Каролина Вернон
Часть I
Завершив предыдущую книгу, я твердо решил не приступать к следующей, пока у меня не будет о чем писать. Тогда я полагал, что могут пройти годы, прежде чем что-либо по-настоящему новое и занимательное понудит меня взять отложенное перо. Однако ба! — не успела трижды обновиться луна, а опять «паук мотает паутину».
И все же не новизна, не свежий и неожиданный поворот событий обмакнули мое перо в чернильницу и расстелили передо мной чистый бумажный лист. Я всего лишь по обыкновению вглядывался в лицо общества; всего лишь читал газеты, каждое утро спускался к табльдоту на Чеппел-стрит, ежедневно бывал на светских раутах и всякий вечер посещал театр; примерно раз в неделю запрыгивал в дилижанс ангрийской почты и стремительным метеором летел в Заморну, а то и в Адрианополь; окинув взглядом блистательные модные лавки и неотделанные новые дворцы великой младенческой столицы, я, уподобившись речному божеству, отправлялся вниз по Калабару, правда, не в одеянии из аира и не в венце из кувшинок — зажав в кулаке билет, я всходил на борт парохода и вперед, мимо Моутона, и дальше вдоль побережья, минуя Дуврхем, назад в Витрополь. Порою меня одолевала сентиментальная грусть; тогда, упаковав в корзинку сандвичи, я отправлялся в Олнвик — впрочем, я зарекся туда ездить, поскольку в последний визит, когда я устроился под ивой с намерением перекусить холодной куропаткой, запивая ее имбирным лимонадом, и за неимением стола разложил припасенную снедь на пьедестале какой-то статуи, парковый сторож счел своим долгом скроить возмущенную мину и самым неучтивым образом известить меня, что такие вольности недопустимы, что в эту часть парка чужакам заходить нельзя, что данный мраморный истукан есть ценное творение искусства, поскольку представляет некоего члена семейства Уортон, умершего (или умершую — я толком не разобрал) лет двадцать назад. Вся эта трескотня должна была меня убедить, что, примостив перечницу, баночку с горчицей, булку и столовый прибор у ног каменного идола в ночной сорочке, бессмысленно созерцающего пальцы своих ног, я совершил чудовищное святотатство.
Впрочем, даже при подобном образе жизни я видел и слышал много такого, что в качестве заметок путешественника может получить спрос. Литератор без хлеба не останется. Землетрясения и революции происходят не каждый день. Не всегда
Войско со своим вождем марширует под дождем,
Деревенский старожил мужиков вооружил,
По болоту прямиком гордо шествует с полком.
Двое самых главных сцепились на равных,
Этот лих и тот лют, на весь мир плюют.
После слезы льют.
Не всегда
Изящный банкир, напялив мундир,
С парой королят, в черном до пят,
Создает Святой союз противу рабских уз.
Другой властитель, выпить любитель,
Покоряет кучу стран с бандой храбрых обезьян,
Чернокожий Тамерлан.
Не всегда
Поминки и свадьба — не опоздать бы,
Две жены враз — закон не указ,
Быстрая депортация для блага нации,
Скорое возвращение к всеобщему огорчению,
Нежеланье тестя быть с зятем вместе —
Много, мол, чести.
Читатель, все это случается не каждый день. И хорошо, что так: от избытка остроты у публики портится желудок и наступает расстройство пищеварения.
Однако, пусть чудес в мире больше не происходит, уж наверняка нам сыщется, о чем поговорить. Да, на полях недавних сражений зреют посевы. Согласно западной газетке, которую я на днях проглядывал, «в окрестностях Лейдена уродились ячмень и овес, а с лугов под Ившемом уже вывезли все сено. Новый канал значительно улучшит судоходность Цирхалы и облегчит доставку товаров во внутренние части страны; начата подписка для строительства нового, более вместительного здания торговых рядов в Вествуде». Что с того? Неужто, если в стране не льется кровь, в ней наступает застой? Неужто жизнь утрачивает всякое разнообразие? Или только война рождает преступления? Разве Амур убирает лук, когда Победа складывает крыла? Конечно, нет! Верно, что в обществе воцарились респектабельность и деловитое спокойствие. Многие из тех, кто в юности предавался разгулу, теперь остепенились и ведут себя прилично. Я искренне считаю, что нравы, даже при дворе, стали заметно лучше. Мы больше не слышим о громких скандалах. Да, до нас временами доходят вести о мелких грешках одного очень высокопоставленного джентльмена, но привычка в нем сделалась второй натурой, и все его изысканные склонности так хорошо известны, что не заслуживают обсуждения. В остальном же перемены к лучшему очевидны. Мы слишком долго взирали на буйство пороков; утешимся же зрелищем чинного добронравия!
Глава 1
Утром первого июля в Эллрингтон-Холле произошло знаменательное событие. Граф и графиня завтракали вместе — вернее, завтракала графиня, а граф только смотрел на свою тарелку, — когда его сиятельство без предупреждения и без всякого видимого повода рассмеялся!
Эта в высшей степени необычная сцена произошла в туалетной комнате графини. Сегодня утром она подняла мужа спозаранку, чтобы ехать в Олнвик для поправки его здоровья и настроения. В последние две-три недели граф совсем забросил некоторые свои дурные привычки. Салоны — вернее сказать, будуары — нескольких городских особняков тщетно ждали случая огласиться приятным эхом его голоса. Госпожи Гревиль, Лаланд и Сент-Джеймс тосковали, как соловьи на жердочках или позабытые горлицы, тихим воркованием укоряющие своего неверного голубка. Он не шел — без ответа оставались бесчисленные нежные записочки, напоенные вздохами и ароматом духов, орошенные слезами и розовой водою. Множество этих изящных посланий сворачивалось, «как свиток опаленный», в камине Эллрингтон-Хауса; зов их был тщетен. Уставший от музыки, прискучивший жеманными речами, экс-президент Временного правительства возвратился к своей немузыкальной, прямодушной графине. Страстное закатывание глаз набило ему оскомину, и теперь он искал лекарства в быстрых пронзительных взглядах, в которых злость сквозила много чаще кокетства.
Поначалу ее сиятельство была очень сердита и неприступна. Почти неделю она ни в какую не желала смягчаться. Впрочем, после того как граф выказал должную степень меланхолии и три дня пролежал на диване в отчасти подлинной, отчасти притворной болезни, графиня начала сперва на него поглядывать, затем жалеть его, затем говорить с ним и, наконец, окружила недужного заботой и лаской. Этот заново проснувшийся интерес был к началу моей главы в самом разгаре. В то утро, о котором идет речь, графиня всерьез разволновалась, видя, как плохо кушает ее благоверный, и когда после часового молчания он, глядя на нетронутую чашку, издал смешок — внезапный, короткий, однако, вне всякого сомнения, именно смешок, — Зенобия почти испугалась.
— В чем дело. Александр? — спросила она. — Что вы увидели?
— Вас. И, честное слово, мне этого вполне довольно, — произнес граф, обращая к жене взгляд, в котором ехидства было больше, нежели веселья, а томной расслабленности — больше, чем того и другого.
— Меня? Так вы смеетесь надо мной?
— Кто, я? Нет.
И он вновь погрузился в молчание, такое отрешенное и горестное, что достойная графиня усомнилась в свидетельстве собственных чувств и подумала, будто смех, отзвуки которого еще звучали в ушах, ей только померещился.
Покончив с завтраком, она встала из-за стола, подошла к окну, отодвинула жалюзи и распахнула верхнюю створку. Утренний воздух и свет разом оживили комнату. День был превосходный, ясный и по-настоящему летний, насколько это возможно для города. В такой день каждое сердце сжимается от желания поскорее перебраться в деревню.
— Прикажи поскорей заложить карету, — обратилась графиня к слуге, убиравшему посуду, и, едва тот вышел, села перед зеркалом, чтобы завершить туалет, поскольку завтракала в неглиже. Она заплела и уложила пышные смоляно-черные волосы, не без гордости думая, что они идут к ее безупречным чертам не меньше, чем десять лет назад, затем расправила атласное платье, которое, возможно, для сильфиды было бы несколько широковато, но отлично сидело на статной красивой женщине, носящей в себе столько спеси и раздражительности, что их с лихвой хватило бы на двух простых смертных. Графиня уже надела часы и теперь унизывала полные белые пальцы многочисленными перстнями, когда глубокую тишину, сопровождавшую все ее предыдущие действия, вновь прервал тот же тихий, непроизвольный смех.
— Милорд! — воскликнула графиня, стремительно оборачиваясь. Она бы вздрогнула, будь ее нервы хоть немного чувствительнее.
— Миледи! — последовал сухой ответ.
— Почему вы смеялись? — спросила она.
— Не знаю.
— Хорошо. А над чем вы смеялись?
— Не знаю.
— Вы больны? У вас истерия?
— Я уже давно не бываю вполне здоров, Зенобия; впрочем, что до истерии, вам лучше адресовать свой вопрос мисс Делф.
Презрительно двинув плечами, ее сиятельство вновь повернулась к зеркалу. Гнев почти всегда неразумен, и поскольку графиня обратила его на свои волосы, которые только что любовно уложила, гребни и шпильки полетели в разные стороны, а косы черной тучей рассыпались по плечам. И снова граф рассмеялся, но теперь уже явно над женой. Он подошел к туалетному столу, оперся на кресло, которое она занимала (я подчеркиваю, именно занимала, поскольку больше там никто бы не поместился), и заговорил:
— Успокойтесь, Зенобия. Мне казалось, вы уже уложили волосы. Было неплохо, хотя и чересчур строго, на мой вкус, не так романтично, как струящиеся по плечам распущенные кудри. Впрочем, они бы пристали фигуре более субтильной, в то время как ваша… хм!
При этих словах щетка полетела на стол, а гребни так и замелькали в воздухе. Граф продолжал мягко:
— Фурии, насколько я понимаю, носили прическу из живых змей. Удивительный вкус! Как это было, Зенобия? А?
— Что значит «как это было»? Я не имею чести понимать ваше сиятельство.
— Я сам плохо понимаю, что хочу сказать. В голове вертится некая смутная аналогия. У меня постоянно проклевываются ростки новых идей, но их в зародыше губит суровый климат, в котором я обитаю. Немного тепла и ласковый дождик — нежные бутоны бы распустились; тогда, возможно, я временами говорил бы что-нибудь умное и удачное. А так я не смею открыть рот из страха, что на меня обрушатся без всякого повода. Вот почему я все время молчу.
Графиня, расчесывавшая волосы, занавесила лицо их густой черной пеленой, чтобы спрятать невольную улыбку.
— Вам тяжело живется, — сказала она.
— Впрочем, Зенобия, — продолжал граф, — я должен кое-что вам показать и рассказать.
— Вот как, милорд?
— Да, Зенобия. Мы все любим тех, кто нас любит.
— Неужто? — последовал ехидный ответ.
— И, — продолжал его сиятельство с чувством, — когда мы отворачиваемся от преданных друзей, отталкиваем их, пинаем, может быть, по ошибке, как приятно узнать, что после долгих лет разлуки они нас по-прежнему помнят, по-прежнему хотят одолжить у нас полкроны, которые просили семьдесят семь раз — и все семьдесят семь тщетно. Зенобия, вчера вечером мне принесли это письмо.
— Кто, милорд?
— Слуги. Джеймс, наверное. Как вам известно, я не часто получаю письма. Ими занимается мистер Ститон.
— А письмо, полагаю, от Заморны?
— О нет! Мистер Ститон обычно избавляет меня от переписки с упомянутым лицом. К тому же мне кажется, его послания чаще адресуются вам, чем мне. Как вам известно, меня раздражает их стиль — он слишком сильно отдает овсяными лепешками и рябчиками.
— Александр! — возмутилась Зенобия.
— А кроме того, — продолжал граф, — вы забываете, что он сейчас в деревне и ему недосуг сочинять письма: он придумывает новый компост для бобов Торнтона, окучивает репу Уорнера и лечит от почесухи овец сэра Маркема Говарда. Вдобавок его сено в окрестностях Хоксклифа еще не все убрано, так что, уж поверьте, в такое погожее утро он с первым светом на ногах, расхаживает без сюртука, в соломенной шляпе, бранит нерадивых косцов, то и дело берется за вилы, чтобы помочь загрузить телегу, а в полдень, усевшись на скирду, ест хлеб с сыром, запивая их кружкой эля, как король и мужлан. Вообразите его, Зена, взмокшего от тяжелой работы под жарким солнцем, в одной рубашке и белых лосинах — только что «день погас и затихла деревня»; наш разгоряченный монарх вместе с боевым соратником Арунделом бесстрашно ныряет в ледяной ручей, схватывает воспаление легких, отправляется домой, где эскулапы растирают его до волдырей и пускают ему кровь в полное свое удовольствие, а он с занятным упрямством требует «еще кружечку и снова купаться», при том что горит в жару, разумеется, слышит «нет», приходит в ярость, в приступе лихорадочного бреда перерезает себе горло и уходит со сцены под гром фанфар, как пристало самому могущественному и милостивому из государей, когда-либо практиковавших благородное искусство собачьего лекаря и коновала!
— Так все-таки, от кого письмо, милорд?
— А, письмо! Вы его прочтете; подпись скажет вам, кто автор.
Его сиятельство достал бумажник и вытащил невероятным образом сложенную эпистолу, написанную крупными жирными буквами с множеством росчерков и завитушек, которые поставили бы в тупик любого графолога. Герцогиня прочла следующее:
«Папаша комар-долгоног!
Я трезв, я был трезв и, клянусь иссохшими костями моих предков, намерен оставаться трезвым до конца письма. Да, клянусь костями моих предков, а равно их душами, их пламенными душами, которые в обличье бойцовых петухов, остриженных, с металлическими наконечниками на шпорах, сидят сейчас по правую и по левую сторону от меня, громким кукареканьем взывая о мести!
Была темная ночь, когда они мне предстали; внезапно просветлело и грянул гром. Кто же глянул на меня с облаков под звуки его раскатов? Кто обратил к моему слуху свою речь? Не ты ли, о черный, но красивый Сай-Ту-Ту, и не ты ли, о брат бабки моей матери, Самбо Мунго Анамабу?
Вот что я вам скажу, старый мошенник. Не было случая, чтобы вы мне чего-то пообещали и не обманули. Будете отрицать? Лгите мне в глаза, плюйте в лицо, водите меня за нос и дергайте за бороду! Давайте-давайте! Я не из пугливых!
Суть дела, корень вопроса вот в чем: свет еще не видывал таких негодяев, как некоторые, на кого я могу показать пальцем, и таких безобразий, как те, что я наблюдал собственноглазно. Да, качается земля, дрожит небо, моря ходят ходуном, и сам старик Океан трясется от страха в своих высочайших горах. Я помню времена, когда Библия была в каждом доме, а за каб голубиного помета можно было купить столько бренди, сколько теперь продают за полсоверена. Я твердо уверен, что религия непопулярна — подлинная религия, я хочу сказать. Я видел больше христианства в пустыне, чем хоть в каком-нибудь человеке, копни его поглубже.
Где вы, папаша? Вокруг какая-то хмарь, мгла, туман, коловращение периферической облачности. Подоприте ножки моего стола, а, папаша? Он уплывает в пол и тянет меня за собой. Снимите нагар со свечи — вот теперь нам светлее, мы видим что пишем. Внемлите! Пьеса почти доиграна!
Гнусный старый ворюга, вы ходите в шелках и бархате и живете в алмазном дворце с золотыми окнами, а у меня только лисы в норах, а у птиц небесных и того нету. Вы трудитесь и прядете, а я царь Соломон во всей славе своей, одетый, как всякая из них. Но я предупреждаю, Скарамуш, вам придется меня обеспечить, ведь моя жена разделит со мною бедность, и что вы тогда скажете? Я намерен жениться. Мое решение твердо, и сама Царица Небесная не сможет его поколебать.
Прекрасное и кроткое создание, ты скорбишь в заточенье! Обожаемая властительница моего сердца, ты рыдаешь в темнице! Воззри: небеса разверзлись, жених твой грядет к тебе. Она будет моей!
Вы же дадите согласие, старый прохвост? Вы обещали мне другую, но она „как лилия, склонив головку, умерла“ — во всяком случае, все равно что умерла, ибо разве не убийством было отдать ее истукану?
Твой жребий иной, голубица,
Твой жребий иной,
Стоит ли хныкать в темнице,
Коль рок судил быть со мной?
Приди, не вой,
Спорхни в объятья, что сожмут
Твой стан молодой,
Будешь счастливей, мой изумруд,
Бриллиант живой,
Чем гурий сонмы, чьи взоры томны
В будуарах рая,
Где аспиды играют
С ядовитой листвой.
Но их блеск, мой алмаз, превзойдет во сто раз,
О Каролина, твой!
Ну, папаша, что вы на это скажете? Дайте ей прочесть энти строчки, и они ее пленят.
Она юна, возразите вы. Тем нужнее ей отец, а я смогу быть и отцом, и супругом. Другая была немногим старше, когда вы предложили мне ее прелестную снежно-белую руку. Да, я ее отверг, но что с того? Я положил глаз на другой, более нежный цветочек. Имя Каролина звучнее, чем имя Мэри, в нем больше благоуханной, фанаберической мелодичности. К тому же она меня любит. Другая тоже меня любила: самозабвенно, бесподобно. Я знаю это, старый каналья, у меня есть ее собственноручное признание за подписью и печатью. Но этот очаровательный розан, этот эфирный, элегантный, электризующий эльф, этот дивный, драгоценный, дурманящий бутончик явился мне во сне и объявил о своем намерении выйти за меня замуж сию же минуту, хочу я того или нет.
Я не потребую большого приданого. Приличный дом, десять тысяч годовых, завещание на мое имя с правом распоряжаться всем вашим имуществом по моему усмотрению — вот все, что я желаю и получу. Отвечайте с обратной почтой и вложите в конверт письмо от моей обожаемой, а также банкноту или лучше две. Во мгле наступающего рассвета, в реве урагана, утихшего до полного безветрия, в опьянении Любви, в ярости Надежды, в буйстве Отчаяния, в сиянии Красоты, в блаженстве Эдема, в бешеном бурлении багровых бездн Ада, в гнетущей и гибельной горячке глухонемой Смерти,
остаюсь, я и не-я, высокородный сквайр,
Ку-ку».
— Полагаю, вы узнали этот безупречный классический почерк? — спросил его сиятельство, когда графиня закончила читать вышеприведенные курьезные излияния.
— Да, Квоши, разумеется. Но о чем он? К чему клонит?
— Он хочет жениться на девочке десяти-одиннадцати лет, — ответил Нортенгерленд.
— Что? На мисс Вернон? — Это имя ее сиятельство процедила сквозь зубы.
— Да.
— А мисс Вернон десять-одиннадцать лет?
— Да, думаю, примерно столько.
Вошел слуга и объявил, что карета готова. Графиня быстро поднялась с кресла, очень красная и раздраженная. Покуда она заканчивала туалет, Нортенгерленд в задумчивости стоял у окна. Раздумья завершились словом, сорвавшимся с уст графа как будто помимо его воли. Слово это было «проклятье!». Затем он спросил жену, куда она едет. Та ответила, в Олнвик.
— Нет, — сказал граф. — Я еду в Ангрию. Пусть развернут лошадей на восток.
Мистер Джас Бритвер принес ему шляпу и перчатки. Граф спустился к подъезду и был таков.
Глава 2
Заморна и впрямь стоял на покосе, сразу за хоксклифским домом. Он беседовал с респектабельным джентльменом в черном. Припекало. Герцог был в широкополой соломенной шляпе и если не в рубашке, то и не при полном параде: его клетчатая куртка и штаны являли довольно слабое подобие официального туалета.
Луг был большой. На дальнем краю селяне обоего пола орудовали граблями. Заморна прислонился к стволу высокого красивого дерева и наблюдал за работниками; у его ног лежала на сене охотничья собака. Особенно внимательно глаза герцога следили за двумя бойкими девушками, убиравшими сено в числе других. Одновременно он беседовал со своим спутником. Вот их разговор:
— Пожалуй, — заметил респектабельный господин в черном, — ежели ваша светлость успеет скопнить все сено, оченно славный будет накос.
— Да, хорошая земля, — ответил его монарх. — Отличные травы.
— Я чай, пшеница тут так хорошо не пойдет. Не пробовали ее сеять?
— По ту сторону балки есть участок с точно такой же почвой. Я по весне засеял его краснозерной пшеницей, и сейчас там наливаются отличные колосья.
— Хм… да, тут сильно не промахнешься. Где деревья растут, как здесь, там и пшеничка пойдет. Я еще в Гернингтоне заметил. Вот на севере, у мистера Уорнера, дела будут похуже.
— Да, Уорнеру приходится повозиться с запашкой и унавоживанием. Болотная почва такая сырая и холодная, что зерно в ней гниет, вместо того чтобы идти в рост. Ну что, красавица, уработалась? — Заморна выступил вперед, обращаясь к ладной розовощекой девице, которая, сгребая сено, приблизилась к месту, где расположились монарх и его приближенный.
— He-а, сударь, — отвечала сельская прелестница, польщенная вниманием пригожего джентльмена с усами и бакенбардами: ее загорелое, пышущее здоровьем личико стало еще темнее от румянца.
— Однако жарко, тебе не кажется?
— Нет, не оченно.
— А ты с утра убирала сено?
— Нет, только с полудня.
— Скажи, голубушка, ведь завтра в Хоксклифе ярмарка?
— Да, сударь, так люди говорят.
— И ты, конечно, туда пойдешь?
— Оченно хотелось бы! — хихикая и деловито работая граблями, чтобы скрыть смущение.
— На вот, купишь себе гостинчик.
Девица сперва отказывалась брать подарок, но герцог настаивал. Наконец она нехотя спрятала монетку в карман и сделала два-три быстрых реверанса, выражая благодарность.
— Наверняка бы ты меня поцеловала, если бы тут не стоял этот джентльмен, — произнес Заморна, указывая на друга, которого происходящая сцена явно очень забавляла. Девушка глянула на обоих джентльменов, вновь густо покраснела и тихонько двинулась прочь. Заморна не стал ее удерживать.
— А в этой маленькой головке изрядно тщеславия, — заметил он, возвращаясь к дубу.
— Да и кокетства тоже.
— Только гляньте! Чертовка обернулась и смотрит на меня искоса.
— Наверняка она ветреница.
Его светлость выпятил нижнюю губу, улыбнулся и сказал что-то насчет «дворца и лачуги» и «везде одно и то же».
— Однако она оченно пригожая, — продолжал владетель Гернингтона.
— Ладная да здоровая.
— Многие дамы охотно обменялись бы с нею фигурой, — заметил сэр Уилсон.
— Оченно даже, — произнес его светлость, лениво облокотясь на ствол и глядя на Торнтона с озорной усмешкой.
— А ваша светлость знает, как ее звать? — спросил генерал, не заметив, что государь только что передразнил его выговор. Пауза, а затем взрыв смеха были ему ответом. Торнтон в изумлении повернулся.
— Что за черт? — выговорил он, увидев насмешливую гримасу. — Уж не намекает ли ваша светлость…
— Нет, Торнтон, остыньте. Я всего лишь подумал, какое у вас слабое сердечко.
— Чепуха! — отвечал сэр Уилсон. — Вашей светлости угодно шутить. Как будто я разговаривал с девицей, хотя на самом деле это ваше величество не может пропустить ни одной особы младше тридцати лет.
— Не могу? Враки! Вот я стою, и мне столько же дела до этой глупой вертихвостки — и до любой другой, простой или знатной, какую вы можете назвать, — сколько старушке Белл у моих ног. Белл стоит их всех! Да, да, старушка, знаю, ты меня любишь и не обманешь. Ну все, хватит, Белл, хватит. Лежать.
— Да, нынче ваша светлость чуток остепенились, а прежде были гуляка еще тот.
— Никогда! — ответствовал герцог, не краснея.
— А то я не знаю.
— Никогда, клянусь Богом! — повторил его светлость.
— Ну-ну, — холодно произнес Торнтон. — Ваше величество имеет полное право врать о себе что хочет. Мое дело сторона.
Неужто именно безумное послание Квоши подвигло Нортенгерленда отправиться в Хоксклиф, через всю Ангрию, в дом, куда он столько лет не казал носа? Действия его сиятельства часто бывали необъяснимы, но это, как выразился мистер Джас Бритвер (когда внезапно получил распоряжение собрать графский дорожный сундук), было уже из ряда вон. Графиня предложила отправиться с мужем, но тот ответил, что «лучше не стоит». Посему его сиятельство сел в карету один и один проделал весь долгий путь. За все время он не разговаривал ни с человеком, ни с животным, если не считать единственного слова: «Гони!»
И они гнали, не останавливаясь ни днем, ни ночью, пока пол-Ангрии не осталось позади и на горизонте не замаячили Морейские холмы. Граф не пытался сохранять инкогнито, и, разумеется, его узнавали в каждом трактире, где лошади получали овес и воду, а форейторы — бутылку мадеры. В Заморне начались приготовления к побитию камнями, но раньше чем мистер Эдвард Перси успел вывести народ с фабрики и вооружить булыжниками, объект сыновнего внимания уже был в миле от города и мчал через Хартфордские леса в смерче дорожной пыли. В прочих городах и селениях экс-президента встречали так же тепло. В Ислингтоне дохлая кошка с проворством живой влетела, разбив стекло, в окно его кареты. В Грантли свист и улюлюканье превзошли громкостью мартовский кошачий концерт, а в Риво национальный кумир получил такое приношение грязью, что она покрыла дверцы кареты целиком, словно дополнительный слой лака. Радовали графа или огорчали эти мелкие знаки всенародной любви, сказать трудно, поскольку цвет его лица оставался так же неизменен, как цвет платья, а черты хранили ту же невозмутимость, что часы с репетиром, которые их сиятельство держал в руке и часто подносил к глазам.
Казалось бы, приятно после утомительного путешествия въехать наконец в спокойствие и тишину. Раскаленные мостовые, дым и грязь промышленных городов в самый разгар лета должны придать особую прелесть контраста зеленому лесистому краю, где все представляется таким далеким, свежим, уединенным. Однако судя по тому, что Джас Бритвер, эсквайр, наблюдал в лице лорда Нортенгерленда и что лорд Нортенгерленд мог бы сказать о выражении Джаса Бритвера, ни один из этих высокочтимых джентльменов не приметил особой перемены, когда на исходе дня их карета, оставив позади сутолоку городов, въехала в безмолвие Хоксклифа, где слышались только шелест деревьев и журчание ручейков. Близость человеческого жилья всегда ощущается загодя. Первозданная свежесть природы исчезает, как и ее буйство. Посему довольно скоро проселок сделался ровным и гладким, лес — менее густым, а в просветах между деревьями все чаще проглядывали далекие холмы.
Наконец карета выкатила на широкий тракт, такой же утоптанный и белый, как тот, что ведет из Заморны в Адрианополь. Впрочем, та дорога кажется бесконечной, эта же ярдов через сто нырнула под арку ворот. В зубчатых башенках справа и слева от них располагались сторожки; выбежавший привратник быстро распахнул тяжелые железные створки. Когда лошади замедлили бег, прежде чем устремиться под арку, до слуха седоков донеслось тявканье собак где-то неподалеку, а огромный ньюфаундленд, лежавший на пороге сторожки, встал и приветствовал гостей басовитым лаем. За воротами леса уже не было; только небольшие купы деревьев и величественные отдельно стоящие исполины составляли огромный запущенный парк, зеленым ковром взбиравшийся на южный склон длинного отрога Сиднемов. Сам хребет вставал вдали, одетый мглистыми лесами; еще дальше расстояние и летнее небо окрашивали их в густой оттенок лилового. Ближе к середине парка стоял Хоксклиф-Холл, красивый, но совсем не такой грандиозный, как пристало столь обширному поместью. Он явно не заслуживал звания дворца или замка; обычная усадьба, величественная в своем уединении и радующая глаз на фоне солнечного зеленого парка. Олени, стадо великолепных коров и табун молодых необъезженных лошадей делили между собою эти владения.
Когда карета остановилась перед крыльцом, Нортенгерленд спрятал в карман часы, стрелка которых указывала на «шесть», и, как только опустили подножку и открыли дверцу, тихо вошел в дом. Он миновал половину вестибюля, не обратившись ни к кому из слуг, но тут дворецкий, подойдя с поклоном, спросил, куда его проводить. Нортенгерленд замер на месте.
— Судя по всему, я ошибся домом, — заметил он. — Это не Хоксклиф.
Граф с сомнением оглядел простые стены и дубовые двери впереди, так непохожие на королевскую роскошь Виктория-сквер. Великолепные оленьи рога, казалось, внушили ему особый ужас. Он попятился, пробормотал что-то вроде «берлога ангрийского сквайра… какая странная ошибка» и уже начал осторожно отступать к карете, когда Джас Бритвер вмешался:
— Ваше сиятельство приехали по адресу. Это королевская резиденция (презрительный смешок). Но простота сельская, никакого вкуса. Боюсь, я не сумею обеспечить вашему сиятельству должный комфорт.
— Джеймс, — произнес граф после недолгого молчания, — не спросите ли вы у этих людей, где герцог Заморна?
Джеймс повиновался.
— Уехал, — был ответ. — Его светлость обычно весь день вне дома.
— А герцогиня?
— Вышла, но должна скоро вернуться.
— Проводите меня в комнаты, — сказал граф. Его отвели в библиотеку, где он не оглядываясь сел спиной к окну, лицом к огромной карте, занимающей половину стены. Больше в комнате ничего не было, кроме книг, нескольких стульев, конторки и письменного стола, заваленного памфлетами и бумагами: ни бюстов, ни картин, ни изящных безделушек, обычно украшающих библиотеку знатной особы. Рядом со стулом лежал том ин-кварто. Нортенгерленд открыл его легким движением ноги. Ему предстала иллюстрация с яркими перьями, крашеной шерстью и другими искусственными мушками для рыбалки. Второго, с виду еще более легкого движения хватило, чтобы книга отлетела на другой конец комнаты и упала перед рядом корешков на самой нижней полке. На каждом из них золотым буквами было оттиснуто: «Сельскохозяйственный журнал».
Когда Нортенгерленд устал сидеть, он принялся расхаживать по комнате. Взгляд его привлекла раскрытая книжица на столе, и он машинально начал ее листать, но тут же отдернул пальцы, словно обжегшись: то был справочник огородника. На том же столе лежали два аккуратно перевязанных пакета с этикетками: «Краснозерная пшеница от генерала Торнтона» и «Овес от Говарда». Граф все еще смотрел на эти пакеты, зачарованный, как если бы они были глазами василиска, когда снаружи за окном прошла тень. Вскоре отворилась входная дверь. Граф различил несколько коротких слов, затем — тихие приближающиеся шаги.
Это была герцогиня. Она с жаром подошла к отцу, и ему пришлось нагнуться, чтобы поцеловать ее в подставленную щеку.
— Я думал, это ферма, — произнес граф после того, как внимательно изучил ее лицо. — Надеюсь, Мэри, ты не доишь коров?
Дочь только улыбнулась его ехидному замечанию, но ничего не ответила.
— Давно вы здесь? — спросила она. — Меня должны были позвать сразу. Я всего лишь прогуливалась по аллее.
— На заднем дворе, ты имеешь в виду? — заметил граф. — Полагаю, Мэри, вы называете это выгоном (указывая на парк), а тот сарай, в котором мы сейчас находимся, — мызой? У тебя есть своя комната, или ты ешь овсянку на кухне, с пахарями и молочницами?
Герцогиня, все еще улыбаясь, убрала возмутительные пакеты в ящик стола.
— В здешних краях можно найти гостиницу? — продолжал ее отец. — Если да, то я поселюсь там. Ты ведь знаешь, что я не могу есть яичницу с жареным салом, и хотя не сомневаюсь, что на кухне у вас очень уютно, но там наверняка пахнет конюшней — ее ведь делают поближе ко входу, потому что, когда фермер возвращается с ярмарки под мухой, ему удобнее сгружать мешки прямо перед домом.
— Не надо, — произнесла герцогиня с легкой досадой. Она по-прежнему держала отцовские руки в своих и теперь потянула с его мизинца перстень.
— Что у него получается лучше — гарцевать на лошади или гонять коров? — продолжал неумолимый Нортенгерленд. — Он сам режет скотину или покупает мясо на ярмарке? Он кормит свиней, Мэри?
Герцогиня надула губки.
— Хотел бы я видеть, как он приезжает под вечер, таща на веревке выторгованного в Грантли бычка. Разумеется, пьяный до положения риз, ведь рядиться пришлось долго: по рукам ударили только после шестнадцатой стопки разведенного виски. Само собой, бычок норовом под стать новому хозяину. И, уж конечно, твой достойнейший муженек пару раз упал с лошади, вывозился в грязи, подрался на ярмарке, так что сейчас выглядит еще краше, чем этот болван Артур О’Коннор в сходных обстоятельствах.
— Тише, папа! — взмолилась герцогиня. — Не говорите так! Я слышу его шаги. Пожалуйста…
Она не успела закончить просьбу, потому что дверь открылась и вошел его светлость. Вместе с ним вошли несколько собак. Вся компания, равно безразличная к тому, есть ли в комнате кто-либо еще, направилась к столу, и герцог принялся перерывать ящики в поисках мотка жил, из которых намеревался сделать леску. Собаки тем временем лизали ему лицо и обнюхивали корзину, оставленную хозяином на полу.
— Хватит, Юнона, — сказал Заморна, обращаясь к пойнтеру, чьи проявления любви мешали ему в поисках, затем выпрямился и крикнул в коридор: — Уильям, скажи Хоумсу, что я не нашел лески. Наверное, она у него в сторожке. Сегодня мне уже не нужно, а завтра пусть первым делом ее принесет!
— Хорошо, милорд, — отозвался грубый голос снаружи.
Герцог задвинул ящики.
— Минуточку, — сказал он себе. — Чуть не забыл.
Он быстро вышел из комнаты.
— Уильям!
— Да, ваша светлость.
— Передай Хоумсу, что на реке кто-то браконьерствует. Я сегодня выудил только три форели. Скажи ему, что он ленивый старый пес и, пока я в отъезде, ни за чем не смотрит. Я этого так не оставлю. Я прослежу, чтобы закон соблюдался, или кое-кому будет худо.
Герцог твердым шагом пересек вестибюль и уже менее решительно вступил в библиотеку. Теперь у него было время обратить внимание, что там, помимо собак, есть кто-то еще. Первой он заметил жену.
— Вы гуляли, Мэри?
— Да.
— Поздновато, вы не находите? Вам не следует гулять после заката.
— Было очень тепло.
— Да, погода отличная.
И герцог, стянув перчатки, принялся разбирать длинное удилище.
Покуда он сосредоточенно отцеплял крючок от лески, Нортенгерленд выступил из ниши, где до сих пор стоял. Заморна, услышав движение, обернулся. С минуту он пристально глядел на тестя, явно изумленный его неожиданным появлением. Ни тот ни другой не сочли нужным поздороваться. Заморна смотрел во все глаза, Нортенгерленд — с холодным равнодушием. Герцог поворотился спиной, закончил разбирать удочку, повесил ее и корзину на крюк, снял широкополую соломенную шляпу, которая до сего мгновения украшала его голову, и, усевшись в кресло у стола, нашел наконец время спросить:
— Когда прибыл граф?
— Я не посмотрела на часы, — последовал ответ. — Ах да, вспомнила, все-таки посмотрела. Было шесть.
— Хм. Вы ели? Мы здесь обедаем рано: редко позже трех.
— Джеймс дал мне в карете сухарик. И хорошо, потому что, как я уже объяснил миссис Уэллсли, я не могу есть овсянку и яичницу на сале.
— Паштеты с омлетами вы тоже есть не можете, — вполголоса пробормотал герцог, — и вообще никакой человеческой еды. — Затем продолжал громче: — Скажите на милость, вам велели отправиться в путешествие для поправки здоровья?
— Куда, к рыботорговцу и коновалу? О нет, от тухлой селедки меня мутит. Я приехал по делу. А нельзя ли куда-нибудь убрать вонючую кильку?
(Указывая на корзину и поднося к носу надушенный батистовый платок.)
— Это свежая форель, — ответил его зять холодно. — Однако вам как ипохондрику простительны некоторые капризы, и на сей раз я их удовлетворю.
Он позвонил в колокольчик, и корзину тут же унесли.
— Как вам ехалось? — продолжал герцог, разворачивая газету. — Вас встречали охапками цветов и чествовали речами? Или забывали звонить в колокола и выстраивать вдоль улиц оркестры?
— Не помню, — отвечал Нортенгерленд.
— Вот как? Хм! Но, возможно, ваши лошади и форейторы запомнили. Насколько я понимаю, конюшенным отходам Эдвардстона, Заморны, Ислингтона и некоторых других придорожных городов недавно сыскалось своеобразное применение.
Герцогиня подошла к креслу его светлости и, перегнувшись через спинку, словно хотела заглянуть в газету, которую он читал (или делал вид, будто читает), шепнула:
— Пожалуйста, не злите его сегодня, Адриан. Он наверняка устал с дороги.
Герцог только усадил жену рядом с собой и, положив руку ей на плечо, продолжал:
— И где вы теперь, по вашему мнению, наиболее популярны, сударь?
— У горстки цветных воителей под предводительством мистера Квоши, — отвечал Нортенгерленд.
— Надеюсь, ваша популярность и впредь будет ограничена узким кругом этих преданных храбрецов, — заметил его почтительный зять.
— Почему это, Артур? — вопросил граф слегка вызывающим тоном.
— Потому что вы больше не заслуживаете доверия приличных людей.
— А раньше заслуживал?
— Насколько я помню, нет.
— Только доверия таких вертопрахов, как юный щенок Доуро, — ответствовал Нортенгерленд.
— Можете ли вы сейчас собрать где-нибудь в Ангрии ассамблею или учредить Общество по распространению вольнодумства?
— Могу, если мой дорогой юный друг Артур Уэллсли станет расклеивать пригласительные афиши, как в прежние времена.
— Теперь Артур Уэллсли, вместо того чтобы расклеивать афиши, уничтожил бы вашу лавочку к чертовой матери.
— Да, как все, к чему он прикасается, — произнес Нортенгерленд, изящным выпадом завершая словесный поединок.
Его зятю помешала ответить герцогиня, которая сидела между дуэлянтами, трепеща от страха, что пикировка не ограничится колкостями и перейдет в открытые оскорбления.
— Ладно, — промолвил герцог в ответ на ее немую мольбу. — Я сделаю скидку на то, что сегодня он проехал несколько миль в удобнейшей карете, и оставлю за ним последнее слово. Но завтра я уравняю счет.
— Доброй ночи, Мэри, — сказал граф, резко вставая. Герцогиня пошла проводить отца, а герцог, оставшись один, позвонил, чтобы принесли свечи, и сел писать письма.
Глава 3
Читатель, тебе так и не рассказали, какое дело заставило Нортенгерленда проделать долгий путь из Эллрингтон-Хауса в Хоксклиф-Холл. Но ты все узнаешь, если вообразишь, что настало утро, и вместе с графом выйдешь из скромного будуара, где герцогиня сидит за работой у окна, в окружении роз.
Заморна, покончив с завтраком, двинулся к выходу, и граф последовал за ним. По счастью, он успел нагнать зятя, когда тот стоял на крыльце и, опершись на столб, любовался видом собственного парка, переходящего в лес, прежде чем на целый день уехать в поля.
— Куда вы, Артур? — спросил граф.
— Вон в тот лес за рекой.
— Зачем?
— Проследить за пересадкой деревьев.
— Случится ли землетрясение, если вы отложите свое важное дело на несколько минут и выслушаете мое пустяковое?
— Возможно, не случится. Что там у вас?
Нортенгерленд ответил не сразу. Он молчал, то ли смущаясь начать, то ли проверяя, нет ли поблизости посторонних. Дом позади был пуст, парк впереди — росист и безлюден. Они с зятем стояли на крыльце совершенно одни. Никто их не подслушивал.
— Ну так в чем дело? — еще раз спросил Заморна. Он беспечно насвистывал, не выказывая намерения всерьез отнестись к предстоящему разговору.
Когда что-то занимает наш ум целиком, мы склонны вообразить, что другие люди читают наши мысли. Нортенгерленд бросил на Заморну странный, косой взгляд и проговорил с особенным выражением:
— Я хочу знать, как поживает моя дочь Каролина.
— Была здорова, когда я последний раз ее видел.
Наступила новая пауза. Заморна опять засвистал, но на сей раз с более подчеркнутой беспечностью: задумчивая мелодия, которую он выводил минуту назад, сменилась обрывками бравурных арий.
— Наверное, моя дочь выросла, — продолжал Нортенгерленд.
— Да, здоровые дети всегда растут.
— Вы что-нибудь знаете о том, как продвигается ее обучение? Она хорошо образованна?
— Я обеспечил ее хорошими наставниками и с их слов могу заключить, что для своих лет она делает неплохие успехи.
— Проявляет ли она какие-нибудь таланты? Музыкальные способности должны были передаться ей по наследству.
— Мне нравится ее голос, — ответил Заморна. — Играет она тоже неплохо для своих лет.
Нортенгерленд достал записную книжку. Несколько мгновений он в молчании что-то подсчитывал, потом записал результат оправленным в серебро карандашом, спрятал блокнот в карман и тихо проговорил:
— Каролине пятнадцать.
— Да, у нее ведь день рождения первого или второго июля? — ответил Заморна. — Я удивился, услышав, сколько ей лет. Мне казалось, двенадцать-тринадцать.
— Так она выглядит совсем маленькой?
— Да нет, вполне себе взрослая. Но в таких случаях время играет с нами дурные шутки. Вроде бы она только вчера была крошкой.
— Время сыграло дурную шутку со мной, — заметил граф, и снова воцарилось молчание. Заморна двинулся вниз по ступеням.
— Что ж, счастливо оставаться, — сказал он, однако тесть последовал за ним.
— Где моя дочь? — спросил Нортенгерленд. — Я хочу ее видеть.
— Никаких затруднений. Можем после обеда съездить. Дотуда не больше трех миль.
— Ее немедленно нужно поселить и собственный дом, — продолжал граф.
— У нее и так собственный дом, — сказал Заморна. — Вместе с матерью.
— Я прикажу подготовить Селден-Хаус или Эдем-Холл, — продолжал его сиятельство, не обращая внимания на последнюю фразу. Они с зятем прогуливались по парку почти бок о бок, но теперь Заморна несколько отстал. Соломенная шляпа была надвинута на глаза, так что тесть не мог угадать их выражения.
— Кто будет о ней заботиться? — после нескольких минут молчания полюбопытствовал герцог. — Или вы сами намерены переехать на север либо на юг, в Эдем-Холл или Селден-Хаус?
— Возможно.
— А Зенобия согласится жить с девочкой под одной крышей и не шпынять ее с утра до вечера?
— Не знаю. Если они не поладят, Каролину придется выдать замуж. Но вы, кажется, говорили, что она дурнушка?
— Разве? Что ж, вкусы бывают разные, а она пока совсем дитя. Может, еще похорошеет. Подумать о ее замужестве — замечательная мысль! Всецело одобряю. Будь она моя дочь, я бы повременил со свадьбою лет десять, но, вижу, вас обуял очередной каприз — такой же фантастический и дорогостоящий, как все предыдущие. Что до собственного дома — вы ничего в этом не смыслите, не знаете цены деньгам, да и никогда не знали.
— Ей нужен свой дом, слуги, экипаж и содержание, — повторил граф.
— Чушь! — нетерпеливо произнес герцог.
— Я поручил Ститону заняться приготовлениями, — продолжал граф решительно.
— Глупое упрямство! — был ответ. — Вы просчитали расходы?
— Нет, я просто рассудил, как следует поступить.
На это герцог только фыркнул, и дальше оба джентльмена некоторое время шагали в молчании. Черты Нортенгерленда при всей своей безмятежности выказывали непреклонное упрямство. Заморна мог совладать с выражением лица, но не с глазами: они блестели и стремительно двигались.
— Что ж, — проговорил он несколько минут спустя, — делайте что хотите. Каролина ваша дочь, а не моя. Но вы поступаете странно. По крайней мере, исходя из моих представлений о том, как следует себя вести с юной впечатлительной девушкой.
— Вы вроде бы сказали, что она совсем дитя.
— Я сказал, или хотел сказать, что так к ней отношусь. Сама она наверняка считает себя взрослой. Однако дайте ей отдельный дом, деньги, экипажи, слуг — и вы увидите, что получится.
Нортенгерленд не ответил. Его зять продолжал:
— Вполне в вашем духе, в духе ваших сумасбродных причуд окружить ее французами или итальянцами, если сумеете их найти. Если бы круг, в котором вы вращались на заре юности, существовал до сих пор, вы бы позволили Каролине в нем царить.
— Сможет ли моя дочь стать царицей такого круга? — спросил Нортенгерленд. — Вы сказали, что она дурна собой и не обладает выдающимися талантами.
— Ну вот! — воскликнул его зять. — Ваш вопрос доказывает мою правоту. Сударь, — продолжал он с нажимом, останавливаясь и глядя Нортенгерленду прямо в глаза, — если вы опасаетесь, что Каролине не достанет красоты, чтобы ее начали домогаться, или воображения, чтобы эти домогательства распознать и поощрить, а также решительности и страсти, чтобы зайти на этом пути много дальше, чем следует, то не тревожьтесь: все перечисленное, и даже больше, в ней есть либо появится.
— Оставьте свой менторский тон, — сказал Нортенгерленд, сузив глаза и глядя на герцога в упор. — Вам должно быть известно, что я знаю вашу августейшую особу и не поверю, что передо мною праведник или хотя бы раскаявшийся грешник.
— Я не разыгрываю ни праведность, ни покаяние, — отвечал герцог, — ибо знаю, что вам все про меня известно. Однако я затратил на воспитание мисс Вернон кое-какие усилия. Она выросла интересной, умной девочкой, и я не хотел бы узнать, что она оказалась дочерью своей матери и я растил любовницу для какого-нибудь французского афериста. Я изучил характер Каролины — ее не следует искушать. Она беспечна и склонна фантазировать, чувства в ней мешаются со страстями: и те и другие сильны, и она не умеет их осмысливать. Ваше путеводительство совершенно не годится для такой девушки. Вы станете потакать ее прихотям и тем разовьете дурные стороны ее натуры. Как только она поймет, что умильные взгляды и ласковые слова действуют лучше доводов рассудка и здравого убеждения, она станет покупать удовлетворение своих желаний за эту дешевую монету, а желания ее будут так необузданны, как если бы все капризы и самодурство слабого пола сосредоточились в одной маленькой головке.
— Каролина до сих пор жила очень уединенно? — спросил Нортенгерленд, пропуская мимо ушей тираду герцога.
— Не слишком уединенно для ее лет. Здоровой, живой девочке не нужно общество, пока не придет время выдать ее замуж.
— Однако моя дочь будет неотесанной деревенщиной, — произнес граф. — Я хочу вывести ее в свет — для этого нужны манеры.
— В свет! — с досадой повторил Заморна. — Какая блажь! И я вижу, что вы продумываете светскую будущность девочки-подростка — ее дом, выезд и все такое, — словно это важнейший политический маневр, от которого зависит жизнь половины нации.
— О! — произнес граф с коротким сухим смешком. — Уверяю вас, вы недооцениваете мой интерес к этому вопросу. Ваши политические маневры меня нисколько не заботят. А вот если Каролина окажется красивой и умной женщиной, мне будет приятно. У меня появится новый повод собрать вокруг себя общество, чтобы она стала его хозяйкой и повелительницей.
На это герцог мог только с досадой фыркнуть.
— Я надеюсь, что она полюбит роскошь, — развивал свою мысль граф, — и она ни в чем не должна нуждаться.
— И какое же содержание вы намерены ей положить? — спросил его зять.
— Для начала десять тысяч в год!
Заморна присвистнул и сунул руки в карманы. После паузы он сказал:
— Я не стану с вами спорить, поскольку в этом вопросе вы просто упрямый осел, не способный воспринимать разумные доводы. Поступайте по-своему: я не стану ни мешать вам, ни помогать. Заберите свою дочь, отнимите у нее игрушки и дайте вместо них дом и карету, переоденьте ее из детского платьица в кринолин и познакомьте с завсегдатаями Эллрингтон-Хауса или Эдем-Холла — нетрудно догадаться, что выйдет. Черт побери! Я не могу спокойно об этом говорить! Я знаю, какая она сейчас: хорошенькая, умная, наивная девочка. И я отлично вижу ее через несколько лет: бездушная распушенная красавица, одна из ваших донн джулий или синьор сесилий. Тьфу! До скорого, сударь. Мы обедаем в три. После обеда я отвезу вас к мисс Вернон.
Его светлость перемахнул через межевую стену и очень быстро зашагал прочь.
Глава 4
Обед подали ровно в три. На резных дубовых панелях и старых картинах большой столовой Хоксклиф-Холла лежал теплый, приглушенный янтарными шторами эркера свет. Пока один слуга снимал серебряные крышки с двух блюд, второй распахнул двустворчатые двери. В столовую вошел высокий пожилой джентльмен под руку с очень миловидной молодой дамой, а следом — еще один джентльмен. Все трое уселись за стол, и помещение тут же приобрело такой парадный вид, словно здесь собралось целое общество. Так случилось, что оба джентльмена были очень высокие и оба одеты в черное: младший сменил клетчатые куртку и штаны, в которых разгуливал с утра, на панталоны и фрак, какие мог бы носить зажиточный викарий. Молодая дама в декольтированном шелковом платье с короткими рукавами, позволяющем видеть очень белые руки и шею, уже одна способна была придать налет элегантности всей компании; ее пышные волосы были мелко завиты, а на тонких чертах лежала печать аристократического благородства.
За едой почти не разговаривали. Младший джентльмен ел за двоих; старший довольно долго ковырялся ложкой в маленькой серебряной супнице, но так и не проглотил ни кусочка. Дама пила вместе с мужем, когда тот ее приглашал, и за время обеда пропустила три или четыре бокала шампанского. Герцог сидел с мрачным видом, как будто на его плечах лежит тяжкое бремя: не печаль, но забота об очень большом семействе. Герцогиня тихонько поглядывала на мужа из-под ресниц. Когда слуги убрали скатерть и вышли, она спросила, здоров ли он. Вопрос, казалось бы, совершенно излишний: довольно было взглянуть на пышущее румянцем лицо герцога и послушать его громовой голос. В хорошем настроении он принялся бы подшучивать над ее чрезмерной тревожностью, но сейчас ответил только, что здоров. Она спросила, хочет ли он, чтобы спустились дети. Герцог ответил, что не стоит: сегодня у него не будет на них времени, ему надо уехать на несколько часов.
— Уехать? Зачем?
— Есть одно маленькое дельце.
Лицо герцогини выразило некоторую досаду, но она тут же проглотила раздражение и спросила спокойно:
— Полагаю, ваша светлость вернется к чаю?
— Не знаю, Мэри, не могу обещать наверняка.
— Очень хорошо, тогда я вас не жду.
— Да. Вернусь, как только смогу.
— Очень хорошо, — повторила Мэри как можно более покладистым тоном: такт подсказывал ей, что сейчас не время для женских капризов. То, что повеселило бы герцога в одном настроении, только разозлило бы его в другом. Она просидела с ними еще несколько минут, отпустила два или три бодрых замечания о погоде и молодых деревьях, которые его светлость недавно высадил перед окном, затем тихо встала из-за стола. Такое внимание к чувствам супруга и повелителя не осталось без награды: он тоже встал и открыл жене дверь. Кроме того, герцог поднял оброненный ею платок и, возвращая его, глянул особенным взглядом и улыбнулся особенным образом, что было практически равнозначно словам: «Вы сегодня исключительно милы». Миссис Уэллсли сочла, что взгляд и улыбка вполне искупают мелкую обиду, посему удалилась в свою гостиную и, сев за фортепьяно, постаралась разогнать остатки недовольства чувствительными романсами и торжественными религиозными мелодиями, которые лучше веселых песенок подходили ее красивому, меланхолическому голосу.
Она не знала, куда Нортенгерленд и Заморна собрались ехать и чем заняты их мысли, иначе бы не пела совсем. Скорее всего, догадайся герцогиня, как много ее муж и отец думают о маленькой Каролине Вернон, она бы села и заплакала. Наше счастье, что мы не можем заглянуть в сердце своих близких. Как сказал поэт: «Когда неведенье блаженно, безумье знания искать». Если нас греет уверенность, что те, кого мы безраздельно любим, отвечают нам тем же, стоит ли отдергиваться завесу и показывать другой объект их привязанности? Герцогиня Заморна знала, что мисс Вернон существует, но никогда ее не видела. Она полагала, что Нортенгерленд и не вспоминает про дочь; что до Заморны, ей и в голову не приходило мысленно связать его с мисс Вернон.
Покуда миссис Уэллсли напевала про себя «Ужель омрачили печали беспечную юность твою» и сладостные звуки фортепьяно доносились из-за прикрытых дверей, мистер Уэллсли-младший и мистер Перси-старший сидели друг напротив друга набычившись. Им явно не о чем было говорить, но мистер Уэллсли налегал на вино сильнее обыкновенного, а мистер Перси разбавлял и опрокидывал в себя одну стопку бренди за другой. Наконец мистер Уэллсли спросил у мистера Перси, намерен ли тот сегодня оторвать себя от стула. Мистер Перси ответил, что ему хорошо и здесь, но поскольку дело все равно надо когда-нибудь сделать, можно тронуться прямо сейчас. Мистер Уэллсли сообщил, что не намерен более спорить и мистер Перси волен поступать, как ему заблагорассудится, присовокупив, впрочем, что это прямая дорога в ад и он всем сердцем желает, чтобы мистер Перси уже достиг пункта назначения. Жаль только, что маленькая глупенькая Каролина Вернон составит ему компанию.
— В то время как с вами, — сухо заметил мистер Перси, — ее ждал бы рай. Меня гложет странное подозрение, что девушке безопаснее быть в аду со мною, чем в райских кущах с тобой, дружище Артур.
— Вы не одобряете мой план воспитания мисс Вернон? — произнес его светлость тоном школьного учителя.
— Я предпочел бы иной.
— Вы пьете слишком много бренди, — продолжал августейший ментор.
— А вы — шампанского, — отвечал его друг.
— Тогда нам обоим лучше трогаться, — проговорил герцог. Он встал, позвонил в колокольчик и потребовал лошадей. Оба джентльмена нетвердой походкой сошли с крыльца и забрались на коней; через минуту они, без сопровождения слуг, уже летели во весь опор, словно гонясь за болотным огоньком.
Людские настроения переменчивы: между Нортенгерлендом и Заморной, которые только что были на грани ссоры, воцарилось дружеское согласие. Мелкая размолвка по поводу дальнейшего воспитания мисс Каролины отошла в сторону. Да и сама мисс Каролина, казалось, была забыта. За всю долгую поездку через Хоксклифский лес ее имя не прозвучало ни разу. Они говорили быстро, оживленно, временами со смехом. Я не хочу сказать, что смеялся Нортенгерленд, однако Заморна то и дело разражался хохотом. Они ненадолго вновь стали Эллрингтоном и Доуро. Шампанское ли с бренди произвело эту перемену, гадать не берусь. Впрочем, они были не пьяны, лишь слегка навеселе. Их мысли не путались, просто били ключом.
Мы не знаем, какие перемены судьбы принесет следующий порыв ветра и какой нежданный гость может через минуту постучаться к нам в дверь. Так, возможно, думает сейчас леди Луиза Вернон, сидя у камина в своем уединенном доме, скрытом за густыми деревьями. Почти семь; хотя на дворе июль, промозглый вечер на исходе хмурого дня заставляет вспомнить скорее об октябре. Соответственно ее милость с утра не в духе. Она воображает себя ужасно больной и хотя не может сказать точно, в чем ее нездоровье, сидит у себя в туалетной, подложив под голову подушку, и сжимает в руке флакончик с нюхательными солями. Знай леди Луиза, чьи шаги слышны сейчас перед ее домом, уже на самом крыльце, она бы спешно переменила платье и причесалась, поскольку в неряшливом дезабилье, с кислой миной и взлохмаченными волосами, выглядит крайне непривлекательно.
— Элиза, мне надо лечь, я не могу больше сидеть, — обращается она к горничной-француженке, которая шьет в нише у окна.
— А ваша милость не примерит платье? — спросила служанка. — Оно почти готово.
— О нет! Зачем мне платья? Кто меня в них увидит? О Боже! Как жестоко этот варвар со мною обращается! У него нет сердца!
— Ах, мадам! — возразила Элиза. — У него есть сердце, не сомневайтесь. Attendez un peu, месье любит вас jusqu’a la folie.
— Ты так думаешь?
— Он смотрит на вас с таким обожанием.
— Он никогда на меня не смотрит. Это я на него смотрю.
— А как только вы отворачиваетесь, мадам, он меряет вас взглядом.
— Да, презрительно.
— Non, avec tendresse, avec ivresse.
— Тогда почему он молчит? Я довольно говорила, что обожаю его и боготворю, хотя он такой холодный, гордый, жестокий мучитель!
— C’est trop modest, — мудро отвечала Элиза. Очевидно, это замечание изумило ее хозяйку своей нелепостью, и та разразилась смехом.
— Я не могу этого слышать, — сказала она. — Ты безмозглое существо, Элиза. Наверняка воображаешь, будто он и в тебя влюблен. Ecoutez la fille! C’est un homme dur. Quant’à l’amour il ne sait guère qu’est-ce que c’est. Il regarde les femmes comme des esclaves — il s’amuse de leur beaute pour un instant et alors il les abandonne. Il faut haïr un tel homme et l’eviter. Et moi je le haïs — beaucoup — oui je le deteste. Hela! combien il est différent de mon Alexandre. Elise, souvenez-vous de mon Alexandre — du beau Northangerland!
— C’etait fort gentil, — ответила Элиза.
— Gentil! — воскликнула ее милость. — Elise, c’etait un ange. Il me semble que je le vois — dans cette chambre même — avec ses yeux bleus, sa physiognomy qui exprimait tant de douceur — et son front de marbre environné des cheveux chataignes.
— Mais le Duc a des cheveux chataignes aussi, — заметила Элиза.
— Pas comme ceux de mon preux Percy, — вздохнула ее верная милость и продолжила на родном языке. — У Перси такая тонкая душа, такой безупречный вкус. Il sut apprécier mes talents. Он осыпал меня драгоценностями. Его первым подарком была брошь в форме сердца, обрамленного бриллиантами; взамен он просил локон обворожительной Аллан. Тогда моя фамилия была Аллан. Я отправила ему длинную струящуюся прядь. Перси умел принимать подарки как джентльмен; он вплел ее в цепочку для часов. На следующий вечер я пела в Фиденском театре. Когда я вышла на сцену, он сидел в ложе напротив, с черной косой из моих волос на груди. Ах, Элиза! Он был тогда неотразим — крепче и шире, чем сейчас. Какой торс! И он носил зеленый фрак и белую шляпу — ему вообще все шло. Но ты и вообразить не можешь, Элиза, как все джентльмены мною восхищались, сколько народу приходило в театр, чтобы на меня поглядеть, как все хлопали. А он не хлопал, только смотрел на меня с безграничным обожанием. А когда я стискивала руки, и возводила глаза вот так, и встряхивала черными волосами — вот так! — как часто делала во время трагических арий, он еле сдерживался, чтобы не выбежать на сцену и не упасть к моим ногам. До чего же мне это нравилось!
Другая актриса смертельно мне завидовала. Некая Мортон — как же я ее ненавидела! Я готова была насадить ее на вертел, истыкать иголками. Как-то мы поссорились из-за него. Дело было в гримерной, Мортон одевалась для выхода на сцену. Она сняла с ноги туфлю и бросила в меня. Я вцепилась ей в волосы и принялась их выдирать: я выкручивала и выкручивала пряди, а она корчилась от боли. Не припомню, чтобы кто-нибудь когда-нибудь так вопил. Импресарио попытался меня оттащить, но не смог, и все остальные тоже не смогли. Наконец Прайс — так звали импресарио — сказал: «Позовите мистера Перси. Он в фойе». Вошел Александр, но он выпил много вина и не мог понять, что втолковывает ему Прайс, оттого пришел в ярость и стал кричать, что ему дурят голову. Он выхватил пистолеты и взвел затворы. В гримерной было полно актеров, актрис и костюмеров. Все страшно перепугались и стали уговаривать меня, чтобы я успокоила Перси. Мне было приятно показать при всех свою над ним власть: я знала, что он, даже пьяный, не устоит перед моей просьбой. Поэтому я оставила Мортон, почти лысую, с выдранными клоками волос, и подошла к Пирату. Думаю, он застрелил бы Прайса, если бы не мое вмешательство. Ты не поверишь, Элиза, как я могла им вертеть. Я сказала, что боюсь пистолетов, и заплакала. Сперва он смеялся надо мной, и я все плакала, и он их убрал. Бедняжка лорд Джордж стоял рядом и смотрел. Я и впрямь кокетничала тогда с Перси и Верноном одновременно, заставляя их ревновать. Какая это была жизнь! А теперь у меня ничего не осталось — только этот ужасный дом и сад с высокой стеной, как в монастыре, и огромные темные деревья, которые все время стонут и скрипят. За что мне такое наказание?
Ее милость заплакала.
— Месье все изменит, — сказала Элиза.
— Нет, нет, и это хуже всего, — ответила ее милость. — Он такой каменный, непреклонный человек, такой суровый и насмешливый. Я не понимаю, почему всегда радуюсь его визитам. Всякий раз с нетерпением его жду и надеюсь, что он смягчится — оставит свою важность и лаконичную резкость. А когда он приезжает, я бешусь от обиды и разочарования. Бесполезно смотреть в его прекрасное лицо; его глаза все равно что стеклянные, их не зажечь огнем. Напрасно я встаю близко и говорю очень тихо: он не наклоняется, чтобы расслышать, хотя я гораздо ниже его. Иногда я на прощанье нежно сжимаю ему руку, иногда бываю очень холодна и высокомерна. Бесполезно: он не замечает разницы. Иногда я пытаюсь нарочно вызвать его гнев: если он начнет бушевать, я могу испугаться и упасть в обморок, тогда он меня пожалеет. Однако он только улыбается, словно его забавляет моя ярость, и эти улыбки — как они меня бесят! Они так его красят, и одновременно у меня сердце рвется от страсти. Мне хочется царапать ему лицо ногтями, пока не сдеру всю кожу; хочется подсыпать ему в вино мышьяка. О, если бы с ним что-нибудь здесь случилось! Если бы он свалился с тяжелой болезнью или нечаянно подстрелил себя на охоте, чтобы мне пришлось его выхаживать! Если бы он ничего не мог делать сам и должен был во всем полагаться на меня, это бы умерило его гордость! Быть может, он бы начал получать удовольствие от моего общества; я пела бы песни, которые ему нравятся, и вела себя очень ласково. Я уверена, он бы меня полюбил. А если нет, я пришла бы ночью и задушила его подушкой, как мистер Эмблер душил меня, когда играл Отелло, а я — Дездемону. Интересно, хватило бы у меня духа?
Ее милость умолкла, словно обдумывая моральную дилемму, которую перед собой поставила, затем продолжила:
— Хотела бы я знать, каков он с теми, кого любит, если он и впрямь способен кого-либо полюбить. Его жена — всегда ли он держит ее на расстоянии? Я слышала, что у него есть любовница или две. Странно; может быть, он любит только блондинок? Но нет, мисс Гордон была такая же темная, как и я, а восемь лет назад на севере про нее с ним ходили сплетни. Тогда он был еще совсем мальчишкой. Помню, Вернон и О’Коннор при мне поддразнивали мистера Гордона, что его обошел безусый юнец. Гордону шутка не понравилась — он вообще был вспыльчив. Элиза, ты делаешь платье слишком длинным; ты же знаешь, что я предпочитаю юбки покороче. Мортон носила длинные, потому что я вечно смеялась над ее безобразно широкими щиколотками. А мои щиколотки были на соломинку меньше в обхвате, чем у Джулии Корелли, первой танцовщицы Витропольского кордебалета. Как же злилась Корелли, когда мы сравнили щиколотки и мои оказались чуть уже! И ни она, ни какая другая танцовщица не могла влезть в мои башмачки. А один военный, полковник, похитил у меня черную атласную туфельку и неделю носил на шляпе как трофей. Бедняга — Перси вызвал его на дуэль. Они стрелялись так ужасно — через стол. Перси убил полковника. Его звали Маркем, Сиднем Маркем. Он был ангриец.
— Мадам, c’est finie, — сказала Элиза, показывая законченное платье.
— Убери его, я не буду сейчас мерить. У меня нет сил. Голова раскалывается; я чувствую ужасную слабость и в то же время не нахожу себе места. Что там за шум?
Внизу кто-то громко заиграл на фортепьяно.
— Ой-ой-ой, Каролина снова села за свой ужасный инструмент! Я его не выношу, а ей и дела нет! Она совершенно убивает меня своим бренчанием.
Тут ее милость очень проворно вскочила с кресел и, выбежав на верхнюю площадку лестницы, заорала что есть мочи:
— Каролина! Каролина!
Единственным ответом ей стало бравурное крещендо.
— Каролина! — вновь раздалось с лестницы. — Немедленно прекрати играть! Ты знаешь, что мне с утра нездоровится!
Снизу донесся веселый проигрыш, затем голос:
— Маменька, это вас взбодрит!
— Ты очень непослушная девочка! — возопила больная, перегибаясь через перила. — Твоя дерзость не знает границ!
Когда-нибудь ты за нее поплатишься! Немедленно перестань играть, бесстыдница!
— Перестану, вот только сыграю «Джима Кроу». И зазвучал «Джим Кроу» со всей положенной удалью.
Леди Вернон завопила снова, да так, что ее голос наполнил весь дом:
— Не забывай, мадам, что я твоя мать! Ты совсем от рук отбилась! Возомнила о себе невесть что! Пора заняться твоим воспитанием! Ты меня слышишь?
«Джим Кроу» еще оглашал дом своими залихватскими аккордами, а леди Вернон — своими воплями, когда дернулась проволока дверного звонка. Звякнул колокольчик, затем раздался мелодичный аристократический стук. «Джим Кроу» и леди Вернон умолкли одновременно. Ее милость поспешно ретировалась в туалетную. Судя по всему, мисс Вернон тоже дала стрекача, поскольку снизу донеслось легкое шуршание и топот бегущих ног.
Нет надобности объяснять, кто стоял у дверей: разумеется, господа Перси и Уэллсли. Слуга впустил их, и они прошли в гостиную. Никто их не встретил, но видно было, что комната опустела совсем недавно. Открытое фортепьяно, ноты с ухмыляющимся приплясывающим негром, ярко пылающий камин и придвинутое к нему кресло — все свидетельствовало, что минуту назад тут кто-то был.
Его светлость герцог Заморна внимательно огляделся, однако не приметил никого живого. Он снял перчатки и, складывая их вместе, шагнул к камину. Мистер Перси уже склонился над рабочим столиком возле камина. Под незаконченной вышивкой лежала припрятанная книга. Перси вытащил ее — это был роман, и отнюдь не религиозного содержания. Покуда Нортенгерленд листал страницы, Заморна позвонил в колокольчик.
— Где леди Вернон? — спросил он у вошедшего слуги.
— Ее милость сейчас спустится. Я доложил, что ваша светлость здесь.
— А где мисс Каролина?
Слуга замялся.
— В коридоре, — ответил он наконец, с полуулыбкой кивая через плечо. — Боюсь, она немножко оробела, потому что ваша светлость приехали не один.
— Скажи мисс Вернон, что я хочу ее видеть, хорошо, Купер? — промолвил герцог.
Лакей удалился. Через некоторое время дверь очень медленно приотворилась. Нортенгерленд вздрогнул и отошел к окну, где и остался стоять, неотрывно глядя на сад. Тем временем он услышал, что Заморна спрашивает: «Как твои дела?» — густым вкрадчивым баритоном, звучащим тем более чарующе, чем тише он говорил. Кто-то ответил: «Спасибо, хорошо», — голоском, в котором мешались радость и детская mauvaise honte. Наступила пауза. Нортенгерленд повернул голову.
Смеркалось, но света было еще довольно, чтобы отчетливо рассмотреть девочку, которая только что вошла в комнату и теперь стояла возле камина словно в нерешительности: сесть или остаться стоять. Она была очень рослая и сформированная для своих пятнадцати лет, не хрупкая и болезненная, а наоборот, пухленькая и румяная. Лицо ее, с длинными темными ресницами и необычайно красивыми глазами, улыбалось. Волосы были почти черные и вились, как подсказывает природа, хотя длина и густота уже вполне позволяли уложить их сообразно требованиям искусства. Наряд юной леди отнюдь не соответствовал ее возрасту и фигуре. Платьице с короткими рукавами, бант на поясе и кружевные панталончики больше подошли бы девочке лет девяти-десяти, чем взрослой барышне. Из-за уже упомянутой застенчивости Каролина не смотрела в лицо ни одному, ни другому из гостей; казалось, ее вниманием всецело завладел коврик у камина. Однако ж видно было, что это всего лишь смущение школьницы, непривычной к обществу. Ямочки на щеках и живые глаза указывали на природную резвость, которой требовалось лишь небольшое поощрение, чтобы перейти в чрезмерную прыть; возможно, качество это следовало скорее подавлять, нежели развивать.
— Садись, — сказал Заморна, придвигая ей стул. — Здорова ли матушка? — продолжал он.
— Не знаю. Она с утра не спускалась.
— Вот как? Тебе надо было подняться к ней и спросить.
— Я спросила Элизу, и она ответила, что у мадам мигрень.
Заморна улыбнулся, и Нортенгерленд улыбнулся тоже.
— И что же ты весь день делала? — спросил герцог.
— Рисовала и шила. Играть на фортепьяно я не могу: мама говорит, что у нее от моей музыки болит голова.
— А почему тогда на пюпитре «Джим Кроу»? — спросил Заморна.
Мисс Вернон хихикнула.
— Я всего разок и сыграла! — объявила она. — Ну мама и взвилась! Она ненавидит «Джима Кроу».
Ее опекун покачал головой.
— И ты даже не погуляла в такой хороший день?
— Я каталась на пони почти все утро.
— Все утро? А как же тогда уроки итальянского и французского?
— Я про них забыла, — ответила Каролина.
— Ладно, — продолжал герцог, — а теперь посмотри на этого джентльмена и скажи, узнаешь ли ты его.
Каролина подняла глаза от коврика и украдкой глянула на Нортенгерленда. Смешливость и робость мешались на ее лице.
— Нет, — ответила она.
— Смотри внимательнее, — сказал герцог и поворошил огонь, чтобы в темнеющей комнате стало чуть светлее.
— Узнала! — воскликнула Каролина, когда отблеск пламени упал на бледное лицо и мраморный лоб графа. — Это папа! — сказала она и шагнула к нему без особого видимого волнения. Он поцеловал ее. В первый миг Каролина только взяла отца за руку, потом бросилась ему на шею и некоторое время не выпускала, хотя тот явно опешил и хотел легонько ее отстранить.
— Так ты немного меня помнишь? — спросил наконец граф, разжимая ее руки.
— Да, папа, помню. — Каролина не сразу вернулась на стул. Она два-три раза прошла по комнате, раскрасневшаяся.
— Вы хотите повидаться с леди Вернон? — спросил Заморна тестя.
— Нет, не сегодня.
Однако кто мог этому помешать? Шуршание платья, быстрые шаги в коридоре — и вот леди Вернон уже в комнате.
— Перси! Перси! Перси! — восклицала она. — Мой Перси, забери меня отсюда! О, я все тебе расскажу, все! Теперь ты меня защитишь. Мне больше нечего страшиться! И все-таки я была тебе верна.
— Господи! Меня задушат! — пробормотал граф, поскольку маленькая женщина обвила его руками и принялась жарко целовать. — Я всегда этого не выносил, — продолжал он. — Луиза, успокойся, прошу тебя.
— Ты не знаешь, сколько я выстрадала! И чему мне пришлось противостоять! Он так меня мучил, а все потому, что я не могла тебя забыть…
— Кто, герцог? — спросил Перси.
— Да, да! Спаси меня от него! Забери отсюда! Я умру, если ты оставишь меня в его власти!
— Мама, не глупи! — очень сердито вмешалась Каролина.
— Он тебя домогался? — спросил граф.
— Он преследовал меня, без всякого стыда и совести!
— Мам, ты с ума сошла, — сказала мисс Вернон.
— Перси, ты любишь меня, я уверена! — продолжала ее милость. — Забери меня к себе! Я расскажу все остальное, как только мы уедем из этого ужасного места!
— Она все наврет, — в негодовании перебила Каролина. — Она просто устроила сцену, чтобы убедить вас, будто ее тут обижали. А ей никогда и слова не говорят поперек.
— Мою собственную дочь настраивают против меня! — рыдала маленькая актриса. — Последний источник радости в моей жизни отравлен — это его месть за то, что я…
— Прекрати, мама, — резко оборвала ее Каролина. — Если ты не уймешься, я отправлю тебя наверх.
— Послушай, как она со мной разговаривает! — вскричала ее милость. — Моя собственная дочь, моя обожаемая Каролина — загублена, безвозвратно загублена!
— Папа, вы видите, маму нельзя выпускать из комнаты, — снова вмешалась мисс Вернон. — Давайте я возьму ее на руки и отнесу наверх. Мне это вполне по силам!
— Я расскажу тебе все! — почти взвизгнула ее милость. — Я разоблачу все их гнусности! Твой отец, мисс, узнает, кто ты и кто он! Я никогда прежде этой темы не касалась, но я все вижу и все запоминаю! Никто не помешает мне вывести тебя на чистую воду!
— Господи, так не годится, — сказала Каролина, краснея до корней волос. — Мама, помолчи! Я не понимаю толком, что ты говоришь, но в тебя как будто бес вселился. Все, больше ни слова. Тебе надо лечь в постель. Идем. Я тебя провожу!
— Не юли и не заискивай! — возопила разъяренная маленькая женщина. — Поздно! Я решилась! Перси, твоя дочь — бесстыжая тварь! В свои пятнадцать лет она…
Ее милости не дали договорить. Каролина ловко подхватила мать на руки и вынесла из комнаты. Слышно было, как в коридоре она приказывает Элизе раздеть хозяйку и уложить в постель. Затем Каролина замкнула дверь материной спальни и спустилась с ключом в руке. Она, видимо, не думала, будто произошло нечто особенное, однако ж выглядела очень расстроенной и взбудораженной.
— Папа, не верьте маме, — сказала Каролина, возвратившись в гостиную. — Она, когда разозлится, кричит что-то несусветное. Иногда мне кажется, она меня ненавидит. Не знаю, за что. Я никогда ей не грублю, разве что в шутку.
Тут мисс Вернон не выдержала и расплакалась. Его светлость герцог Заморна, на протяжении всей этой странной сцены остававшийся молчаливым зрителем, встал и покинул комнату. Когда он вышел, мисс Вернон зарыдала еще горше.
— Иди ко мне, Каролина, — сказал Нортенгерленд. Он усадил Каролину рядом с собой и утешительно погладил ее по вьющимся волосам. Она довольно скоро перестала плакать и с улыбкой сказала, что уже ничуть не огорчается, вот только мама была такая странная и вредничала.
— Не обращай на нее внимания, Каролина, — произнес граф. — Всегда приходи ко мне, если она злится. Я не позволю, чтобы твой дух сломили такими безобразными выходками. Тебе надо уехать от нее и поселиться со мной.
— Не знаю, что мама будет делать, если останется совсем одна, — сказала Каролина. — Будет изводить себя до смерти всякими пустяками. Если честно, папа, я нисколько не обижаюсь на ее упреки. Я к ним привыкла и не обращаю внимания. Только сегодня ома придумала что-то новое. Я этого не ожидала: она никогда прежде не говорила таким образом.
— Каким образом, Каролина?
— Не знаю. Я почти забыла ее слова, папа, но они меня разозлили ужасно.
— Что-то про тебя и герцога Заморну, — проговорил Нортенгерленд тихо.
Каролина снова вскинула голову.
— Она как будто взбесилась! Что за нелепые глупости!
— Какие нелепые глупости? — спросил Перси. — Я слышал только обрывки фраз, которые меня, признаюсь, удивили, но отнюдь не просветили.
— Меня тоже, — ответила мисс Вернон. — Только мне показалось, что она хочет сказать какую-то чудовищную ложь.
— По поводу чего?
— Не знаю, папа. Я ничего в этом не смыслю. Просто мама меня разозлила.
Некоторое время они молчали, потом Нортенгерленд сказал:
— А ведь мама тебя любила, когда ты была маленькой. Из-за чего такая перемена? Ты сердишь ее без повода?
— Никогда не сержу, только когда она первая начинает. Мне кажется, ее выводит из себя, что я стала такая высокая и хочу одеваться как взрослая, чтобы у меня были шарфики, и вуали, и все такое. И уж когда она принимается орать и называет меня бесстыжей девкой, тут уж делать нечего: приходится сказать ей в глаза чистую правду.
— И что, по-твоему, чистая правда?
— Что она мне завидует. Потому что люди будут считать ее старой, раз у нее такая взрослая дочь.
— Кто тебе сказал, что ты взрослая, Каролина?
— Элиза Туке. Она говорит, в мои лета у девушки должны быть платья, часы, секретер и своя горничная. Как бы я этого хотела! Мне так надоели детские платьица с бантом! И вообще, папа, они только для маленьких девочек. Как-то сюда приезжали дети лорда Энары, и старшая, сеньора Мария, как ее называют, была по сравнению со мною такой модницей, а ведь ей всего четырнадцать, на год меньше, чем мне. А когда герцог Заморна подарил мне пони, мама едва не запретила мне носить амазонку. Сказала, девочке и обычной юбки вполне достаточно. Но его светлость сказал, мне нужна амазонка, и шляпка тоже. Как же мама злилась! Кричала, что герцог Заморна толкает меня на путь погибели. И каждый раз, когда я их надеваю, мама закатывает скандал. Я вам завтра в них покажусь, папа, если вы возьмете меня покататься. Возьмете?
Нортенгерленд улыбнулся.
— Ты очень любишь Хоксклиф? — спросил он после короткого молчания.
— Да, мне тут нравится. Только я мечтаю побывать где-нибудь еще. Я хотела бы зимой поехать в Адрианополь. Будь я богатая леди, я бы давала приемы и каждый вечер ходила в театр или в оперу, как леди Каслрей. Вы знакомы с леди Каслрей, папа?
— Мы встречались.
— А с леди Торнтон?
— Тоже.
— Правда они обе очень модные и утонченные дамы?
— Правда.
— И очень красивые. Вы находите их красивыми?
— Да.
— А какая из них красивее? Расскажите мне о них. Я часто спрашиваю герцога Заморну, какие они, а он почти ничего не говорит, только что леди Каслрей очень бледная, а леди Торнтон — очень полная. А Элиза Туке, которая была когда-то модисткой у леди Каслрей, говорит, они дивно хороши. А как по-вашему?
— Леди Торнтон вполне мила, — отвечал Нортенгерленд.
— Да, но правда ли, что у нее темные глаза и греческий нос?
— Не помню, — отвечал граф.
— Я бы хотела быть ослепительной красавицей, — продолжала Каролина. — И очень высокой — гораздо выше, чем я сейчас… И стройной… мне кажется, я чересчур толстая. А еще смуглая — мама говорит, я совсем негритянка. Я бы хотела блистать и чтобы все мною восхищались. Кто самая красивая женщина в Витрополе, папа?
Нортенгерленд растерялся.
— Их там так много, что трудно сказать, — ответил он. — Ты слишком много об этом думаешь, Каролина.
— Да, гуляя одна в лесу, я строю воздушные замки и воображаю себя богатой и знатной. И еще я мечтаю о приключениях. Знаешь, папа, я не хочу прожить тихую заурядную жизнь. Я хочу чего-нибудь странного и необычного.
— Разговариваешь ли ты так с герцогом Заморной? — спросил мистер Перси.
— Как «так», папа?
— Говоришь ли ты ему, какие приключения хотела бы испытать или какие глаза и нос ты бы себе выбрала?
— Не совсем. Иногда я говорю, что грустно быть некрасивой, и вот бы фея подарила мне кольцо, или волшебник — лампу Аладдина, чтобы все мои желания исполнились.
— И что же на это отвечает его светлость?
— Он говорит, что время и терпение многое исправляют, что даже из некрасивых девушек, если они разумны и хорошо воспитаны, получаются достойные женщины, и что, он думает, чтение лорда Байрона вскружило мне голову.
— Так ты читаешь лорда Байрона?
— Да! Лорд Байрон, Бонапарт, герцог Веллингтон и лорд Эдвард Фицджеральд — лучшие люди, каких знала земля.
— Лорд Эдвард Фицджеральд? Это еще кто? — спросил граф несколько обескураженно.
— Молодой дворянин, чье жизнеописание составил Мур. Великий республиканец. Он взбунтовался бы против тысячи тираний, если б они попрали его права. Он отправился в Америку, потому что в Англии не чувствовал себя свободным; там он скитался по лесам и ночевал на земле, как мисс Мартино.
— Как мисс Мартино? — переспросил граф, удивляясь все больше и больше.
— Да, папа. Самая умная женщина на свете. Она путешествовала, как мужчина, хотела узнать, какая форма правления удачнее. Она пришла к выводу, что республика лучше всего, и я с нею согласна. Хотела бы я родиться в Афинах! Я бы вышла замуж за Алкивиада или за Александра Великого! Я обожаю Александра Великого!
— Но Александр Великий был не афинянин и не республиканец, — растерянно перебил граф.
— Да, папа, знаю, он был македонец и царь. Но он был правильный царь — воевал, а не жил в роскоши и праздности. А какое у него было влияние на солдат! Они не смели бунтовать, несмотря на все тяготы. И он был такой отважный! Гефестион, правда, почти также хорош — я его представляю высоким, стройным, изящным. Александр был маленького роста — ужасно обидно!
— А кто еще твои кумиры? — спросил мистер Перси.
Ответ оказался довольно неожиданным. Мисс Каролина, которой, видимо, не часто представлялся случай свободно поговорить на такие темы, пришла в сильное возбуждение и, когда ее отец задал столь подходящий вопрос, выплеснула весь скопившийся в сердце пыл. Читатель простит некоторую непоследовательность в словах молодой леди.
— Ой, папа, я многими восхищаюсь, но больше всего военными! Лордом Арунделом, и лордом Каслреем, и генералом Торнтоном, и генералом Анри Фернандо ди Энарой! И мне нравятся отважные мятежники! Ангрийцы молодцы, потому что они в каком-то смысле взбунтовались против Витрополя. Мистер Уорнер — борец за независимость, поэтому он мне по душе. И лорд Арундел — он такой замечательный. Я видела его портрет верхом на лошади. Он вздыбил коня, чтобы поворотить на скаку, и указывал рукой вперед, как перед атакой под Лейденом! Он был такой красивый!
— Он болван, — очень тихо проговорил Нортенгерленд.
— Что, папа?
— Болван, моя дорогая. Вроде бычка — здоровенный, но совсем без мозгов. Не говори о нем.
На миг глаза у Каролины остекленели. Какое-то время она молчала, затем проговорила: «Фи, как неприятно!» — и гадливо скривила губки. Очевидно, лорд Арундел безнадежно упал в ее мнении.
— Ты ведь военный, папа? — спросила она наконец.
— Вот уж нисколько.
— Но ты бунтовщик и республиканец, — продолжала мисс Вернон. — Я знаю; я столько раз про это читала и перечитывала.
— Не стану отрицать факты, — сказал Нортенгерленд.
Она стиснула руки, и ее глаза заблестели.
— А еще ты корсар и демократ, — сказала она. — Ты презираешь старые установления и прогнившие монархии; выжившие из ума витропольские короли боятся тебя как огня. Этот гадкий старикашка, король Александр, начинает браниться на шотландском, как только услышит твое имя. Подними мятеж, папа, и повергни всех этих дряхлых конституционалистов в грязь!
— Очень неплохо для юной леди, воспитанной под августейшим присмотром, — заметил Нортенгерленд. — Полагаю, все эти политические идеи тебе старательно внушил герцог Заморна, а, Каролина?
— Нет, я сама до них дошла. Все это мои собственные беспристрастные взгляды.
— Отлично! — воскликнул граф и, не сдержав тихого смешка, добавил вполголоса: — В таком случае это наследственное. Бунтарская кровь.
Полагаю, к настоящему времени читатель составил некое представление об умственном развитии мисс Вернон и понял, что оно находилось на самой зачаточной стадии; другими словами, что она была отнюдь не так мудра, рассудительна и последовательна, как хотелось бы ее благожелателям. Если говорить просто, мадемуазель пребывала во власти самых диких романтических фантазий. Только было в ней нечто — в блеске глаз, в горячности, даже порывистости, — чего я не могу описать, но что убеждало зрителя: за всей этой чепухой таятся глубокие и оригинальные чувства. Оставалось впечатление, что хотя она болтает без умолку, не скрывая ни взглядов, ни мнений, ни пристрастий, ни антипатий, есть нечто такое, чего она не хочет выдать словами или даже намеком. Я не имею в виду, что то была некая тайная любовь или же тайная ненависть, но ей явно были знакомы переживания более сильные, чем романтическая увлеченность. Она выказала их, когда шагнула к отцу, чтобы его поцеловать, и потом не оставляла и на минуту, когда покраснела при словах матери и, чтобы не дать той договорить, вихрем вынесла ее из комнаты.
Вся болтовня про Александра, Алкивиада, лорда Арундела и лорда Эдварда Фицджеральда была, разумеется, полной чушью и дикой мешаниной из всех мыслимых идей, но Каролина умела говорить куда разумнее и говорила, например, когда урезонивала мать. У мисс Вернон были зачатки тщеславия, однако же они еще не развились. Она и впрямь не догадывалась о своей красоте, а, напротив, почитала себя дурнушкой. Иногда, впрочем, она осмеливалась думать, что у нее красивые ножки и щиколотки и очень маленькая ручка. Зато фигура у нее была отнюдь не такая воздушная и сильфидоподобная, какая пристала красавице — во всяком случае, согласно ее представлениям о красоте, которые, разумеется, как у всякой школьницы, тяготели к идеалу папиросной бумаги и садовой жерди. На самом деле Каролина была сложена идеально и сочетала совершенство пропорций с природной грацией движений. Что до глаз, достаточно больших и темных, чтобы пробудить вдохновение двадцати поэтов, ровных белых зубок и густых вьющихся волос, их она не ставила ни в грош. Без розовых щечек, прямого греческого носа и алебастровой шеи мисс Каролина никак не могла считать себя хорошенькой. К тому же ей еще никогда не делали комплиментов и не говорили, как она мила. Мать постоянно утверждала обратное, августейший же опекун либо молча улыбался в ответ на просьбу отозваться о ее внешности, либо строго советовал думать не о телесной, а о душевной красоте.
Уже пробило одиннадцать, когда Каролина простилась с отцом. Его светлость герцог Заморна в гостиной больше не появлялся. Мисс Вернон гадала, что он так долго делает наверху. На самом деле герцог был вовсе не на втором этаже, а сидел в столовой, в полном одиночестве, засунув руки в карманы. Со свечей перед ним никто не снимал нагар, и потому они горели довольно тускло. Могло создаться впечатление, что его светлость внимательно прислушивается ко всему происходящему в доме, ибо, как только дверь гостиной отворилась, он встал. Когда Каролина тихонько проговорила: «Доброй ночи, папа», — и ее шаги прозвучали сперва в коридоре, потом на лестнице, мистер Уэллсли покинул свое укрытие и направился прямиком в комнату, из которой только что вышла Каролина.
— Ну что, — произнес он, неожиданно возникая перед тестем. — Сказали ей?
— Не совсем, — ответил граф. — Но завтра скажу.
— Так ваше намерение неизменно? — продолжал герцог, сопровождая свои слова взглядом, в котором бушевала гроза.
— Конечно.
— Вы чертов остолоп. — Дверь хлопнула, и его величество король Ангрии удалился.
Глава 5
Наступило завтра. Юная обожательница бунтарей и цареубийц проснулась счастливей некуда. Отец, которого она столько ждала, наконец приехал. Одно из самых заветных желаний осуществилось — почему бы, со временем, не сбыться и остальным? Покуда Элиза Туке расчесывала ей волосы, Каролина пребывала в мечтательной задумчивости, очень приятной и притом совершенно неопределенной — не буду говорить, что все ее фантазии были посвящены любви, но не стану и утверждать, будто любви в них совсем не было места. Иногда в них появлялся герой, пока совершенно безымянный и бесформенный, таинственное существо, пугающая тень, которая окутывала душу мисс Вернон, преследовала ее днем и ночью, когда ей нечем было занять руки и голову. Я готов думать, что она именовала его Фердинандом Алонсо Фицадольфом, но точно не знаю. На самом деле он часто менял прозвания: иногда это был просто Чарлз Сеймур или Эдвард Клиффорд, иногда — высокородный Гарольд Аврелий Ринальдо, герцог Монморанси ди Вальдачелла, без сомнения, молодой человек очаровательной наружности, хотя золотые у него кудри или смоляно-черные, прямой нос или орлиный, она еще в точности не решила. Так или иначе, ему предстояло с оружием в руках покорить мир и выстроить себе город наподобие Вавилона, только в мавританском стиле; там будет дворец под названием Альгамбра, где мистер Гарольд Аврелий поселится, взяв себе титул калифа, а мисс К. Вернон, пламенная республиканка, станет первой дамой его двора под именем султанша Зара Эсмеральда; прислуживать ей будут не меньше сотни невольников. Что до розовых садов, мраморных чертогов, алмазов, рубинов и жемчугов — не возьмусь описывать такое великолепие. Пусть читатель напряжет свое воображение и попытается представить их сам.
Разумеется, в течение дня для мыслей мисс Вернон нашлась пища получше собственных невероятных фантазий. Этот день стал новой эрой в ее жизни. Она уже не ребенок; она взрослая барышня. Прощай, клетка, где ее растили, как птичку. Отец приехал, чтобы даровать ей свободу; она едет с ним в качестве дочери и любимицы. Великолепные отцовские дома, про которые Каролина до сих пор только слышала, распахнут перед нею двери; она будет там почти хозяйкою. Она получит слуг и богатство; все, чего пожелают глаза, станет ее по первому требованию. Она будет вращаться в обществе, жить всю зиму в большом городе, Витрополе, одеваться так модно, как самые модные дамы, соперничать даже с такими полубогинями, как леди Каслрей и Торнтон. Это было столь прекрасно, что не укладывалось в голове.
Можно предположить, что при своей пылкой натуре Каролина приняла новость с ликованием, что, когда Нортенгерленд разворачивал перед ней картину грядущих упоительных перемен, она выразила изумление, радость и благодарность в самых восторженных словах. Однако мисс Вернон сидела за столом, подперши голову руками, и внимала отцу очень сосредоточенно. Она, конечно, радовалась, но никак этого не показывала. Дело было слишком важное, чтобы хлопать из-за него в ладоши, и Каролина выслушала его со всей серьезностью. Когда граф сказал, что надо сегодня собрать вещи, чтобы тронуться завтра с утра пораньше, она повторила: «Завтра, папа?» — и подняла на отца взволнованный взгляд.
— Да, рано утром.
— Мама знает?
— Я ей скажу.
— Надеюсь, что она не расстроится очень уж сильно, — сказала Каролина. — Пусть поедет с нами на недельку-другую, папа! Очень не хочется бросать ее одну.
— Я ею не распоряжаюсь, — ответил Перси.
— Что ж, — продолжала мисс Вернон, — не будь мама такая взбалмошная, наверняка бы ей позволили ехать с нами. Но она своими дикими выходками убедила герцога Заморну, что у нее не все ладно с рассудком, и он говорит, что ее нельзя выпускать в общество. Как-то, папа, когда герцог у нас обедал, мама посреди обеда, ни с того ни с сего, кинулась на него с ножом. Герцог еле отнял у нее нож и должен был просить Купера, чтобы тот подержал ей руки. Другой раз мама поднесла ему стакан вина, а он только пригубил и выплеснул остальное в камин. Она вечно пытается раздобыть лауданум, или синильную кислоту, или другую какую гадость. Говорит, что убьет или себя, или его, и я боюсь, если ее оставить совсем одну, она может правда это осуществить.
— Себе она вреда не причинит, — ответил граф. — Что до Заморны, думаю, он вполне способен позаботиться о своей особе.
— Хорошо, — сказала мисс Вернон. — Я пойду поручу Элизе собирать вещи.
Она вскочила и унеслась танцующей походкой, словно и вовсе не ощущала бремени забот.
Я запамятовал, когда именно разворачивается наше повествование; вроде бы в июле. Коли так, летний день еще длился, и летний вечер тоже; значит, сейчас у нас летний вечер. Мисс Каролина Вернон, она же Перси, закончила укладывать вещи и закончила пить чай. Она сидела в гостиной, у окна, тихо, как нарисованная. Не знаю точно, куда подевались прочие обитатели дома, но, думаю, мистер Перси был с леди Луизой, а леди Луиза — у себя в спальне, совершенно больная. Разыгрывала она в данный момент гурию или дьяволицу, бросалась на своего обожаемого графа с поцелуями или кулаками, сказать не могу, и не думаю, чтобы это имело большое значение. В любом случае Каролина осталась одна и притом была очень тиха и задумчива. А как же иначе, если она смотрела на безмолвные садовые дорожки и на лужайку, на которую уже легли первые лунные отсветы? Летом луна желтая, а вечерами небо обычно бывает такого сине-голубоватого цвета, который не описать пером, особенно если луна только что взошла и ее огромный диск висит низко над тающими в дымке холмами и смотрит вам в лицо сквозь ветви вязов. Завтра мисс Каролине предстоит покинуть Хоксклиф, и сегодня она впитывает очами всю его прелесть.
Так ты думаешь, читатель, но ты ошибаешься. Если бы ты видел ее глаза, ты бы понял, что они не смотрят рассеянно, а внимательно наблюдают. Она не любуется луной, а следит за человеком, который последние полчаса расхаживает по гравийной дорожке в нижней части сада. Это ее опекун, и Каролина в сомнениях, надо ли выйти и поговорить с ним в последний раз — разумеется, в последний раз перед отъездом из Хоксклифа, ведь она совершенно не помышляет о чем-нибудь ужасном вроде вечной разлуки. На ее опекуне синий фрак, белые невыразимые и черный крахмальный галстук; соответственно, он довольно сильно напоминает ангельское существо, именуемое военным. Вы подумаете, что мисс Вернон считает его красавцем, поскольку таким находят его все остальные. Как известно, все дамы мира полагают герцога Заморну безупречным, обворожительным. Однако мисс Вернон не думает, что он красив. Собственно, она вообще еще не задавалась вопросом о его чарах. Ей не проходило в голову спрашивать себя, кто он: божество красоты или демон уродства, — не случалось сравнивать его с другими мужчинами. Он — это он, абстрактное изолированное существо, совершенно отличное от всего прочего под солнцем. Он не может быть красив, поскольку не имеет ничего общего с господами Фердинандом Алонсо Фицадольфом, Гарольдом Аврелием Ринальдо и компанией. Его кожа не сияет девичьей белизной, на щеках не цветут розы, кудри не отливают золотом, а глаза не чаруют синевой. Усы и бакенбарды герцога скорее пугающи, чем красивы, надменный вид и величественная осанка внушают скорее страх, нежели обожание, и все же Каролина боится его лишь в теории, а на деле держится с ним вполне свободно. Играть с львиной гривой — одно из любимых удовольствий мисс Вернон. Она бы поиграла и сейчас, но он выглядит сумрачным и читает книгу.
Однако же, сдается, мисс Каролина поборола свою застенчивость. Сумерки сгустились, сад темен; надев шляпку, она украдкой выскальзывает из дома и через кусты, мимо закрывшихся на ночь цветов и росистых листьев, летит, словно фея, ему навстречу. Ей хочется подкрасться незаметно, поэтому она делает круг, подходит сзади и трогает его руку. Литой чугун, впрочем, вздрогнуть не может; не вздрогнул и герцог.
— Откуда ты взялась? — спросил ее опекун, глядя с высоты своего немалого роста на воспитанницу, которая продела руку в его локоть и повисла на нем, как всегда делала во время совместных прогулок.
— Я увидела, что вы гуляете один, и решила составить вам компанию, — ответила та.
— Возможно, я предпочел бы побыть без тебя, — сказал герцог.
— Неправда. Вы улыбнулись, и вы убрали книгу, как будто собираетесь разговаривать, а не читать.
— Что ж. Ты готова к завтрашнему отъезду?
— Да, все уложено.
— А голова и сердце, полагаю, готовы так же, как и дорожный сундук? — продолжал его светлость.
— Мое сердце скорбит, — сказала Каролина. — Мне жалко уезжать, особенно сейчас. Днем, пока я была занята, я и вполовину так сильно этого не чувствовала, а вот теперь…
— Ты устала и потому в расстроенных чувствах. Утром проснешься освеженной и увидишь все в ином свете. Думай о своем поведении, Каролина, когда попадешь в высшее общество. Я буду иногда о тебе спрашивать.
— Спрашивать? Мы будем видеться! Пока вы в Витрополе, я стану навещать вас на Виктория-сквер почти ежедневно!
— Ты пробудешь в Витрополе всего несколько дней.
— Так куда же я поеду?
— Либо в Париж, либо в Фидену, либо в Россию.
Каролина молчала.
— Это новая для тебя сфера, — продолжал ее опекун. — Новый круг, и он будет состоять преимущественно из французов. Не подражай манерам дам, которых увидишь в Париже или в Фонтенбло. По большей части это не очень хорошие женщины, навязчивые и бесцеремонные. Они будут часто говорить о любви и захотят поверить тебе свои тайны. Не слушай их: они крайне дурны и безнравственны. Что до мужчин, они почти все отъявленные мерзавцы. Избегай их.
Каролина не ответила.
— Года через два твой отец заведет речь о твоем замужестве, — сказал опекун, — и, полагаю, ты убеждена, что лучше ничего и быть не может. Вполне допускаю, что отец найдет тебе жениха-француза. Коли так, не соглашайся.
Мисс Вернон по-прежнему хранила молчание.
— Помни, — продолжал его светлость, — что есть лишь одна нация омерзительнее французов — итальянцы. Тебе следует полностью исключить итальянок из своего общества, а итальянцев с отвращением отталкивать даже в мыслях.
По-прежнему молчание. Каролина не могла понять, почему его светлость так с нею разговаривает. Она еще не помнила за ним такого сурового и дидактического тона. Упоминания о замужестве и прочем тоже ставили ее в тупик. Не то чтобы мысли о браке были юной барышне совершенно чужды. Она временами, вероятно, и прежде исследовала эту тему в своих грезах; нет, не посмею гадать, как далеко мисс Вернон заходила в своих размышлениях, поскольку она была дерзким теоретиком. Однако до сих пор все подобные мысли оставались тайными и невысказанными. Менее всего она была склонна признаваться в них своему опекуну и сейчас в большом замешательстве выслушивала его строгие поучения. Слова о французских дамах, итальянцах и итальянках вызвали у нее очень странные чувства. Она ни за что на свете не ответила бы герцогу, однако очень хотела, чтобы он говорил еще. Ее желание вскоре исполнилось.
— Отнюдь не исключено, — продолжал его светлость после короткой паузы, во время которой они с Каролиной медленно шли по аллее в нижней части сада, — отнюдь не исключено, что ты случайно встретишься в обществе с дамой по фамилии Лаланд и с другой, по фамилии Сент-Джеймс, и, вероятнее всего, они выкажут тебе очень много внимания, будут льстить, уговаривать, чтобы ты спела или сыграла, приглашать тебя к себе домой, знакомить со своим избранным кругом, предлагать совместные поездки по публичным местам. На все отвечай отказом.
— Почему? — спросила мисс Вернон.
— Потому что, — отвечал герцог, — мадам Лаланд и леди Сент-Джеймс ведут себя недолжным образом. Они придерживаются излишне свободных взглядов на мораль. Они пригласят тебя в свои будуары, как парижские дамы называют комнаты, где сидят по утрам, читают грязные романы и говорят о своих секретах с ближайшими подругами. Ты услышишь множество любовных историй, узнаешь о множестве женских ухищрений, привыкнешь к нескромным речам и, возможно, пустишься в глупые приключения, которые погубят твою репутацию.
До сих пор говорил только Заморна; мисс Вернон так углубилась в созерцание освещенных луною камешков на дорожке у себя под ногами, что не могла внести вклад в разговор. Наконец она промолвила довольно тихо:
— Я никогда не собиралась дружить с француженками. Я думала, что, став взрослой, буду ездить с визитами к таким людям, как леди Торнтон, миссис Уорнер и та дама, что живет в двух милях отсюда, мисс Лори. Они все очень благовоспитанные, верно?
Прежде чем ответить на вопрос, его светлость достал красный шелковый носовой платок и высморкался. Потом сказал:
— Миссис Уорнер — исключительно достойная женщина. Леди Торнтон чуточку легкомысленна, но больше я никакого вреда от нее не вижу.
— А какая мисс Лори? — спросила Каролина.
— Какая? Довольно высокая и бледная.
— Я хотела спросить, по характеру? Должна ли я бывать у нее с визитами?
— Тебе не придется об этом думать, потому что у вас не будет случая встретиться. Она всегда живет в деревне.
— Я думала, она очень модная дама, — продолжала мисс Вернон, — потому что в Адрианополе видела во всех лавках ее портреты и она показалась мне чрезвычайно красивой.
Теперь промолчал герцог.
— Интересно, почему она живет одна? — настаивала Каролина. — И почему у нее нет родственников? Она богата?
— Не очень.
— Вы с ней знакомы?
— Да.
— А папа?
— Нет.
— Она вам нравится?
— Иногда.
— А почему не всегда?
— Я не всегда о ней думаю.
— А вы с ней когда-нибудь видитесь?
— Время от времени.
— Она дает приемы?
— Нет.
— Я думаю, она весьма загадочная и романтическая особа, — заключила мисс Вернон. — У нее очень романтическое выражение глаз. Не удивлюсь, если в ее жизни были приключения.
— Вроде того.
— Я бы тоже хотела приключений, — добавила юная леди. — Скучная заурядная жизнь — не по мне.
— Возможно, твое желание исполнится, — ответил герцог. — Но не торопись. Ты еще очень юна — жизнь только начинается.
— Но я мечтаю о чем-нибудь странном и необычном — таком, чего совершенно не жду.
Заморна присвистнул.
— Я хотела бы пережить испытания и понять, чего стою, — продолжала воспитанница. — Ну то есть, если бы я была чуточку покрасивей. У невзрачных и толстых приключений не бывает.
— Да, по большей части.
— Жалко, что я не такая красивая, как ваша жена, герцогиня. Будь она как я, она бы не вышла за вас замуж.
— Вот как? Почему это?
— Потому что вы бы не сделали ей предложение. Но она такая прелестная и светлокожая, а я смуглая — как мулатка, говорит маменька.
— Черная, но красивая, — невольно проговорил герцог. Он смотрел на воспитанницу сверху вниз, она на него — снизу вверх. Луна освещала чистый лоб, обрисованный мягкими кудрями, темные пронзительные глаза, круглые юные щечки, гладкие и того оттенка, какой можно увидеть на ином портрете в итальянском дворце, на котором ресницы чернее воронова крыла и южные очи оттеняют бесцветно-смуглое лицо, а розовые губки улыбаются тем теплее, что все остальное начисто лишено колорита.
Заморна не сказал мисс Вернон, о чем думает, по крайней мере, словами. Однако когда она оторвала взгляд от его лица и хотела вернуться к созерцанию камешков на дорожке, он ее удержал, подставив палец под маленький круглый подбородок. Его ангрийское величество — художник. Быть может, это милое личико, озаренное мягким лунным светом, показалось ему чудесным материалом для наброска.
Разумеется, очень страшно, когда высокий сильный мужчина смотрит на тебя в упор, сведя брови, особенно если темные усы и бакенбарды соединены в нем с орлиным взором и чертами римского бога. Когда такой мужчина напускает на себя выражение, которого ты не можешь понять, внезапно останавливается во время прогулки наедине по ночному саду, снимает твою ладонь со своего локтя и кладет руку тебе на плечо, ты имеешь полное право смутиться и занервничать.
— Наверное, я болтала чепуху, — немного испуганно промолвила мисс Вернон, краснея.
— О чем именно?
— Я сказала про мою сестру Мэри то, чего говорить не следовало.
— Что именно?
— Не знаю. Может быть, вам вообще неприятен этот разговор. Помню, вы как-то сказали, что никогда не разрешите мне с нею увидеться и что между нами не может быть ничего общего.
— Маленькая простушка! — заметил герцог.
— Нет, — сказала Каролина, отметая обидное словцо улыбкой и взглядом; ее мимолетная тревога совершенно улетучилась. — Не называйте меня так.
— Хорошенькая маленькая простушка. Это уже лучше? — спросил опекун.
— Нет. Я не хорошенькая.
Заморна не ответил, чем, надо сказать, отчасти разочаровал мисс Вернон, у которой в последнее время зародилось легкое подозрение, что его светлость не считает ее совсем уж уродливой. Какие у нее имелись для этого основания, сказать трудно. Чувство было инстинктивное и доставляло маленькому тщеславному женскому сердечку такую радость, что Каролина холила его и лелеяла, словно тайный дар. Возмутится ли читатель, если я позволю себе предположить, что приведенные сетования на свою внешность имели полуосознанную цель выманить словечко-другое ободряющей похвалы? О человеческая природа, человеческая природа! И о неопытность! Какие смутные, неведомые грезы окутывали мисс Вернон! Как же плохо она знала себя!
Впрочем, время идет, и часы — «возницы с удивленными глазами, с безумным взором», как называет их Шелли, — мчатся вперед. Каролина мало-помалу обретет знание. Она — одна из сборщиц в том винограднике, где срывают гроздья все мужчины и женщины от начала времен, — винограднике опыта. Сейчас, впрочем, она скорее Руфь на краю поля. Для полноты картины присутствует и Вооз, готовый пригоршнями рассыпать зерно ради ее блага. Другими словами, у нее есть наставник, который, дай ему волю, не ограничился бы словесными уроками житейской премудрости, но сопроводил бы их практическими иллюстрациями такого рода, что пелена мигом пала бы с ее глаз и Каролине предстали, в пылающем свете дня, все доселе неведомые тайны людского бытия, все страсти, грехи и терзания, все закоулки странных ошибок и в конце — мучительная расплата. Ментор этот искушен в своей науке — учительствовать ему не впервой. Он вырастил милую образованную девушку, не испорченную лестью, непривычную к комплиментам, не скованную светскими условностями, свежую, наивную и романтическую — по-настоящему романтическую, отдающуюся мечтам со всем пылом души и сердца, ждущую лишь случая исполнить свое предназначение, как она его понимает, то есть умереть за любимого человека: не буквально перейти на попечение гробовщика, но отдать сердце, душу, чувства единственному боготворимому герою, утратить собственное «я» и полностью раствориться в предмете своего обожания. Все это очень мило, не правда ли, читатель? Немногим хуже мистера Аврелия Ринальдо! Каролине только предстоит узнать, что она глина в руках горшечника и лепка уже началась; очень скоро она сойдет с гончарного круга сосудом безупречного изящества.
Мистер Перси-старший довольно долго пробыл наверху и почти оглох от воплей леди Луизы, поэтому решил для разнообразия спуститься в гостиную и попросить дочь, чтобы та сыграла ему на фортепьяно. Гостиная была маленькая и уютная. Свечи не горели, мебель мягко поблескивала в отсветах пылающего камина. Впрочем, в комнате не было ни души. Мистер Перси с явным неудовольствием оглядел пустующий диван, свободное кресло и умолкнувший инструмент. Он не стал бы звонить в колокольчик и справляться об отсутствующей особе, но тут вошел слуга с четырьмя восковыми свечами, и граф осведомился, где мисс Вернон. Лакей ответил, что не знает, но она, вероятно, уже легла: он слышал, как мадемуазель Туке говорила, что барышню утомили сборы.
Мистер Перси немного постоял в гостиной, затем вышел в коридор, взял шляпу и безмятежно выступил в сад. В юности мистер Перси был очень поэтичен. Соответственно его наверняка бесконечно умилил покой летней ночи, темная безоблачная синь и булавочные головки звезд, усеявших ее, словно рой мошек. Наверняка это все смягчило его дух, а уж тем более — полная луна, которая поднялась уже довольно высоко и смотрела на мистера Перси, стоящего в дверях, словно приняла его за Эндимиона.
Мистеру Перси, впрочем, нечего было ей сказать. Он, еще ниже опустив шляпу на глаза, беспечно двинулся тропинкою своей средь цветов и деревьев сада и уже приближался к нижней аллее, когда услышал, что кто-то разговаривает. Голос доносился из укромного уголка, где ветви сплетались наподобие беседки и под ними стояла скамейка.
— Ну все, тебе пора. Я должен попрощаться.
— А вы не зайдете в дом? — спросил другой голос, куда более тонкий, чем у первого из говоривших.
— Нет, мне надо ехать домой.
— Но вы заглянете утром до нашего отъезда?
— Нет.
— Неужели?
— Я не могу.
В наступившей тишине раздался негромкий звук, похожий на сдерживаемый всхлип.
— В чем дело, Каролина? Ты плачешь?
— Я не хочу от вас уезжать! Мне надо было сразу огорчиться, когда папа сказал, что забирает меня с собой. Я думала об этом весь день. Я не могу не плакать.
Следующая пауза была наполнена рыданиями.
— Я так вас люблю, — сказала несчастная. — Вы не знаете, что я о вас думаю, как мне всегда хотелось вам угодить и как я плакала в одиночестве, когда вы на меня сердились. Чего бы я не отдала, чтобы стать вашей маленькой Каролиной и вместе с вами идти по жизни. Я почти жалею, что выросла. Пока я была девочкой, вы любили меня гораздо больше, а теперь вы все время такой строгий.
— Хм, подойди-ка ближе, — прозвучал тихий, вкрадчивый ответ. — Вот, сядь, как сидела в детстве. Почему ты отстранилась?
— Не знаю. Нечаянно.
— Но теперь ты всегда отстраняешься, Каролина, когда я подхожу ближе, и отворачиваешься, когда я тебя целую. А целую я тебя редко, потому что ты для этого слишком взрослая и тебя уже нельзя приголубить, как ребенка.
Последовала еще одна пауза, во время которой мисс Вернон, надо полагать, вынуждена была перебороть некий порыв, вызванный смущением. Ибо, когда ее опекун возобновил разговор, он сказал:
— Ну вот, и незачем так сильно краснеть. И я тебя пока не отпущу. Так что сиди смирно.
— Вы такой строгий, — прошептала Каролина. Вновь послышались ее сдерживаемые рыдания.
— Я строгий?! Я был бы куда менее строгим, Каролина, окажись обстоятельства немного иными. Я не оставил бы тебе поводов упрекать меня за строгость.
— А что бы вы сделали?
— Бог весть.
Каролина снова заплакала, напуганная его непонятными речами.
— Тебе надо идти, дитя, — сказал Заморна. — Иначе в доме начнут волноваться. Еще один поцелуй, и простимся.
— О, милорд! — воскликнула мисс Вернон и осеклась, как будто хотела удержать его этим возгласом, но не нашла в себе сил продолжить. Ее горе было неподдельным.
— Что, Каролина? — спросил Заморна, наклоняя ухо к ее губам.
— Не оставляйте меня так! У меня сердце разрывается!
— Отчего?
— Я не знаю!
Каролина впала в новый пароксизм горя. Она не могла говорить, только дрожала всем телом и плакала в голос. В ней проснулся неуемный темперамент матери. Заморна крепко держал ее в объятиях и временами сильнее прижимал к себе, но долго тоже не произносил ни слова.
— Милая моя крошка! — проговорил он, смягчив наконец суровый тон. — Успокойся. Очень скоро я увижусь с тобой или пришлю письмо. Думаю, ни горы, ни леса, ни моря не встанут между нами неодолимой преградой, а уж людская бдительность — тем паче. Расставание откладывали слишком долго. Чтобы разлучить нас навсегда, Каролина, это следовало сделать годом-двумя раньше. А теперь оставь меня. Иди в дом.
Он поцеловал ее напоследок и выпустил из объятий. Каролина поднялась со скамьи и скоро исчезла за кустами. Стук входной двери возвестил, что она добралась до дома.
Мистер Уэллсли остался один. Он достал из кармана сигару, поджег ее спичкой-люцифером, засунул в рот и, прислонившись к стволу большого вяза, замер в полной умиротворенности. Из этого состояния его вывел голос, полюбопытствовавший, спросил ли он маменькиного дозволения, прежде чем выйти погулять. Ему пришлось лишь немного повернуть голову, чтобы увидеть говорящего, высокого человека с бледным лицом, который, заведя глаза и выкатив белки, смотрел на мистера Уэллсли исподлобья.