ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Пока Френсис и пеон благополучно бежали дальше, ущелье, по дну которого текла нефть, уже превратилось в ложе огненной реки, так что начальнику полиции, Торресу и жандармам не оставалось ничего другого, как карабкаться вверх по отвесному склону. Плантатор и его друзья тоже вынуждены были повернуть назад и подняться вверх, чтобы избежать бушевавшего в ущелье пламени.
Пеон то и дело оглядывался через плечо и, наконец, с радостным криком указал на второй столб черного дыма, взвившийся в воздух позади того места, где горела первая скважина.
— Еще! — радовался он. — Там есть еще скважины! И все они будут гореть. Так и надо всей их породе! Они у меня заплатят за побои, которые я от них терпел. Знаете, там подальше есть целое озеро нефти, даже море, величиной с Хучитан.
Френсис вспомнил, что плантатор говорил ему о нефтяном озере, содержавшем по меньшей мере пять миллионов баррелей нефти, которую до сих пор не было возможности перегнать к морю для погрузки на суда; нефть эта хранилась прямо под открытым небом в естественной котловине, огражденной земляной дамбой.
— Сколько ты стоишь? — задал он пеону вопрос, казалось бы, не имевший никакого отношения к делу.
Тот не понял.
— Сколько стоит твоя одежда — все, что на тебе есть?
— Половина песо… нет, даже половина половины песо, — уныло признался пеон, оглядывая то, что осталось от его лохмотьев.
— А что у тебя еще есть? Бедняга развел руками в знак своей полной нищеты и горестно ответил:
— У меня нет ничего, кроме долга. А должен я две сотни и пятьдесят песо. Я до самой смерти с этим долгом не разделаюсь: как больному не избавиться от рака, так и мне от него. Вот почему я в рабстве у плантатора.
— Хм! — Френсис не мог удержаться от улыбки. — Ты стоишь, значит, двести пятьдесят песо — все равно что ничего; это даже не цифра, а абстрактная отрицательная величина, существующая лишь в представлении математика. И вот этот-то нуль сжигает сейчас на миллионы песо нефти. Ведь если почва здесь рыхлая, легко размываемая и нефтепровод подтекает, то может загореться все нефтяное поле, а это уже миллиард долларов убытку. Знаешь ли, ты не абстрактная величина в двести пятьдесят долларов — ты настоящий hombre!
Из всей этой речи пеон не понял ничего, кроме слова «hombre».
— Я человек, — горделиво сказал он, выпячивая грудь и поднимая свою окровавленную голову. — Да, я hombre, я — майя.
— Разве ты индеец из племени майя? — усомнился Френсис.
— Наполовину, — нехотя признался пеон. — Мой отец — тот настоящий майя. Он жил в Кордильерах, но женщины майя не нравились ему. И вот он влюбился в метиску из tierra canente. От нее родился я; но потом она ушла от отца к негру из Барбадоса, а мой отец вернулся в Кордильеры. Мне тоже, как и отцу, суждено было влюбиться в метиску из tierra caliente. Она требовала денег, а я так любил ее, что совсем потерял голову и продал себя за двести песо. С тех пор я больше не видел ни ее, ни денег. Вот уже пять лет, как я пеон. Пять лет я был рабом и получал побои, — и что же? — теперь я должен не двести, а двести пятьдесят песо.
Пока Френсис Морган и многострадальный потомок племени майя пробирались в глубь Кордильер, стремясь нагнать своих, а нефтяные поля Хучитана продолжали пылать, выбрасывая в воздух черные клубы дыма, далеко впереди, в самом сердце Кордильер, назревали события, которым суждено было свести вместе и преследуемых и преследователей: Френсиса, Генри, Леонсию, ее родных и пеона — с одной стороны, а с другой стороны — плантаторов, отряд жандармов во главе с начальником полиции и Альвареса Торреса, которому не терпелось поскорее добиться не только обещанных Риганом денег, но и руки Леонсии Солано.
В пещере сидели мужчина и женщина. Женщина-метиска была молода и очень хороша собой. Она читала вслух при свете дешевенькой керосиновой лампы, в руках у нее был переплетенный в телячью кожу том сочинений Блэкстона на испанском языке. И мужчина и женщина были босые, в холщовых рясах с капюшоном, но без рукавов. У молодой женщины капюшон был отброшен назад, и ее черные густые волосы рассыпались по плечам. А у старика капюшон был надвинут на лоб, как у монаха. Его лицо аскета, с острыми чертами, выразительное и одухотворенное, дышало силой, — такое лицо могло быть только у испанца. Такое же лицо, наверное, было у Дон Кихота. Только глаза старика были закрыты, его окружала вечная тьма слепоты. Никогда не мог бы он увидеть мельницу и пожелать сразиться с нею.
Он сидел в позе роденовского «Мыслителя» и рассеянно слушал чтение красавицы метиски. Но он вовсе не был мечтателем и не в его натуре было сражаться с мельницами, как это делал Дон Кихот. Несмотря на слепоту, закрывавшую от него мир непроницаемой пеленой, это был человек действия, и душа у него не была слепа: он безошибочно проникал в глубь вещей и явлений, равно как и в человеческие сердца, умел видеть и тайные пороки и чистые, благородные цели.
Движением руки он остановил чтицу и стал размышлять вслух о прочитанном.
— Законы, созданные людьми, — медленно, но убежденно произнес он, — сводятся в наши дни к состязанию умов. Они зиждутся не на справедливости, а на софистике. Законы создавались для блага людей, но в толковании их и применении люди пошли по ложному пути. Они приняли путь к цели за самую цель, метод действий — за конечный результат. И все же законы есть законы, они необходимы, они полезны. Но в наши дни их применяют вкривь и вкось. Судьи и адвокаты мудрствуют, состязаясь друг с другом в изворотливости ума, похваляются своей ученостью и совсем забывают об истцах и ответчиках, которые платят им и ждут от них не изворотливости и учености, а беспристрастия и справедливости.
И все-таки старик Блэкетон прав. В основе законов, как краеугольный камень, на котором стоит цитадель правосудия, лежит горячее и искреннее стремление честных людей к беспристрастию и справедливости. Но что же говорит на этот счет Учитель? «Судьи и адвокаты оказались весьма изобретательными». И законы, созданные для блага людей, были столь изобретательно извращены, что теперь они уже не служат защитой ни обиженному, ни обидчику, а лишь разжиревшим судьям да тощим, ненасытным адвокатам, которые покрывают себя славой и наживают толстое брюхо, если им удается доказать, что они умнее своих противников и даже самих судей, выносящих приговор.
Он замолчал и задумался все в той же позе роденовского «Мыслителя», — казалось, он взвешивал судьбы мира; метиска сидела и ждала привычного знака, чтобы возобновить чтение. Наконец, выйдя из глубокого раздумья, старик заговорил:
— Но у нас здесь, в панамских Кордильерах, закон сохранился во всей своей неприкосновенности — справедливый, беспристрастный и равный для всех. Он служит не на благо какому-то одному человеку и не на благо богачам. Справедливому и беспристрастному судье более пристала холщовая одежда, нежели тонкое сукно. Читай дальше. Мерседес. Блэкетон всегда прав, если его правильно читать. По-твоему, это парадокс? Да! Но, кстати, все современные законы тоже парадокс. Читай же дальше! Блэкетон — это сама основа человеческого правосудия, но — более! — сколько хитроумия пускают в ход умные люди, чтобы прикрыть именем Блэкстона то зло, которое они творят.
Минут через десять слепой философ приподнял голову, понюхал воздух и жестом остановил девушку. Следуя его примеру, она тоже втянула в себя воздух.
— Может, это гарь от лампы, о Справедливый! — предположила она.
— Нет, это горит нефть, — возразил слепой. — Лампа тут ни при чем. И горит где-то далеко. Мне еще послышались выстрелы в ущелье.
— А я ничего не слышала… — начала было метиска.
— Дочь моя, ты же зрячая, ты не нуждаешься в таком остром слухе, как я. В ущелье стреляли. Прикажи моим детям выяснить, в чем дело, и доложить.
Почтительно поклонившись старику, который хоть и не видел ее, но привык ухом различать каждое ее движение и потому знал, что она поклонилась, молодая женщина приподняла полог из одеял и вышла на дневной свет. У входа в пещеру сидели два пеона. У каждого было ружье и мачете, а из-за пояса торчало лезвие ножа. Девушка передала им приказание; оба вскочили и поклонились, но не ей, а тому невидимому, от кого исходило приказание. Один из них постучал мачете по камню, на котором только что сидел, потом приложил к нему ухо и прислушался. Камень этот прикрывал рудную жилу, тянувшуюся через всю гору и выходившую в этом месте на поверхность. А за горой, на противоположном склоне, в орлином гнезде, из которого открывалась великолепная панорама отрогов Кордильер, сидел другой пеон. Он приложился ухом к такой же глыбе кварца и отстучал ответ своим мачете. Затем он подошел к высокому полузасохшему дереву, стоявшему шагах в шести от него, сунул руку в дупло и дернул за висевшую внутри веревку, как звонарь на колокольне.
Но никакого звука не последовало. Вместо этого могучий сук, ответвлявшийся наподобие семафорной стрелки от главного ствола на высоте пятидесяти футов, дернулся вверх и вниз, как и подобает семафору. В двух милях от него, на гребне горы, ему ответили с помощью такого же дерева-семафора. А еще дальше, вниз по склонам, засверкали ручные зеркала, отражая солнечные лучи и посредством их передавая приказание слепого из пещеры. И скоро вся эта часть Кордильер заговорила условным языком звенящих рудных жил, солнечных бликов и качающихся веток.
Энрико Солано, прямой и подтянутый, точно юноша индеец, скакал вперед, стараясь возможно выгоднее воспользоваться преимуществом во времени, которое давал ему арьергардный бой Френсиса; Алесандро и Рикардо бежали рядом, держась за его стремена, тогда как Леонсия и Генри Морган не слишком торопились то она, то он непрестанно оглядывались, чтобы проверить, не догоняет ли их Френсис. Придумав какой-то предлог, Генри повернул обратно. А минут через пять и Леонсия, не менее его тревожившаяся о Френсисе, тоже решила вернуться. Но ее лошадь, не желая отставать от коня Солано, заупрямилась, встала на дыбы, принялась бить ногами и, наконец, остановилась. Леонсия спрыгнула с седла и, бросив поводья на землю, как это делают панамцы, вместо того чтобы стреножить или привязать оседланную лошадь, пешком пошла назад. Она шла так быстро, что почти нагнала Генри, когда он повстречал Френсиса и пеона. А через минуту оба — Генри и Френсис — уже бранили ее за безрассудство, но в голосе у каждого непроизвольно звучали любовь и неясность, вызывавшие ревность соперника.
Любовь настолько полонила их, что они уже ни о чем не думали и потому были буквально ошеломлены, когда из джунглей вдруг выскочил отряд плантаторов с ружьями. Несмотря на то, что беглый пеон, на которого тотчас посыпался град ударов, был обнаружен в их обществе, никто не тронул бы Леонсию и обоих Морганов, если бы хозяин пеона, давний друг семейства Солано, оказался здесь. Но приступ малярии, трепавший его через два дня на третий, свалил плантатора, и он лежал теперь, дрожа от озноба, неподалеку от пылающего нефтяного поля.
Тем не менее плантаторы, избив пеона до того, что он упал на колени и с рыданиями стал просить о пощаде, отнеслись рыцарски вежливо к Леонсии и не слишком грубо к Френсису и Генри, хотя и связали им руки назад, перед тем как подняться по крутому склону к тому месту, где у них были оставлены лошади. Зато на пеоне они продолжали срывать свой гнев с присущей латиноамериканцам жестокостью.
Однако им не суждено было добраться до места и привести туда своих пленников. Радостно вопя, на склоне вдруг появились жандармы во главе со своим начальником и Альваресом Торресом. Мгновенно у всех заработали языки: в нарастающем гуле голосов тонули вопросы тех, кто требовал объяснения, и ответы тех, кто пытался что-то объяснить. А пока длилась эта сумятица и все кричали, не слушая друг друга, Торрес, кивнув Френсису и с победоносной усмешкой взглянув на Генри, подошел к Леонсии и, как настоящий идальго, почтительно склонился перед нею.
— Послушайте! — тихо сказал он, заметив ее жест, исполненный отвращения. — Не ошибитесь относительно моих намерений. Поймите меня правильно. Я здесь, чтобы спасти вас и защитить от любой беды. Вы — владычица моих грез. Я готов умереть ради вас — и умер бы с радостью, хотя с еще большей радостью готов жить для вас.
— Я вас не понимаю, — резко отвечала она. — Разве речь идет о нашей жизни или смерти? Мы никому не причинили зла. Ни я, ни мой отец, ни Френсис Морган, ни Генри Морган. Поэтому, сэр, нашей жизни не может ничто угрожать.
Генри и Френсис подошли к Леонсии и стали рядом с нею, стараясь, несмотря на общий крик и гам, не пропустить ни слова из ее разговора с Торресом.
— Генри Моргану, несомненно, грозит смерть через повешение, — настаивал Торрес. — Достоверно доказано, что он убил Альфаро Солано, родного брата вашего отца и вашего родного дядюшку. Спасти его невозможно. Но Френсиса Моргана я мог бы наверняка спасти, если…
— Если — что? — спросила Леонсия, крепко стиснув зубы, точно тигрица, схватившая добычу.
— Если… вы будете благосклонны ко мне и выйдете за меня замуж, — с невозмутимым спокойствием закончил Торрес, хотя в глазах обоих гринго, беспомощно стоявших рядом со связанными руками, одновременно вспыхнуло желание убить его на месте.
В порыве искренней страсти Торрес схватил руки Леонсии в свои, но прежде метнул быстрый взгляд в сторону Морганов и еще раз убедился, что они не могут причинить ему никакого вреда.
— Леонсия, — умоляющим тоном сказал он, — если я стану вашим мужем, я, возможно, кое-что смогу сделать для Генри. Мне даже, может быть, удастся спасти ему жизнь, если он согласится немедленно покинуть Панаму.
— Ах ты испанская собака! — прохрипел Генри, тщетно пытаясь высвободить связанные назад руки.
— Сам ты американский пес! — крикнул Торрес и наотмашь ударил Генри по зубам.
В тот же миг Генри поднял ногу и так двинул Торреса в бок, что тот не устоял и отлетел к Френсису; Френсис, в свою очередь, не замедлил как следует пнуть его с другого бока. Так они кидали Торреса друг другу, точно футболисты, пасующие мяч, пока жандармы, наконец, не схватили их и не принялись, пользуясь их беспомощностью, избивать. Торрес не только поощрял жандармов возгласами, но и сам вытащил нож; дело, безусловно, кончилось бы кровавой трагедией, как это нередко случается, когда вскипит оскорбленная латиноамериканская кровь, если бы вдруг не появилось десятка два вооруженных всадников, которые бесшумно выехали из-за деревьев и так же бесшумно стали хозяевами положения. Иные из этих таинственных незнакомцев были одеты в парусиновые рубашки и штаны, другие — в длинные холщовые рясы с капюшонами.
Жандармы и плантаторы в ужасе попятились, крестясь и бормоча молитвы.
— Слепой разбойник! — Суровый судья! — Это его люди! — Мы погибли! — неслось со всех сторон.
Только один многострадальный пеон метнулся вперед и упал на окровавленные колени перед человеком со строгим лицом, который, как видно, предводительствовал людьми Слепого разбойника. Из уст пеона полились громкие жалобы и мольбы о справедливости.
— А знаешь ли ты, о какой справедливости просишь? — гортанным голосом спросил его предводитель отряда.
— Да, о Суровой Справедливости, — ответил пеон. — Я знаю, что значит обращаться к Суровой Справедливости, и все же обращаюсь, потому что жажду справедливости, и дело мое — правое.
— Я тоже требую Суровой Справедливости! — воскликнула Леонсия, сверкая глазами. И тихо добавила, обращаясь к Френсису и Генри: — Какова бы ни была эта Суровая Справедливость.
— Едва ли это будет хуже того, что мы можем ожидать от Торреса и начальника полиции, — в тон ей шепнул Генри и, смело шагнув вперед, обратился к предводителю отряда: — Я тоже требую Суровой Справедливости.
Вожак кивнул.
— И я тоже, — сначала шепотом, а затем громко заявил Френсис.
Жандармам, как видно, было все равно, а плантаторы дали понять, что готовы подчиниться любому приговору, какой соблаговолит им вынести Слепой разбойник. Запротестовал только начальник полиции.
— Быть может, вы не знаете, кто я? — чванливо спросил он. — Я — Мариано Веркара-и-Ихос, представитель старинного именитого рода, всю жизнь занимающий высокие должностные посты. Я — начальник полиции Сан-Антонио, ближайший друг губернатора, доверенное лицо правительства Панамской республики. Я носитель закона. Вообще в стране нашей существует только один закон и одна справедливость — для всей Панамы и для Кордильер тоже. Я протестую против того, что вы тут установили у себя в горах закон, который называете Суровой Справедливостью. Я пошлю солдат арестовать вашего Слепого разбойника и упрячу его в Сан-Хуан, чтобы сарычи склевали там его.
— Я бы советовал вам все-таки не забывать, — насмешливо предупредил Торрес разбушевавшегося начальника полиции, — что вы не в Сан-Антонио, а в дебрях Хучитана. И у вас здесь нет никакой армии.
— Вот эти двое — нанесли они обиду кому-нибудь из тех, кто взывает сейчас к Суровой Справедливости? — резко спросил вожак.
— Да, — заявил пеон. — Они били меня. Все меня били. И вот эти тоже били — без всякой причины. У меня рука вся в крови, а тело в ссадинах и кровоподтеках. Я снова прошу защиты и обвиняю этих двух в несправедливости.
Вожак кивнул и жестом приказал своим людям разоружить пленных и приготовиться в путь.
— Справедливости!.. Я тоже требую справедливости, одинаковой для всех! — крикнул Генри. — А у меня руки связаны за спиной. Пусть тогда всех свяжут или же развяжут и нас. Ведь связанному идти трудно.
Тень улыбки мелькнула на губах вожака, и он велел своим людям разрезать ремни — убедительное доказательство того, что жалоба Генри была справедлива.
— Ух! — Френсис лукаво посмотрел на Леонсию и Генри. — Если мне не изменяет память, то этак миллион лет тому назад я жил в одном тихом, захолустном городишке под названием Нью-Йорк, где мы наивно мнили себя отчаянными головорезами, потому что резались в гольф, воевали с Таммани-холлом, как-то раз помогли отправить на электрический стул инспектора полиции и лихо брали прикуп, имея четыре взятки на руках.
— Ух ты! — воскликнул через полчаса Генри, когда они вышли на перевал, с которого открывался вид на панораму вершин. — Ух ты черт рогатый! Эти длиннорясые парни с ружьями совсем уж не такие дикари. Смотри-ка, Френсис! Да у них тут целая система сигнализации! Видишь вот это дерево, а потом вон то, большое, на другой стороне ущелья. Посмотри, как у них качаются ветки.
Последние несколько миль пленников вели с завязанными глазами, затем, не снимая с них повязок, впустили в пещеру, где царил тот, кто олицетворял Суровую Справедливость. Когда повязки были сняты с их глаз, они обнаружили, что находятся в просторной и высокой пещере, освещенной множеством факелов, а перед ними на троне, высеченном в скале, восседает слепой старец в холщовой рясе; у ног его, касаясь плечом его колена, примостилась красавица метиска.
Слепец заговорил; голос у него был чистый и звонкий, как серебряный колокольчик, а речь — человека, умудренного годами и тяжким жизненным опытом.
— Вы взывали к Суровой Справедливости. Я слушаю. Кто требует беспристрастного и справедливого решения?
Все невольно подались назад, и даже у начальника полиции не хватило храбрости протестовать против законов Кордильер.
— Тут среди вас есть женщина, — продолжал Слепой разбойник. — Пусть она говорит первая. Все смертные — и мужчины и женщины — виновны в чем-нибудь или по крайней мере окружающие считают их виновными.
Генри и Френсис хотели было удержать Леонсию, но она, одарив каждого из них улыбкой, посмотрела на Справедливого судью и звонким голосом отчетливо произнесла:
— Я виновна лишь в том, что помогла своему жениху избежать казни за убийство, которого он не совершал.
— Я выслушал тебя, — сказал Слепой разбойник. — Подойди ко мне.
Люди в рясах подвели Леонсию к слепцу и заставили опуститься перед ним на колени; оба влюбленных в нее Моргана с волнением следили за каждым ее движением. Метиска положила руку старика на голову Леонсии. С минуту в пещере царило торжественное молчание, — пальцы слепца лежали на лбу Леонсии, прощупывая биение пульса на ее висках. Потом он снял руку и, откинувшись назад, стал обдумывать решение.
— Встань, сеньорита, — произнес он. — В твоем сердце нет зла. Ты свободна… Кто еще взывает к Суровой Справедливости?
Френсис тотчас шагнул вперед:
— Я тоже помог этому человеку спастись от смертной казни, к которой он был несправедливо приговорен. Мы с ним родственники, хотя и дальние, и носим одну и ту же фамилию.
Он тоже опустился на колени и почувствовал, как мягкие пальцы осторожно скользнули по его бровям и вискам, а потом нащупали руку и задержались на пульсе у запястья.
— Здесь мне не все ясно, — сказал слепец. — В душе твоей нет мира и покоя. Что-то грызет тебя.
В эту минуту пеон вдруг выскочил вперед и, не спрашивая позволения, заговорил; при звуке его голоса люди в рясах даже вздрогнули, словно он совершил богохульство.
— О Справедливый, отпусти этого человека! — взмолился пеон. — Я дважды за сегодняшний день поддался слабости и предал его врагам, а он дважды за сегодняшний день защитил меня и спас от моих врагов.
И пеон уже в который раз снова рухнул на колени, но только впервые — перед справедливым вершителем закона, и, дрожа и замирая от суеверного ужаса, почувствовал легкое и вместе с тем уверенное прикосновение пальцев этого самого необычного из всех судей, перед которым когда-либо преклонял колени человек. Эти пальцы быстро обследовали все рубцы и ссадины на коже пеона, даже на плечах и на спине.
— Тот человек тоже может быть свободен! — провозгласил Справедливый судья. — И все-таки что-то гнетет и волнует его. Нет ли здесь кого-нибудь, кто знает, в чем дело, и мог бы нам рассказать?
И Френсис сразу понял, какое волнение угадал в нем слепец: любовь к Леонсии, которая снедала его и грозила нарушить его преданность Генри. Столь же быстро догадалась об этом и Леонсия, и если бы слепец мог перехватить тот полный понимания взгляд, каким невольно обменялись молодые люди, и заметить, с каким смущением оба тотчас отвели глаза, он безошибочно угадал бы причину волнения Френсиса. Метиска же заметила это, и сердце подсказало ей, что здесь замешана любовь. Не ускользнуло это и от Генри, и он бессознательно нахмурился.
Тут Справедливый снова заговорил.
— Должно быть, это любовная история, — сказал он. — Боль, которую женщина вечно причиняет сердцу мужчины. И все-таки я освобождаю этого человека. Дважды за один день он пришел на помощь тому, кто дважды предал его. Его гнетет тоска — и все-таки он помог тому, кто был несправедливо приговорен к смерти. Остается испытать еще и другого человека, а кроме того надо решить, как поступить с этим жестоко избитым пеоном, который стоит передо мной и который ради собственного спасения дважды за сегодняшний день обнаружил слабость духа, а сейчас, отринув всякие помыслы о себе, проявил силу и мужество.
Он нагнулся и стал ощупывать брови и лицо пеона.
— Ты боишься смерти? — внезапно спросил он.
— О великий и святой человек, страх как боюсь! — отвечал пеон.
— Тогда скажи, что ты солгал про этого человека, скажи, что твои уверения, будто он дважды пришел тебе на помощь, — ложь, и ты останешься жить.
Пеон весь съежился и поник под пальцами слепца.
— Подумай как следует, — строго предупредил его старец. — Смерть страшна. Навеки застыть в неподвижности, стать таким, как земля или камень, — это ли не страшно! Скажи, что ты солгал, и ты будешь жить. Ну, говори!
И хотя голос пеона выдавал его ужас, но он нашел в себе силы поступить, как человек большой и мужественной души.
— Дважды за сегодняшний день я предал его, о святой человек. Но я не Петр. И в третий раз я не предам этого человека. Я страх как боюсь, но предать его в третий раз не могу.
Слепой судья откинулся назад, лицо его преобразилось, словно освещенное внутренним светом.
— Ты хорошо сказал! — промолвил он. — У тебя душа настоящего человека. А теперь выслушай мой приговор: отныне и впредь до конца дней твоих ты всегда будешь думать как человек и поступать как человек. Лучше в любой момент умереть человеком, чем вечно жить скотом. Экклезиаст был неправ. Мертвый лев лучше живой собаки. Иди, возрожденный сын мой, ты свободен!
Но когда пеон по знаку метиски стал подниматься с колен. Слепой судья вдруг остановил его:
— Скалки мне, о человек, который только сегодня сделался человеком, что было первопричиной всех твоих бед?
— О Справедливый, мое слабое сердце жаждало любви женщины смешанной крови из tierra caliente. Сам я уроженец этих гор. Ради нее я задолжал плантатору две сотни песо. А она взяла деньги и сбежала с другим. Я же остался рабом у плантатора. Он неплохой человек, но ведь он все-таки плантатор. Я трудился, терпел побои и страдал целых пять лет, а долг мой теперь возрос до двухсот пятидесяти песо; у меня же ничего нет, только кожа да кости, прикрытые жалкими лохмотьями.
— А она очень была хороша, эта женщина? — мягко спросил Слепой судья.
— Я с ума сходил по ней, о святой человек. Теперь мне уже не кажется, что она была так хороша собой. Но тогда она казалась мне прекрасной. Любовь к ней, точно лихорадка, сжигала мне сердце и мозг и превратила меня в раба. А она сбежала от меня в первую же ночь, и с тех пор я никогда ее не видел.
Пеон ждал, стоя на коленях, склонив голову, а Слепой разбойник, к общему удивлению, глубоко вздохнул и, казалось, забыл обо всем на свете. Его рука непроизвольно легла на голову метиски и погладила ее черные блестящие волосы.
— Женщина… — заговорил он так тихо, что голос его, чистый и звонкий, как колокольчик, сейчас был не громче шепота. — Вечно женщина, прекрасная женщина! Все женщины прекрасны… для мужчины. Они любили наших отцов; они произвели нас на свет; мы любим их; они производят на свет наших сыновей, чтобы те любили их дочерей и называли девушек прекрасными, — так всегда было и всегда будет, пока на земле существует человек и человеческая любовь.
Глубокое молчание воцарилось в пещере, а Суровый судья погрузился в свои думы. Наконец, красавица метиска ласково дотронулась до него и заставила вспомнить о пеоне, все еще стоявшем перед ним на коленях.
— Вот мой приговор, — сказал слепец. — Ты получил немало ударов. Каждый удар по твоему телу уже был достаточной расплатой за долг плантатору. Ты свободен. Иди. Но оставайся в горах и в следующий раз полюби женщину с гор, раз уж ты должен любить женщину и раз без женщины вообще невозможна жизнь мужчины. Иди, ты свободен. Ты ведь наполовину майя?
— Да, я наполовину майя, — пробормотал пеон. — Мой отец — майя.
— Вставай и иди. И оставайся в горах с твоим отцом-майя. Tierra caliente — не место для человека, рожденного в Кордильерах. Плантатора же твоего здесь нет, а потому мы и не можем судить его. Плантатор есть плантатор. Его друзья могут считать себя свободными.
Суровый судья чего-то ждал, ждал и Генри, а затем без приглашения шагнул вперед.
— Я тот самый человек, — храбро заявил он, — который был приговорен к смерти за убийство, но я не совершал его. Убитый — родной дядя любимой мною девушки, и я женюсь на ней, если здесь в Кордильерах, в этой пещере, действительно царит справедливость.
Но начальник полиции перебил его:
— Двадцать человек были свидетелями того, как он грозил дядюшке этой сеньоры, что убьет его. А через час мы застали этого гринго возле еще теплого трупа.
— Он правду говорит, — подтвердил Генри. — Я действительно угрожал тому человеку — нам обоим бросилось в голову вино и горячая кровь. И жандармы действительно наткнулись на меня, когда я стоял возле еще теплого тела. Но я не убивал его. И я не знаю, представить себе не могу, чья трусливая рука под покровом темноты всадила ему нож: в спину.
— Встаньте оба на колени, чтобы я мог допросить вас, — приказал Слепой разбойник.
Долго вел он допрос своими чуткими, пытливыми пальцами. Долго скользили они по лицам обоих мужчин; слепец щупал и пульс — и все-таки не мог прийти ни к какому выводу.
— В этом деле замешана женщина? — напрямик спросил он Генри Моргана.
— Да, прекрасная женщина. Я люблю ее.
— Это хорошо, что любовь так сильно задела твое сердце, ибо мужчина, которого не ранит любовь к женщине, — только наполовину мужчина, — снисходительно заметил Слепой судья. И, обращаясь к начальнику полиции, добавил: — Вот твоего сердца не ранила женщина, однако тебя тоже что-то гнетет. Что же до этого человека, — он указал на Генри, — то я не думаю, чтобы одно только чувство к женщине ранило его сердце. Быть может, отчасти ты повинен в этом, а отчасти та злоба, которая побуждает его злоумышлять против тебя. Встаньте оба. Я не могу рассудить вас. Но есть такое испытание, которое дает непогрешимый ответ: это испытание Змеи и Птицы. Оно столь же непогрешимо, как непогрешим сам бог, ибо так он восстанавливает истину. Вот и Блэкстон говорит, что испытание божьим судом помогает восстановить истину.