Книга: Граф Роберт Парижский
Назад: Глава XIX
Дальше: Глава XXI

Глава XX

Идет, идет, стройна и молода!
И верность и любовь идут сюда.
Хирварду недолго пришлось искать на тенистых дорожках ту, что звала на помощь, — почти сразу какая-то женщина кинулась прямо к нему в объятья, по-видимому напуганная Сильвеном, который гнался за ней по пятам. Увидев замахнувшегося секирой Хирварда, орангутанг сразу остановился; издав вопль ужаса, он скрылся в густой листве деревьев.
Избавившись от обезьяны, Хирвард окинул пристальным взглядом спасенную им женщину. В ее красочном одеянии преобладал бледно-желтый цвет; туника того же тона плотно, наподобие современного платья, облегала высокую и очень стройную фигуру. Сверху был накинут плащ из тонкого сукна; прикрепленный к нему капюшон во время стремительного бега откинулся назад, открыв свободно и красиво уложенные косы. Этот природный головной убор обрамлял лицо, искаженное страхом перед воображаемой опасностью, смертельно бледное, но даже и в эту минуту необыкновенно прекрасное.
Хирварда словно громом поразило. Так не одевались ни гречанки, ни итальянки, ни франкские женщины; наряд был подлинно англосакский, а с ним у Хирварда было связано бесчисленное множество нежных воспоминаний детства и юности. Это происшествие показалось варягу чудом. В Константинополе, правда, жили женщины их племен, соединившие свою судьбу с варягами; отправляясь в город, они часто надевали национальный наряд, потому что звание и нравы их мужей обеспечивали им уважение, которым не всегда пользовались гречанки или чужеземки того же сословия. Но почти всех их Хирвард знал в лицо. Впрочем, раздумывать было некогда: он сам находился в опасности, да и женщине она могла грозить. Во всяком случае, благоразумие требовало покинуть эту довольно людную часть садов; поэтому, не теряя ни минуты, варяг понес находившуюся в полуобморочном состоянии саксонку в более укромный уголок; по счастью, Хирвард знал, где его можно было найти. Дорожка под тенистым зеленым сводом, петляя, вела к искусственному гроту, выстланному ракушками, мхом и обломками шпата; в глубине его виднелась гигантская статуя полулежащего бога рек с его обычными атрибутами: чело увенчивали водяные лилии и осока, а огромная рука покоилась на пустой урне. Позе статуи соответствовала и надпись: «Я сплю — не буди меня».
— Проклятый идол! — воскликнул Хирвард, который в меру своей цивилизованности был ревностным христианином. — Будь ты хоть из дерева, хоть из камня, но я разбужу тебя, глупый чурбан, не постесняюсь!
С этими словами он ударил секирой по голове спящего божества и так сдвинул кран фонтана, что вода полилась в сосуд.
— И все же ты не такой уж плохой идол, если посылаешь эту освежающую влагу, столь необходимую моей бедной соотечественнице! — заметил варяг. — Придется тебе, с твоего позволения, уступить ей и часть твоего ложа!
И Хирвард опустил свою прекрасную, все еще не пришедшую в сознание соплеменницу на пьедестал статуи речного бога. Ее лицо снова привлекло внимание варяга; в сердце его возродилась надежда, но такая трепетная и робкая, как слабо мерцающий свет факела, который может и разгореться и мгновенно угаснуть. В то же время он машинально пытался всеми известными ему способами вернуть сознание прелестному существу, лежавшему перед ним. Чувства его при этом можно было уподобить чувствам мудрого астронома: неторопливый восход луны сулит ему возможность вновь созерцать небеса, для него, христианина, — обитель блаженства и для него, философия — источник знаний. Кровь прилила к щекам девушки, она ожила, и память возвратилась к ней даже раньше, чем к изумленному варягу.
— Пресвятая дева! — воскликнула она. — Неужто я действительно испила последнюю каплю страданий и ты соединяешь здесь после смерти своих верных почитателей? Отвечай, Хирвард, если ты не пустой плод моего воображения, отвечай! Скажи мне, быть может, мне только во сне приснилось это огромное чудовище?
Звуки ее голоса вывели англосакса из оцепенения.
— Приди в себя, Берта, моя дорогая, — сказал он, — и приготовься выдержать все, что тебе еще предстоит увидеть и что скажет твой Хирвард, который еще жив. Это отвратительное животное и вправду существует — не надо, не пугайся, не ищи, куда бы спрятаться: даже твоя нежная ручка может усмирить его одним взмахом хлыста. И не забудь, что я здесь, Берта! Или тебе нужен другой телохранитель?
— Нет, нет! — воскликнула она, схватив руку вновь обретенного возлюбленного. — Теперь я тебя узнаю!
— Разве ты узнала меня лишь теперь?
— Раньше я только надеялась, что это ты, — потупив глаза, призналась девушка, — но сейчас уверилась — я вижу этот след, оставленный кабаньим клыком!
Хирвард хотел дать Берте время прийти в себя от неожиданного потрясения и лишь после этого посвятить ее в события, которые могли вызвать у нее новые тревоги и страхи. Он не прерывал ее, когда она припоминала все обстоятельства охоты на ужасного зверя, в которой участвовали оба их клана. Запинаясь, Берта рассказывала о том, как молодежь и старики, мужчины и женщины разили дикого кабана тучами стрел, как ее собственная, меткая, но пущенная слабой рукой стрела тяжело ранила его; не забыла она и того, как обезумевший от боли зверь ринулся на нее, причинившую ему такие муки, как он уложил на месте ее лошадь и убил бы ее самое, если бы Хирвард, который никак не мог принудить своего коня приблизиться к чудовищу, не соскочил на землю и не бросился между кабаном и Бертой. В яростной схватке кабан был в конце концов убит, но Хирвард получил глубокую рану в лоб; рубец от этой раны и рассеял туман, окутывавший память спасенной им девушки.
— Ах, чем стали мы друг для друга с того дня?
И чем будем теперь, в чужой стране? — воскликнула она.
— На этот вопрос только ты и в состоянии ответить, моя Берта; и если ты можешь честно сказать, что осталась той же Бертой, которая поклялась в любви Хирварду, тогда, поверь, грешно было бы думать, что небо опять свело нас лишь для того, чтобы снова разлучить.
— Не знаю, Хирвард, хранил ли ты верность так же свято, как я; дома и на чужбине, в неволе и на свободе, в горе и в радости, в довольстве и в нужде я никогда не забывала, что обручилась с Хирвардом у камня Одина.
— Не вспоминай больше об этом нечестивом обряде: он не мог принести нам добра.
— Такой ли уж он был нечестивый? — спросила Берта, и непрошеные слезы навернулись на ее большие голубые глаза. — Ах, как сладостно было мне думать, что после этого торжественного обета Хирвард стал моим!
— Выслушай меня, Берта, дорогая, — взяв ее за руку, сказал Хирвард. — Мы были тогда почти детьми, и наш обет, сам по себе невинный, был ложным потому, что мы дали его перед немым истуканом, изображавшим того, кто при жизни был кровожадным и жестоким волшебником. Но как только представится возможность, мы повторим свои клятвы перед подлинно святым алтарем и наложим на себя должную епитимью за наше невежественное поклонение Одину, дабы снискать милость истинного бога; он, и только он поможет нам преодолеть все бури и невзгоды, которые еще ожидают нас.
Пусть же они беседу ют о своей любви, чисто, безыскусно и увлекательно, а мы ненадолго покинем их и расскажем читателю в нескольких словах о том, как сложилась судьба каждого из них в годы, протекшие между охотой на кабана и встречей в садах Агеласта.
Уолтеоф, отец Хирварда, и Ингельред, родитель Берты, объявленные вне закона, вынуждены были собирать свои все еще непокоренные кланы то в плодородном Девоншире, то в темных, дремучих лесах Хэмпшира, но всегда в таких местах, где можно было услышать призывные звуки рога прославленного Эдрика Лесовика, давнишнего предводителя восставших саксов. Эти вожди были последними из храбрецов, защищавших независимость англосаксов; подобно своему предводителю Эдрику, они звались лесовиками, ибо, когда их набеги встречали сильное сопротивление, они уходили в леса и жили охотой. Таким образом, они сделали шаг назад по пути прогресса и стали больше похожи на своих дальних предков германцев, чем на непосредственных, более просвещенных предшественников, достигших до битвы при Гастингсе довольно высокого уровня образования и цивилизации.
В народе снова начали оживать старинные поверья; так, среди юношей и девушек возродился обычай обручаться перед каменными кругами, посвященными, как предполагалось, Одину, в которого они, впрочем, уже давно перестали искренне верить, в противоположность своим предкам-язычникам.
И еще в одном отношении эти поставленные вне закона люди быстро вернулись к характерному укладу жизни древних германцев. Условия их существования были таковы, что молодежь обоих полов волей-неволей проводила много времени вместе, ранние же браки или другие, менее постоянные связи могли привести к слишком быстрому росту клана, а это, в свою очередь, затруднило бы не только добывание пищи, но и оборону. Поэтому законы лесовиков строго запрещали заключать брак, если жениху еще не исполнилось двадцати одного года. В результате помолвки стали частым явлением среди молодежи, и родители не препятствовали им, при условии, что влюбленные женятся только тогда, когда жених достигнет совершеннолетия. Юношей, нарушивших этот закон, награждали позорным эпитетом «подлый» — это было такое оскорбительное клеймо, что нередко люди предпочитали покончить с собой, чем жить в подобном бесчестии. Однако среди этого приученного к воздержанию и самоотречению народа такие нарушители закона встречались очень редко, и когда женщина, которой в течение стольких лет поклонялись как святыне, становилась главой семьи и попадала в объятия так долго ожидавшего ее любящего супруга, ее почитали как нечто более возвышенное, чем просто предмет временного увлечения; понимая, как высоко ее ценят, она старалась всеми своими поступками доказать, что достойна такого отношения.
Не только родители, но и все члены обоих кланов сочли после охоты на кабана, что само небо благословляет союз между Хирвардом и Бертой, и встречи их поощрялись в той же степени, в какой их самих влекло друг к другу. Юноши избегали приглашать Берту на пляски, и, если она присутствовала на празднестве, девушки отказывались от своих обычных женских ухищрений и не старались удержать подле себя Хирварда. Влюбленные протянули друг другу руки через отверстие в камне, именовавшемся в те времена алтарем Одина, хотя в последующие века ученые стали относить его к эпохе друидов, и вознесли молитву о том, чтобы, в случае, если кто-нибудь из них нарушит обет, судьба пронзила изменника двенадцатью мечами, которые во время обряда сверкали в руках двенадцати юношей, и чтобы она навлекла на него столько несчастий, сколько не смогли бы перечесть ни в прозе, ни в стихах двенадцать девушек с распущенными волосами, стоявших вместе с юношами вокруг обрученных.
Факел англосакского Купидона в течение нескольких лет горел так же ярко, как и в то время, когда был зажжен впервые. И тем не менее наступила пора, когда нашим влюбленным пришлось пройти сквозь испытание бедой, хоть и не накликанной вероломством кого-либо из них. Прошли годы, и Хирвард начал с волнением подсчитывать месяцы и недели, отделяющие его от союза с нареченной, которая тоже стала менее робка и не так упорно уклонялась от излияний чувств и нежных ласк того, кто вскоре должен был назвать ее своею. В это время у Вильгельма Рыжего созрел план полного истребления лесовиков, известных своей неукротимой ненавистью и беспокойным свободолюбием, слишком часто нарушавших спокойствие его королевства и пренебрегавших его законами о лесах. Он собрал своих норманских воинов и присоединил к ним отряд подчинившихся ему саксов.
С этими превосходящими силами он и обрушился на отряды Уолтеофа и Ингельреда, которым не оставалось ничего иного, как отправить женщин и тех, кто не мог носить оружие, в монастырь ордена святого Августина, где настоятелем был их родич Кенельм, а затем вступить в бой и оправдать свою древнюю славу, сражаясь до последнего дыхания. Оба злосчастных вождя пали смертью храбрых, и Хирвард с братом едва не разделили их участь; однако случилось так, что некоторые из обитавших по соседству саксов пробрались на поле боя, где победители оставили только добычу для коршунов и воронов, и нашли там обоих юношей, еще подававших слабые признаки жизни.
Хирварда и его брата знали и любили многие, поэтому за ними ухаживали до тех пор, пока их раны не зажили и к ним не вернулись силы. Только тогда услышал Хирвард скорбные вести о гибели отца и Ингельреда. Следующий его вопрос был о невесте и ее матери. Бедные поселяне могли сообщить ему очень немногое. Кое-кого из женщин, укрывшихся в монастыре, норманские рыцари и знатные вельможи захватили в рабство, остальных же, вместе с приютившими их монахами, выгнали вон, а обитель разграбили и сожгли дотла.
Еле оправившись от такого удара, Хирвард, рискуя жизнью — ибо саксы-лесовики были вне закона, — отправился собирать сведения о дорогих ему существах. Он хотел узнать о судьбе Берты и ее матери от тех несчастных, что еще бродили возле монастыря, словно опаленные пчелы, кружащие у разрушенного улья. Но они были так удручены собственными бессчетными несчастьями, что им ни до кого не было дела; они сообщили ему лишь о несомненной гибели жены и дочери Ингельреда; их воображение подсказало им столько душераздирающих подробностей кончины обеих женщин, что Хирвард отказался от всякой мысли продолжать поиски, явно безнадежные и бесцельные.
Всю жизнь молодому саксу внушали неприязнь к норманнам, как к врагам его племени; естественно, что в качестве победителей они не стали ему милее, Вначале он мечтал пересечь пролив и сразиться с ненавистным врагом на его собственной земле, но быстро оставил эти безрассудные мысли. Судьбу его решила встреча с немолодым паломником, который знал — или делал вид, что знал, — его отца и был уроженцем Англии. Этот человек был переодетым варягом, хитрым и ловким вербовщиком, щедро снабженным деньгами. Ему не стоило большого труда уговорить до предела отчаявшегося Хирварда вступить в варяжскую гвардию Алексея Комнина, сражавшуюся в то время с норманнами — таким именем вербовщик, понимавший состояние духа Хирварда, назвал отряды Роберта Гискара, его сына Боэмунда и других искателей приключений, с которыми император вел войну в Италии, Греции и Сицилии. Помимо того, путешествие на Восток предоставляло несчастному Хирварду возможность совершить паломничество к святым местам, дабы искупить свои грехи. Вербовщик заполучил и его старшего брата, поклявшегося не разлучаться с Хирвардом.
Братья слыли такими храбрецами, что хитрый вербовщик счел их весьма удачным приобретением; из его памятной записки, где были перечислены свойства обоих воинов и рассказана их история — результат безрассудной словоохотливости старшего брата, — и почерпнул Агеласт те сведения о семье Хирварда и обстоятельствах его жизни, которыми он воспользовался при первой тайной встрече с варягом, чтобы доказать ему свою удивительную осведомленность.
Этим маневром он привлек на свою сторону многих из собратьев Хирварда по оружию; читателю нетрудно догадаться, что хранение памятных записок было доверено Ахиллу Татию, а тот, во имя общих целей, сообщал их содержание Агеласту, который и прослыл, таким образом, среди этих невежественных людей мудрецов, обладающим необыкновенными познаниями. Однако простодушная вера и честность Хирварда помогли ему избежать ловушки.
Так сложилась судьба Хирварда; а что касается судьбы Берты, то она послужила предметом беседы влюбленных, страстной и переменчивой, как апрельский день, беседы, которая перемежалась теми нежными ласками, какими позволяют себе обмениваться чистые душой влюбленные при неожиданной встрече после разлуки, грозившей затянуться навеки. Эту историю можно передать в нескольких словах. Когда шел грабеж монастыря, один старый норманский рыцарь захватил в качестве добычи Берту. Пораженный ее красотой, он определил ее в прислужницы к своей дочери, едва вышедшей из детского возраста: то был свет его очей, единственное дитя от любимой жены, дарованное их супружескому ложу уже в преклонные годы. Графиня Аспрамонтская, будучи значительно моложе рыцаря, естественно, управляла своим супругом, а их дочь, Бренгильда, управляла ими обоими.
Следует заметить, что графу Аспрамонтскому хотелось бы внушить своей юной наследнице склонность к более женственным забавам, чем те, которые зачастую подвергали ее жизнь опасности. О прямом запрете нечего было и думать, это добрый старик знал по опыту. Влияние и пример подруги немного постарше возрастом могли бы принести некоторую пользу; с этой целью рыцарь и захватил юную Берту среди царившей во время грабежа всеобщей сумятицы. До смерти перепуганная девушка цеплялась за мать; граф, в чьем сердце было больше человечности, чем обычно кроется под стальными панцирями, тронутый горем матери и дочери, решил, что первая может оказаться полезной прислужницей его супруге, и взял под свое покровительство обеих; расквитавшись с воинами, которые стали оспаривать у него добычу, с одними — мелкой монетой, с другими — ударами своего копья, — он спас обеих женщин.
Вскоре после этого добрый рыцарь возвратился в свой замок, и так как он был человеком строгих правил и примерных нравов, чарующая красота пленницы и более зрелые прелести ее матери не помешали им в полной безопасности добраться до его фамильной крепости — замка Аспрамонте — и при этом сохранить честь. Все наставники, каких он сумел раздобыть, были собраны в замке и начали обучать юную Берту всему, что положено знать женщине; делалось это в надежде, что ее госпожа Бренгильда также возымеет желание приобрести эти познания. Пленница действительно стала необыкновенной искусницей по части музыки, рукоделия и прочих женских занятий, известных в те времена, однако ее молодая госпожа продолжала хранить любовь к воинским забавам, что несказанно огорчало ее отца, но поощрялось матерью, ибо та сама была склонна в юности к таким развлечениям.
Обращались с пленницами хорошо. Бренгильда очень привязалась к юной англосаксонке; она ценила ее не так за умелые руки, как за ловкость в охоте и военных играх, к которым Берта была приучена со времен своей вольной юности.
Госпожа Аспрамонтская тоже была добра к обеим пленницам, но в одном отношении она проявила мелочное тиранство. Она вбила себе в голову, получив при этом поддержку старого, уже впадающего в детство, отца духовника, что саксы — язычники или по меньшей мере еретики, и потребовала от супруга, чтобы невольницы, которые должны были прислуживать ей и ее дочери, заслужили это право, вторично приняв крещение.
Хотя мать Берты понимала всю ложность и несправедливость обвинения в язычестве, она была достаточно умна, чтобы подчиниться необходимости, и получила по всем правилам, у алтаря, имя Марты, на которое и отзывалась потом до конца своих дней.
Но Берта проявила в этом случае твердость характера, не соответствовавшую ее, в общем, послушному и кроткому нраву. Она смело отказалась как заново вступить в лоно церкви, к которой по своему внутреннему убеждению уже принадлежала, так и перемерить имя, данное ей в купели. Тщетно приказывал ей старый рыцарь, тщетно угрожала госпожа, тщетно советовала и молила мать. Когда последняя, беседуя с ней наедине, настойчиво потребовала от нее ответа, Берта открыла ей причину, о которой та до сих пор и не подозревала.
— Я знаю, — заливаясь слезами, сказала Берта, — что отец скорее умер бы, чем допустил, чтоб меня подвергли такому оскорблению; и кто убедит меня в том, что обеты, данные англосаксонке Берте, будут соблюдены, если ее заменит француженка Агата? Они могут выгнать меня, могут убить, но если сын Уолтеофа встретится опять с дочерью Ингельреда, он найдет ту Берту, которую знал в хэмпширских лесах.
Все уговоры были напрасны; молодая девушка стояла на своем, и, чтобы сломить ее упорство, госпожа Аспрамонтская заявила под конец, что больше не позволит ей прислуживать юной госпоже и выгонит из замка. Заранее готовая к этому, Берта почтительно, но твердо сказала, что ей будет очень тяжело и горько расстаться с молодой госпожой, но она скорее станет просить милостыню, называясь своим собственным именем, чем малодушно отречется от веры своих отцов и назовет ее ересью, приняв веру франков. Но в ту минуту, когда госпожа Аспрамоптская собиралась отдать приказ об изгнании Берты, в комнату вошла ее дочь.
— Пусть тебя не останавливает мое появление, госпожа, — сказала эта неустрашимая молодая особа, — ведь твой приказ распространяется не только на Берту, но и на меня. Если она перейдет через подъемный мост замка Аспрамонте в качестве изгнанницы, перейду его вместе с нею и я, лишь бы она перестала плакать — даже все мои капризы не могли исторгнуть до сих пор ни единой слезы из ее глаз. Она станет моей оруженосицей и телохранительницей, а бард Ланселот будет следовать за нами с моим копьем и щитом.
— Солнце еще не успеет скрыться за горизонтом, как ты вернешься из этого нелепого похода, — сказала мать.
— С помощью всемогущего ни закат солнца, ни его восход не увидят нашего возвращения в замок, — возразила ей наследница имени графов Аспрамонте, — пока рог славы не донесет до самых далеких краев имена Берты и ее госпожи Бренгильды! Приободрись, Берта, моя милочка, — продолжала она, взяв за руку свою прислужницу. — Если небо и оторвало тебя от родины и нареченного, оно дало тебе друга и сестру, с которой навеки будет связана твоя добрая слава.
Госпожа Аспрамонтская пришла в замешательство. Она знала, что ее дочь способна совершить безумный поступок, о котором только что объявила, и что ни она, ни ее супруг не смогут этому помешать.
Поэтому она безучастно слушала все, что говорила своей дочери почтенная англосаксонка, бывшая Урика, ныне Mapта.
— Дитя мое, — говорила та, — если ты знаешь цену чести, добродетели, безопасности и признательности, ты не станешь так упорно сопротивляться воле твоего господина и твоей госпожи; последуй совету матери, которая и старше тебя и опытнее. А ты, моя дорогая юная госпожа, не давай повода своей матушке думать, что страсть к военным игрищам, в которых ты отличаешься, убила в твоем сердце дочернюю любовь и заставила забыть о присущей твоему полу скромности. — Она остановилась, чтобы посмотреть, какое впечатление произвел ее совет на обеих девушек, и затем продолжала:
— Поскольку они обе упрямятся, госпожа, дозволь мне предложить выход, который, мне кажется, удовлетворит твоим желаниям, придется по вкусу моей своевольной, упрямой дочери и будет соответствовать добрым намерениям ее великодушной повелительницы.
Госпожа Аспрамонтская кивком разрешила ей продолжать.
— Нынешние англосаксы, моя дорогая госпожа, не язычники и не еретики; в отношении дней празднования пасхи, как и в других спорных вопросах, они смиренно повинуются папе римскому; это хорошо известно нашему доброму епископу, ибо он не раз укорял тех слуг, которые называли меня старой язычницей. Но наши имена непривычны для франков, и, быть может, в их звучании есть что-то языческое. Если от моей дочери не станут требовать, чтобы она заново подвергалась обряду крещения, она даст согласие отказаться от своего англосаксонского имени, покуда она находится в твоем почтенном доме. Так будет положен конец спору, который — да простят мне эти слова? — слишком незначителен для того, чтобы нарушить спокойствие в замке. Я могу поручиться, что моя дочь, в благодарность за снисхождение к ее неуместной щепетильности, станет вдвое усерднее прислуживать молодой госпоже.
Госпожа Аспрамонтская была очень рада этому предложению, которое позволяло ей уступить в споре, почти не унизив своего достоинства.
— Если наш высокочтимый епископ одобрит такое решение, я чинить препятствий не буду, — сказала она.
Прелат дал свое одобрение тем охотнее, что ему сообщили, как искренне желает этого юная наследница. Мир в замке был восстановлен, и Берта обещала отзываться на имя Агаты, хотя и не признала его своим настоящим именем.
Этот спор имел несомненным следствием одно обстоятельство — любовь Берты к молодой госпоже достигла высшего предела. Проявляя слабость, свойственную верным слугам и почтительным друзьям, она старалась во всем угодить Бренгильде и тем самым поощряла ее воинственные наклонности, которые отличали молодую графиню от других женщин даже в те времена, а в наш век прославили бы ее, как Дон-Кихота в женском обличье. Берта не заразилась от нее этой страстью, но, обладая силой, ловкостью и твердой волей, с готовностью брала на себя иной раз роль оруженосицы при госпоже — искательнице приключений; поскольку же она с детства привыкла видеть, как наносят удары, льется кровь и умирают люди, то спокойно относилась к опасностям, которым подвергалась ее госпожа, и очень редко надоедала ей нравоучениями, разве уж когда эти опасности были чрезмерно велики. Благодаря такой уступчивости Берта обрела право давать советы в тех случаях, когда в них возникала надобность, и так как преподносились они с самыми лучшими намерениями и всегда своевременно, то влияние ее на госпожу все усиливалось, чего, вероятно, не произошло бы, если б она вела себя иначе.
Берта так же коротко сообщила варягу о кончине рыцаря Аспрамэнтского о романтическом браке ее молодой госпожи с графом Парижским, об участии их обоих в крестовом походе и о последующих происшествиях, с которыми читатель уже знаком.
Хирвард не все уловил из ее рассказа о последних событиях, ибо между ним и его невестой возникло небольшое недоразумение. Когда Берта призналась, что она в своем девичьем простодушии упорно отказывалась изменить имя, боясь, что это повлияет на их взаимные обеты, Хирвард не мог не оценить такой любви и прижал девушку к груди, запечатлев на ее губах благодарный поцелуй. Однако Берта сразу же вырвалась из его объятий, и лицо ее залила краска — впрочем, не столько гнева, сколько стыда.
— Довольно, довольно, Хирвард, — строго произнесла она. — Это я могу еще простить — ведь наша встреча была столь неожиданной; но в будущем нам нельзя забывать, что каждый из нас, вероятно, последний в своем роду; я не хочу, чтобы люди говорили, будто Хирвард и Берта пренебрегли обычаями своих предков. Хоть мы и одни здесь, но помни: теня наших отцов витают над нами, они следят за тем, как мы себя ведем во время встречи, которую, быть может, они же и устроили!
— Ты плохо обо мне думаешь, Берта, если считаешь, что я способен забыть наш общий долг, нарушить заповеди всевышнего и веления наших отцов как раз в ту минуту, когда мы должны так горячо благодарить небо. Сейчас нам надо подумать о том, каким образом мы сможем встретиться снова, если расстанемся… А расставание, видимо, неизбежно.
— Не говори так! — воскликнула несчастная Берта.
— Так велит судьба, — ответил Хирвард, — но разлука будет недолгой; клянусь тебе своим мечом и алебардой, что острие не так верно рукояти, как я буду верен тебе!
— Но почему же ты тогда покидаешь меня, Хирвард? Почему не поможешь мне освободить мою госпожу?
— Твою госпожу! Стыдись! Как можешь ты называть так простую смертную!
— Но она действительно моя госпожа, и мы связаны тысячью нежных уз, которые так же нельзя расторгнуть, как нельзя не ответить признательностью на доброту.
— А какая ей грозит опасность? — спросил Хирвард. — Чего хочет эта несравненная графиня, которую ты называешь своей госпожой?
— В опасности и ее честь и ее жизнь. Она обязалась помериться силами с кесарем, а этот недостойный злодей постарается конечно воспользоваться своими преимуществами во время поединка, который, как ни грустно мне это говорить, видимо, окажется роковым для моей госпожи.
— Почему ты так думаешь? Если верить людям, эта графиня выходила победительницей из многих единоборств с более грозными противниками, чем кесарь.
— Люди не лгут, — сказала молодая девушка, — но ты забываешь, что это происходило в краю, где верность слову и честь не пустой звук, как — увы! — в Греции. Поверь мне, я отнюдь не из девичьего страха снова надела наш национальный наряд, а потому, что, говорят, он вызывает уважение у жителей Константинополя. Я направляюсь сейчас к предводителям крестоносцев, чтобы известить их об опасности, грозящей благородной даме, и воззвать к их человеколюбию, к их вере, к почитанию чести и ненависти к бесчестию, дабы они оказали ей помощь в столь трудную минуту; но теперь, когда мне была ниспослана радость встречи с тобой, все уладится, все будет хорошо — я вернусь к своей госпоже и скажу, кого я видела.
— Погоди еще минутку, мое вновь обретенное сокровище, дай мне все хорошенько обдумать. Эта франкская графиня считает саксов пылью, которую ты сметаешь с подола ее платья. Саксы для нее язычники и еретики. Она посмела превратить в рабыню тебя, свободнорожденную англосаксонку! Меч ее отца по самую рукоять обагрен кровью англосаксов, быть может — кровью Уолтеофа и Ингельреда! К тому же она проявила самонадеянную глупость, присвоив себе н воинственный характер и трофеи, которые по праву должны принадлежать другому полу. И нам нелегко будет найти кого-нибудь, кто стал бы биться вместо нее; ведь все крестоносцы переправились в Азию, туда, где собираются сражаться, и, по приказу императора, никому из, них не будет дозволено вернуться на наш берег.
— О боже! — воскликнула Берта. — Как нас меняет время! Сын Уолтеофа, которого я знавала храбрецом, готовым помочь человеку в беде, смелым и великодушным… Таким я представляла его себе во время разлуки! Но вот я снова встретила его, и он оказался расчетливым, холодным и себялюбивым!
— Молчи, девушка! — сказал варяг. — Прежде чем судить о человеке, надо его узнать. Графиня Парижская такова, как я сказал, и тем не менее пусть она смело выходит на арену: когда трижды прозвучит зов трубы, ей ответит другая труба, возвещающая о том, что благородный супруг графини пришел сразиться с кесарем вместо нее; если же он не сможет прибыть — я сам выйду на арену в благодарность за доброту к тебе графини.
— Это правда? Правда? — воскликнула девушка — Вот слова, достойные сына Уолтеофа, достойные истинного сакса! Пойду скорее домой и утешу свою госпожу; и если действительно воля божья предопределяет победу правого в поединке, то уж на этот раз справедливость обязательно восторжествует! Но ты дал мне понять, что граф здесь, что он на свободе; она начнет меня расспрашивать…
— Достаточно будет, если ты скажешь, что у ее мужа есть друг, который постарается защитить его от его же собственного сумасбродства и неразумия, то есть не друг, но человек, который никогда не был и не будет на стороне его врагов. А теперь прощай, давно утраченная, давно любимая! ..
Больше он не успел ничего сказать — молодая девушка, тщетно пытавшаяся несколько раз выразить свою благодарность, бросилась в объятия возлюбленного и, несмотря на проявленную незадолго до этого стыдливость, запечатлела на его губах поцелуй как выражение признательности, для которой не смогла найти слов.
Они расстались. Берта вернулась к своей госпоже в домик, откуда недавно вышла с таким волнением и страхом, а Хирвард направился к калитке, где его задержала негритянка-привратница; она поздравила красавца варяга с успехом у прекрасного пола, намекнув, что была в некотором роде свидетельницей его встречи с молодой англосаксонкой. Золотая монета, оставшаяся у него от недавних щедрот, заставила ее придержать язык, и, выйдя наконец из Садов философа, наш воин побежал обратно в казармы, чувствуя, что давно уже пришло время накормить графа Роберта, который целый день ничего не ел.
Всем известно, что, поскольку голод не связан с какими-либо приятным и или возвышенными ощущениями, ему обычно сопутствует крайнее раздражение и угнетенность. Поэтому неудивительно, что граф Роберт, так долго просидевший в одиночестве и с пустым желудком, встретил Хирварда весьма нелюбезными словами, безусловно неуместными в данном случае и оскорбительными для честного варяга, который неоднократно рисковал в этот день жизнью ради графини и самого графа.
— Однако, приятель, — сказал граф подчеркну-то сдержанным и надменно-холодным тоном, как это всегда делают люди высшего сословия, недовольные теми, кого считают ниже себя, — радушный же ты хозяин, нечего сказать! Конечно, это не столь уж важно; однако, сдается мне, не каждый день случается, чтобы граф христианнейшего королевства обедал за одним столом с наемником, поэтому можно было бы оказать ему если не широкое, то хотя бы должное гостеприимство!
— А мне сдается, — возразил варяг, — о христианнейший граф, что когда люди твоего высокого звания волею судьбы становятся гостями мне подобных, они должны быть всем довольны и, не осуждая хозяев за скупость, понимать, что если обед появляется на столе не чаще одного раза в сутки, винить следует только обстоятельства!
Хирвард хлопнул в ладоши, и в комнату вошел его слуга Эдрик. Гость Хирварда удивленно взглянул на это новое лицо, нарушившее их уединение.
— За него я ручаюсь, — пояснил Хирвард и обратился к слуге с вопросом:
— Какое угощение ты можешь предложить благородному графу, Эдрик?
— Всего лишь холодный паштет, изрядно пострадавший при встрече с тобой за завтраком, господин.
Оруженосец принес большой паштет, который подвергся утром столь свирепой атаке, что граф Роберт Парижский, привыкший, как и все знатные норманны, к более утонченной и изысканной сервировке, заколебался, не уверенный, что голод одержит в нем верх над брезгливостью; однако при ближайшем рассмотрении вид паштета, его запах и к тому же двадцатичасовой пост убедили графа, что паштет превосходен и что на поданном ему блюде сохранились еще непочатые куски. Поборов наконец свои сомнения, граф предпринял смелый набег на эти остатки, а затем, сделав передышку, отхлебнул из стоявшей перед ним заманчивой бутылки доброго красного вина; этот крепкий напиток заметно усилил его расположение к Хирварду, пришедшее на смену выраженному ранее недовольству.
— Клянусь небом, мне следует стыдиться, что у меня так мало той самой учтивости, которой я учу других! — сказал граф. — Я, словно мужлан-фламандец, пожираю припасы своего щедрого хозяина, даже не попросив его сесть за его собственный стол и отведать его собственное отличное угощенье!
— В таком случае не стану тягаться с тобой в учтивости, — ответил Хирвард и, запустив руку в паштет, принялся весьма проворно уничтожать разнообразное содержимое, зажатое у него в ладони. Граф в это время встал из-за стола, отчасти потому, что ему претили дурные манеры Хирварда, хотя тот, только теперь пригласив Эдрика принять участие в атаке на паштет, показал тем самым, что, сообразно своим понятиям, он все-таки проявил в какой-то мере уважение к гостю. С помощью оруженосца он начисто опустошил блюдо. Между тем граф Роберт собрался наконец с духом и задал вопрос, который рвался у него с губ с той самой минуты, как Хирвард возвратился домой:
— Скажи мне, любезный друг, сумел ли ты узнать что-нибудь новое о моей несчастной жене, о моей верной Бренгильде?
— Новости у меня есть, но будут ли они тебе приятны, суди сам. Узнал я вот что: как тебе известно, она должна сразиться с кесарем, но условия этого поединка могут показаться тебе странными; и все же она, не колеблясь, приняла их.
— Каковы же эти условия? Думаю, что мне они покажутся менее странными, чем тебе.
Но хотя граф старался говорить спокойно, глаза его засверкали и пылающее лицо выдало все, что происходило в его душе.
— Ты сам слышал, что твоя супруга и кесарь померятся силами на арене; если графиня победит, она, конечно, останется женой благородного графа Парижского; если она будет побеждена, она станет наложницей кесаря Никифора Вриенния.
— Да оградят ее от этого ангелы небесные и пресвятые угодники! — воскликнул граф Роберт. — Если они допустят, чтобы восторжествовало такое вероломство, никто не сможет обвинить нас, если мы усомнимся, в их святости!
— Думается мне, что мы ничем себя не опозорим — ты, и я, и наши друзья, окажись они у нас, если из предосторожности явимся в то утро на место поединка во всеоружии. Победу или поражение предопределяет судьба, но мы должны убедиться, насколько честно будет вестись бой с таким благородным противником, как прекрасная, графиня: ты сам теперь знаешь, что в Греческой империи эти правила иногда нарушаются самым подлым об» разом.
— При этом условии и заранее объявив, что я не вмешаюсь в бой — разумеется, честный, — даже если. моей супруге будет грозить смертельная опасность, я согласен отправиться туда, коль скоро ты сумеешь мне в этом помочь, мой храбрый сакс. — Помолчав, граф добавил:
— Но только ты должен обещать мне, что не известишь ее о присутствии супруга и тем более не укажешь ей на него в толпе воинов. О, ты не знаешь, как легко при виде любимого человека мы утрачиваем мужество как раз в ту минуту, когда оно нам особенно необходимо!
— Мы постараемся устроить все так, как хочется тебе, чтобы ты не смог больше ссылаться на всякие нелепые сложности; уверяю тебя, дело само по себе настолько сложно, что нечего запутывать его причудами рыцарской гордости. Сегодня вечером надо еще многое успеть; пока я буду заниматься делами, тебе лучше сидеть здесь, в той одежде и с той едою, какую тебе сможет раздобыть Эдрик.
И не бойся, что сюда заглянут соседи: мы, варяги, умеем уважать чужие тайны, каковы бы они ни были.
Назад: Глава XIX
Дальше: Глава XXI