Глава XXII
Но чу! Труба трубит, зовет на смертный бой.
Кэмбел
Взволнованный возложенными на него важными делами, варяг шел по озаренным луною улицам, время от времени останавливаясь, чтобы как-то удержать проносившиеся в голове мысли и хорошенько в них разобраться. Мысли эти наполняли его то радостью, то тревогой; каждой сопутствовал смутный рой видений, который, в свою очередь, прогоняли совсем другие думы. Это был один из тех случаев, когда человек заурядный оказывается неспособным нести неожиданно обрушившееся на него бремя, а в том, кто обладает недюжинной силой духа и лучшим из небесных даров — здравым смыслом, основанном на самообладании, пробуждаются дремавшие в нем таланты, которые он заставляет служить своей цели, подобно смелому и опытному всаднику, управляющему добрым скакуном.
Когда Хирвард, уже не первый раз за этот вечер остановился, погрузившись в раздумье, и отзвук его по-военному четких шагов умолк, ему послышалось, будто где-то вдали заиграла труба. Варяг удивился; эти звуки на улицах Константинополя в такой поздний час возвещали о каком-то необычном событии, так как все передвижения войск производились по особому приказу и ночной распорядок вряд ли мог быть нарушен без важной причины. Вопрос был только в том, какова эта причина.
Неужели восстание началось неожиданно и совсем не так, как рассчитывали заговорщики? Если эта догадка верна, значит его встреча с нареченной после стольких лет разлуки была лишь обманчивым вступлением к новой, на сей раз вечной разлуке. Или же крестоносцы, люди, чьи поступки трудно предугадать, внезапно взялись за оружие и возвратились с того берега, чтобы напасть на город врасплох? Такое предположение казалось наиболее вероятным: у крестоносцев скопилось так много поводов для недовольства, что теперь, когда они впервые собрались все вместе и получили возможность рассказать друг другу о вероломстве греков, у них родилась мысль об отмщении, — это было вполне правдоподобно, естественно и, может быть, даже справедливо.
Однако услышанные варягом звуки больше походили на обычный военный сигнал к сбору, чем на нестройный рев рогов и труб, непрерывно возвещающий о взятии города, где ужасы штурма еще не уступили места суровой тишине, подаренной наконец несчастным горожанам победителями, уставшими от резни и грабежа. А так как Хирварду в любом случае надобно было знать, что все это означает, он свернул на широкую улицу, проходившую вблизи казарм, откуда, казалось, шли эти звуки; впрочем, Хирвард все равно направлялся туда, только по другому поводу.
Военный сигнал, видимо, не очень поразил жителей этой части города. В лунном свете спокойно спала улица, пересеченная гигантскими тенями башен собора святой Софии, превращенного неверными, после того как они завладели Константинополем, в свое главное святилище. Вокруг не было ни души, а те обитатели, которые выглядывали на секунду из дверей или решетчатых окон, быстро удовлетворив свое любопытство, снова исчезали в доме, закрывшись на все засовы и задвижки.
Хирварду невольно вспомнились предания, которые рассказывали старейшины его клана в дремучих лесах Хэмпшира; в них говорилось об охотниках-невидимках, с шумом мчавшихся на незримых лошадях с незримыми собаками по лесным чащам Германии в погоне за неведомой добычей. Вот такие же звуки, вероятно, и разносились во время этой дикой скачки по населенным призраками лесам, внушая ужас тем, кто их слышал.
— Стыдись! — подавляя в себе суеверный страх, сказал Хирвард. — Ты мужчина, тебе так много доверено, на тебя возлагают столько надежд, а ты предаешься ребяческим фантазиям!
И он пошел дальше, вскинув алебарду на плечо; подойдя к первому же человеку, отважившемуся выглянуть из дверей, он осведомился у него о причине, заставившей военные трубы зазвучать в столь необычный час.
— Не обессудь, господин, право, я ничего не знаю, — сказал горожанин; ему, видно, не очень-то хотелось оставаться на улице и, вступив в разговор, отвечать на дальнейшие расспросы. Это был тот самый склонный к рассуждениям о политике житель Константинополя, с которым мы познакомились в начале нашего повествования; поспешив войти в дом, он покончил тем самым с беседой.
Следующим, кого увидел Хирвард, был борец Стефан, вышедший из дверей, украшенных листьями дуба и плюща в честь недавно одержанной им победы.
Он стоял не двигаясь, отчасти потому, что был уверен в своей физической силе, отчасти повинуясь своему грубому, мрачному нраву, который у людей подобного рода часто принимают за подлинную храбрость. Его льстивый почитатель Лисимах прятался за широкими плечами борца. Проходя мимо Стефана, Хирвард задал ему тот же вопрос:
— Ты не знаешь, почему сегодня так поздно трубят?
— Тебе это лучше знать, — угрюмо ответил борец, — судя по твоей алебарде и шлему: ведь это ваши трубы, а не наши нарушают первый сон честных людей.
— Негодяй! — бросил ему варяг таким тоном, что борец вздрогнул от неожиданности. — Но когда звучит эта труба, воину некогда наказывать дерзость по заслугам.
Грек так стремительно бросился обратно в дом и начал запирать двери, что в своем отступлении едва не сбил с ног художника Лисимаха, внимательно прислушивавшегося к разговору.
Когда Хирвард подошел к казармам, доносившиеся оттуда звуки труб умолкли, но не успел он войти в ворота обширного двора, как эта музыка снова обрушилась на него с ужасающей силой, почти оглушив своей пронзительностью, несмотря на то, что он давно к ней привык.
— Что это все означает, Ингельбрехт? — спросил он у варяга-дозорного, который расхаживал у входа с алебардой в руках.
— Объявление о вызове и поединке. Странные дела происходят у нас, приятель. Неистовые крестоносцы покусали греков и заразили их своим пристрастием к турнирам, словно собаки, которые, как я слышал, заражают друг друга бешенством!
Хирвард ничего ему не ответил и поспешил подойти к толпе своих соратников, собравшихся во дворе и кое-как вооруженных, а то и вовсе безоружных, ибо они выскочили прямо из постелей и теперь теснились вокруг своих трубачей, явившихся в полном параде.
Тот, кто возвещал своим гигантским инструментом особые указы императора, тоже был на месте; музыкантов сопровождал небольшой отряд вооруженных варягов во главе с самим Ахиллом Татием. Товарищи Хирварда расступились, давая ему дорогу; подойдя ближе, он увидел, что в казармы явилось шестеро императорских глашатаев; четверо из них (по два одновременно) уже оповестили всех о воле императора; теперь последние двое должны были сделать это в третий раз, как было заведено в Константинополе при объявлении указов государственной важности. Завидя своего наперсника, Ахилл Татий тотчас же подал ему знак — по-видимому, начальник хотел поговорить с варягом после оповещения. Трубы отгремели, и глашатай начал:
— Именем светлейшего, божественного монарха Алексея Комнина, императора Священной Римской империи! Выслушайте волю августейшего государя, которую он доводит до сведения своих подданных, всех вместе и каждого в отдельности, какого бы рода и племени они ни были, какую бы веру ни исповедовали. Да будет всем известно, что на второй день от сего числа наш возлюбленный зять, высокочтимый кесарь, намерен сразиться с нашим заклятым врагом Робертом, графом Парижским, по случаю дерзости, учиненной названным графом, посмевшим на глазах у всех сесть на императорский трон, а также сломать в нашем высочайшем присутствии редкостные образцы искусства, украшающие наш трон и называемые издревле львами царя Соломона. И дабы ни один человек в Европе не осмелился сказать, что греки отстали от жителей других стран в каком-либо из воинственных упражнений, принятых христианскими народами, упомянутые благородные противники, отказавшись прибегать к помощи обмана, волшебства или магических чар, вступят в поединок, трижды сразятся друг с другом острыми копьями и трижды — отточенными мечами; судьей будет августейший император, который и решит спор по своей милостивой и непогрешимой воле. И да покажет бог, на чьей стороне правда!
Трубы снова оглушительно заревели, возвещая конец церемонии. Затем, отпустив своих воинов, глашатаев и музыкантов, Ахилл подозвал к себе Хирварда и негромко осведомился, не слыхал ли тот чего-нибудь нового о пленнике, графе Роберте Парижском?
— Ничего, кроме того, что сказано в вашем оповещении, — ответил варяг.
— Значит, ты думаешь, что оно сделано с ведома графа?
— Видимо, так. Только он сам и может дать согласие на поединок.
— Увы, мой любезный Хирвард, ты очень простодушен, — сказал главный телохранитель. — Наш кесарь возымел дикую мысль помериться своим слабым умом с умом Ахилла Татия. Этот неслыханный глупец тревожится за свою честь и не желает, чтобы люди подумали, будто он вызвал на поединок женщину или получил вызов от нее. Поэтому вместо ее имени он поставил имя ее супруга. Если тот не явится на место поединка, кесарь, якобы бросивший вызов графу, купит себе победу дешевой ценой, поскольку некому будет помериться с ним силами, и потребует графиню в качестве пленницы, добытой его грозным оружием. Это послужит сигналом к всеобщей свалке; император будет либо убит, либо схвачен и отправлен в темницу при его собственном Влахернском дворце, где его ждет участь, которую в своем жестокосердии он уготовил стольким людям…
— Но… — начал было варяг.
— Но.., но.., но… — прервал его военачальник. — Но ты дурак, вот что! Разве ты не понимаешь, что сей доблестный кесарь хочет избежать рискованного сражения с графиней, надеясь, в то же время, что все вообразят, будто он жаждет схватиться на арене с ее мужем? Наше дело устроить так, чтобы во время поединка участники восстания были во всеоружии и могли сыграть предназначенную им роль. Проследи только за тем, чтобы наши верные сторонники оказались рядом с императором, отделив его от тех услужливых вояк, которые всюду суют свой носи могут прийти ему на помощь. Тогда, с кем бы ни сражался кесарь, с мужем или с женой, и независимо от того, состоится ли вообще поединок, переворот увенчается успехом, и вместо Комнинов на константинопольский престол воссядут Татии. Ступай, мой верный Хирвард. И не забудь, что пароль повстанцев — «Урсел», чье имя любовно хранит память людей, хотя сам он, как говорят, уже давно погребен во влахернском подземелье, — А кто был этот Урсел, о котором я слышал такие противоречивые толки? — спросил варяг.
— Соискатель престола наравне с Алексеем Комнином, добрый, смелый и честный; его соперник одержал над ним победу не столько благодаря ратному искусству или отваге, сколько благодаря хитрости.
Думаю, что он умер во влахернской темнице, но когда и как, вряд ли кто-нибудь знает. Однако пора тебе идти и заняться делом, любезный Хирвард! Поговори с таарягами, подбодри их. Постарайся привлечь на нашу сторону кого сможешь. Среди так называемых Бессмертных и недовольных горожан многие готовы примкнуть к восстанию и пойти за теми, кому мы поручим открыть действия. С помощью всевозможных уловок Алексей всегда избегал народных сборищ; но теперь это ему не удастся: он не может без урона для своей чести уклониться от присутствия на поединке, на котором должен выступать судьей. Возблагодарим же Меркурия за красноречие, которое убедило императора оповестить всех о поединке, хоть он и не сразу на это решился!
— Значит, ты видел его сегодня вечером? — спросил варяг.
— Видел ли я его? Разумеется, видел. Если б эти трубы заиграли по моему велению, но без его ведома, звуки их сдули бы мне голову с плеч.
— Я, видно, разминулся с тобой во дворце, — сказал Хирвард, и сердце его при этом забилось так сильно, как если бы эта опасная встреча состоялась на самом деле.
— Я слышал, что ты был там: ты приходил за последними приказаниями того, кто пока еще мнит себя властителем. Конечно, если бы я увидел, как ты смотришь в глаза коварному греку прямым, открытым, якобы честным взглядом, обманывая его именно этим своим простодушием, я не удержался бы от смеха, зная, как непохоже то, что написано на твоем лице, на то, что затаено в сердце.
— То, что мы таим в сердце, известно одному богу, и я призываю его в свидетели моей верности данному обещанию — я исполню то, что на меня возложено.
— Вот это славно, мой честный англосакс! — сказал Ахилл. — Прошу тебя, позови моих рабов, пусть снимут с меня доспехи; сбрось и ты с себя свое простое снаряжение, да помни при этом, что теперь оно пригодится не более двух раз, — судьба уготовила для тебя более подходящее одеяние!
Опасаясь, что голос выдаст его, Хирвард оставил без ответа эту льстивую речь; он отвесил глубокий поклон и ушел к себе.
Не успел он переступить порог, как граф Роберт обратился к нему с веселым и громким приветствием, не боясь, что его могут услышать, хотя, казалось бы, ему не следовало забывать об осторожности.
— Ты слыхал, друг Хирвард? — спросил граф. — Слыхал их оповещение? Этот греческий барашек вызывает меня трижды скрестить с ним острое копье и отточенный меч. Странно только, что он не счел более безопасным для себя помериться силами с моей супругой. Может быть, он думает, что крестоносцы не допустят такого поединка? Но — клянусь Владычицей сломанных копий! — он, вероятно, не знает, что людям Запада слава о доблести их жен не менее дорога, чем их собственная. Всю ночь я думал о том, какие мне надеть доспехи, как мне раздобыть коня, и не будет ли для этого кесаря довольно чести, если я изберу один лишь Траншфер против любого его оружия, наступательного и оборонительного!
— Я, во всяком случае, позабочусь, чтобы у тебя было все, что может понадобиться, — ответил Хирвард. — Ты не знаешь греков!