XIX
А «глупый» Збышко и впрямь уехал из Богданца с тяжелым сердцем. Прежде всего ему было как-то непривычно, не по себе, без дяди, с которым он многие годы не расставался и к которому так привык, что сейчас сам не знал, как будет обходиться без него в пути и на войне. А потом, жаль было ему Ягенки; хоть и старался он убедить себя, что едет к Данусе, что любит её всем сердцем, однако только теперь он почувствовал, как хорошо ему было с Ягенкой, как сладки были их встречи и как тоскует он по ней. Он и сам дивился, чего так загрустил вдруг без неё, — все ведь было бы ничего, когда б тосковал он по Ягенке, как брат по сестре. Но он-то понимал, чего ему недостает: ему хотелось снова и снова обнимать её стан и сажать её на коня или снимать с седла, снова и снова переносить через речки и выжимать воду из её косы, снова и снова бродить с ней по лесам, и глядеть на неё не наглядеться, и «советоваться» с ней. Так привык он к ней и так сладко все это было, что не успел он об этом подумать, как тотчас предался мечтам и, совсем позабыв, что впереди у него долгий путь в Мазовию, живо представил себе ту минуту, когда в лесу он боролся один на один с медведем и Ягенка пришла вдруг ему на помощь. Будто вчера все это было, и будто вчера ходили они на бобров на Одстаянное озерцо. Он не видел тогда, как пустилась она вплавь за бобром, но сейчас ему чудилось, будто видит её, — и истома напала на него, как две недели назад, когда ветер пошалил с её платьем. Потом вспомнилось ему, как ехала она в пышном наряде в Кшесню в костёл и как дивился он, что такая простая девушка едет вдруг, словно знатная панночка со своей свитой. И тревогу, и блаженство, и печаль ощутил он вдруг в своем сердце, а как вспомнил, что мог бы позволить себе с нею все, что хотел, что и она льнула к нему, смотрела ему в глаза, рвалась к нему, так едва усидел на коне. «Хоть бы встретился с ней и простился, обнял на дорогу, может, легче б мне стало», — говорил он себе; однако тотчас почувствовал, что это неправда, что не стало бы ему легче, потому что при одной мысли об этом прощании его бросило в жар, хоть на дворе уже было морозно.
Он испугался вдруг этих уж очень греховных воспоминаний и стряхнул их с себя, как сухой снег с епанчи.
«К Дануське еду, к моей возлюбленной!» — сказал он себе.
И тотчас понял, что иная эта любовь у него, что чище она и кровь от неё не играет так по жилкам. По мере того как ноги леденели у него в стременах и холодный ветер студил кровь, все его мысли устремились к Данусе. Уж ей-то он всем был обязан. Не будь Дануси, голова его давно бы скатилась с плеч на краковском рынке. Ведь с той поры как она перед всеми рыцарями и горожанами сказала: «Он мой!» — и вырвала его из рук палачей, он принадлежит ей, как раб госпоже. Не он, а она избрала его, и, сколько бы ни противился этому Юранд, ничего он тут не поделает. Одна она может прогнать его прочь, как прогоняет слугу госпожа, но и тогда он не уйдет от неё, потому что связал себя обетами. Но тут ему подумалось, что не прогонит она его, что скорее покинет мазовецкий двор и пойдет за ним хоть на край света, и он стал восхвалять в душе её и осуждать Ягенку, будто та одна только и была повинна в том, что он поддался греховному соблазну и что сердце его раздвоилось. Теперь уж он не вспомнил о том, что Ягенка выходила старого Мацька, что, не будь её, медведь в ту ночь, быть может, содрал бы ему самому кожу с головы, он нарочно старался думать про Ягенку одно худое, полагая, что тогда будет более достоин Дануси и оправдается в собственных глазах.
Но в это время его догнал, ведя за собой навьюченного коня, посланный Ягенкой чех Глава.
— Слава Иисусу Христу! — сказал он с низким поклоном.
Раза два Збышко встречал его в Згожелицах, но сейчас не признал.
— Во веки веков! — ответил он. — Ты кто такой?
— Ваш слуга, милостивый пан!
— Как мой слуга? Вот мои слуги, — кивнул он на двоих турок, подаренных ему Сулимчиком Завишей, и на двоих рослых парней, которые, сидя верхом на меринах, вели за собой его скакунов, — вот мои слуги, а тебя кто прислал?
— Панна Ягенка из Згожелиц.
— Панна Ягенка?
Збышко только что думал о девушке одно худое, и сердце его ещё было полно неприязни к ней, поэтому он сказал:
— Воротись домой и скажи панне спасибо, не нужен ты мне.
Но чех покачал головой:
— Не порочусь я, пан. Меня вам подарили, да и я поклялся служить вам до смерти.
— Раз тебя подарили мне, так ты мой слуга?
— Ваш, пан.
— Тогда я приказываю тебе воротиться.
— Я поклялся, и хоть я невольник из Болеславца и бедный слуга, но шляхтич…
Збышко разгневался:
— Прочь отсюда! Это ещё что такое! Хочешь служить мне против моей воли? Прочь, не то прикажу натянуть самострел.
Чех спокойно отторочил суконную епанчу, подбитую волчьим мехом, отдал её Збышку и сказал:
— Панна Ягенка и вот это прислала вам, вельможный пан.
— Хочешь, чтоб я тебе ребра переломал? — спросил Збышко, беря из рук конюха копье.
— И кошелек велено вам отдать, — продолжал чех.
Збышко замахнулся было, но вспомнил, что хоть слуга и невольник, но сам шляхетского рода и у Зыха остался, верно, только потому, что не на что ему было выкупиться, — и опустил копье.
Чех склонился к его стремени и сказал:
— Не гневайтесь, пан. Не велите вы мне ехать с вами, так я поеду следом в сотне шагов, я ведь спасением души своей клялся.
— А ежели я прикажу убить тебя или связать?
— Прикажете убить, не мой грех это будет, а связать прикажете, так останусь лежать, покуда меня люди добрые не развяжут либо волки не съедят.
Збышко ничего ему не ответил, тронул коня и поехал вперед, а за ним последовали его слуги. Чех с самострелом за плечами и с секирой на плече потащился сзади, кутаясь в косматую шкуру зубра от резкого ветра, который подул внезапно, неся снежную крупу.
Метель крепчала с каждой минутой. Турки, хоть и были одеты в тулупы, коченели от стужи, конюхи Збышка стали хлопать руками, а сам он, тоже одетый не очень тепло, покосился раз-другой на волчью епанчу, привезенную Главой, и через минуту велел турку подать её.
Плотно закутавшись в епанчу, он почувствовал вскоре, как тепло разливается у него по жилам. Особенно удобен был капюшон, который закрывал глаза и часть лица, так что буря теперь почти не донимала молодого рыцаря. И невольно он подумал, что Ягенка добрейшей души девушка, и придержал коня, пожелав расспросить чеха о ней и обо всем, что творилось в Згожелицах.
Кивнув слуге, он спросил:
— Знает ли старый Зых, что панна послала тебя?
— Знает, — ответил Глава.
— И не перечил он панне?
— Перечил.
— Расскажи, как все было.
— Пан ходил по горнице, а панна за ним. Он кричал, а панночка — ни гугу, но только он к ней обернется, она бух ему в ноги. И ни слова. Говорит наконец пан: «Оглохла ты, что ли, что ничего на все мои доводы не отвечаешь? Молви хоть словечко, не то позволю, а позволю, так аббат голову мне оторвёт!» Тут панна поняла, что на своем поставит, да в слезы, и знай пана благодарит. Он стал выговаривать панночке, что взяла она волю над ним, что всегда на своем поставит, а потом и говорит: «Поклянись, что не побежишь украдкой прощаться с ним, тогда позволю, иначе нет».
Запечалилась тут панночка, но дала обещание, и пан очень обрадовался, потому что они с аббатом страх как боялись, как бы не вздумалось ей повидаться с вами. Но этим дело не кончилось, захотела тут панна пару коней дать, а пан ни в какую, захотела панна волчью епанчу послать и кошелек, а пан ни в какую. Да что там его запреты! Она бы дом вздумала поджечь, и то бы он согласился. Вот и лишний конь у вас, и волчья епанча, и кошелек…
«Добрейшей души девушка!» — подумал про себя Збышко.
Через минуту он спросил вслух:
— А с аббатом у них все обошлось?
Чех улыбнулся, как бойкий слуга, отлично понимающий, что вокруг него творится, и ответил:
— Они оба тайком от аббата все это делали, и что там было, когда он прознал обо всем, я не знаю, я раньше уехал. Аббат как аббат! Рявкнет иной раз и на панночку, а потом в глаза ей заглядывает, не очень ли обидел. Сам я видал, как он накричал на неё один раз, а потом полез в сундук и такое ей принес ожерелье, что и в Кракове лучше не сыщешь. «На вот!» — говорит. Справится она и с аббатом, отец родной не любит её так, как он.
— Это правда.
— Истинный Бог, правда…
Они умолкли и продолжали подвигаться вперед сквозь ветер и снежную крупу. Вдруг Збышко придержал коня, до слуха его из чащи донесся жалобный голос, заглушаемый лесным шумом:
— Христиане, спасите слугу Божьего в беде!
Тут на дорогу выбежал человек в полумонашеской-полусветской одежде и, остановившись перед Збышком, стал кричать:
— Кто бы ты ни был, милостивый пан, подай руку помощи человеку и ближнему в тяжкой беде!
— Что за беда стряслась над тобою и кто ты такой? — спросил молодой рыцарь.
— Я слуга Божий, хоть и не посвященный, а стряслась надо мною вот какая беда: нынче утром вырвался у меня конь, который вез короба со святынями. Остался я один, безоружный, вечер приближается, и скоро в лесу завоют лютые звери. Погибну я, коли вы меня не спасете.
— Коли по моей вине ты погибнешь, мне придется отвечать за твои грехи, — сказал Збышко, — но откуда мне знать, правду ты говоришь или, может, ты бродяга, а то и разбойник, каких много шатается по дорогам?
— Это ты, пан, узнаешь по моим коробам. Любой человек отдал бы кошель, набитый дукатами, лишь бы завладеть тем, что хранится в них, но тебе я даром уделю немножко, только прихвати меня с моими коробами.
— Вот ты говоришь, будто ты слуга божий, а того не знаешь, что спасать людей надо не ради земных, а ради небесных благ. Но как же ты спас короба, коли у тебя убежал конь, который вез их?
— Да ведь коня в лесу на полянке волки задрали, я только тогда его и нашел, ну, а короба уцелели, я притащил их на обочину дороги и стал ждать, пока добрые люди смилосердятся и спасут меня.
Желая доказать, что он говорит правду, незнакомец показал на два лубяных короба, лежавших под сосной. Збышко смотрел на него с недоверием, человек этот казался ему подозрительным, да и выговор его, хоть и довольно чистый, выдавал, однако, иноземное происхождение путника. Но отказать незнакомцу в помощи Збышко не хотел и позволил ему сесть с коробами, удивительно легкими, на свободного коня, которого вел чех.
— Да умножит Бог твои победы, храбрый рыцарь! — сказал незнакомец.
И, видя юное лицо Збышка, прибавил вполголоса:
— И волосы в твоей бороде.
Через минуту он уже ехал рядом с чехом. Некоторое время они не могли разговаривать, потому что за сильным ветром и страшным лесным шумом ничего не было слышно; но когда буря поутихла, Збышко услыхал позади следующий разговор:
— Я ничего не говорю, может, ты и был в Риме, но уж очень похоже, что ты охотник до пива, — говорил чех.
— Берегись вечных мук, — ответил незнакомец, — ибо ты говоришь с человеком, который на прошлую пасху ел крутые яйца с его святейшеством. И не говори мне по такому холоду про пиво, разве только про гретое, но, коли есть у тебя баклажка с вином, дай хлебнуть два-три глотка, а я тебе отпущу месяц чистилища.
— Да ведь я сам слыхал, как ты говорил, что вовсе ты не посвященный, как же ты можешь отпустить мне месяц чистилища?
— Это верно, что я непосвященный, но макушка у меня выбрита, я получил на то дозволение, да к тому же я с собой вожу отпущения и святыни.
— В этих коробах? — спросил чех.
— В этих коробах. Да если бы вы только видели, что у меня там хранится, то пали бы ниц, и не только вы, но и все сосны в бору вместе с дикими зверями.
Но чех, парень бойкий и бывалый, подозрительно поглядел на торговца индульгенциями и спросил:
— А коня волки съели?
— Съели, они ведь сродни дьяволам, но только потом лопнули. Одного я видел собственными глазами. Коли есть у тебя вино, дай хлебнуть, а то хоть ветер и стих, да уж очень я промерз, покуда сидел у дороги.
Однако вина чех ему не дал, и они снова ехали в молчании, пока торговец индульгенциями не спросил:
— Куда это вы едете?
— Далеко. Но пока в Серадз. Поедешь с нами?
— Придется. Переночую в конюшне, а завтра этот благочестивый рыцарь, может, подарит мне коня, и я поеду дальше.
— Откуда ты?
— Из прусских владений, из Мальборка.
Услыхав об этом, Збышко повернулся и кивнул незнакомцу головой, приказывая ему подъехать поближе.
— Ты из Мальборка? — спросил он. — И едешь оттуда?
— Из Мальборка.
— Но ты, верно, не немец, хорошо говоришь по-нашему. Как звать тебя?
— Немец я, а зовут меня Сандерус; по-вашему я говорю потому, что родился в Торуне, а там весь народ говорит по-польски. Потом я жил в Мальборке, но там тоже говорят по-польски. Да что там! Крестоносцы, и те понимают по-вашему.
— А давно ты из Мальборка?
— Да я, пан, и в святой земле побывал, и в Константинополе, и в Риме, а оттуда через Францию вернулся в Мальборк, а уж из Мальборка двинулся в Мазовию со своими святынями, которые набожные христиане охотно покупают для спасения души.
— В Полоцке или в Варшаве был?
— Был и там, и там. Дай Бог здоровья обеим княгиням! Недаром княгиню Александру любят даже прусские рыцари, она очень благочестива, да и княгиня Анна не хуже её.
— Двор в Варшаве видел?
— Я его не в Варшаве, а в Цеханове встретил, где князь и княгиня приняли меня радушно, как слугу Божьего, и щедро наградили на дорогу, но и я оставил им святыни, которые должны принести их дому благословение господне.
Збышко хотел спросить про Данусю, но стыд и робость овладели вдруг им, он понял, что это значило бы открыть тайну своей любви незнакомому простолюдину, к тому же подозрительному с виду, быть может просто мошеннику. Помолчав с минуту времени, он спросил:
— Что за святыни возишь ты по свету?
— Да я и отпущения грехов вожу, и всякие святыни. Есть у меня и полные отпущения, и на пятьсот, и на триста, и на двести лет, и на меньший срок, подешевле, чтоб и бедные люди могли купить и сократить себе муки чистилища. Есть у меня отпущения старых грехов и грехов будущих, но не думайте, милостивый пан, что деньги, которые я за них получаю, я прячу себе… Кусок черного хлеба и глоток воды — вот все, что мне нужно, все остальное, что насобираю, я отвожу в Рим для нового крестового похода. Правда, много мошенников ездит по свету, все у них поддельное: и отпущения, и святыни, и печати, и свидетельства, и святой отец справедливо требует в своих посланиях предавать суду этих обманщиков; но меня приор серадзский несправедливо обидел, потому что у меня печати подлинные. Осмотрите воск, милостивый пан, и вы сами увидите.
— А что же сделал тебе серадзский приор?
— Ах, милостивый пан! Дай-то Бог, чтобы я ошибался, но, сдается мне, он заражен еретическим учением Виклифа. Мне ваш оруженосец сказал, будто вы едете в Серадз, так лучше мне не показываться приору на глаза, чтоб не доводить его до греха и до новых кощунств над моими святынями.
— Короче говоря, он принял тебя за мошенника и грабителя?
— Да разве во мне дело, милостивый пан! Я бы простил его, как своего ближнего, что, впрочем, я в конце концов и сделал, но ведь он поносил мои святые товары, и я очень опасаюсь, что за это будет осужден на вечные муки.
— Какие же у тебя святые товары?
— Такие, что не подобает говорить о них с покрытой головой; но на этот раз у меня под рукой готовые отпущения, и потому я могу дозволить вам не снимать капюшона, а то опять подул ветер. На привале вы купите отпущеньице, и грех вам не зачтется. Чего только у меня нет! Есть у меня копыто того ослика, на котором совершено было бегство в Египет, оно было найдено около пирамид. Арагонский король давал мне за это копыто пятьдесят дукатов чистым золотом. Есть у меня перо из крыла архангела Гавриила, оброненное им во время благовещения; есть головы двух перепелок, ниспосланных израильтянам в пустыне; есть масло, в котором язычники хотели изжарить Иоанна Крестителя, и перекладина лестницы, которую видел во сне Иаков, и слезы Марии Египетской, и немного ржавчины с ключей апостола Петра… Нет, не перечислить мне всего, милостивый пан, — и продрог-то я до костей, а ваш оруженосец не хотел дать мне вина, да и до вечера мне все равно бы не кончить.
— Великие это святыни, если только они подлинные! — сказал Збышко.
— Если только подлинные? Нет, пан, сейчас же возьмите у оруженосца копье и наставьте его, ибо дьявол тут, рядом с вами, это он внушает вам такие мысли. Держите его на расстоянии длины копья от себя. А не хотите накликать беду, так купите у меня отпущение за этот грех, не то и трех недель не пройдет, как умрет тот, кого вы любите больше всего на свете.
Збышко вспомнил про Данусю и испугался этой угрозы.
— Да ведь это не я, — возразил он, — а доминиканский приор в Серадзе не верит тебе.
— А вы, милостивый пан, сами осмотрите воск на печатях; что ж до приора, то одному Богу известно, жив ли он ещё, ибо кара господня может тотчас постигнуть человека.
Однако, когда они приехали в Серадз, приор был ещё жив. Збышко даже отправился к нему заказать две обедни: одну о здравии Мацька, а другую — о ниспослании павлиньих султанов, за которыми он уехал из дому. Приор, как это часто случалось в тогдашней Польше, был чужеземец, родом из Целии, но за сорок лет жизни в Серадзе хорошо научился говорить по-польски и стал заклятым врагом крестоносцев. Вот почему, узнав о замысле Збышка, он сказал:
— Еще горше покарает их десница господня; но и тебя я не стану отговаривать — ты дал клятву, да и карающая рука поляка никогда не воздаст им в должной мере за все то, что они сотворили в Серадзе.
— Что же они сотворили? — спросил Збышко, которому хотелось знать о всех обидах, причиненных полякам крестоносцами.
Старичок-приор развел руками и сперва прочел вслух «Вечную память», затем уселся на табурет, с минуту сидел с закрытыми глазами, словно желая оживить в памяти старые воспоминания, и наконец повел свой рассказ:
— Их Винцентий из Шамотул привел сюда. Было мне в ту пору двенадцать лет, и я только приехал из Цилии, откуда меня забрал мой дядя, прелат Петцольд. Крестоносцы напали на город ночью и тут же его подожгли. С городских стен мы видели, как на рынке рубили мечами мужчин, женщин и детей, как бросали в огонь младенцев… Я видел убитых ксендзов, ибо, разъярясь, крестоносцы никому не давали пощады. Оказалось, что приор Миколай, который был родом из Эльблонга, знает комтура Германа, предводителя войск крестоносцев. Приор вышел со старшей братией к этому свирепому рыцарю, упал перед ним на колени и на немецком языке заклинал его смилостивиться над христианами. Но комтур сказал только: «Не понимаю!» — и велел продолжать резню. Тогда-то и вырезали монахов, а с ними убили и дядю моего Петцольда, Миколая же привязали к конскому хвосту. А к утру в городе не осталось в живых ни одного человека, только крестоносцы разгуливали, да я притаился на колокольне на брусе, к которому подвешены колокола. Бог за это уже покарал их под Пловцами, но они все ищут гибели нашего христианского королевства и до той поры будут искать, покуда не сотрет их с лица земли десница господня.
— Под Пловцами, — сказал Збышко, — погибли почти все мужи моего рода; но я не жалею об этом, ибо великую победу даровал господь королю Локотку и двадцать тысяч немцев истребил.
— Ты доживешь до ещё большей войны и ещё больших побед, — сказал приор.
— Аминь! — ответил Збышко.
И они переменили разговор. Молодой рыцарь спросил мимоходом о торговце реликвиями, которого встретил по дороге, и узнал, что много таких мошенников шатается по дорогам, обманывая легковерных людей. Приор сказал также, что есть папские буллы, повелевающие епископам задерживать этих торговцев и, если у кого не окажется подлинных свидетельств и печатей, немедленно предавать суду. Свидетельства этого бродяги показались приору подозрительными, и он тотчас хотел препроводить его в епископский суд. Если бы оказалось, что тот действительно послан из Рима с индульгенциями, то никто бы его не обидел. Но он предпочел бежать. Быть может, он боялся задержки в пути, но этим бегством только навлек на себя ещё большее подозрение.
В конце беседы приор пригласил Збышка отдохнуть и заночевать в монастыре, но тот не смог принять приглашение, так как хотел вывесить перед корчмой вызов «на бой пеший или конный» всем рыцарям, которые стали бы оспаривать, что панна Данута самая прекрасная и самая добродетельная девица во всем королевстве, повесить же такой вызов на воротах монастыря было делом неподобающим. Ни приор, ни другие монахи не захотели даже написать Збышку этот вызов, и молодой рыцарь оказался в затруднительном положении и не знал, что ему предпринять. Только после возвращения в корчму ему пришло на мысль обратиться с этим делом к торговцу индульгенциями.
— Приор так и не знает, бродяга ты или нет, — сказал Збышко торговцу.
— «Чего, говорит, было ему бояться епископского суда, коли у него подлинные свидетельства?»
— Да я не епископа боюсь, — ответил Сандерус, — а монахов, которые не разбирают печатей. Я как раз хотел ехать в Краков, да нет у меня коня, приходится ждать, покуда мне кто-нибудь его не подарит. А пока я пошлю письмо, к которому приложу свою печать.
— Вот и мне подумалось: увидят, что знаешь грамоте, ну и решат, что ты человек не простой. Но как же ты пошлешь письмо?
— С пилигримом или странствующим монахом. Мало ли народу идет в Краков поклониться гробу королевы?
— А мне сумеешь написать вызов?
— Напишу вам, милостивый пан, все, что прикажете, — красиво и гладко, даже на доске.
— Лучше на доске, — сказал Збышко, обрадовавшись, — и не порвется, и пригодится на будущее.
Спустя некоторое время слуги раздобыли и принесли свежую доску, и Сандерус принялся писать вызов. Збышко не мог прочесть, что он там написал, однако тотчас велел прибить доску на воротах, а пониже повесить щит, под которым на страже стояли по очереди турки. Тот, кто ударил бы в щит копьем, дал бы тем самым знак, что принимает вызов. Но в Серадзе до таких дел было, видно, немного охотников, и ни в этот день, ни до самого полудня следующего дня щит ни разу не зазвенел от удара, а в полдень несколько обескураженный молодой рыцарь собрался в дальнейший путь.
Однако перед отъездом к нему забежал ещё раз Сандерус и сказал:
— Вот если бы вы, милостивый пан, вывесили щит у прусских рыцарей, вашему оруженосцу уже пришлось бы затягивать на вас ремни доспехов.
— Как же так? Ведь крестоносцы — монахи, а монаху не дозволяется иметь даму сердца.
— Не знаю, дозволяется или не дозволяется, но знаю, что есть у них дамы сердца. Правда, если крестоносец выйдет на единоборство, его будут осуждать за это, потому что они дают клятву вступать в бой вместе с другими только за веру; но в Пруссии, кроме монахов, есть много светских рыцарей, которые прибывают из дальних стран на помощь пруссакам. Те только и смотрят, как бы ввязаться в драку, особенно французы.
— Эва! Видал я их под Вильно; даст Бог, увижу и в Мальборке. Мне нужны павлиньи чубы со шлемов, я, понимаешь, дал обет добыть их.
— Купите у меня, милостивый пан, две-три капли пота Георгия Победоносца, которые он пролил в бою с огненным змием. Никакая другая святыня не может так пригодиться рыцарю. Дайте мне за неё того коня, на которого вы велели сесть мне, а я прибавлю вам ещё отпущение за христианскую кровь, которую вы прольете в бою.
— Оставь меня в покое, не то рассержусь. Не стану я покупать твой товар, покуда не уверюсь, что он хорош.
— Вы вот говорили, что едете к мазовецкому двору князя Януша. Спросите там, сколько у меня взяли святынь и сама княгиня, и рыцари, и панны на тех свадьбах, на которых я гулял.
— На каких таких свадьбах? — спросил Збышко.
— Да как всегда перед рождественским постом. Рыцари играли свадьбы один за другим, потому что люди болтают, будто быть войне между польским королем и прусскими рыцарями из-за добжинской земли… Ну, тут уж всяк себе скажет: «Бог его знает, останусь ли я в живых», и всякому припадет охота прежде с бабой в счастье пожить.
Збышка живо заинтересовал слух о войне, но ещё больше разговор о свадьбах.
— Кто же из девушек вышел замуж? — спросил он.
— Да все придворные княгини. Не знаю, осталась ли хоть одна у неё, сам слыхал, как княгиня говорила, что придется новых искать.
Збышко на минуту примолк, а потом спросил изменившимся голосом:
— А панна Данута, дочь Юранда, имя которой стоит на доске, тоже вышла замуж?
Сандерус помедлил с ответом, потому что и сам ничего толком не знал, да и подумал, что получит преимущество над рыцарем и сможет лучше использовать его в своих целях, если будет томить его неизвестностью. Он уже решил, что надо держаться этого рыцаря, у которого много с собой и людей, и всякого добра. Сандерус разбирался в людях и знал толк в вещах. Збышко был так молод, что легко можно было предположить, что он будет щедр и неосмотрителен и станет сорить деньгами. Сандерус успел уже разглядеть и дорогие миланские доспехи, и рослых боевых коней, которые не могли принадлежать простому рыцарю, и сказал себе, что с таким панским дитятею будет обеспечен и радушный прием в шляхетских усадьбах, и много случаев выгодно сбыть индульгенции, и безопасность в пути, и, наконец, обильные пища и питье, что для него было всего важнее.
Услышав вопрос Збышка, он наморщил лоб, поднял вверх глаза, как будто напрягая память, и переспросил:
— Панна Данута, дочь Юранда?.. А откуда она?
— Из Спыхова.
— Видать-то я их всех видал, но как которую звали, что-то не припомню.
— Она совсем ещё молоденькая, на лютне играет, княгиню песнями веселит.
— Ах, молоденькая… на лютне играет… Что ж, выходили замуж и молоденькие… Не черна ли она, как агат?
Збышко вздохнул с облегчением.
— Нет, это не та! Та как снег бела, только на щеках румянец играет, и белокура.
— Одна черная, как агат, — прервал его Сандерус, — при княгине осталась, а прочие почти все повыходили замуж.
— Но ведь ты же говоришь: «почти все», значит, не все до единой. Христом Богом молю тебя, коли хочешь получить подарок, вспомни хорошенько.
— Денька через три-четыре я бы, может, и припомнил, а всего милее был бы мне конь, который возил бы мои священные товары.
— Скажи правду — и получишь коня.
Тут вмешался чех, который, улыбаясь в усы, слушал весь этот разговор:
— Правду мы при мазовецком дворе узнаем.
Сандерус с минуту поглядел на него, а затем сказал:
— Ты что, думаешь, я боюсь мазовецкого двора?
— Я ничего не говорю, может, ты его и не боишься, но только ни сейчас, ни через три дня никуда ты с конем не уедешь, а коль окажется, что солгал, так и на своих двоих никуда не ускачешь, потому его милость велит переломать тебе их.
— Это уж как пить дать! — подтвердил Збышко.
Услыхав такой посул, Сандерус подумал, что лучше быть поосторожней, и ответил:
— Да когда бы я хотел солгать, так бы сразу и сказал, вышла, мол, либо нет, не вышла, а я ведь сказал, что не помню. Будь у тебя свой ум, ты бы тотчас постиг мою добродетель.
— Мой ум твоей добродетели не брат, потому она у тебя, может, псу сестра.
— Не брешет моя добродетель, как твой ум, а кто брешет при жизни, тот может завыть после смерти.
— Это верно! Не выть будет после смерти твоя добродетель, а зубами скрежетать, разве только при жизни потеряет их на службе у дьявола.
И они завели перебранку, потому что чех был остер на язык: немец ему слово, а он ему — два. Однако Збышко велел готовиться к отъезду, и вскоре они тронулись в путь, расспросив предварительно у бывалых людей, как проехать на Ленчицу. За Серадзом потянулись дремучие леса, которые раскинулись на большей части этого края. Но по этим лесам пролегала большая дорога, местами даже окопанная рвами, а местами в низинах вымощенная кругляком — след хозяйствования короля Казимира. Правда, после его смерти, во время смуты, поднятой Наленчами и Гжималитами, дороги были запущены, но когда при Ядвиге в королевстве воцарился мир, в руках усердного народа снова застучали заступы на болотах и топоры в лесах, и к концу жизни королевы купец мог уже провезти от замка к замку на подводах свои товары, не боясь обломиться в выбоине или увязнуть в трясине. Только дикий зверь да разбойники были страшны в пути; но для защиты от дикого зверя ночью жгли плошки, а днем оборонялись от него самострелами, разбойников же и бродяг здесь было меньше, чем в соседних краях. Ну, а уж если кто ехал с людьми да при оружии, тому и вовсе нечего было бояться.
Збышко тоже не боялся ни разбойников, ни вооруженных рыцарей и даже не вспоминал о них, потому что весь был во власти страшной тревоги и все думы его летели к мазовецкому двору. Он не знал, застанет ли свою Дануську придворной княгини или женой какого-нибудь мазовецкого рыцаря, с утра до поздней ночи душу его терзали сомнения. Порой ему казалось немыслимым, чтобы Дануся могла забыть его, но потом приходила вдруг в голову мысль, что Юранд мог приехать ко двору из Спыхова и отдать дочь за соседа своего или друга. Он ведь ещё в Кракове говорил, что не судьба Збышку быть мужем Дануси, что не может он отдать дочь за него, значит, обещал её, видно, другому, связан был, видно, обетом, а сейчас исполнил этот обет. Когда Збышко думал об этом, ему начинало казаться, что не видать уж ему Дануси в девушках. Он звал тогда Сандеруса и снова выпытывал, снова выспрашивал, а тот все больше и больше путал. Порою немец вот-вот готов был припомнить и придворную Данусю, и её свадьбу, но тут же совал вдруг палец в рот, задумывался и восклицал: «Нет, не она!» От вина у немца должно было будто бы прояснеть в голове, но, сколько он ни пил, память у него не становилась лучше, и он по-прежнему заставлял томиться молодого рыцаря, в душе которого смертельный страх все время боролся с надеждой.
Так и ехал Збышко вперед, терзаемый тревогой, тоской и сомнениями. По дороге он уже совсем не думал ни о Богданце, ни о Згожелицах, а только о том, что ж ему предпринять. Прежде всего надо было ехать к мазовецкому двору и узнать там всю правду; поэтому Збышко торопился вперед, останавливаясь только в усадьбе, в корчме или в городе на короткий ночлег, чтобы не загнать коней. В Ленчице он снова велел повесить на воротах корчмы свой вызов, рассудив, что, вышла ли замуж Дануська, осталась ли девушкой, она по-прежнему его госпожа, и ему надо драться за неё. Но в Ленчице не много нашлось бы таких, кто смог бы прочесть его вызов, те же рыцари, которым вызов прочли грамотные причетники, не зная чужого обычая, только пожимали плечами и говорили: «Едет какой-то глупец! Кто же станет соглашаться с ним или спорить, коли этой девушки никто из нас в глаза не видал». А Збышко ехал дальше, и все большая тревога обнимала его, и все больше он торопился. Никогда не переставал он любить свою Дануську, но в Богданце и в Згожелицах, чуть не каждый день беседуя с Ягенкой и любуясь её красотой, он не так часто думал о Дануське, а сейчас и ночью, и днем одна она была у него перед глазами, одна она не шла из ума. Даже во сне он видел её, с распущенной косой, с маленькой лютней в руке, в красных башмачках и в веночке. Она протягивала к нему руки, а Юранд увлекал её прочь. Утром, когда сны пропадали, на смену им приходила ещё большая тоска; и никогда в Богданце Збышко не любил так этой девушки, как сейчас, когда он не был уверен, не отняли ли её у него.
Ему приходило в голову, что её, может, силой выдали замуж, но в душе он тогда ни в чем её не винил, потому что она была ребенком и не могла располагать собою. Зато он вспыхивал негодованием, вспоминая про Юранда и княгиню Анну, когда же думал о муже Дануси, все в нем кипело от гнева, и он грозно озирался на слуг, везших под попонами оружие. Он решил, что не перестанет служить ей, и если даже застанет её уже чужою женой, все равно добудет и сложит к её ногам павлиньи гребни. Но в этой мысли он не находил утешения, скорее печаль будила она в его сердце, потому что он совсем не представлял себе, что станет делать дальше.
Утешала его только мысль о предстоящей великой войне. Хоть и не мил был ему свет без Дануськи, однако он не помышлял о гибели, он чувствовал, что война так захватит его, что он позабудет обо всех прочих горестях и печалях. А в воздухе действительно пахло грозой. Неизвестно откуда шли слухи о войне, потому что мир царил между королем и орденом, но всюду, где ни проезжал Збышко, говорили только о войне. Народ словно предчувствовал, что вспыхнет война, а некоторые открыто говорили: «Для чего было нам соединяться с Литвой, как не для того, чтобы выступить против этих псов-крестоносцев? Надо раз навсегда покончить с ними, чтобы больше они не терзали нас». Другие восклицали: «Безумцы эти монахи! Мало им было Пловцев! Смерть у них за плечами, а они захватили ещё землю добжинскую, которую им с кровью придется извергнуть». И во всех землях королевства к войне готовились, не похваляясь, с суровостью, с какой всегда готовятся к бою не на жизнь, а на смерть, с глухим упорством; могучий народ, который слишком долго сносил обиды, решил подняться наконец на врага и жестоко отплатить ему. Во всех усадьбах Збышко встречал людей, убежденных в том, что надо быть готовыми в любой день сесть на коня, и даже дивился этому, ибо думал, как и другие, что война неизбежна, но не слыхал о том, что она должна вспыхнуть так скоро. Ему не приходило в голову, что в этом случае воля народная предрешает события. Он верил не себе, а другим, и радовался, глядя на эти приготовления к войне, с которыми ему приходилось сталкиваться на каждом шагу. Все другие заботы отступали везде перед заботой о коне и об оружии; везде тщательно осматривали копья, мечи, секиры, рогатины, шлемы, панцири, ремни нагрудников и чепраков. Кузнецы день и ночь били молотами по железным листам, куя грубые, тяжелые доспехи, которые не в подъем были изысканным рыцарям с Запада, но которые легко носили крепкие шляхтичи из Великой и Малой Польши. Старики добывали в боковушах из сундуков заплесневелые мешки с гривнами, чтобы снарядить в поход сыновей. Однажды Збышко ночевал у богатого шляхтича Бартоша из Беляв, отца двадцати двух могучих сыновей, заложившего свои обширные земли монастырю в Ловиче, чтобы купить двадцать два панциря, столько же шлемов и прочего военного снаряжения. И хотя Збышко ничего не слыхал в Богданце о войне, однако он тоже подумал, что придется двинуться в Пруссию, и благодарил Бога за то, что так хорошо снарядился в путь. Доспехи Збышка всюду вызывали удивление. Его принимали за воеводича, а когда молодой рыцарь уверял, что он простой шляхтич и что такие доспехи можно купить у немцев, стоит только щедро рассчитаться за них секирой, сердца слушателей загорались воинственным пылом. Но многие, увидев его доспехи, не могли удержаться от соблазна и, догнав Збышка на большой дороге, предлагали ему: «Давай сразимся за них!» Но Збышко торопился вперед и не хотел принимать бой, а чех натягивал самострел. Збышко даже перестал вывешивать в корчмах доску с вызовом, поняв, что, по мере того как он углубляется в страну, люди все меньше разбираются в подобных делах и все чаще почитают его за глупца.
В Мазовии народ меньше говорил о войне. И тут все верили, что война неизбежна, но не знали, когда она может вспыхнуть. В Варшаве все было спокойно, тем более что двор находился в Цеханове, который князь Януш перестраивал, верней, восстанавливал, после давнего набега Литвы, когда от старого города остался один только замок. В варшавском замке Збышка принял правитель Ясько Соха, сын воеводы Абрагама, павшего в битве на Ворскле. Ясько знал Збышка, так как был с княгиней в Кракове, поэтому он радушно принял молодого рыцаря; однако, прежде чем сесть за стол, Збышко стал спрашивать Яська, как Дануся, не вышла ли она замуж вместе с другими придворными паннами княгини.
Но Соха ничего не мог об этом сказать. Князь и княгиня с ранней осени жили в Цеханове. В Варшаве оставалась только горсточка лучников и он для охраны замка. Соха слышал, что в Цеханове веселились и, как всегда перед рождественским постом, играли свадьбы, но какие придворные панны вышли замуж, а какие — нет, он, будучи человеком женатым, не спрашивал.
— Думаю, однако, — сказал Соха, — что Дануся замуж не вышла, потому что свадьбу сыграть без Юранда не могли, а об его приезде я ничего не слыхал. У князя и княгини гостят также два рыцаря-крестоносца, комтуры, один из Янсборка, другой из Щитно, и с ними как будто чужеземцы; ну, Юранд в такое время никогда не приезжает, ибо стоит ему увидеть белый плащ, как он тотчас приходит в ярость. А раз не было Юранда, значит, не было и свадьбы! Впрочем, если хочешь, я пошлю гонца разузнать обо всем и велю ему спешно воротиться назад, хоть и думаю, что ты наверняка найдешь Данусю ещё в девушках.
— Я сам завтра утром поеду, а за утешение тебе спасибо. Как только кони отдохнут, так и тронусь в путь, мне покоя не будет, покуда я не узнаю всю правду; ну, а тебе все-таки спасибо — у меня от души теперь отлегло.
Однако Соха этим не ограничился. Он стал расспрашивать шляхтичей, гостивших в это время в замке, и солдат, не слыхал ли кто из них о свадьбе Дануси. Никто об этом ничего не слыхал, хотя нашлись такие, которые были в Цеханове и даже гуляли там на свадьбах. Разве только в последние недели или в последние дни она вышла. Могло статься и так — ведь в те времена люди недолго раздумывали. И все же Збышко лег спать, окрыленный надеждой. Уже в постели он подумал, не прогнать ли завтра Сандеруса, однако решил, что этот бродяга знает немецкий язык и может пригодиться ему, когда придется выехать в Мальборк для поединка с Лихтенштейном. Збышко подумал также, что Сандерус не обманул его, и хоть дорого стоил, потому что ел и пил в корчмах за четверых, однако был услужлив и выказывал некоторую привязанность к своему новому господину. И главное, он умел писать, чем превосходил не только оруженосца-чеха, но и самого Збышка.
Вот почему молодой рыцарь позволил Сандерусу ехать с ним в Цеханов, чему тот обрадовался не только потому, что в дороге его поили и кормили, но и потому, что в такой почтенной компании он внушал большее доверие и легче находил покупателей. Переночевав в Насельске и подвигаясь не слишком быстро и не слишком медленно, путники на другой день под вечер увидели стены цехановского замка. Збышко остановился в корчме, чтобы надеть доспехи и, по рыцарскому обычаю, въехать в замок в шлеме и с копьем в руке; сев затем на своего рослого коня, добытого в бою, он сотворил в воздухе крест и двинулся вперед.
Но не проехал он и десяти шагов, как ехавший позади чех поравнялся с ним и сказал:
— Ваша милость, за нами мчатся какие-то рыцари, уж не крестоносцы ли это?..
Збышко повернул коня и в каких-нибудь тридцати шагах увидел блестящую группу всадников, во главе которой ехали два рыцаря на рослых поморских конях, оба в полном вооружении, в белых плащах с черными крестами и в шлемах с высокими павлиньими султанами.
— Клянусь Богом, крестоносцы! — сказал Збышко.
И он невольно пригнулся в седле, вытянул копье в пол конского уха, а чех, увидев это, поплевал в кулак, чтобы рукоять секиры не скользила в руке.
Слуги Збышка, люди бывалые и сведущие в военном деле, тоже стали наготове, правда не для боя — в рыцарских поединках слуги не принимали участия, — а для того, чтобы отмерить место для конного боя или утоптать снег для пешего. Один только чех, принадлежавший к шляхетскому роду, мог принять участие в бою; но и он полагал, что, прежде чем ударить на врага, Збышко сделает вызов, и поразился, увидев, что молодой господин наставил до вызова свое копье.
Однако Збышко вовремя спохватился. Он вспомнил свой безрассудный поступок под Краковом, когда так легкомысленно хотел напасть на Лихтенштейна, и все беды, которые после этого обрушились на него, поднял копье, отдал его чеху и, не вынимая из ножен меча, тронул своего коня и поехал к крестоносцам. Приблизившись к ним, он заметил ещё третьего рыцаря, тоже с перьями на голове, и четвертого, безоружного, длинноволосого, который был похож на мазура.
При виде их Збышко сказал про себя:
«Пообещал я в темнице своей госпоже не три чуба, а столько, сколько пальцев на обеих руках; но три, ежели только это не послы едут, я мог бы добыть сейчас».
Однако, подумав, он решил, что это все-таки едут какие-то послы к мазовецкому князю, и, вздохнув, громко сказал:
— Слава Иисусу Христу!
— Во веки веков, — ответил безоружный всадник с длинными волосами.
— Дай Бог счастья!
— Вам также!
— Слава Георгию Победоносцу!
— Это наш покровитель. Путь-дорога!
Они стали раскланиваться, затем Збышко назвал свое имя, герб и клич, сообщил, откуда направляется к мазовецкому двору; рыцарь с длинными волосами сказал, что его зовут Ендреком из Кропивницы и что он сопровождает гостей князя: брата Готфрида, брата Ротгера, а также господина Фулькона де Лорша из Лотарингии, гостя крестоносцев, который пожелал собственными глазами увидеть мазовецкого князя и особенно княгиню, дочь славного «Кинстута».
Когда Ендрек из Кропивницы называл их имена, иноземные рыцари, сидя прямо на своих конях, склоняли головы в железных шлемах, решив по богатым доспехам Збышка, что это князь послал им навстречу кого-нибудь из знати, быть может родственника своего или сына.
Меж тем Ендрек из Кропивницы продолжал:
— Комтур, или, по-нашему, староста из Янсборка, который гостит сейчас у князя, рассказал ему об этих трех рыцарях, которые очень хотели побывать у нас, но не осмеливались, особенно рыцарь из Лотарингии; сам он издалека и думал, что на тевтонской границе обитают сарацины, с которыми никогда не прекращается война. Князь, как гостеприимный хозяин, тотчас послал меня на границу, чтобы под моей охраной они благополучно миновали замки.
— Так они без вашей помощи не могли бы проехать?
— Наш народ ненавидит крестоносцев, и не за то, что они учиняют на нас набеги, — мы сами тоже к ним заглядываем, — а за то, что они низкие предатели; ведь крестоносец обнимает тебя и целует, а сам в это время готов нож тебе в спину всадить; подлый это обычай, и противен он нам, мазурам. Да что говорить! Всякий примет немца в своем доме и не обидит гостя, но на дороге не преминет напасть на него. А есть такие, которые только так и поступают, из мести ли или ради славы — да пошлет её Бог всякому.
— Кто же среди вас самый славный?
— Есть один такой, что немцу легче во все глаза взглянуть на смерть, чем его увидеть, а зовут его Юранд из Спыхова.
Сердце затрепетало у молодого рыцаря, когда он услыхал это имя, и он тотчас решил разузнать кой о чем у Ендрека из Кропивницы.
— Знаю, — сказал он, — слыхал: это его дочка Данута была придворной княгини, пока не вышла замуж.
И, затаив дыхание, он воззрился на мазовецкого рыцаря; однако тот воскликнул в изумлении:
— Да кто вам это сказал? Ведь она ещё совсем молоденькая. Случается, конечно, что и такие выходят замуж; но Данута не вышла. Шесть дней, как я уехал из Цеханова и видел её с княгиней. Как же она могла в посту выйти замуж?
Услышав это, Збышко с трудом сдержался, чтобы не схватить мазура в объятия и не крикнуть: «Спасибо вам за эту весточку!» Совладав с собою, он сказал:
— А я слыхал, будто Юранд выдал её замуж.
— Это не Юранд, а княгиня хотела, да не могла отдать её против воли отца. Хотелось княгине отдать Данусю за одного рыцаря в Кракове, он дал обет служить девушке, и она его любит.
— Любит? — воскликнул Збышко.
Ендрек бросил на него быстрый взгляд и с улыбкой спросил:
— Что это вы так про эту девушку расспрашиваете?
— Я про знакомых расспрашиваю, к которым еду.
Из-под шлема у Збышка виднелись только глаза да нос и чуть-чуть выглядывали щеки; но и щеки, и нос так сильно у него покраснели, что мазур, большой насмешник и лукавец, спросил:
— Лицо-то у вас, должно быть от мороза, покраснело, как пасхальное яичко!
Юноша ещё больше смешался и пробормотал:
— Должно быть.
Они тронули коней и некоторое время ехали молча; только кони фыркали и из ноздрей у них вырывались клубы пара да болтали друг с дружкой иноземные рыцари. Однако через минуту Ендрек из Кропивницы спросил:
— Как вас зовут, я что-то недослышал?
— Збышко из Богданца.
— Что вы говорите! Да ведь того рыцаря, который дал обет дочке Юранда, тоже как будто так звали.
— Уж не думаете вы, что я стану отпираться? — с гордостью отрезал Збышко.
— Чего же тут отпираться! Господи, так это вы тот самый Збышко, которого дочка Юранда накрыла покрывалом! Да когда двор вернулся из Кракова, у придворных дам только и разговору было, что про вас, у иных, скажу я вам, даже слезы текли по щекам. Так это вы! То-то все обрадуются при дворе, княгиня ведь тоже вас любит.
— Да благословит её Бог, да и вас, за добрую весть. А то как сказали мне, что Дануся вышла замуж, я весь обомлел.
— А чего ей замуж выходить!.. Лакомый кусочек такая невеста — приданого-то у неё целый Спыхов; но хоть много красивых хлопцев при дворе, а никто на неё не заглядывался из уважения и к поступку её, и к вашему обету. Да и княгиня до этого не допустила бы. То-то все обрадуются! Сказать по правде, кое-кто над Данусей подсмеивался. «Не воротится твой рыцарь», — говорили ей, а она тогда только ножками топала: «Воротится, воротится!» А как скажут ей, что вы на другой женились, так она даже всплакнет, бывало.
Збышко растрогался, услышав эти слова, но при мысли о людском наговоре вспыхнул от гнева:
— Я на бой вызову того, кто на меня наговаривал!
Но Ендрек из Кропивницы расхохотался:
— Да ведь это бабы ей говорили! Что же, вы баб будете на бой вызывать? С бабой мечом не повоюешь!
Обрадовавшись, что судьба послала ему такого веселого и благожелательного товарища, Збышко стал расспрашивать его сперва про Данусю, потом про обычаи мазовецкого двора, потом снова про Данусю, потом про князя Януша, про княгиню и снова про Данусю; вспомнив о своем обете, он рассказал Ендреку обо всем, что слышал по дороге, и о том, как народ готовится к войне, и о том, как ждет её со дня на день, и спросил наконец, ждут ли войны и в мазовецких княжествах.
Однако пан из Кропивницы не думал, что война начнется так скоро. Народ толкует о войне; но он собственными ушами слыхал, как князь однажды говорил Миколаю из Длуголяса, что крестоносцы спрятали когти и что если король настоит, так они из страха перед его могуществом освободят и захваченную ими землю добжинскую, и, уж во всяком случае, будут оттягивать войну, пока как следует не подготовятся.
— Да и князь, — прибавил он, — недавно ездил в Мальборк. Магистра не было, так князя великий маршал принимал и ристалища в честь его устроил, а сейчас у князя комтуры гостят, да вот ещё новые гости едут…
Ендрек на минуту задумался и прибавил:
— Толкуют, будто неспроста гостят крестоносцы у нас и в Плоцке у князя Земовита. Сдается, хотят они, чтобы в случае войны наши князья выступили на помощь не польскому королю, а ордену, ну, а если не удастся склонить их к этому, так чтобы в стороне остались, — но не выйдет по-ихнему…
— Даст Бог, не выйдет. Да разве вы усидите дома? Ведь ваши князья подвластны польскому королю. Думаю, не усидеть вам.
— Не усидеть, — подтвердил Ендрек из Кропивницы.
Збышко снова бросил взгляд на иноземных рыцарей и павлиньи их перья.
— А эти что, за тем же едут?
— Крестоносцы они, может, и за тем же. Кто их знает?
— А третий?
— Третий едет из любопытства.
— Должно быть, знатный рыцарь.
— Еще бы! За ним едут три кованых повозки с богатым снаряжением да девять человек прислуги. Вот бы с таким подраться! Даже слюнки текут!
— Вам нельзя!
— Никак нельзя! Князь велел мне охранять их. Волос не упадет с головы у них до самого Цеханова.
— А что, если бы я вызвал их на поединок? А что, если бы они захотели драться со мной?
— Тогда вам пришлось бы сперва со мной драться; нет, покуда я жив, ничего из этого не выйдет.
Збышко ласково посмотрел на молодого шляхтича и сказал:
— Вы знаете, что такое рыцарская честь. С вами я драться не стану, потому что вы друг мне; но в Цеханове я с Божьей помощью найду повод, чтобы подраться с немцами.
— В Цеханове делайте все, что вам угодно. Там тоже без ристалищ не обойдется, и если дозволят князь и комтуры, так дело может дойти и до поединка.
— Есть у меня доска, на которой написан вызов каждому, кто станет оспаривать, что панна Данута самая добродетельная и самая прекрасная девица на свете. Но знаете… люди везде только пожимают плечами и смеются.
— Иноземный это обычай и, сказать по правде, глупый, у нас его не знают, разве только где-нибудь на границе. Вот и этот лотарингский рыцарь все приставал по дороге к шляхтичам, требовал, чтобы они прославляли его даму. Но никто его не понимал, а я не допустил, чтобы дело дошло до драки.
— Как? Он требовал, чтобы прославляли его даму? Что вы говорите! Верно, нет у него ни стыда, ни совести.
Тут он устремил на иноземного рыцаря взор, точно любопытствуя взглянуть, каков же с виду человек, у которого нет ни стыда, ни совести; однако в душе он должен был признаться, что Фулькон де Лорш вовсе не смотрит обыкновенным забиякой. Из-под приподнятого забрала глядели добрые глаза, и лицо у рыцаря было молодое, печальное.
— Сандерус! — окликнул вдруг Збышко своего немца.
— К вашим услугам, — ответил тот, приближаясь.
— Спроси у этого рыцаря, какая девица самая добродетельная и самая прекрасная на свете.
— Какая девица самая добродетельная и самая прекрасная на свете? — спросил Сандерус.
— Ульрика д'Эльнер! — ответил Фулькон де Лорш.
И, устремив глаза ввысь, он стал тяжело вздыхать, а у Збышка от такого кощунства даже дух занялся, и в негодовании он вздыбил своею скакуна; однако не успел он слово вымолвить, как Ендрек из Кропивницы стал на коне между ним и чужеземцем и сказал:
— Не затевать ссоры!
Однако Збышко снова обратился к торговцу реликвиями:
— Скажи ему от меня, что он любит сову.
— Благородный рыцарь, мой господин говорит, что вы сову любите! — как эхо повторил Сандерус.
Господин де Лорш выпустил при этих словах поводья, правой рукой отстегнул и снял с левой руки железную перчатку и бросил её в снег перед Збышком, который кивнул чеху, чтобы тот поднял её острием копья.
Но тут Ендрек из Кропивницы обратил к Збышку лицо и с грозным видом сказал:
— Повторяю, вы не станете драться, пока я охраняю этих рыцарей. Я не позволю драться ни вам, ни ему.
— Но ведь не я его, а он меня вызвал на поединок.
— Да, но он вызвал вас за сову. С меня этого достаточно, а если кто станет противиться… Смотрите!.. Я ведь тоже умею повернуть наперед пояс.
— Не хочу я с вами драться.
— А пришлось бы, потому что я дал клятву охранять этого рыцаря.
— Так как же быть? — спросил упрямый Збышко.
— Цеханов уже недалеко.
— Но что подумает немец?
— Пусть ваш человек скажет ему, что здесь вы драться не можете и что сперва должны испросить дозволение князя, а он — комтура.
— Да, но если мы не получим дозволения?
— Как-нибудь встретитесь в другом месте. Довольно слов!
Видя, что ничего тут не поделаешь и что Ендрек из Кропивницы действительно не может допустить, чтобы дело дошло до поединка, Збышко снова позвал Сандеруса и велел объяснить лотарингскому рыцарю, что драться они будут только по прибытии на место. Выслушав немца, де Лорш кивнул головой в знак того, что понял, а затем, протянув Збышку руку, подержал с минуту и трижды крепко пожал его руку, а по рыцарскому обычаю это означало, что поединок должен состояться в любом месте и в любое время. После этого они, с виду как будто в добром согласии, двинулись к цехановскому замку, круглые башни которого уже виднелись на фоне румяного неба.
В Цеханов путники приехали ещё засветло, но пока их опросили у ворот замка и спустили мост, надвинулась темная ночь. Принял их и угостил знакомый Збышка Миколай из Длуголяса, который командовал замковой стражей, состоявшей из горсточки рыцарей и трех сотен метких лучников из обитателей пущи. При въезде Збышко, к великому своему огорчению, узнал, что двора в замке нет. В честь комтуров из Щитно и Янсборка князь устроил большую охоту, и в лес для пущей пышности отправилась и княгиня с придворными дамами. Из знакомых женщин Збышко нашел только Офку, вдову Кшиха из Яжомбкова, которая была ключницей замка. Офка очень ему обрадовалась; со времени возвращения из Кракова она всем и вся рассказывала о любви Збышка к Данусе и о случае с Лихтенштейном. Она покорила этими рассказами молодежь, за что была благодарна Збышку, и сейчас старалась утешить юношу, который опечалился, узнав, что Дануси нет в замке.
— Ты её не узнаешь, — говорила Офка. — Годы идут, и лифы у девушки уже трещат по швам, грудь у неё наливается. Не коротышка уж она, какой была раньше, и любит тебя уж иначе. Сейчас, если только кто крикнет ей на ухо: «Збышко!» — так будто шилом её кольнет. Такая уж наша женская доля, ничего не поделаешь, потому на то воля Божья… А дядюшка твой, говоришь, здоров? Что ж он не приехал?.. Да, такая уж наша доля… Скучно, скучно девке одной жить на свете… Счастье ещё, что ног она себе не переломала, ведь каждый божий день поднимается на башню и глядит на дорогу… Всякой девушке мил друг надобен…
— Коней только покормлю и тотчас к ней поеду, хоть и ночью, все равно поеду, — ответил Збышко.
— Поезжай, только возьми с собой провожатого из замка, не то заблудишься в пуще.
За ужином, который Миколай из Длуголяса устроил для гостей, Збышко и в самом деле сказал, что сейчас же уедет вслед за князем и просит дать ему провожатого. Утомившись от дороги, крестоносцы после ужина уселись у огромных каминов, в которых пылали целые стволы сосен, и решили ехать только на следующий день, после отдыха. Один де Лорш, узнав, о чем идет речь, изъявил желание ехать со Збышком, так как опасался опоздать на охоту, которую ему непременно хотелось посмотреть.
После этого он подошел к Збышку и, протянув ему руку, снова трижды сжал его пальцы.