфер индийской культуры во внешние, прагматические сферы китайской, а затем и японской культур.
«Чжуан-цзы, по-видимому, считал, что гармоничное дыхание является признаком спокойного ума, поскольку он сказал: «Мудрые люди древности не видели снов, когда они спали. Их дыхание было глубоким и беззвучным. Их дыхание исходило даже из пяток, в то время как люди обыкновенные дышат только грудью». В любом случае счет вдохов и выдохов – хороший прием для успокоения ума, и в сутрах дзен содержатся самые подробные правила на этот счет, хотя японские и китайские мастера не уделяли этому предмету столько внимания, как индийские учителя» (Judo Kodokan, January, 1959).
Вполне естественно, воин феодальной Японии находился еще ближе к поверхности его культуры, и его интерес к брюшному дыханию был чисто прагматическим. Ему требовался строгий психический контроль и постоянный поток энергии при выполнении своих профессиональных обязанностей буси, или если он был будзин, то он имел схожую потребность просто для того, чтобы хорошо сражаться. Учение дзен помогало ему выработать несколько методов брюшного дыхания, которые, как уже отмечалось, позволяли «настоящему самураю… пересечь мост Годзо в Киото на одном дыхании (мост Годзо имеет длину 73 ярда)» (Leggett, 64). Это позволяло ему, кроме всего прочего, мгновенно переходить к активным действиям, наполненным сокрушительной энергией, обычно выраженной через сопутствующий киай, или «крик души».
Из различных ссылок, разбросанных по доктрине боевых искусств, становится ясно, что в целом буси перенял из японской версии дзен то, что, как он думал, может помочь ему действовать более эффективно в бою и делать лучше то, что он обязан был делать: служить своему хозяину с высочайшей концентрацией, хорошо сражаться и, если необходимо, отдать свою жизнь. Повинуясь этим требованиям, японская школа дзен тщательно избегала интеллектуальных ловушек и философских идей, характерных для высших этических систем, связанных с человеческим существованием в целом. Вместо этого она обеспечивала воина подходящими методиками (медитации, концентрации, внутренней централизации, распространения энергии, дыхания и т. д.) для улучшения его профессиональных качеств. Доктрина дзен предоставила ему теоретическую основу боя, созданную такими мастерами, как Такуан и Докё Этан, сочетающую в себе элементы силы воли, скрытую энергию и тот тип инстинктивной реактивности, который обычно присутствует в рассеянном состоянии в человеческом подсознании (уравновешенный сознательными, рациональными качествами), готовый выплеснуться с полной силой в «момент истины».
Таким образом, инстинктивная координация этой упрощенной интерпретации дзен, принятой буси (так же как и всеми остальными профессиональными бойцами феодальной Японии), была сильно ограничена самими требованиями его практической специализации. В целом доктрина дзен использовалась для того, чтобы улучшить прагматический, политический и утилитарный характер буси, а не с тем, чтобы помочь ему расширить свое сознание, выведя его за узкие границы копья и меча.
Наконец, согласно Сиода Годзо, учение дзен также повлияло на стиль записи технических приемов различных рю будзюцу. Задача по их записи и сохранению в документах, ревностно охранявшихся каждой школой и передававшихся только от отца к сыну, обычно поручалась дзен-буддистскому священнику из близлежащего монастыря, когда ее не брал на себя сам хозяин школы (который часто был мистиком, хорошо знакомым с аллегорическим, трудным для понимания языком текстов дзен).
Вполне естественно, основная цель использования методик дзен состояла не в том, чтобы обеспечить буси системой этики, которая, пусть даже отдаленно связанная с оригинальными заветами Будды, будет неизбежно находиться в противоречии с насильственной природой воинской профессии. Споры о том, содержит ли в себе дзен какое-нибудь этическое послание, не утихают и сегодня. К примеру, Судзуки, который так много сделал для объяснения сути японского дзен западным читателям, по всей видимости, склонен считать, что теория дзен почти ничего не могла добавить к кодексу преданности и повиновения, управлявшему жизнью самурая. Он писал: «Доктрина дзен не спорила с ними о бессмертии души, добродетели или этическом поведении, а просто призывала двигаться вперед, к какому бы заключению, рациональному или иррациональному, человек ни пришел. Философию можно оставить интеллектуальному уму; дзен – призыв к действию, а самое эффективное действие, после того как решение принято, это идти к цели, не оглядываясь назад. В этом отношении доктрина дзен на самом деле была религией японского воина» (Suzuki, 84).
Может показаться удивительным, что такая доктрина, как дзен, уходящая корнями в одну из самых глубоких и плодородных этических систем, буддизм, был или стал до такой степени лишен этических принципов, что даже начал поощрять систематическое насилие. Сам Судзуки рассматривает эту дилемму (не приводя решения) в следующем отрывке: «Хотя учение дзен никогда активно не призывало воинов продолжать свою насильственную профессию, оно пассивно воспринимало их такими, какими они были, по какой бы причине они ни избрали для себя это занятие. Оно поддерживало их в двух направлениях – моральном и философском. Моральном, потому что дзен является религией, которая учит нас не оглядываться назад после того, как решение принято; и философском, потому что оно относится к жизни и смерти с одинаковым безразличием» (Suzuki, 61).
Эту дилемму рассматривали и многие другие авторы, например Харрисон, который, по всей видимости, испытывал сильные сомнения по поводу существования или по меньшей мере влияния этого «этического» аспекта дзен на буси: «Как метод моральной и интеллектуальной культуры дзен с незапамятных времен изучался в Японии представителями класса самураев, и, несомненно, этому последнему обстоятельству следует приписать распространенное убеждение, согласно которому секреты всех школ боевых искусств нельзя постичь без знания дзен. Однако остается открытым вопрос: могла ли доктрина дзен на самом деле научить чему-то самурая в этом отношении?» (Harrison, 140).
В общем, «дзен пользовался популярностью у самураев, потому что обеспечивал их методикой, повышающей боевые качества, и несколькими специальными психологическими навыками, которые показывали им, как выпустить стрелу, как вступить в рукопашный поединок с лучшими шансами на успех. За всем этим есть своя философия, но именно мелкие, расположенные на поверхности кровожадные навыки пользовались спросом» (Stacton, 30).
Разумеется, есть и другая, высшая версия дзен – философия равновесия и интеграции, отражающая высокие стандарты своей метафизической исходной матрицы. Но мы не можем рассматривать эту версию здесь, в ограниченной сфере боевых искусств как воинских дисциплин, поскольку она вовлекает более широкую этическую сферу человеческого существования – то есть его существования как члена человеческой расы в целом, а не как специализированной, ограниченной «боевой машины».

Заключение
Эволюция будзюцу

На основании присутствующих в доктрине свидетельств становится очевидным, что с исторической точки зрения боевые искусства феодальной Японии демонстрируют три основные модели развития и применения. Каждая из этих моделей, в свою очередь, имела свою конкретную цель, часто приходившую в столкновение с целями двух других. Говоря коротко, их можно применять как боевые методы, как формы ритуального представления и как дисциплины внутренней интеграции.
Первое применение всегда было наиболее распространенным и самым впечатляющим. Ввиду набора смертоносных инструментов, применявшихся в вооруженном будзюцу, и потенциально опасных способов использования человеческого тела в невооруженном будзюцу, часто бывает необычайно трудно квалифицировать будзюцу с какой-либо иной точки зрения, кроме строго утилитарной, тесно связанной с древней дилеммой человека, столкнувшегося с другим человеком в бою: выиграть или проиграть, победить или оказаться побежденным, убить или погибнуть самому.
Как показывает японская история, эта утилитарная и практическая сфера будзюцу являлась основной областью деятельности буси, поскольку он по своей профессии был бойцом, солдатом, воином. Какими бы ни были причины, заставлявшие его применять будзюцу, – защита страны на поле боя или себя самого на пустынной дороге, для достижения власти, богатства, престижа, – диапазон этого конфликта обычно был ограничен сугубо утилитарными стратегиями боя, сконцентрированными в основном на достижении эффективной победы над противником и его устранении.
Сфера собственного я стала особенно значимой благодаря древнейшему инстинкту борьбы за выживание, часто в крайне враждебном окружении. Как только выживание было на какое-то время обеспечено, следующим логическим шагом стала попытка стабилизировать и гарантировать это выживание на долговременной основе. Таким образом, если бой и сопутствующая ему жестокость изначально были оправданными, поскольку это помогало избежать собственного уничтожения, после достижения этой цели оправдания стали менее весомыми, но тем не менее бой продолжался в интересах нейтрализации будущих, потенциальных угроз выживанию, таким образом, сам по себе превращаясь в угрозу для других. Из оборонительных, кратковременных усилий (то есть реакции на определенную, осязаемую угрозу) он трансформировался в оборонительную долговременную стратегию, набор превентивных мер, направленных на нейтрализацию предвидимой опасности. В этом смысле он стал опасным и начал выходить из-под контроля по диалектической спирали, в которой оборона превращалась в агрессию, агрессия активировала оборону, последняя перерастала в новую агрессию и так далее, до бесконечности, в соответствии с тем образцом, который современный человек, живущий в атомную эпоху, знает слишком хорошо.

 

Кэмбу, танец с мечом

 

Мастера будзюцу (рассматривавшие эти искусства как утилитарные, прагматические боевые методы) изобретали и совершенствовали оружие, технические приемы и стратегии, чтобы повысить свои шансы выходить победителями из боевых столкновений, чтобы преодолевать сопротивление или нейтрализовать угрозы (реальные или мнимые), чтобы подавлять другого человека – обычно в смертоносной манере. На самом деле популярность будзюцу в феодальную эпоху была основана – по сути, как и в наше время – на его ценности в качестве искусства, которое позволяло человеку эффективно достигать утилитарных целей любого боя, независимо от его причин и обстоятельств. Даже во времена сравнительного мира будзин практиковал будзюцу как разновидность физических упражнений, позволяющих «держать себя в форме». Даже сегодня польза таких занятий (как и многих других видов спорта) для здоровья является достаточно очевидной.
Вторая модель применения будзюцу была некогда удалена из суровой, брутальной сферы утилитарного боя. Она практиковалась как форма социального общения, следовавшая точным нормам установленного ритуала, где движения и оружие использовались символически для выражения определенной идеи, создания настроения, поддержания традиции, устранения страхов человека, блуждающего по коридорам истории без путеводной нити. В этом, втором, смысле будзюцу стало церемонией или спектаклем, частью пышных праздничных зрелищ и национальных обычаев, таким образом впитав в себя все лучшее и благородное, что было в его традициях, как, например, историческую память о борьбе за национальное единство, а также и то, что было менее благородным – суеверия, слепой ультранационализм и все страшные качества темной феодальной эпохи.
Например, в этом церемониальном смысле широко использовалось искусство стрельбы из лука. Искусство фехтования предоставило свою технику и оружие для анимистического танца кэмбу, или танца с мечом, который исполняется и сегодня. Искусство борьбы, представленное такой специализацией, как сумо, было (и во многом остается) частью многих религиозных церемоний, празднеств, символизируя собой национальную мощь. Искусства вооруженного и невооруженного будзюцу также демонстрировались перед высокопоставленной публикой в виде размеренной, впечатляющей последовательности формальных упражнений (ката), которые, покинув сферу реального боя, превратились в ритуальную форму этих смертоносных действий.
И наконец, будзюцу эволюционировала в нечто большее, чем простой набор гимнастических дисциплин, по мере того как будзин все глубже погружался в теории хара и ки, которые выходили за тесные рамки утилитарного боя и такие же узкие границы индивидуальной координации для ограниченных, индивидуальных целей. Интерпретируя эти теории как средства для социального и универсального развития, некоторые мастера трансформировали будзюцу в будо и, применяя эти концепции на расширенных уровнях и для высших целей, сумели преобразовать специализации боевых искусств в методы универсальной интеграции. Таким образом, будзюцу можно также рассматривать как дисциплину, которая способствует развитию человеческой личности за счет принятия определенной философской точки зрения на смысл существования и роль человека в окружающей его действительности.
Почти все основные искусства будзюцу в то или иное время применялись в этом смысле (то есть как религиозные или философские дисциплины интеграции для развития человеческой личности). Например, практика стрельбы из лука (кюдо), выполняемая в соответствии с древними правилами харагэй, в состоянии брюшной централизации и распространения энергии, может помочь человеку заглушить беспокоящее воздействие внутренней и внешней реальности, что позволит ему достичь лучшего понимания собственного я, понять границы своих возможностей, а также дать реалистическую оценку того контроля, который он способен установить над собственными эмоциональными и интеллектуальными реакциями на окружающую реальность. Только тогда он сможет действовать в этой реальности плодотворно, вместе с другим человеком, так, что они оба начнут жить и процветать в сбалансированной гармонии жизни. Однако на этом уровне искусство стрельбы из лука перестает быть боевым искусством, и, подобно чайной церемонии (тя-но-ю), оно входит в области тех дисциплин внутреннего созерцания, где будзин и его боевые методы становятся лишь отдаленными воспоминаниями о примитивных сферах существования. Однако данная область, ввиду ширины и глубины ее диапазона, не может быть рассмотрена во всей своей полноте в настоящем исследовании, но мы вернемся к ней в нашей следующей книге.
Искусство меча (кэндо) и искусства невооруженных единоборств (дзюдо и айкидо) также использовались в качестве дисциплин интеграции, основанных на определенных социальных образцах общения и взаимодействия и выраженных через развитие физической, функциональной и психологической координации определенным путем. Например, в дзюдо эти образцы воплощены в концепции взаимного благополучия и процветания, в айкидо – в идее гармонии (в самом общем смысле этого слова).
Разумеется, эти три основные модели применения будзюцу – утилитарная (вадза), формальная, или ритуальная (ката), и моральная (до) – никогда не были четко разграниченными или взаимно противоречащими. Они сливались и перекрывали друг друга, особенно последние две – ритуальная модель приобретала образовательные цели, а моральная расширялась и совмещалась с точным исполнением формальных упражнений. Более того, обе они признавали свой долг перед первой, доминирующей моделью применения будзюцу – то есть как неистощимого источника смертоносных боевых методов.
И именно эта сложная взаимосвязь между различными моделями применения будзюцу всегда затрудняла для мастеров прошлого и их современных наследников решение дилеммы, поставленной этическим вопросом, – теми общепринятыми правилами, основанными на человеческом опыте, в соответствии с которыми человек пытался регулировать свое существование и благоустраивать жизнь.
Основная дилемма, осознанная в феодальные времена несколькими мастерами будзюцу, которые понимали, что если человек хочет выжить как разумный, цивилизованный вид, если он намерен найти созидательный, а не разрушительный выход для своих насильственных наклонностей и тех способностей, которые сделали его хозяином земли, то тогда он должен научиться надежным методам, позволяющим переадресовывать эти наклонности. Эти мастера предвосхитили озабоченность современных ученых, столкнувшихся с бесконечно более опасными и разрушительными боевыми методами, которые поняли, что если человек не может полностью подавить в себе склонность к насилию, то он должен найти способ использовать эту склонность, а не позволять ей использовать его. Если, однако, человек продолжит выражать ее так, как он это делал с момента своего появления из джунглей, то он может ввергнуть мир в состояние окончательного хаоса, где исчезнет и он сам, и все плоды его трудов.

 

Назад: 7 Стратегические принципы применения
Дальше: Библиография