Книга: Лорд Джим
Назад: 33
Дальше: 35

34

Марлоу вытянул ноги, быстро встал и слегка пошатнулся, словно его опустили здесь после стремительного полета в пространстве. Он прислонился спиной к балюстраде и смотрел на расставленные в беспорядке плетеные шезлонги. Его движение как будто вывело из оцепенения распростертые на них тела. Один или двое выпрямились, словно встревоженные; кое-где еще тлели сигары; Марлоу смотрел на них глазами человека, вернувшегося из бесконечно далекой страны грез. Кто-то откашлялся; небрежный голос поощрительно бросил:
– Ну и что же?
– Ничего, – сказал Марлоу, слегка вздрогнув. – Он ей сказал – вот и все. Она ему не поверила – и только. Что же касается меня, то я не знаю – подобает ли, прилично ли мне радоваться или печалиться. Лично я не могу сказать, чему я верил… я не знаю и по сей день и, должно быть, никогда не буду знать. Но чему верил он сам, бедняга! Истина одержит верх… Знаете ли – Magna est veritas et… Да, когда ей представится благоприятный случай. Несомненно есть закон… и какой-то закон регулирует ваше счастье, когда бросают кости. Это не справедливость, слуга людей, но случай, фортуна – союзница терпеливого времени, она держит верные и точные весы. Мы оба сказали одно и то же. Говорили ли мы оба правду… или один из нас сказал… или ни тот, ни другой?..
Марлоу приостановился, скрестил на груди руки и заговорил другим тоном…

 

– Она сказала, что мы лжем. Бедняжка! Ну, что же, предоставим дело случаю: его союзник – время, которое нельзя торопить, а его враг – смерть, которая не станет ждать. Я отступил – признаюсь, малодушно. Я попытался низвергнуть страх – и, конечно, был сам повергнут. Мне удалось только усилить ее тоску намеком на какой-то таинственный заговор, необъяснимую и непонятную конспирацию, имеющую целью вечно держать ее в неведении. И это произошло легко, естественно, неизбежно. Словно мне показали деяние неумолимой судьбы, которой мы служим жертвами – и орудием. Страшно было думать, что девушка стоит там неподвижная; шаги Джима прозвучали грозно, когда он в своих тяжелых зашнурованных ботинках прошел мимо, не заметив меня.
– Как? Нет света? – с удивлением сказал он громким голосом. – Что вы тут делаете в темноте, вы двое?
Через секунду он, должно быть, заметил ее.
– Алло, девчурка! – весело крикнул он.
– Алло, мой мальчик! – тотчас же откликнулась она, удивительно владея собой.
Так они обычно здоровались друг с другом, и гордый вызов, звучавший в ее высоком, но приятном голосе, был очень забавен, мил и ребячлив. Джима это восхищало. В последний раз я слушал, как они обменивались этим знакомым приветствием, и сердце у меня похолодело. Высокий нежный голос, забавно вызывающий; но замер он, казалось, слишком быстро, и шутливое приветствие прозвучало, как стон. Это было ужасно.
– Где же Марлоу? – спросил Джим и, немного погодя, я услышал: – Спустился к реке, да? Странно, что я его не встретил… Вы тут. Марлоу?
Я не ответил. Я не хотел идти в дом… Не сейчас, во всяком случае. Попросту я не мог. Когда он звал меня, я пробирался к калитке, выходившей на недавно расчищенный участок. Нет, я еще не мог их видеть. Понурив голову, я быстро шел по протоптанной дорожке. Здесь был некрутой подъем; несколько больших деревьев были срублены, кустарник срезан, трава выжжена. Джим решил устроить тут кофейную плантацию. Высокий холм, вздымая свою двойную вершину – черную, как уголь, в светло-желтом сиянии восходящей луны, – словно бросал свою тень на землю, приготовленную для этого эксперимента. Джим задумал столько экспериментов; я восхищался его энергией, его предприимчивостью и ловкостью. Но сейчас ничто не казалось мне менее реальным, чем его планы, его энергия и его энтузиазм.
Подняв глаза, я увидел, как луна блеснула сквозь кусты на дне ущелья. Словно гладкий диск, упав с неба на землю, скатился на дно этой пропасти и теперь отскакивал от земли, выпутываясь из переплетенных ветвей; голый искривленный сук какого-то дерева, растущего на склоне, черной трещиной прорезал лик луны. Луна как будто из глубин пещеры посылала вдаль свои лучи, и в этом печальном свете пни срубленных деревьев казались очень темными; тяжелые тени падали к моим ногам, моя собственная тень двигалась по тропе, перерезанной тенью одинокой могилы, вечно увитой гирляндами цветов. В затененном лунном свете цветы принимали формы, неведомые нашей памяти, и неопределенную окраску, словно это были особенные цветы, сорванные не руками человека, и росли они не в этом мире и предназначены были только для мертвых. Их сильный аромат плавал в теплом воздухе, делая его густым и тяжелым, как дым фимиама. Куски белого коралла светились вокруг темного холмика, как четки из побелевших черепов, и было так тихо, что, когда я остановился, смолкли как будто все звуки и весь мир застыл.
Была великая тишина, словно вся земля стала могилой, и сначала я стоял неподвижно, размышляя главным образом о живых, которые погребены в заброшенных уголках, вдали от человечества, и все же обречены делить трагические или нелепые его несчастия. А может быть, и принимать участие в благородной его борьбе? Кто знает! Человеческое сердце может вместить весь мир. У него хватит храбрости нести ношу, – но где найти мужество сбросить ее?
Должно быть, я пришел в сентиментальное настроение; знаю одно: я стоял там так долго, что мною овладело чувство полного одиночества: все, что я недавно видел, слышал, – даже сама человеческая речь, – казалось, ушло из мира и продолжало жить только в моей памяти, словно я был последним человеком на земле. Это была странная и меланхолическая иллюзия, возникшая полусознательно, как возникают все наши иллюзии, которые кажутся лишь видениями далекой, недостижимой истины, смутно различаемой. То был действительно один из заброшенных, забытых, неведомых уголков земли, и я заглянул в темную его глубину. Я чувствовал: завтра, когда я навсегда его покину, он перестанет существовать, чтобы жить только в моей памяти, пока я сам не уйду в страну забвения. Это чувство сохранилось у меня по сей день, быть может оно-то и побудило меня рассказать вам эту историю, попытаться передать вам живую ее реальность, ее истину, на миг открывшуюся в иллюзии.
Корнелиус ворвался в ночь. Он вылез, словно червь, из высокой травы, разросшейся в низине. Думаю, его дом гнил где-то поблизости, хотя я никогда его не видел, так как не ходил в ту сторону. Корнелиус бежал мне навстречу по тропе; его ноги, обутые в грязные белые башмаки, мелькали по темной земле; он остановился и начал хныкать и извиваться; на нем был высокий цилиндр. Его маленькая высохшая фигурка была облечена в совершенно поглотивший его костюм из черного сукна. Этот костюм он надевал по праздникам и в дни церемоний, и я вспомнил, что то было четвертое воскресенье, проведенное мной в Патюзане. Во время моего пребывания там я смутно подозревал, что он желает со мной побеседовать наедине – только бы удалось остаться нам с глазу на глаз. С выжидающим видом он бродил поблизости, но робость мешала ему подойти, а кроме того, я, естественно, не желал иметь дело с таким нечистоплотным созданием. И все-таки он добился бы своего, если бы не стремился улизнуть всякий раз, как на него посмотришь. Он бежал от сурового взгляда Джима, бежал от меня, хотя я и старался смотреть на него равнодушно; даже угрюмый, надменный взгляд Тамб Итама обращал его в бегство. Он всегда был готов улизнуть; всякий раз, как на него взглядывали, он уходил, склонив голову на плечо, или недоверчиво ворча, или безмолвно, с видом человека, удрученного горем; но никакая личина не могла скрыть природную его низость, – так же точно, как одежда не может скрыть чудовищное уродство тела.
Не знаю, объясняется ли это унынием, охватившим меня после поражения, какое я понес меньше часа тому назад в борьбе с призраком страха, но только, нимало не сопротивляясь, я дал Корнелиусу завладеть мной. Я был обречен выслушивать признания и решать вопросы, на которые нет ответа.
Это было тягостно; но презрение, безрассудное презрение, какое вызвал во мне вид этого человека, облегчало это испытание. Корнелиус, конечно, в счет не шел. Да и все было не важно, раз я решил, что Джим – единственный, кто меня интересовал, – подчинил себе наконец свою судьбу. Он мне сказал, что удовлетворен… почти. Это больше, чем осмеливаются сказать многие из нас. Я, имеющий право считать себя достаточно хорошим, не смею. И никто из вас, я думаю, не смеет?..

 

Марлоу приостановился, словно ждал ответа. Все молчали.

 

– Ладно, – снова заговорил он. – Пусть никто не знает, раз истину может вырвать у нас только какая-нибудь жестокая, страшная катастрофа. Но он – один из нас, и он мог сказать, что удовлетворен… почти. Вы только подумайте! Почти удовлетворен! Можно чуть ли не позавидовать его катастрофе. Почти удовлетворен. После этого ничто не имело значения. Неважно было, кто его подозревал, кто ему доверял, кто любил, кто ненавидел… в особенности, если его ненавидел Корнелиус.
Однако в конце концов и в этом было своего рода признание. Вы судите о человеке не только по его друзьям, но и по врагам, а этого врага Джима ни один порядочный человек не постыдился бы назвать своим врагом, не придавая ему, впрочем, особого значения. Так смотрел на него Джим, и эту точку зрения я разделял; но Джим пренебрегал им по другим, общим основаниям.
– Дорогой мой Марлоу, – сказал он, – я чувствую, что, если иду прямым путем, ничто не может меня коснуться. Да, я так думаю. Теперь, когда вы пробыли здесь достаточно долго, чтобы осмотреться, скажите откровенно – вы не думаете, что я нахожусь в полной безопасности? Все зависит от меня и, честное слово, я здорово в себе уверен. Худшее, что Корнелиус мог бы сделать, это – убить меня, я полагаю. Но я ни на секунду не допускаю этой мысли. Видите ли, он не в силах – разве что я сам вручу ему для этой цели заряженное ружье, а затем повернусь к нему спиной. Вот что он за человек. А допустим, он это сделает – сможет сделать. Ну так что ж! Я пришел сюда не для того, чтобы спасти свою жизнь, – не так ли? Я сюда пришел, чтобы отгородиться стеной, и здесь я намерен остаться…
– Пока не будете вполне удовлетворены, – вставил я.
Мы сидели тогда под навесом на корме его лодки. Двадцать весел поднимались одновременно, по десять с каждой стороны, и дружно ударяли по воде, а за нами Тамб Итам наклонялся то направо, то налево и пристально глядел вперед, стараясь держать лодку по середине течения. Джим опустил голову, и последняя наша беседа, казалось, угасла. Он провожал меня до устья реки. Шхуна ушла накануне, спустившись по реке вместе с отливом, а я задержался еще на одну ночь. И теперь он меня провожал.
Джим чуточку на меня рассердился за то, что я вообще упомянул о Корнелиусе. Говоря по правде, я сказал немного. Парень был слишком ничтожен, чтобы стать опасным, хотя ненависти в нем было столько, сколько он мог вместить. Через каждые два слова он величал меня «уважаемый сэр» и хныкал у меня под ухом, когда шел за мной от могилы своей «покойной жены» до ворот резиденции Джима. Он называл себя самым несчастным человеком, жертвой, раздавленным червем; умолял, чтобы я на него посмотрел. Для этого я не желал поворачивать голову, но уголком глаза мог видеть его раболепную тень, скользившую позади моей тени, а луна, справа от нас, казалось, невозмутимо созерцала это зрелище. Он пытался объяснить, как я вам уже говорил, свое участие в событиях памятной ночи. Перед ним стоял вопрос – что выгоднее? Как он мог знать, кто одержит верх?
– Я бы его спас, уважаемый сэр, я бы его спас за восемьдесят долларов, – уверял он притворным голосом, держась на шаг позади меня.
– Он сам себя спас, – сказал я, – и вас он простил.
Мне послышалось какое-то хихиканье, и я повернулся к нему; тотчас же он как будто приготовился пуститься наутек.
– Над чем вы смеетесь? – спросил я, останавливаясь.
– Не заблуждайтесь, уважаемый сэр! – взвизгнул он, видимо теряя всякий контроль над своими чувствами. – Он себя спас! Он ничего не знает, уважаемый сэр, – решительно ничего! Кто он такой? Что ему здесь нужно, этому вору? Что ему нужно? Он пускает всем пыль в глаза. И вам, уважаемый сэр! Но мне он не может пустить пыль в глаза. Он – большой дурак, уважаемый сэр!
Я презрительно засмеялся, повернулся на каблуках и пошел дальше. Он подбежал ко мне и настойчиво зашептал:
– Он здесь все равно что малое дитя… все равно что малое дитя… малое дитя.
Конечно, я не обратил на него внимания, и, видя, что мешкать нельзя, – мы уже приближались к бамбуковой изгороди, блестевшей над черной землей расчищенного участка, – он приступил к делу. Начал он с гнусного хныканья. Великие его несчастья повлияли на его рассудок. Он надеялся, что по доброте своей я забуду все, сказанное им, так как это вызвано было исключительно его волнением. Он никакого значения этому не придавал; но уважаемый сэр не знает, каково быть разоренным, разбитым, растоптанным. После этого вступления он приступил к вопросу, близко его касающемуся, но лепетал так бессвязно и трусливо, что я долго не мог понять, куда он гнет. Он хотел, чтобы я замолвил за него словечко Джиму. Как будто речь шла о каких-то деньгах. Я разобрал слова, повторявшиеся несколько раз: «Скромное обеспечение… приличный подарок». Казалось, он требовал уплаты за что-то и даже с жаром прибавил, что жизнь немного стоит, если у человека отнимают последнее. Конечно, я не проронил ни слова, однако уши затыкать не стал. Суть дела – постепенно оно выяснялось – заключалась в том, что он, по его мнению, имел право на известную сумму в обмен за девушку. Он ее воспитал. Чужой ребенок. Много трудов и хлопот… Теперь он старик… приличный подарок… Если бы уважаемый сэр замолвил словечко…
Я остановился и с любопытством посмотрел на него, а он, опасаясь, должно быть, как бы я не счел его вымогателем, поспешил пойти на уступки. Он заявил, что, получив «подобающую сумму» немедленно, он берет на себя заботу о девушке «безвозмездно, когда джентльмену вздумается вернуться на родину». Его маленькое желтое лицо, все сморщенное, словно его измяли, выражало беспокойную алчность. Голос звучал вкрадчиво:
– Больше никаких затруднений… Опекун… сумма денег…
Я стоял и дивился. Такого рода занятие было, видимо, его призванием. Я обнаружил вдруг, что в его приниженной позе была своего рода уверенность, словно он всегда действовал наверняка. Должно быть, он решил, что я бесстрастно обдумываю его предложение, и сладеньким голоском вкрадчиво заговорил:
– Всякий джентльмен вносит маленькое обеспечение, когда приходит время вернуться на родину.
Я захлопнул калитку.
– В данном случае, мистер Корнелиус, – сказал я, – это время никогда не придет.
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы это переварить.
– Как! – чуть не взвизгнул он.
– Да, – продолжал я, стоя по другую сторону калитки, – разве он вам этого не говорил? Он никогда не вернется на родину.
– Ох, это уже слишком! – вскричал он.
Больше он меня не называл «уважаемым сэром». С минуту он стоял неподвижно, а потом заговорил очень тихо и без малейшего смирения:
– Никогда не уедет… а! Он… он пришел сюда черт знает откуда… пришел черт знает зачем… чтобы топтать меня, пока я не умру… топтать… – Он тихонько топнул обеими ногами. – Вот так… и никто не знает зачем… пока я не умру…
Голос его совсем угас; он закашлялся, близко подошел к изгороди, сказал конфиденциально, жалобным тоном, что не позволит себя топтать.
– Терпение… терпение! – пробормотал он, ударяя себя в грудь.
Я уже перестал над ним смеяться, но неожиданно он сам разразился диким, надтреснутым смехом.
– Ха-ха-ха! Мы увидим! Увидим! Что? Украсть у меня? Все украсть! Все! Все!
Голова его опустилась на плечо, руки повисли. Можно было подумать, что он страстно любил девушку, и жестокое похищение сломило его, разбило ему сердце. Вдруг он поднял голову и выкрикнул грязное слово.
– Похожа на свою мать… похожа на свою лживую мать! Точь-в-точь. И лицом на нее похожа. И лицом. Чертовка!
Он прижал лоб к изгороди и в такой позе выкрикивал слабым голосом угрозы и гнусные ругательства на португальском языке, переходившие в жалобы и стоны; плечи его поднимались и опускались, словно у него началась рвота. Зрелище было уродливое и отвратительное, и я поспешил отойти. Он что-то крикнул мне вслед – думаю, какое-нибудь ругательство по адресу Джима, – но не очень громко, так как мы находились слишком близко от дома. Я отчетливо расслышал только слова:
– Все равно что малое дитя… малое дитя…
Назад: 33
Дальше: 35