Глава 22
Безмолвный, безмятежный день;
И луч, и облаков гряда,
Дарившие и свет и тень
Сокрылись без следа.
Монтгомери
Над местом, только что оставленным беглецами, лежала та же глубокая тишина, что и в угрюмых степях впереди. Даже траппер, как ни прислушивался, не мог открыть ни единого признака, который подтвердил бы, что между Матори и Ишмаэлом завязалась драка. Кони унесли их так далеко, что шум сражения уже не достиг бы их ушей, а еще ничто не указало, что оно и впрямь началось. Временами старик что-то недовольно шептал про себя, однако свою возрастающую тревогу он выражал только тем, что подгонял и подгонял коней. Проезжая мимо, он указал на вырубку подле болотца, где семья скваттера разбила свой лагерь в тот вечер, когда мы впервые представили ее читателю, но после этого хранил зловещее молчание — зловещее, потому что спутники достаточно узнали его нрав и понимали, что лишь самые критические обстоятельства могли бы нарушить его невозмутимое спокойствие.
— Может быть, довольно? — спросил через несколько часов Мидлтон, боясь, не слишком ли устали Инес и Эллен. — Мы ехали быстро и покрыли большое расстояние. Пора поискать места для привала.
— Ищите его в небесах, если вам не под силу продолжать путь, — проворчал старый траппер. — Когда бы скваттер схватился с тетонами, как должно тому быть по природе вещей, тогда у нас было бы время подумать не только о том, чтоб уйти подальше, но и об удобствах в пути; но дело повернулось иначе, а потому я считаю, что если мы заснем, не укрывшись в самом надежном убежище, то привал обернется для нас смертью или же пленом до конца наших дней.
— Не знаю, — возразил молодой капитан, думая о своей измученной спутнице и полагая, что траппер излишне осторожен, — не знаю; мы проехали много миль, и я не вижу никаких признаков опасности; если же ты страшишься за себя, мой добрый друг, то, поверь мне, напрасно, потому что…
— Был бы жив твой дед и попади он сюда, — перебил старик, протянув руку и выразительно положив ладонь на плечо Мидлтону, — не сказал бы он таких слов. Он-то знал, что даже в весну моей жизни, когда глаз мой был острей, чем у сокола, а ноги легки, как у оленя, я никогда не цеплялся за жизнь слишком жадно; так с чего бы сейчас я вдруг по-детски полюбил ее, когда она представляется мне такою суетной, полной печали и боли? Пусть тетоны причинят мне все зло, какое только могут: не увидят они, что жалкий, старый траппер жалуется и молит о пощаде громче всех других.
— Прости меня, мой достойный, мой неоценимый друг! — воскликнул, устыдившись, Мидлтон, в горячем порыве пожимая руку траппера, которую тот пытался отнять. — Я сказал, сам не зная что… или, верней, я думал только о наших спутницах — они слабее нас, мы не должны об этом забывать.
— Довольно, в тебе говорит природа, а она всегда права. Тут твой дед поступил бы точно так же. Увы, сколько зим и лет, листопадов и весен пронеслось над бедной моей головой с той поры, как мы с ним вместе сражались с приозерными гуронами в горах старого Йорка! И немало быстрых оленей сразила с того дня моя рука; да и немало разбойников мингов! Скажи мне, мальчик, а генерал (я слышал, он стал потом генералом) когда-нибудь рассказывал тебе, как мы подстрелили лань в ту ночь, когда разведчики из этого окаянного племени загнали нас в пещеры на острове, и как мы там преспокойно ели и пили всласть, не помышляя об опасности?
— Он часто со всеми подробностями рассказывал про ту ночь, только…
— А про певца? Как он, бывало, разинет глотку и поет и голосит, сражаясь! — добавил старик и весело засмеялся, точно радуясь силе своей памяти.
— Обо всем, обо всем, — он не забыл ничего, даже самых пустячных случаев. А ты не…
— Как! И он рассказал про того черта за бревном?.. И о том, как минг свалился в водопад?.. И об индейце на дереве?
— Обо всех и обо всем, о каждой мелочи, связанной с этим. Я полагаю…
— Да, — продолжал старик, и голос его выдал, с какою четкостью те картины запечатлелись в его мозгу, — семь десятков лет я прожил в лесах и в пустыне и уж кто, как не я, знает мир и много страшного видел на веку, но никогда, ни раньше, ни после, не видывал я, чтобы человек так томился, как тот дикарь. А все же гордость не позволила ему сказать хоть слово, или крикнуть, или признать, что ему конец! Так у них положено, и он благородно соблюдал обычай!
— Слушай, старый траппер! — перебил Поль, который все время ехал в необычном для него молчании, радуясь про себя, что Эллен одной рукой держится за него. — Глаза у меня днем верны и остры, как у колибри, зато при свете звезд ими не похвастаешь. Что там шевелится в лощине — больной буйвол? Или какая-нибудь заблудившаяся лошадь дикарей?
Все остановились посмотреть, на что указывает бортник. Почти всю дорогу они ехали узкими долинами, прячась в их тени, но как раз сейчас им пришлось подняться на гребень холма, чтобы затем пересечь ту самую лощину, где заметили незнакомое животное.
— Спустимся туда, — сказал Мидлтон. — Зверь это или человек, мы слишком сильны, чтобы нам его бояться.
— Да! Не будь это в моральном смысле невозможно, — молвил траппер, который, как, вероятно, отметил читатель, не всегда правильно применял слова, — да, невозможно в моральном смысле, я сказал бы, что это тот человек, который странствует по свету, собирая гадов и букашек, — наш спутник, ученый доктор.
— Что тут невозможного? Ты же сам указал ему держаться этого направления, чтобы соединиться с нами.
— Да, но я не говорил ему, чтобы он обогнал лошадь на осле… Однако ты прав… ты прав, — перебил сам себя траппер, когда расстояние понемногу сократилось и он убедился, что в самом деле видит Овида и Азинуса. — Ты совершенно прав, хоть это и настоящее чудо! Чего только не сделает страх!.. Ну, приятель, изрядно же вы постарались, если за такое короткое время покрыли такой длинный путь. Дивлюсь я на вашего осла, как он быстроног!
— Азинус выбился из сил, — печально отвечал натуралист. — Ослик, что и говорить, не ленился с того часа, как мы расстались с вами, но теперь он не желает слушать никаких приглашений и уговоров следовать дальше. Надеюсь, сейчас нам не грозит непосредственная опасность со стороны дикарей?
— Не сказал бы, ох, не сказал бы! Между скваттером и тетонами дело пошло не так, как нужно бы, и я сейчас не поручусь, что хоть один из нас сохранит скальп на голове! Бедный осел надорвался; вы заставили его бежать быстрее, чем ему положено по природе, и теперь он как выдохшаяся гончая. Человек никогда, даже спасая свою шкуру, не должен забывать о жалости и осторожности.
— Вы указали на звезду, — возразил доктор, — и объяснили, что для достижения цели необходимо со всем усердием двигаться в том направлении.
— И что же, вы надеялись, если поспешите, догнать звезду? Эх, вы смело рассуждаете о тварях господних, а вижу я, вы дитя во всем, что касается их инстинктов и способностей. Что же вы станете делать, если понадобится удирать во весь дух, да притом конец немалый?
— В строении четвероногого имеется кардинальный недочет, — сказал Овид, чей кроткий дух не выдержал груза столь чудовищных обвинений. — Если бы одну пару его ног заменить вращающимися рычагами, животное было бы вдвое менее подвержено усталости — это первая статья, а вторая…
— Какие там рычаги да статьи! Загнанный осел есть загнанный осел, и кто с этим не согласен, тот ему родной брат. Что ж, капитан, придется нам выбрать одно из двух зол: либо оставить этого человека, который прошел с нами вместе через много удач и бед, а потому нелегко нам будет на это решиться, либо же поискать укрытия, чтобы дать ослу отдохнуть.
— Почтенный венатор, — взмолился в испуге Овид, — заклинаю вас всеми тайными симпатиями общей для нас обоих природы, всеми скрытыми…
— Ого, со страху он заговорил чуть разумней! В самом деле, это противно природе — бросать брата в беде, и видит бог, никогда еще я не совершал такого постыдного дела. Вы правы, друг, вы правы; мы все должны укрыться — и как можно скорей. Но что же делать с ослом? Друг доктор, вы в самом деле очень дорожите жизнью этой твари?
— Он мой старый и верный слуга, — возразил безутешный Овид, — и мне будет больно, если с ним случится что-нибудь дурное. Свяжем ему конечности и оставим его отдыхать в этом островке бурьяна. Уверяю вас, наутро мы найдем его там, где оставили.
— А сиу? Что станется с ним, если какой-нибудь краснокожий дьявол высмотрит его уши, торчащие из травы, как два лопуха? — вскричал бортник. — В него вонзится столько стрел, сколько булавок в подушечке у швеи, и эти черти еще решат, что подстрелили прародителя всех кроликов! Но могу поклясться, чуть только они отведают кусочек, они поймут, что ошиблись!
Тут вмешался Мидлтон, которому надоел затянувшийся спор. Он нашел компромиссное решение и так как по своему чину пользовался уважением, то без труда склонил стороны принять его. Бедному Азинусу, кроткому и слишком усталому, чтобы оказывать сопротивление, спутали ноги и уложили его в зарослях сухого бурьяна, после чего его хозяин проникся твердой уверенностью, что через несколько часов найдет его на том же месте. Траппер сильно возражал против такого решения и раз-другой намекнул, что нож вернее пут, но мольбы Овида спасли ослу жизнь, да старик и сам в глубине души был этому рад.
Когда Азинуса устроили таким образом, как полагал его хозяин, в полной безопасности, беглецы отправились разыскивать, где бы им самим расположиться на отдых — на то время, пока осел не восстановит свои силы.
По расчетам траппера, с начала побега они проскакали двадцать миль. Хрупкая Инес совсем изнемогла. Эллен была выносливей, но непосильное утомление сказалось и на ней. Мидлтон тоже был не прочь передохнуть, и даже крепкий и жизнерадостный Поль сознался, что отдых будет очень кстати. Только старик как будто не знал усталости. Хоть и непривычный к верховой езде, он, казалось, нисколько не поддался утомлению. Столь близкое, очевидно, к гибели, его исхудалое тело держалось как ствол векового дуба, который стоит сухой, оголенный, потрепанный бурями, но несгибаемый и твердый, как камень. Он сейчас же принялся подыскивать подходящий приют со всей энергией юности и с благоразумием и опытностью своих преклонных лет.
Заросшая бурьяном лощина, где отряд встретился с доктором и где сейчас оставили осла, вывела их на обширную и плоскую равнину, покрытую на много миль травой того же вида.
— Ага, вот это годится, это нам годится, — сказал старик, когда подошли к границе этого моря увядшей травы. — Знакомое место, я частенько лежал здесь в скрытых яминах помногу дней подряд, когда дикари охотились на буйволов в степи. Дальше мы должны ехать осторожно, чтобы не оставить широкого следа: его могут заметить, а любопытство индейца — опасный сосед.
Он двинулся туда, где жесткая, грубая трава стояла особенно прямо, напоминая заросли тростника. Сюда он вступил сперва один, затем велел остальным следовать за ним гуськом, стараясь попадать в его след. Когда они углубились таким образом ярдов на пятьдесят в самую гущу травы, он наказал Полю и Мидлтону ехать дальше по прямой в глубь зарослей, сам же спешился и по собственному следу вернулся к краю луговины. Здесь он довольно долго провозился, выпрямляя примятую траву и заравнивая отпечатки копыт.
Тем временем остальные продолжали двигаться вперед — довольно медленно, так как ехать было нелегко, — пока не углубились в бурьян на добрую милю. Отыскав здесь подходящее место, они сошли с лошадей и стали устраиваться на ночлег. Траппер к этому времени присоединился к отряду и сразу принялся руководить приготовлениями. На довольно большом пространстве была надергана и срезана трава, из которой соорудили в стороне постель для Инес и Эллен, такую покойную и мягкую, что она могла поспорить с пуховой периной. Немного поев (старик и Поль кое-что припасли), измученные женщины легли отдыхать, предоставив своим более крепким спутникам позаботиться на свободе и о себе. Мидлтон и Поль вскоре последовали примеру жены и невесты, а траппер с натуралистом еще сидели за вкусным блюдом из бизонины, изжаренным накануне и которое они, по обычаю охотников, ели неразогретым.
Глубокая тревога, так долго угнетавшая Овида и еще не улегшаяся в его душе, отгоняла сон от глаз натуралиста. Старика же необходимость и привычка давно научили полностью подчинять своей воле все телесные потребности. И сейчас, как и его товарищ, он предпочел не спать.
— Если бы люди, живущие в уюте и покое, знали, каким тяготам и опасностям подвергает себя ради них естествоиспытатель, — начал Овид, когда Мидлтон простился с ними на ночь, — они бы воздвигали в его честь серебряные колонны и бронзовые статуи.
— Не знаю, не знаю, — возразил траппер. — Серебра не так уж много, особенно в пустыне, а ваши бронзовые идолы запрещает заповедь божья.
— Да, так смотрел на вещи великий иудейский законодатель. Но египтяне и халдеи, греки и римляне держались обычая выражать свою благодарность в такой именно форме. Многие знаменитые античные ваятели благодаря своему знанию и мастерству превосходили иногда в своих творениях самое природу и явили нам такую красоту и совершенство человеческого тела, какие мы если и встречаем у живых особей нашего вида, то лишь очень редко.
— А умеют наши идолы ходить и говорить, наделены ли они великим даром — разумом? — спросил траппер, и в голосе его прозвучало негодование. — Я не любитель ваших поселений с их шумом и болтовней, но в свое время мне приходилось навещать города, чтобы обменять меха на свинец и порох, и я частенько видел там восковые куклы со стеклянными глазами и в пышных платьях…
— Восковые куклы! — перебил Овид. — Это ли не кощунство — сравнивать жалкую поделку ремесленника, какого-то лепщика из воска, с чистыми образцами античного искусства!
— А это не кощунство в глазах господних, — возразил старик, — приравнивать работу его созданий к тому, что сотворено его всесильной рукой?
— Почтенный венатор! — снова начал натуралист, когда, как обычно, откашлялся, приступая к важному моменту спора. — Давайте вести наш диспут в дружеском тоне и со взаимным пониманием. Вы говорите о непотребных отбросах, созданных невежеством, тогда как мой духовный взор покоится на тех жемчужинах, которые счастливая судьба дала мне увидеть воочию в сокровищницах славы Старого Света.
— Старый Свет! — подхватил траппер. — Я с детских дней моих только и слышу об этом «Старом Свете» от всех жалких, голодных бездельников, которые стекаются толпами в нашу благословенную страну. Они говорят вам о Старом Свете так, как будто бог не захотел или не смог создать мир в один день! Или как будто не распределял он свои дары равно между всеми — ибо неравны только разум и мудрость тех, кто принимал их и пользовался ими. Они ближе были бы к правде, когда бы говорили: одряхлевший, и поруганный, и кощунственный свет!
Доктор Батциус, убедившись, что отстаивать свои излюбленные положения против столь недисциплинированного противника — задача не менее трудная, чем если бы он пытался устоять на ногах в объятиях могучего борца, шумно промычал «гм» и, подхватывая затронутую траппером новую тему, перевел спор на другой предмет.
— Когда мы говорим о Новом и Старом Свете, мой почтенный друг, — сказал он, — то понимать это надо не так, что горы и долины, скалы и реки нашего Западного полушария отмечены — в физическом смысле — менее древней датой, нежели те места, где мы находим ныне кирпичи Вавилона; это только означает, что его духовное рождение не совпадало с его физическим и геологическим возникновением.
— Как же так? — сказал старик, подняв на философа недоуменный взгляд.
— Иначе говоря, в моральном отношении оно моложе других стран христианского мира.
— Тем лучше, тем лучше. Я не большой любитель этой вашей морали, как вы ее зовете, потому что я всегда считал — а я долго жил в самом сердце природы, — что ваша мораль вовсе не самая лучшая. Род людской перекручивает и выворачивает законы божьи и подгоняет их под свою собственную порочность. Слишком много у него досуга, вот он и ухищряется даже заповеди переиначить по-своему.
— Нет, мой почтенный охотник, вы все-таки меня не поняли. Когда я говорю «мораль», я имею в виду не то ограниченное значение этого слова, в каком употребляется его синоним — «нравственность». Под ним я разумею поведение людей в смысле их взаимного повседневного общения, их институты и законы.
— А я все это называю бессмыслицей и суетой! — перебил упрямый противник.
— Хорошо, пусть так, — ответил доктора отчаявшись что-либо ему втолковать. — Я, возможно, сделал слишком большую уступку, — добавил он тут же, вообразив, что нашел лазейку, которая позволит ему направить спор по другому руслу. — Возможно, я сделал слишком большую уступку, сказав, что наше полушарие в буквальном смысле, то есть по времени своего возникновения, не менее старо, чем то, которое охватывает древние материки Азии и Африки.
— Легко сказать, что сосна ниже ольхи, но доказать это было бы трудно. Можете вы объяснить, какие у вас основания, чтобы так говорить?
— Оснований много, и очень веских, — возразил доктор, полагая, что наконец-то взял верх. — Взгляните на равнины Египта и Аравии: их песчаные пустыни изобилуют памятниками древности; к тому же мы имеем и письменные свидетельства их славы — двойное доказательство их прежнего величия, тем более убедительное, что ныне они лежат, лишенные своего былого плодородия; тогда как мы напрасно ищем подобных же свидетельств, что человек и на нашем континенте достиг когда-то вершины цивилизации, и труды наши остаются невознагражденными, когда мы пытаемся выискивать тропу, которая вела его под уклон, пока он не впал во второе младенчество — в свое современное состояние!
— А что это вам дает? — спросил траппер, который, хоть его и сбивали с толку ученые выражения собеседника, все же прослеживал ход его мысли.
— Подтверждение моей идеи, что природа не создала столь обширные земли для того, чтобы они лежали необитаемой пустыней длинный ряд столетий. Но это только моральный аспект; если же подойти к предмету с точки зрения более точных наук, как геология или…
— А для меня и ваша мораль достаточно точна, — перебил старик. — По мне, она только гордость и безумие. Я мало знаком с баснями о том, что вы зовете Старым Светом, — сам я большую часть своей жизни провел среди природы, глядя ей прямо в лицо и размышляя о том, что я видел, а не о том, что слышал в пересказах. Но никогда мои уши не были глухи к словам божьей книги; и немало долгих зимних вечеров провел я в вигвамах делаваров, слушая добрых моравских братьев, когда они разъясняли племени ленапов историю и учение старых времен. Отрадно было послушать мудрую речь после трудной охоты! Мне было это куда как приятно, и я часто обсуждал потом услышанное с одним делаваром — Великим Змеем, — когда выдавался досужий часок: например, когда мы сидели в засаде, поджидая мингов или же оленя. Помнится, мне довелось слышать, будто Святая Земля некогда была плодородна и, как долина Миссисипи, изобиловала хлебом и плодами; но что потом над ней свершился суд, и теперь она ничем не примечательна, только своей наготой.
— Это верно. Но Египет, да и чуть ли не вся Африка являют еще более разительное доказательство этого истощения природы…
— Скажите мне, — перебил старик, — а правда, что там, в стране фараонов, по сей день стоят здания, высокие, как горы?
— Это так же верно, как то, что животных из класса млекопитающих природа всегда наделяет резцами, начиная с рода homo…
— Это удивительно! И это показывает, как велик господь, если даже его жалкие создания могут творить чудеса! А ведь какое множество людей понадобилось, чтобы возвести такие здания, — людей большой силы и большого искусства! А в наше время есть такие люди в той стране?
— Увы, таких уже нет! Большая часть страны сейчас занесена песками, и, если бы не могучая река, она бы и вся превратилась в пустыню.
— Да, реки — великое благо для тех, кто обрабатывает землю; это увидит каждый, если пройдет от Скалистых гор до Миссисипи. Но чем вы, школяры, объясняете, что так изменилась земля и что народы на ней погибали один за другим?
— Это следует приписать нравственному факто…
— Вы правы, всему виной их дурной нрав; да, их испорченность и гордость, а главное — страсть к разрушению. Теперь послушайте, чему научил старика его опыт. Я прожил долгую жизнь, как показывают мои седые волосы, мои иссохшие руки, хоть, может быть, мой язык не усвоил мудрости моих лет. И много я видел людских безумств, потому что природа человеческая везде одна и та же, где ни родись человек — в дебрях лесов или в городе. По слабому моему разумению, желания людей непомерны против их силы. Они, кабы знать дорогу, готовы бы в небо забраться со всем своим уродством — это скажет каждый, кто видит, как они пыжатся здесь на земле. А почему их сила не равна их желаниям? Да потому, что мудрость божья решила положить предел их злым делам.
— Кому же не известно, что известные факты позволяют обосновать теорию, согласно которой порочность является естественным свойством всего рода в целом; но, если взять один какой-то вид и подчинить его весь целиком воздействию науки, то воспитание могло бы искоренить дурное начало.
— Чего оно стоит, ваше воспитание! Одно время я воображал, что могу из животного сделать себе товарища. Не одного медвежонка, не одного олененка выращивал я этими старыми руками, и часто мне чудилось, что он уже превращается в совсем иное, разумное существо, а к чему все это приводило? Медведь начинал кусаться, а олень убегал в лес, как раз когда я самонадеянно воображал, что сумел переделать его природный нрав. Если человека так может ослепить его безумие, что он из века в век непрестанно чинит вред всему живому, а еще больше самому себе, то надо думать, что как здесь творит он зло, так он творил его и в тех землях, которые вы зовете древними. Поглядите вокруг: где те бесчисленные народы, что встарь населяли прерии? Где короли и дворцы? Где богатства и могущество этой пустыни?
— А где те памятники, которые доказали бы истину столь туманной теории?
— Не знаю, что вы разумеете под памятниками.
— Творения рук человека! Гордость и Фив, и Бааль-бека — колонны, катакомбы, пирамиды, лежащие среди песков Востока, как обломки корабля на прибрежных скалах, свидетельством о бурях минувших веков!
— Они исчезли. Время оказалось для них слишком длительным. А почему? Потому что время создано было богом, а они — руками человека. Вот это место, где вы сейчас сидите, заросшее бурьяном, может быть, некогда было садом какого-нибудь могущественного короля. Такова судьба всего земного — созреть и затем погибнуть. Не говорите же мне о мирах, будто они стары! Кощунственно ставить таким образом пределы и сроки для творений всемогущего, как подсчитывает женщина годы своих детей.
— Друг мой охотник, или траппер, — возразил натуралист, откашлявшись, так как его немного смутил мощный натиск собеседника, — ваши выводы, если бы мир их принял, прискорбно ограничили бы устремления разума и сильно сократили бы границы знания.
— Тем лучше, тем лучше. Я всегда считал, что чванливый человек никогда не бывает удовлетворен. Этому служит доказательством все вокруг. Почему нет у нас крыльев голубя, глаз орла и быстрых ног лося, если и впрямь человеку было назначено обладать достаточной силой для выполнения всех своих желаний?
— Известные физические недостатки несомненно имеют место, почтенный траппер, и я согласен, что многое можно было бы изменить к лучшему. Так, в моем собственном порядке фалангакру…
— Жестокий получился бы порядок, если бы вышел из жалких рук — таких, как ваши! Прикосновение такого пальца сразу устранило бы забавное уродство обезьяны! Полно, не человеку с его безумием довершать великий замысел бога. Нет такой стати, такой красоты, такой соразмерности, нет таких красок, в какие мог бы облечь свои творения человек и которые не были бы уже даны ему в руки.
— Вы касаетесь теперь другого большого вопроса, по которому велось немало споров! — воскликнул Овид, не пропускавший ни одной четкой мысли в горячих, хоть и догматичных речах старика: ученый доктор питал надежду, что тут-то он и сможет, пустив в ход батарею силлогизмов, сокрушить ненаучные позиции врага.
Однако для продолжения нашей повести нет нужды пересказывать возникший далее сбивчивый спор. Старый философ увертывался от уничтожающих ударов противника, как легко вооруженный отряд успешно уклоняется от натиска регулярных войск, сам при этом изрядно их беспокоя; и прошел добрый час, а ни по одному из затронутых ими многочисленных вопросов спорщики не достигли согласия. Однако диспут действовал на нервную систему доктора, как иное снотворное; и к тому времени, когда его престарелый собеседник нашел возможным склонить голову на свой мешок, Овид, освеженный умственным поединком, пришел как раз в такое состояние, когда мог спокойно уснуть, не терзаемый нечистой силой в образе тетонских воинов с окровавленными томагавками в руках.