Глава девятая
Приближалась зима. Едва мы избавились от бедствий наводнения, как нам стал угрожать новый враг, к борьбе с которым предстояло спешно подготовиться: наступило уже десятое ноября. Суда, не получившие аварий, поторопились выйти в открытое море, с тем чтобы вернуться, наподобие ласточек, не ранее будущей весны. Мосты были наведены, и население, успокоившись, ожидало первых морозов. Они начались третьего декабря, а четвертого выпал первый снег, и при пяти-шестиградусном морозе установился санный путь. Это было большим счастьем, ибо во время наводнения погибли все заготовленные на зиму припасы и, не будь этого пути, городу грозил бы голод.
Благодаря саням, которые по быстроте своей могут поспорить с паровой тягой, со всех концов государства в столицу стали подвозить в огромных бочках со снегом всяческую дичь – куропаток, глухарей, диких уток, рябчиков. На базарах появилось множество рыбы, доставляемой с Черного моря и с Волги, а также разного домашнего скота и домашней птицы, битой и живой.
Одевшись в свою белую зимнюю одежду, Петербург предстал передо мной в любопытном, новом для меня обличье. А главное, я без устали катался в санях: испытываешь особое удовольствие, когда сани скользят по гладкому, как лед, снегу, и лошади, подбадриваемые холодом, не бегут, а летят, словно и не везут никакой тяжести. Эти первые зимние дни были для меня тем более приятны, что зима этого года, против обыкновения, установилась исподволь. Морозы постепенно дошли до двадцати градусов, но я их почти не замечал благодаря моей шубе и прочей теплой одежде. При двенадцати градусах Нева стала.
Погода стояла ясная, но очень морозная, – такой до сих пор еще не было, но я тем не менее решил отправиться по своим урокам пешком. Я надел меховые сапоги, большую каракулевую шубу, надвинул на голову шапку с наушниками, нацепил на шею кашемировую шаль и вышел на улицу весь закутанный – виднелся лишь кончик моего носа.
Сначала все шло превосходно. Я даже удивлялся, как мало на меня влияет холод, и посмеивался в душе над всеми россказнями о жестоких морозах в России, радуясь, что я так хорошо акклиматизировался. Двух своих учеников, Бобринского и Нарышкина, к которым я направился сначала, не оказалось дома, и я подумал, что судьба иногда устраивает нам премилые сюрпризы. Между тем встречавшиеся мне пешеходы с беспокойством посматривали на меня, но ничего не говорили. Вскоре навстречу мне попался какой-то господин, по-видимому, более общительный, чем другие. Увидев меня, он крикнул: «Нос!» Я не знал, что это означает по-русски, и думал, что не стоит задерживаться из-за односложного слова, а потому спокойно продолжал свой путь.
На углу Гороховой мне повстречался мчавшийся во весь дух извозчик, но и он крикнул мне: «Нос, нос!» Наконец, на Адмиралтейской площади какой то мужичок, увидев меня, ничего не сказал, но, схватив пригоршню снега, прежде нежели я успел опомниться, стал изо всех сил растирать мне лицо, в особенности нос. Я нашел эту шутку не слишком удачной, тем более по такому холоду, и дал ему такого тумака, что он отлетел шагов на десять.
К несчастью или, вернее, к счастью для меня, мимо проходило двое крестьян. Взглянув на меня, они схватили меня за руки, в то время как мой вошедший в раж мужичок по-прежнему стал тереть мне лицо снегом, пользуясь тем, что я уже не могу защищаться. Думая, что я стал жертвой недоразумения или попал в ловушку, я изо всех сил стал взывать о помощи. Прибежал какой-то офицер и по-французски спросил меня, в чем дело.
– Ради бога, – воскликнул я, делая попытку освободиться от трех мужичков, – разве вы не видите, что они со мной делают?!
– А что?
– Они трут мне лицо снегом! Не находите ли вы, что это плохая шутка по такому морозу?
– Простите, сударь, но ведь они вам оказывают огромную услугу, – сказал офицер, пристально всматриваясь мне в лицо.
– Какую услугу?
– Ведь у вас нос отморожен!
– Что вы говорите! – вскричал я, хватаясь за нос.
В это время какой-то прохожий обратился к моему собеседнику:
– Ваше благородие, вы отморозили себе нос.
– Благодарю вас, – ответил офицер, точно ему сообщили самую обыкновенную и притом приятную новость.
Нагнувшись, он взял горсть снега и стал оказывать себе ту самую услугу, которую оказал мне бедный мужик, а я еще так грубо отплатил за его любезность.
– Значит, сударь, – сказал я офицеру, – без этого мужичка…
– Вы остались бы без носа, – заметил офицер, продолжая растирать свой нос.
– В таком случае позвольте…
И я бросился вслед за мужичком, который, думая, что я хочу его избить, пустился наутек. Так как страх больше окрыляет, нежели благодарность, я, вероятно, не догнал бы своего спасителя, если бы несколько человек не схватили его, думая, что это обокравший меня воришка. Подбежав, я увидел, что мужичок пытается втолковать собравшейся толпе, что если он и виновен в чем-нибудь, то лишь в чрезмерном человеколюбии.
Я дал ему десять рублей, и этим все завершилось. Мужик долго кланялся и благодарил меня, а один из присутствующих сказал мне по-французски, что во время прогулок мне следует обращать больше внимания на свой нос. Излишне говорить, что я на всю жизнь запомнил этот добрый совет.
Несколько дней спустя я отправился к учителю фехтования Синебрюхову, где генерал Горголи назначил мне свидание. Я рассказал генералу эту историю, и он спросил, не предупреждал ли меня кто-нибудь на улице до сердобольного мужичка. Я ответил, что двое встречных прокричали мне: «нос, нос!», но я не понял этого слова.
– Они просили вас, – сказал он, – обратить внимание на свой нос. Имейте в виду, это очень принято у нас зимою.
Генерал Горголи был совершенно прав. Но в Петербурге нужно боятья отморозить не только нос и уши, о чем вас предупредит всякий встречный, – гораздо опаснее отморозить себе какую-нибудь часть тела, скрытую под одеждой, ибо об этом никто из окружающих вас предупредить не может. Прошлой зимой некий француз, по имени Пиерсон, стал по своей неосторожности жертвой подобного несчастья.
Агент одного из крупнейших парижских банков, господин Пиерсон выехал в Петербург с крупной суммой денег, которую он должен был передать русскому правительству в счет сделанного в Париже займа. В день его отъезда из Парижа стояла чудная погода, и он не принял никаких мер предосторожности против холода в дороге. В Риге погода была еще довольно сносная, так что Пиерсон не счел нужным обзавестись шубой, меховыми сапогами и прочим. Но едва он отъехал от Ревеля, как пошел снег, да такой густой, что ямщик сбился с дороги и опрокинул сани в ров.
Так как они не могли вытянуть саней вдвоем, ямщик выпряг одну из лошадей и поскакал за помощью, а Пиерсон, боясь в наступающей темноте бросить воз с деньгами на произвол судьбы, остался, чтобы стеречь его. Снег перестал, подул северный ветер и сильно похолодало. Зная, какой опасности он подвергается на морозе, Пиерсон принялся ходить возле саней. Через три часа вернулся ямщик с людьми и лошадьми, сани были вытащены, и Пиерсон вскоре добрался до ближайшей почтовой станции.
Станционный смотритель, у которого были взяты лошади, с беспокойством ожидал путешественника и, как только тот вышел из саней, спросил, не отморозил ли он себе рук или ног. Пиерсон ответил, что, по-видимому, ничего себе не отморозил, так как все время был в движении, и полагает, что благодаря этому остался цел и невредим. Он показал свое лицо и руки: они не пострадали.
Пиерсон чувствовал все же огромную усталость и, не желая пускаться в путь ночью из боязни какой-нибудь новой беды, принял решение переночевать на почтовой станции. Он велел согреть постель, выпил стакан вина и лег спать.
Проснувшись на следующее утро, Пиерсон попытался встать, но ему показалось, что он прикован к постели, парализован: он с трудом дотянулся до колокольчика и позвонил. Поднялась суматоха, побежали за врачом. Тот нашел, что у путешественника отморожены икры и начинается гангрена обеих ног: необходима немедленная ампутация.
Как ни страшна эта операция, Пиерсон соглашается подвергнуться ей. Врач посылает за инструментами и уже намеревается приступить к делу, когда пациент начинает жаловаться на расстройство зрения: он не различает даже ближайших предметов. Доктор понимает, что положение больного гораздо хуже, чем ему показалось поначалу, и вновь принимается обследовать его. Оказывается, что у несчастного отморожена также спина и там тоже началась гангрена.
Однако врач не говорит об этом Пиерсону, напротив, успокаивает его, обещает, что все пойдет на лад, что ему вскоре станет лучше, недаром его, видимо, опять клонит ко сну. Тот отвечает, что ему и в самом деле хочется спать. Он засыпает и через четверть часа умирает во сне.
Если бы удалось сразу обнаружить, что у Пиерсона отморожены и ноги и спина, если бы их тут же растерли снегом, как это сделал с моим носом тот добросердечный мужик, несчастный смог бы как ни в чем не бывало отправиться в путь на следующий же день.
Случай с моим носом послужил мне хорошим уроком и, не желая более утруждать прохожих, я выходил теперь из дома не иначе как с маленьким зеркалом в кармане и каждые десять – пятнадцать минут сверялся по нему, все ли у меня в порядке.
Спустя неделю зима в Петербурге вступила в свои права. Нева окончательно замерзла, и по ней стали ходить и ездить. Вместо экипажей всюду появились сани, Невский проспект превратился в своеобразный Лоншан с массой катающихся по нему людей, в церквах топились печи, перед театрами и на многих улицах горели костры, вокруг которых грелись слуги в ожидании своих господ. Что до кучеров, то заботливые хозяева отсылали их домой, наказав вернуться обратно в определенный час. Но главными жертвами холодов оказались солдаты и будочники: не проходило ночи, чтобы кто-нибудь из них не замерз.
Морозы все крепчали. В окрестностях Петербурга появились стаи волков, и однажды утром несколько волков были замечены на Литейном. Правда, выглядели они вполне мирно и были скорее похожи на нищих, просящих подаяние, чем на грабителей и убийц. Их все же забили палками.
В тот же вечер я рассказал о волках графу Анненкову, а он сообщил мне, в свою очередь, о грандиозной охоте на медведей, которая затевается на днях в десяти – двенадцати верстах от города. Охоту эту устраивает граф Нарышкин, один из моих учеников, и я попросил Анненкова передать ему, что я очень желал бы принять в ней участие. На следующий день я получил от Нарышкина приглашение с перечнем не увеселений, а предметов охотничьего снаряжения – костюма, подбитого и отороченного мехом, подобия кожаной каски на меху, закрывающей, как пелерина, плечи, и латной рукавицы на правую руку, в которой охотнику надлежало держать кинжал.
Эти условия, которые по моей просьбе мне повторили несколько раз, охладили до известной степени мой охотничий пыл. Однако мне не хотелось отставать от других – я приобрел и костюм, и каску, и кинжал.
Накануне я засиделся у Луизы допоздна и вернулся домой далеко за полночь. Тут мне пришло в голову прорепетировать охоту на медведя: я положил свои подушки, изображавшие медведя, на кресло и, вооружившись кинжалом, бросился на этого воображаемого зверя, стараясь нанести ему смертельный удар под шестое ребро. Вдруг я услышал в трубе камина какой-то подозрительный шорох. Я подбежал к камину и, всунув туда голову, заметил некий странный предмет: я не мог разглядеть его, так как он тотчас же поднялся вверх и исчез.
Я не сомневался, что это был вор, который хотел проникнуть ко мне через трубу и, увидев, что я не сплю, поспешно обратился в бегство. Я несколько раз крикнул: «Кто там?» – никто мне не отвечал, что явно подтверждало мое предположение. Я не ложился еще около получаса и, более не слыша ничего подозрительного, решил, что вор убежал и не вернется. Поэтому, забаррикадировав чем только мог камин, я лег спать.
Я проспал не более четверти часа, когда услышал чьи-то шаги в коридоре. Напуганный непонятной историей с камином, я вскочил с постели и прислушался. Не подлежало сомнению, что кто-то крадучись приближается к моей двери и под его шагами слегка потрескивает паркет, хотя, по-видимому, он ступает с величайшей осторожностью. Шаги остановились у моей двери: злоумышленник явно не решался идти дальше. Я надел каску, приготовленную для охоты, взял кинжал и замер в ожидании.
Вскоре я услышал, что кто-то открыл мою дверь, и при свете фонаря, оставленного в коридоре, увидел странную фигуру, лицо которой, как мне показалось, скрыто под маской. Я подумал, что лучше нападать, чем ждать нападения. И, видя, что непрошеный гость прямиком направился к камину, как человек, хорошо знакомый с моей комнатой, я бросился на него, схватил за горло, повалил на пол и, приставив кинжал к его груди, спросил, кто он и зачем сюда явился.
К моему великому удивлению, злоумышленник мой стал истошно кричать и звать на помощь. Тогда я выбежал в коридор и схватил фонарь, чтобы при его свете рассмотреть, с кем имею дело. Но хотя тут же вернулся с фонарем, вор точно в воду канул. Я опять услышал шорох в трубе, однако успел увидеть лишь чьи-то подошвы и штаны, которые исчезли с величайшей быстротой. Я был в полном недоумении.
Один из моих соседей, услышав душераздирающие крики в моей комнате, прибежал ко мне на помощь, думая, что меня убивают. Он застал меня на ногах, в охотничьей каске, с фонарем и кинжалом в руках. Увидев меня в таком нелепом виде, он, естественно, подумал, что я сошел с ума.
В доказательство того, что я нахожусь в здравом уме, я рассказал ему всю историю. Сосед разразился хохотом: оказывается, я одержал победу над трубочистом! Я мог бы усомниться в этом, но мои руки, рубашка и даже лицо, испачканные сажей, доказывали справедливость его слов. Ту т он пустился в объяснения, и я перестал сомневаться.
Во Франции даже зимой трубочисты – залетные птицы, поющие только раз в год с высоты дымовых труб. Между тем в Петербурге без них просто нельзя обойтись, и они появляются в каждом доме регулярно два раза в месяц. Но работа их проходит по ночам, так как днем идет топка печей. Работая по договоренности с домовладельцами, трубочисты чистят трубы по ночам, а затем спускаются в квартиры, чтобы выбрать ту сажу, которая накопилась внизу. Петербуржцы знают это и не беспокоятся при ночном посещении трубочиста. К несчастью, меня забыли предупредить об этом, и, явившись ко мне впервые, трубочист едва не стал жертвой моего стремительного нападения.
На следующий день я убедился, что сосед сказал мне сущую правду: домохозяйка пришла ко мне утром и заявила, что трубочист требует обратно свой фонарь.
В три часа дня мы с графом Анненковым отправились в его великолепных санях в загородное имение Нарышкина – место сбора охотников. Мы прибыли туда часов в пять пополудни и застали в сборе почти всех охотников. Вскоре приехали запоздавшие, и нас пригласили к столу.
Нужно отобедать у русских вельмож, чтобы иметь представление об их роскоши. Была середина декабря, и, когда я вошел в столовую, меня больше всего поразило великолепное вишневое дерево, усыпанное вишнями, которое стояло посреди стола. Можно было подумать, что находишься во Франции в середине лета. Вокруг этого дерева лежали горы апельсинов, ананасов и винограда – такой десерт трудно было бы найти в Париже даже в сентябре. Я уверен, что один этот десерт стоил больше трех тысяч.
Мы сели за стол. В то время в Петербурге существовал превосходный обычай: гости сами себя угощали напитками, и потому перед каждым из нас стояло по пяти бутылок вин разных марок. Что касается еды, то здесь было решительно все, начиная с архангельской телятины и кончая самой разнообразной дичью.
После первого блюда в залу вошел метрдотель, неся на серебряном блюде двух неизвестных мне живых рыб. При виде их все гости ахнули от удивления: то были две стерляди. Так как стерляди водятся только в Волге, расстояние от нее до Петербурга не меньше трехсот пятидесяти лье, и могут жить только в волжской воде, пришлось везти их в течение пяти дней и пяти ночей в крытом и отапливаемом возке, чтобы вода в той посудине, где они помещались, не замерзла.
Каждая из этих рыб стоила восемьсот рублей, то есть более тысячи шестисот франков. Блаженной памяти Потемкин и тот не придумал бы ничего лучшего!
Через десять минут рыбы снова появились на столе уже в вареном виде с гарниром из горошка, спаржи, зеленых бобов и прочих овощей.
По окончании обеда сотрапезники перешли в другую залу, где стояли карточные столы. В игре я участия не принимал, а был только наблюдателем. Когда я отправился спать, то есть часов в двенадцать, уже было проиграно в общей сложности около трехсот тысяч рублей и двадцать пять тысяч крестьян.
На следующий день меня разбудили чуть свет. Доезжачие донесли, что в близлежащих лесах поднято пять медведей. Я услышал эту приятную весть с легким содроганием. Как бы ты ни был храбр, но всегда испытываешь волнение в ожидании встречи, особенно в первый раз, с неведомым тебе врагом.
Тем не менее я бодро надел свой костюм, в котором вполне мог не бояться холода. Точно готовясь принять участие в нашем празднестве, солнце сияло. Под его лучами температура поднялась до пятнадцати градусов ниже нуля, и следовало ожидать, что днем еще потеплеет.
Охотники были одеты столь однообразно, что мы с трудом узнавали друг друга. У подъезда нас ждали сани, и через несколько минут мы уже были на месте.
Мы подъехали к прекрасной деревенской избе с огромной печью и с образом в углу, перед которым, по русскому обычаю, все перекрестились. Нас ждал здесь завтрак, которому мы оказали честь. Но я заметил, что, против своего обыкновения, никто из охотников не пил. Впрочем, это вполне понятно: перед поединком никто не напивается, а ведь предстоявшая нам охота была настоящим поединком.
К концу завтрака на пороге появился один из доезжачих – это означало, что пора собираться в путь. Каждый из нас получил по заряженному карабину, который разрешалось пускать в ход лишь в момент наиболее грозной опасности. Кроме того, нам вручили по пяти или шести жестяных кружков – их бросают в медведя, чтобы его рассердить.
Шагах в ста от избы мы увидели лесной участок, оцепленный музыкантами, из которых состоял роговой оркестр Нарышкина, тот самый, что вызвал мое восхищение во время белых ночей на Неве. Каждый музыкант держал в руке рожок, готовясь затрубить в него, когда настанет время. Таким образом, откуда бы медведь ни явился, звуки рожков должны были испугать его. Между музыкантами стояли мужики с ружьями, заряженными порохом, чтобы холостыми выстрелами усилить шум, производимый рожками. Мы сразу же углубились в огороженное таким образом лесное пространство.
В ту же минуту затрубили рожки и запалили ружья. Шум этот произвел на охотников такое же действие, как военная музыка на солдат в начале сражения. Я был охвачен таким воинственным пылом, которого никак не предполагал у себя еще пять минут назад.
Меня поставили между графом Анненковым и одним из доезжачих Нарышкина, которому вследствие моей неопытности поручено было наблюдать за мною. Я обещал Луизе оберегать графа, а на деле он оберегал меня. Влево от него стоял граф Никита Муравьев, с которым Анненков был связан тесной дружбой, а за Муравьевым, насколько я мог разглядеть сквозь деревья, – Нарышкин. Кто находился дальше – я не видел.
Прошло минут десять, как вдруг раздались крики: «Медведь, медведь!» – и последовало несколько выстрелов. На нас шел медведь, испуганный шумом музыки и выстрелами. Оба соседа сделали мне знак приготовиться. Вскоре мы услышали шум ломаемых ветвей и глухое рычание. Несмотря на холод, меня ударило в пот. Я поглядел на своих соседей – они были совершенно спокойны, и я тоже постарался овладеть собой. В это мгновение между мною и графом Алексеем появился медведь.
Моим первым движением было бросить кинжал и схватить ружье. Медведь остановился и с удивлением посмотрел на нас; он, очевидно, колебался, не знал, на кого из нас броситься, но граф не дал ему времени на размышление. Зная мою неопытность, он решил привлечь внимание зверя к себе и, выступив вперед, бросил в него жестяной кружок, который держал наготове. Медведь с невероятной ловкостью схватил этот кружок и смял его в лапах, продолжая реветь. Граф сделал еще один шаг и бросил второй кружок. Медведь схватил и этот кружок и разгрыз его зубами. Чтобы еще больше рассердить зверя, граф бросил ему третий кружок. Но на этот раз медведь, видно, решил, что не стоит возиться с неодушевленными предметами, он повернул голову в сторону графа и, страшно заревев, пошел на него, их разделяло теперь не более десяти футов. Граф издал резкий свист, медведь тотчас же стал на задние лапы. Именно этого и ждал граф: он бросился на зверя, который вытянул вперед передние лапы, как бы желая схватить его, но тут же страшно заревел, зашатался и упал мертвым. Кинжал поразил его в самое сердце.
Я подбежал к графу, так как опасался, что он ранен, и нашел его совершенно спокойным, точно ничего не случилось. Я мог только удивляться такому мужеству. Сам я весь дрожал, хотя был всего только зрителем этого поединка.
– Вы видите, – сказал мне граф, – это не особенно трудно. Помогите мне, пожалуйста, повернуть медведя, я хочу, чтобы вы поняли, куда именно нужно наносить удар.
Мы с трудом повернули огромную медвежью тушу. Кинжал вошел в грудь зверя по самую рукоять. Граф вытащил его и вытер о снег. В этот момент мы снова услышали крики и увидели, что охотник, стоявший слева от Нарышкина, в свою очередь, расправляется с медведем:
здесь борьба длилась несколько дольше, но медведь тоже был убит.
Эти две победы привели меня в полное восхищение. Остатки моего страха улетучились. Я почувствовал себя Геркулесом, побеждающим Немейского льва, и мне захотелось испытать свои силы.
Случай не заставил себя долго ждать. Едва мы отошли шагов на двести от места, где лежали туши обоих медведей, как я увидел еще одного медведя. Я бросил ему жестяной кружок. Медведь оскалился с глухим рычанием, показав два ряда ослепительно белых зубов. Мои соседи справа и слева остановились и приготовили карабины, чтобы прийти мне на помощь, если это понадобится.
Я последовал их примеру. Должен, впрочем, сказать, что я больше доверял этому оружию, чем кинжалу. Так, с карабином наготове, я ждал медведя со всем тем хладнокровием, на которое был способен, но он не двигался. Тогда я прицелился и выстрелил.
В ту же минуту раздался оглушительный рев. Медведь поднялся на задние лапы и стал трясти одной из передних, так как другая была, по-видимому, перебита. Я услышал крики: «Осторожнее!» Медведь бежал прямо на меня с такой быстротой, что я едва успел выхватить кинжал. Я плохо помню, что произошло вслед за этим, так как все совершилось с быстротою молнии.
Я увидел зверя прямо перед собой с раскрытой, окровавленной пастью и что было сил ударил его в грудь, но удар мой пришелся по ребру. Огромная лапа опустилась на мое плечо, и под ее тяжестью я упал навзничь. В ту же минуту раздались два выстрела. Медведь свалился на меня. Я с трудом выкарабкался из-под него и вскочил, готовый защищаться, но зверь был уже мертв. В него попали обе пули: графа Алексея – позади уха, а доезжачего – в плечо. Я был весь в крови, хотя не получил ни малейшей царапины.
Со всех сторон сбежались охотники. Зная, что я сражаюсь с медведем, они испугались, как бы такой поединок не окончился для меня печально. Все обрадовались, видя меня целым и невредимым, а медведя мертвым.
Хотя эта победа и была одержана не мною одним, она доставила мне большое удовольствие, ведь я был еще новичком в подобного рода охоте. Однако своим выстрелом я перебил медведю переднюю лапу, а кинжалом нанес ему обширную рану: стало быть, рука моя не дрогнула ни тогда, когда враг был далеко, ни тогда, когда он приблизился.
Крестьяне и доезжачие убили еще двух медведей, после чего охота закончилась. Убитых медведей сволокли вместе, сняли с них шкуры и отрезали у них задние лапы, которые считаются лакомым блюдом: их должны были подать нам к обеду.
Мы вернулись во дворец Нарышкина с нашими трофеями. Каждого из нас ожидала у него в комнате душистая вода для купания, что было более чем кстати, после того как мы полдня провели на охоте, с ног до головы закутанные в меха. Через полчаса колокол возвестил, что наступил час обеда.
Обед этот оказался не менее роскошным, чем вчерашний: правда, не было стерлядей, зато были медвежьи окорока. Их приготовили сами доезжачие, изжарив во дворе на горящих углях. Увидев большие куски медвежьего мяса, почерневшего, чуть ли не обугленного, я испытал чувство отвращения. Все же мне захотелось попробовать это редкое блюдо; я снял ножом подгоревшую корку, и под ней оказалось великолепное, сочное, чрезвычайно вкусное мясо.
Садясь в сани, чтобы ехать домой, я нашел в них шкуру убитого мною медведя, которую весьма любезно велел положить туда Нарышкин.