Книга: Звездный десант (сборник)
Назад: Глава 5
Дальше: Глава 7

Глава 6

Что легко нам дается, то и ценится дешево… и было бы действительно странно, если бы такая замечательная вещь, как Свобода, не ценилась столь высоко!
Томас Пейн
В ту ночь, что последовала за увольнением Хендрика, я чувствовал себя хуже, чем когда-либо в лагере Кюри. Я не мог уснуть – если вы прошли учебный лагерь, то должны понимать, насколько потрясен должен быть новобранец, чтобы с ним случилось такое! Но на учениях днем я не был, да и плечо – несмотря на то что врач признал меня выздоровевшим, – все еще побаливало. А тут еще письмо от мамы из головы никак не шло… Вдобавок, стоило мне закрыть глаза, я опять слышал – ССС – ХЛОП! – и видел, как Хендрик обвис, привязанный к столбу.
На шевроны мне было плевать. Они больше ничего не значили – я твердо решил уволиться. Если б не поздняя ночь да отсутствие бумаги и ручки – я уволился бы прямо сейчас.
Тед дал промашку – ему понадобилось на это от силы полсекунды. Ведь все вышло действительно случайно. Хоть и ненавидел он службу – а кто ее любит?! – но все же собирался отслужить срок и получить избирательные права. Тед хотел стать политиком – постоянно об этом говорил. Мол, стоит ему получить гражданство – «вот увидите, сразу многое изменится!» Теперь ему не придется занимать никаких должностей. Стоило самую чуточку расслабиться – и все! Крышка.
Но если такое стряслось с ним, то и со мной может! Ведь и я от случайностей не застрахован! Завтра или на будущей неделе… И даже уволиться не дадут, иначе как под барабан и с исполосованной спиной.
Да, пора признать, что я ошибался, а прав был отец. Пора взять лист бумаги и скорей – домой! Сказать отцу, что готов ехать в Гарвард, а потом заниматься нашим бизнесом – если, конечно, отец не передумал. Надо пойти к сержанту Зиму прямо утром и сказать ему, что с меня хватит. Но это – не раньше утра. Сержанта Зима можно будить только ради чего-нибудь экстренного, а не из-за всякой ерунды – уж будь уверен! Кого угодно – только не Зима.
Сержант Зим…
Он беспокоил меня не меньше, чем случай с Тедом. Когда заседание трибунала кончилось и Теда увели, он сказал капитану Френкелю:
– Разрешите обратиться к командиру батальона, сэр!
– Конечно. Я как раз собирался поговорить с вами. Садитесь.
Зим бросил на меня взгляд, и то же самое сделал капитан. Я понял, что лишний здесь. В приемной не было никого, только пара писарей-штатских. Выходить наружу я не решался – капитан мог зачем-нибудь вызвать меня. Я нашел недалеко от двери кресло и сел.
Сквозь перегородку мне было слышно, о чем они говорят. Штаб батальона был, можно считать, домом, так как в нем находилось стационарное оборудование для связи и записи, однако это было всего лишь «полевое строение облегченного типа» – проще говоря, хибара; так что внутренних перегородок все равно что не было. Я сомневался, что штатским что-либо слышно – оба они были в наушниках и склонились над пишмашинками, да они и внимания не стоили. Подслушивать я не намеревался, но тем не менее все слышал. Зим говорил:
– Сэр, я прошу перевода в боевую часть.
– Не слышу, Чарли, – отвечал Френкель. – Опять меня слух подводит.
Зим:
– Я серьезно, сэр. Эта служба – не для меня.
Френкель раздраженно сказал:
– Прекратите ныть, сержант! Во всяком случае, сперва следует разобраться с делами. Что стряслось?
Зим выдавил:
– Капитан, мальчишка не заслужил десяти плетей.
– Верно. Не заслужил. И ты знаешь, кто во всем виноват. Я – тоже.
– Да, сэр. Знаю.
– Ну так что же? Ведь ты лучше меня знаешь – на этой стадии ребята все равно что дикие звери. Ты знаешь, когда можно поворачиваться к ним спиной, а когда – нет. Тебе известны установка и приказ по поводу статьи девять-ноль-восемь-ноль – нельзя давать им ни одного шанса нарушить ее. Конечно, они будут пытаться – если бы они не были агрессивными, то не годились бы для Мобильной Пехоты. В строю они послушны; они не опасны, когда едят, спят или сидят на собственных хвостах и слушают лекции. Но выведи их в поле, или на учения, или куда угодно – где они заводятся и в крови у них полно адреналина, – они сразу превратятся во взрывчатку почище гремучей ртути.
Ты знаешь это, и твои инструкторы знают это; тебя учили – и выучили – постоянно быть начеку и все такие поползновения подавлять в зародыше. И вот объясни: как это могло случиться, что необученный новобранец смог подвесить тебе бланш под глаз? Он даже не должен был успеть дотянуться до тебя, ты должен был мигом отключить его, когда увидел, куда он нацелился. Почему ты позволил себе расслабиться? Может, ты потерял форму?
– Не знаю, – тихо ответил Зим. – Должно быть.
– Хм-м-м! Если так, то в боевую часть ты тем более не годишься. Но это не так. Или не было так еще три дня назад – мы с тобой работали спарринг. Так где же ты дал маху?
Зим ответил не сразу.
– Похоже, я подсознательно отметил его как одного из безопасных.
– Таких в природе не существует.
– Да, сэр. Но он был таким послушным. Так старался выслужить срок – у него никаких способностей, однако он упорно старался. И я, должно быть, посчитал его безопасным – подсознательно.
Помолчав, Зим добавил:
– Кажется, это оттого, что он мне нравился.
Френкель фыркнул:
– Инструктор не может позволять себе любить своих подчиненных.
– Я знаю, сэр. Но все же… Они – прекрасные ребятишки. Всех тормозов мы уже отправили. У Хендрика только один недостаток: кроме неуклюжести, он думает, что знает уже все на свете. То есть это ничего, я сам в свое время таким был… Я хочу сказать, всякая шушера отправилась домой, а те, кто остался, – энергичны, дисциплинированны и всегда начеку, точно элитные щенки колли. Из многих выйдут настоящие солдаты.
– Значит, в этом дело – он тебе нравился… и поэтому ты не среагировал вовремя. И потому он пошел под трибунал, получил порку и был уволен «за нарушение Устава». Зам-мечательно!
– Да, сэр, – ответил Зим. – Мне было бы куда легче, если б выпороли меня.
– Придется тебе очереди подождать – я все-таки по званию старше. Как по-твоему, чего мне больше всего хочется уже битый час? Чего я больше всего боялся с той минуты, как увидел в дверях тебя с синяком под глазом? Да я из кожи вон лез, чтобы обойтись административным наказанием, – так нет, надо же было дураку-мальчишке болтануть языком! Кто же знал, что он настолько туп, чтобы так вот взять и ляпнуть: я ударил его… Он – именно из «тормозов»; ты уже давно должен был отсеять его… А не нянчиться до последнего! Он-таки ляпнул – мне, и при свидетелях, – и я вынужден был дать делу ход. И поехало… Возможности пропустить все мимо ушей не было никакой, оставалось сделать козью морду, принимать законные меры и смириться с тем, что на свете будет еще один штатский, ненавидящий нас по гроб жизни. Потому что он должен был быть выпорот; ни ты, ни я не могли подставить вместо него свои спины… Хотя грех был целиком на нашей совести. Потому, что полк должен видеть, что бывает за нарушение статьи девять-ноль-восемь-ноль. Виноваты мы… Но все шишки достались ему.
– Это я виноват, капитан. И именно потому прошу о переводе. Сэр, я думаю, так будет лучше для части.
– Значит, ты думаешь… Но что лучше для моего батальона, я решаю, – я, а не вы, сержант! Послушай, Чарли, как ты думаешь, кто в свое время сделал так, что тебя перевели сюда? И почему? Что было двенадцать лет назад? Ты был капралом… А где?
– Здесь, капитан, и вы хорошо это помните. Прямо здесь, в этих самых забытых богом прериях. И надеялся, что никогда не вернусь сюда, только бы вырваться.
– Как и все мы. Однако мы с тобой вернулись для самой важной и деликатной работы во всей армии – превращать непоротых щенят в солдат… А кто, по-твоему, был самым непоротым щенком в твоем полувзводе?
– М-м-м… – Зим помедлил с ответом. – Я бы не сказал, что это были вы, капитан…
– Ты бы не сказал… Однако я первым пришел тебе в голову! Я ведь просто ненавидел тебя, капрал Зим!
Ответил Зим удивленно и даже обиженно:
– Д-да? Но ведь я вас не ненавидел, капитан… Вы мне скорее нравились.
– Вот как? Ну что ж, ненависть – это другая роскошь, непозволительная для инструктора. Мы не должны позволять себе ни той, ни другой. Наша задача обучать их. Но если я нравился тебе, то… выражалось это весьма странным образом. Я и до сих пор тебе нравлюсь?
Можешь не отвечать мне, это абсолютно все равно. То есть я не хочу этого знать. Я тогда ненавидел тебя – только и делал, что выдумывал способы когда-нибудь до тебя добраться. Однако ты всегда был наготове и ни разу не дал мне шанса нарушить эту самую девять-ноль-восемь-ноль. Вот за это тебе спасибо. И насчет твоей просьбы. Когда я был салажонком, ты снова и снова отдавал мне один приказ. Вот его я ненавидел пуще всего остального, от тебя исходившего. Помнишь? Я помню и теперь возвращаю его тебе: «Боец! Заткнись и бейся дальше!»
– Есть, сэр.
– Погоди. Все же в этой проклятой заморочке есть и свой плюс. Каждый учебный полк нуждается в хорошем уроке относительно статьи девять-ноль-восемь-ноль, мы оба это знаем. Думать они еще не научены, читать не любят и редко слушают, что им говорят. Зато видят – все! И неудача этого Хендрика может сохранить шею кому-нибудь из его сослуживцев. Однако я очень сожалею, что наглядным пособием для этого урока послужил мой батальон. И отнюдь не хочу, чтобы в моем батальоне такое повторилось. Собери своих инструкторов и предупреди. В течение суток ребятишки пробудут в состоянии шока, а потом замкнутся, и напряжение станет расти. К четвергу или пятнице некоторые – склонные так или иначе к отсеву – станут думать, что Хендрика наказали не строже, чем того, кто садится пьяным за руль, а потом начнут замышлять еще одно нападение на ненавистного инструктора. Сержант! Этот случай не должен повториться! Ясно?
– Так точно, сэр.
– Я хочу, чтобы инструкторы были в восемь раз осмотрительнее, чем прежде. От инструктора требуется – держать дистанцию! От него требуется – быть начеку, как мышь, когда поблизости бродит кот! И особенно поговорите с Бронски – есть у него наклонности к… братанию.
– Бронски я подтяну, сэр.
– Смотрите! Когда следующий новобранец полезет на инструктора, это должно быть пресечено немедленно. А не так, как сегодня! Парень должен быть тут же отключен – и чтобы инструктор пальцем не позволил до себя дотронуться! Или я вышвырну его к чертям собачьим по некомпетентности. Пусть так и знают. Инструкторы должны втолковать салажатам, что нарушать девять-ноль-восемь-ноль не просто себе дороже – нарушить ее в принципе невозможно! Одна попытка ее нарушить кончится лишь вывихнутой челюстью да ведром воды на голову – и больше ничем!
– Есть, сэр. Будет сделано.
– Да лучше уж – пусть будет сделано. А если кто-либо из инструкторов даст промашку, я не просто вышвырну его со службы. Я лично провожу его в прерию и там так задам!.. Потому что я не желаю видеть еще одного из моих парней у позорного столба – только из-за того, что его учитель недоглядел. Вы свободны.
– Есть, сэр. Всего хорошего.
– А-а, что тут может быть хорошего… Чарли…
– Слушаю, сэр.
– Если ты вечером не слишком занят, может, наденешь перчатки и туфли для саватты? Поработаем немного! «Waltzing Matilda», а? Давай часов в восемь!
– Есть, сэр!
– Да это не приказ, Чарли, просто приглашение. И если ты действительно потерял форму, я, пожалуй, смогу пнуть тебя в лопатку.
– Так, может, капитан заключит со мной небольшое пари по этому поводу?
– Это я-то, полный день просиживающий за столом и продавливающий кресло?! Ну нет! Разве что на одной из твоих ног будет ведро с цементом… Серьезно, Чарли, – день был ни к черту, а перед тем, как все наладится, нам придется еще тяжелей. Если мы с тобой поработаем как следует, вгоним друг друга в пот и обменяемся шишками, то, наверное, сможем сегодня заснуть назло всем маменькиным сынкам в мире.
– Я буду, капитан. Не перегружайте желудок за ужином – мне тоже надо бы снять напряжение.
– Я не иду на ужин. Я собираюсь сидеть здесь и потеть над квартальным рапортом. Каковой рапорт наш комполка великодушно пожелал видеть после своего ужина и с каковым рапортом я, по вине некоего типа – не будем называть имен, – уже на два часа запаздываю. Возможно, опоздаю и к нашему вальсу – на несколько минут. Ладно, Чарли, иди уж, не мешай. Увидимся.
Сержант Зим так внезапно вышел, что я едва успел нагнуться, будто завязываю шнурок, и таким образом спрятаться за шкафом, пока он не пройдет через приемную. Капитан Френкель уже кричал:
– Ординарец! Ординарец! ОРДИНАРЕЦ! Почему я должен трижды повторять? Фамилия? Наряд вне очереди. Разыщите командиров рот И, ЭФ и ДЖИ. Передайте, что я рад буду видеть их перед вечерней поверкой. Затем возьмете из моей палатки чистую униформу – фуражку, ботинки, перчатки, планки – не медали, планки. Оставите все в кабинете. Затем будет сигнал к вечернему медосмотру, и если вы будете способны чесаться этой рукой (вы, я вижу, способны), – значит, плечо ваше в порядке. До сигнала еще тринадцать минут. Живо, солдат.
Я успел все, поймав двух ротных в инструкторской душевой – по делам службы ординарец может входить куда угодно, – а третьего в его кабинете. Да, приказы только с виду кажутся невыполнимыми – потому что они почти невыполнимы. Так что форму для вечерней поверки я принес капитану как раз с сигналом к вечернему медосмотру. Он, не удостоив меня взглядом, буркнул:
– Снимаю последнее взыскание. Свободны.
Я попал домой как раз вовремя, чтобы увидеть последние часы Теда Хендрика в Мобильной Пехоте да схлопотать наряд вне очереди за «две неопрятности во внешнем виде».
Ночью, лежа без сна, я много чего передумал. Я знал, что работа у Зима не из легких, но это, как правило, внешне никак не проявлялось. Он всегда был таким уверенным и самодовольным – будто в согласии со всем миром и с самим собой… А вышло, что уверенным и самодовольным он только кажется…
Мысль о том, что этот непробиваемый робот может переживать свою ошибку, может чувствовать себя столь глубоко и лично униженным, что готов бежать из части и скрыться среди чужих людей – дескать, «Так будет лучше для подразделения», потрясла меня сильней, чем порка, полученная Тедом.
И капитан Френкель подтвердил, что Зим допустил промах, а вдобавок ткнул его в этот промах носом, отчитав как следует. Ну и дела… Я-то считал просто: сержанты исторгают из себя выговоры, а не выслушивают их. Закон природы!
Однако следовало согласиться, что взбучка, полученная Зимом, была для него так унизительна, что по сравнению с ней все, что я когда-либо выслушал от него, казалось чуть ли не объяснением в любви. А ведь капитан даже голоса не повысил!
Инцидент был настолько фантастичен и нелеп, что я ни слова о нем никому не сказал.
И сам капитан Френкель… Офицеров мы вообще видели нечасто. Они показывались на вечерней поверке, являясь в последний момент этаким прогулочным шагом, и жить им, судя по всему, было легче некуда. Раз в неделю они проводили осмотр, приватно делали замечания сержантам – и замечания эти касались кого угодно, только не самих сержантов. Еще они каждую неделю решали, чья рота завоевала честь нести караул у знамени полка. Кроме этого, они лишь иногда докучали нам внезапными инспекциями, и при этом всегда были отутюженные, чистенькие, пахли одеколоном и держались холодно-отстраненно, а закончив проверку, вновь уходили.
Конечно, один или даже несколько офицеров всегда сопровождали нас в марш-бросках, а дважды сам капитан Френкель демонстрировал нам, что такое саватта. Но офицеры не работали – не работали по-настоящему – и проблем имели гораздо меньше нашего – ведь над ними не было сержантов.
Но вот выяснилось, что капитану Френкелю, бывает, даже на ужин сходить некогда, да еще он жалуется, что сидение за столом ему наскучило и тратит на тренировки СВОЕ ЛИЧНОЕ время!
А что касается проблем, то ему в случае с Хендриком, кажется, пришлось даже хуже, чем Зиму. Но ведь он даже не знал Хендрика – был вынужден спрашивать фамилию…
Словом, меня наполняли самые противоречивые чувства. Я обнаружил вдруг, что нисколько не разбираюсь в мире, в котором живу, и каждая его часть вдруг перевернулась совершенно неожиданным образом. Вроде как узнать в один прекрасный день, что мать твоя – вовсе не та мама, которую ты знал всю жизнь, а чужая женщина в резиновой маске.
Но в одном я был уверен: не хочу больше выяснять, что такое на самом деле Мобильная Пехота. Если она настолько неприветлива, что даже своих и. о. господа бога – сержантов и офицеров – делает несчастными, то для маленького Джонни это и подавно уж слишком! Как можно избежать ошибок в жизни, которой вовсе не понимаешь? Не хочу быть «повешенным за шею, пока не умру!» Не хочу даже рисковать подвергнуться порке! Пускай рядом стоит врач и следит, чтобы значительных повреждений не было… В нашей семье никого никогда не пороли (разве что в школе драли, но это – дело другое). В нашей семье никогда не было преступников, ни по отцовской, ни по маминой линии. Никого даже не обвиняли в преступлении. Наша семья была почтенной во всех отношениях – разве что гражданства не имела, – но отец всегда считал, что нет в этом гражданстве ничего почетного, одно лишь бессмысленное тщеславие. И если меня выпорют – для него это будет ударом.
И еще. Хендрик ведь не сделал ничего такого, о чем я сам не помышлял бы много раз! Так почему бы и мне не решиться? Наверное, смелости не хватало. Я знал, что любой инструктор наверняка сделает из меня котлету, а потому только стискивал зубы и не пытался огрызаться.
Кишка тонка, Джонни… А вот у Теда – нет. А раз так, то мне-то уж в первую очередь не место в армии.
И капитан Френкель говорил, что вины Теда здесь нет. И если я даже не загремлю под 9080-ю, раз у меня кишка тонка, то в один прекрасный день провинюсь как-нибудь еще. Пусть это тоже не будет моей виной – но тем не менее к столбу для порки я попаду.
Да, Джонни, время сматываться, пока не все потеряно!
Мамино письмо только утвердило меня в этих намерениях. Я, конечно, мог ожесточаться сердцем на родителей, пока они отталкивали меня, но, когда они сделались – то есть мама сделалась – мягче, у меня уже не хватало духу. Она писала:
«…Боюсь, я должна сказать тебе, что отец все еще не разрешает упоминать в доме твое имя. Но, дорогой мой, так выражается его горе – ведь плакать он не может. Сынок мой любимый, ты должен понять, что ты ему дороже и собственной, и моей жизни. Он говорит всем, что ты уже взрослый и способен сам принимать решения и что он гордится тобой. Но это не он, а гордость его так говорит – горькая уязвленная гордость человека, которого глубоко ранил тот, кого он любит больше всех. Ты должен понять, Хуанито, что он не позвонит и не напишет тебе не со зла – просто он не может сделать этого, пока не пройдет его горе. Я узнаю, когда это случится, и тогда поговорю с ним о тебе. И мы все снова будем вместе.
А как я сама отношусь к тебе? Да разве может мать злиться на своего малыша? Ты огорчил и меня, но это никак не может уменьшить мою любовь к тебе! Где бы ты ни был и что бы ты ни делал – ты всегда останешься любимым моим малышом, который, разбив коленку, все равно прибежит за утешением к маме и спрячется под ее фартук. Может, фартук мой сел, а может, ты вырос – хотя я никак не могу в это поверить, – но все равно и я, и фартук ждем тебя. Малыш всегда нуждается в мамином утешении – верно ведь, дорогой? Надеюсь, ты напишешь мне и скажешь, что это так.
Но я хочу еще добавить, что от тебя ужасно давно не было никаких известий. Наверное, будет лучше, если ты пока что будешь писать мне на адрес тети Элеоноры. Она сразу же мне передаст, а в другие руки письмо твое не попадет. Понимаешь?
Тысячу раз целую моего маленького, твоя мама».
Я все отлично понимал – и если отец не может плакать, то я могу. Я и заплакал…
…и, наконец, заснул. И тут же нас подняли по тревоге! Мы – весь полк – рванули на стрельбище и провели учения – без боеприпасов, но с прочей выкладкой, включая вставляемые в ухо рации. Стоило нам рассыпаться цепью и залечь, раздалась команда: «Замри!»
Так нас продержали не меньше часа. Мы сдерживали даже дыхание. И даже шепот показался бы криком! Кто-то подобрался ко мне сзади и пробежал прямо по мне – койот, наверное. Все мы жутко замерзли, но мне было уже наплевать – я знал, что все это в последний раз.
На следующее утро я даже не слышал побудки. Впервые за эти недели меня вышвырнули из койки, и я с неохотой потащился на построение. До завтрака все равно бесполезно начинать это дело с увольнением, ведь вначале нужно доложиться Зиму. Но он и на завтрак не явился. Я попросил у Бронски разрешения обратиться к командиру роты, он сказал: «Конечно, давай» и даже ни о чем не спрашивал.
Но обратиться к тому, кого нет, невозможно. После завтрака нас погнали в ежедневный марш-бросок, а Зима я так и не увидел. В расположение части мы должны были вернуться вечером, так что обед нам привезли вертолетом. Неожиданная роскошь, ведь невыдача перед маршем полевых рационов означала тренировку в голодании – то есть хоть с голоду помирай, если не спроворишь сам себе чего-нибудь, – а я на этот раз протормозил.
Вместе с рационами прибыл сержант Зим и привез почту – что неожиданной роскошью не было. По крайней мере для Мобильной Пехоты – тут тебя могут обделить едой, водой, сном и чем хочешь еще, и даже без всякого предупреждения, но личные письма доставят при первой возможности – если обстоятельства позволяют. Это уже – твое, тебе доставят их первым же транспортом, и можешь читать в любую подвернувшуюся минутку, хоть и на маневрах. Впрочем, ко мне это имело мало отношения. За исключением пары писем от Карла да еще маминого, мне, кроме всяких реклам, ничего не приходило.
Я не помышлял ни о каких письмах, но Зим неожиданно назвал и меня. Я прикинул, что сейчас не время заговаривать с ним об увольнении – зачем давать ему повод для вздрючки у всех на виду, лучше подождать и обратиться к нему в штабе. Я был здорово удивлен, когда услышал свою фамилию. Подбежал и получил письмо.
И тут удивился еще сильнее – письмо было от мистера Дюбуа, моего преподавателя Истории и Философии Морали. Такого я ожидал меньше, чем письма от Санта-Клауса!
Когда я прочел письмо, мне все еще казалось, что это ошибка. Проверил адрес и убедился, что письмо все же адресовано мне, написано для меня и никого другого.
«Дорогой мой мальчуган!
Наверное, следовало написать тебе раньше, чтобы выразить мое удовольствие и гордость – ведь ты не только пошел служить, но пошел служить туда, где служил я сам. Однако это не было удивительно мне: я ждал от тебя такого поступка – исключая разве что выбор рода войск. Такие плоды наша работа приносит не часто. Они могут быть гордостью для всякого учителя. Мы вынуждены перемывать груды гальки и песка, чтобы найти самородок, но такая находка воздает нам сторицей!
Сейчас тебе, должно быть, уже ясно, почему я не написал сразу. Множество молодых людей отсеиваются при начальной подготовке – и совсем необязательно натворив что-нибудь серьезное. Я ждал (у меня свои каналы для получения сведений), что ты не преодолеешь перевал (как нам всем знаком такой перевал!), и хотел быть уверен, что теперь ты продолжишь службу до конца – если не помешает болезнь либо несчастный случай.
Сейчас для тебя настала самая трудная пора – не физически, физические трудности ты уже прошел, но самая трудная духовно. Глубокие духовные изменения, переоценка ценностей необходимы для превращения потенциального гражданина в реального. Или, вернее сказать, ты уже прошел сквозь самое тяжелое, и дальнейшие препятствия – чем дальше, тем выше, – ты одолеешь. Перевал твой пройден – зная тебя, парень, я думаю, что выждал достаточно, чтобы быть уверенным в этом, в противном случае ты был бы уже дома.
Добравшись до этой духовной вершины, ты чувствуешь нечто новое. Возможно, ты не можешь найти подходящих слов для этого (я на твоем месте не мог). Раз так, ты, наверное, позволишь своему старшему товарищу подсказать тебе эти слова. Высшее предназначение любого мужчины – заслонить своим бренным телом любимый дом от такого несчастья, как война. Слова эти, конечно, принадлежат не мне, о чем ты, возможно, догадался. Основные истины не подвержены действию времени, и, несмотря на все изменения в нашем мире, человеку вовсе не обязательно формулировать их заново. Эти истины непреложны где бы то ни было, для всех людей, времен и народов.
Очень хотелось бы получить твой ответ; если сможешь уделить старику несколько драгоценных минут, напиши. А если случится тебе встретить кого-нибудь из старых моих товарищей – горячий им от меня привет!
Удачи, пехота! Я горд тобой!
Жан В. Дюбуа, подполковник МП в отставке».
Подпись поразила меня не меньше, чем письмо. Этот высокомерный дед – подполковник! Вот это да; а наш комполка – всего майор! В школе мистер Дюбуа никогда не говорил ни о каких званиях. Мы-то думали (если вообще об этом думали), что он был капралом или кем-то вроде этого и, потеряв руку, перевелся на легкую работу – преподавать предмет, по которому ни экзаменов, ни зачетов, только приходи и слушай. Конечно, мы знали, что он ветеран, ведь Историю и Философию Морали может преподавать только гражданин… Но МП! А с виду не похож. Худощавый, подтянутый, вроде учителя танцев – вовсе не похож на нас, обезьян… И все же он сам именно так подписался. На обратном пути в лагерь у меня не выходило из головы это поразительное письмо. Оно вовсе не похоже было на то, что мистер Дюбуа говорил нам в классе. То есть я не имею в виду, что оно опровергало его лекции, отличался только тон. И вообще – с чего это подполковник называет необученного рядового «товарищем»? Когда он был просто «мистер Дюбуа», а я один из его учеников, он, казалось, даже не замечал меня. Разве что однажды уколол намеком на то, что у меня слишком много в кармане и слишком мало в голове. (Ну да, мой старик вправду мог бы купить всю школу с потрохами и подарить мне на Рождество. Кого это должно волновать?)
В тот раз он завелся насчет «стоимости», сравнивая учение Маркса с ортодоксальной теорией «прагматизма». Мистер Дюбуа говорил:
– Разумеется, определение стоимости, данное Марксом, просто нелепо. Вся работа, вложенная в комок грязи, не превратит его в яблочный пирог. Комок грязи и останется комком грязи, стоимость которого – ноль. Больше того: неумелая работа даже может понизить стоимость. Бесталанный повар превратит тесто и свежие яблоки, обладающие стоимостью, в несъедобную массу, стоимость которой – ноль. И напротив, искусный повар, мастер, из тех же компонентов изготовит кондитерское изделие стоимостью гораздо выше ординарной. И затратит на это не больше усилий, чем заурядный повар на заурядное лакомство.
Даже такие кухонные иллюстрации сводят теорию стоимости Маркса на нет (а ведь из этой ложной посылки возникает грандиознейшее мошенничество, имя коему – коммунизм) и подтверждают истинность проверенной временем теории общественной пользы.
Дюбуа покачал пальцем.
– Тем не менее – проснитесь там, молодой человек, вернитесь в класс! – тем не менее сумбурная древняя мистификация под названием «Дас Капиталь», несмотря на всю свою напыщенность, искажение фактов, путаницу и нервозность, а также полную ненаучность и алогичность – тем не менее это помпезное жульничество Карла Маркса несет в себе зародыш очень важной истины. Если бы он обладал аналитическим умом, то мог бы сформулировать первое адекватное определение стоимости… и тем самым – уберечь нашу планету от многих бед.
– А может и нет, – внезапно добавил мистер Дюбуа. – Вот вы!
Я выпрямился на своем стуле.
– Если уж вы, юноша, не можете слушать меня, то, вероятно, способны сказать классу: стоимость является величиной относительной или абсолютной?
Я слушал его, просто не видел причин, не позволяющих слушать с закрытыми глазами и расслабленной спиной. Но вопрос его застал меня врасплох – как раз к этому дню я ничего не читал. Поколебавшись, я ответил наугад:
– Абсолютной.
– Неверно, – холодно сказал мистер Дюбуа. – Стоимость имеет смысл только с точки зрения человека. Стоимость всегда зависит от отдельных личностей, а также имеет свое значение для каждого человека. «Рыночная стоимость» же – есть фикция, грубое усреднение индивидуальных стоимостей, каждая из которых отлична от другой, без чего была бы невозможна торговля. (Интересно, что сказал бы отец, если бы при нем рыночную стоимость назвали фикцией – вероятно, фыркнул бы с отвращением.)
– Индивидуальное значение стоимости проявляется в двух жизненных аспектах: во-первых, насколько полезна данная вещь, а во-вторых, какие затраты требуются для ее приобретения. Есть старая песня, утверждающая, что «все лучшее в жизни – бесплатно». Неправда! Это обман! Трагическое заблуждение, которое привело к закату и отмиранию демократий в двадцатом веке. Эти пышные эксперименты провалились с треском, а все оттого, что людей убедили: стоит только проголосовать за то, что хочешь, – и получай! Без страданий, без пота, без слез. Бесплатно не бывает ничего. Даже дыхание, дающее нам жизнь, должно быть оплачено страданиями при первом вздохе.
Мистер Дюбуа, не спуская с меня глаз, добавил:
– Если б вы, мальчишки и девчонки, так же попотели ради своих игрушек, как новорожденный борется за жизнь, вы были бы гораздо счастливее и намного богаче. Некоторых из вас мне просто жаль – настолько бедно их богатство. Вот вы! Я вручаю вам первый приз за стометровку. Вас это сделает счастливее?
– Н-ну… наверное…
– Без колебаний, пожалуйста. Вот ваш приз, я даже заказал гравировку: «Гран-при соревнований в спринте на сто метров».
Он действительно подошел ко мне и прицепил на мою грудь значок.
– Пожалуйста! Вы счастливы? Вы цените его? Или нет?
Я был уязвлен. Вначале грязные инсинуации насчет богатеньких сынков – типичная зависть малоимущего, – а теперь еще этот фарс! Я сорвал значок и отдал ему. Мистер Дюбуа с виду страшно удивился:
– Это не добавляет вам счастья?!
– Вы же отлично знаете, что я занял четвертое место!
– ВОТ ИМЕННО! Приз за первое место не имеет для вас ценности, ведь вы его не заслужили. Но занятое вами по праву четвертое доставляет вам истинное удовольствие! Хочется верить, что хоть некоторые из восседающих здесь сомнамбул поняли мой маленький розыгрыш на тему морали. По-моему, поэт, написавший эту песню, хотел сказать, что самое дорогое в жизни следует покупать не за деньги, а каким-то иным образом. Это настолько же верно, насколько ошибочны его слова в буквальном их понимании. Самое дорогое в жизни вообще не имеет никакого отношения к деньгам! Цена ему – преданность, боль и пот… Цена ему – самое дорогое во всей жизни – сама жизнь! Вот высшая цена всех ценностей!
Мы топали в лагерь, и по пути я размышлял над этими словами мистера Дюбуа – то есть подполковника Дюбуа, – а также над его письмом. Затем пришлось оставить размышления, потому что парни из нашего оркестра шагали неподалеку, и мы запели французские песни – «Марсельезу» конечно, «Мадлон», «Сынов труда и риска», «Legion etrangere» и «Мадемуазель из Армантьера».
С оркестром просто здорово. Он будто подталкивает вперед, когда тащишься по прерии, еле волоча ноги. Сначала у нас не было никакой музыки, кроме записей по радио на вечерней поверке да еще сигналов. Однако начальство заранее выяснило, кто умеет играть, а кто нет. Достали инструменты, и полковой оркестр – наш собственный, даже руководитель и тамбурмажор были салажатами, – был готов.
Это не значило, что в чем-то им дадут поблажку – вовсе нет. Предполагалось, что репетировать и сыгрываться они будут в личное время, вечерами, по воскресеньям, и тому подобное. А потом они с важностью выступали в голове колонны и играли во время поверки, вместо того чтобы стоять в строю со взводом. Да и многое у нас делалось по тому же принципу. К примеру, наш капеллан тоже был из салажат, хоть и старше большинства наших – священник из какой-то секты, о которой я и не слышал никогда. Но в проповедях его было столько пыла, что никому не было дела, католик он там, православный или кто еще – я в этом ничего не смыслю. К тому же он как никто способен был понять проблемы новобранцев. Да и пел забавно. Кроме того, просто некуда было больше пойти воскресным утром между генеральной уборкой и обедом.
Оркестр наш, конечно, имел массу недостатков, и все-таки это был оркестр. В лагере нашлось четыре волынки и несколько шотландских костюмов, присланных Лохиэлем из клана Камеронов, – его сын погиб здесь на учениях. Один из наших ребят вызвался быть волынщиком – он-де научился в шотландских бойскаутах. Очень скоро у нас было уже четверо волынщиков – может, не таких уж хороших, зато играли они громко. Звук волынки для непривычного уха очень странен; а если новичок разучивает свою партию, то слушатели просто скрипят зубами – звучит да и выглядит это так, будто он держит под мышкой кошку и изо всех сил кусает ее за хвост.
Но помаленьку они учились. Когда наши волынщики в первый раз, печатая шаг впереди, принялись выдувать «Смерть Аламейна», у меня волосы вставали дыбом, даже пилотку поднимали. От таких песен слезы наворачиваются на глаза.
Конечно, оркестр нельзя взять в марш-бросок, ведь музыкантам никаких послаблений не положено. Трубу и барабан-бас, во всяком случае, приходилось оставлять – ведь парни, играющие на них, должны тащить еще и полную выкладку. Поэтому инструмент должен быть как можно менее обременительным, и в МП такие нашлись. Например, маленькая коробочка, вряд ли больше губной гармоники, или электронная такая штука – по звуку как труба, да и играли на ней похоже. Мы направлялись к горизонту, раздавалась команда «Запевай!» – и наши музыканты, на ходу скидывая снаряжение товарищам по расчетам, бежали к голове колонны, пристраивались сразу за ротным знаменем и начинали играть.
Здорово помогало.
Постепенно оркестр отстал от нас, так что был едва слышен. Мы бросили петь – все равно пение совершенно заглушает ритм, если оркестр далеко.
И вдруг я почувствовал громадное облегчение.
Я попытался понять отчего. Может, оттого, что через пару часов мы придем в лагерь и тогда я уволюсь?
Нет. Когда я решил уволиться, это и вправду принесло мир в душу, успокоив нервы и позволив заснуть. Но тут было нечто другое, я никак не мог понять что.
Потом все стало ясно. Я прошел свой перевал! Я прошел перевал, о котором писал подполковник Дюбуа. Я действительно прошел его, и теперь легко и просто спускался вниз. Прерия была площе блина, но всю дорогу от лагеря и полпути назад я шел тяжело, точно взбираясь в гору, а затем, пока мы пели, перевалил через вершину, а дальше начался спуск. Снаряжение словно стало легче, а сам я больше не чувствовал тревоги. Когда мы пришли в лагерь, я не стал обращаться к сержанту Зиму – незачем. Но он, едва мы пришли, заговорил со мной сам:
– Слушаю, сэр?
– Вопрос личного свойства, а потому, если не хочешь, можешь не отвечать.
Он сделал паузу, и я уже затрепетал – вдруг знает, что я слышал, как капитан давал ему накачку?
– Сегодня, – сказал он, – когда я раздавал почту, тебе пришло письмо. Чисто случайно – это дело не мое – я прочел обратный адрес. Имя, в общем, распространенное, однако – мой вопрос сугубо личный, если не хочешь, не отвечай, – однако не может ли быть так, что у человека, написавшего тебе, нет левой кисти?
У меня отвалилась челюсть:
– Откуда вы знаете? Сэр…
– Я был рядом, когда он ее потерял. Так это правда подполковник Дюбуа? Точно?
– Да, сэр. Он преподавал нам в старших классах Историю и Философию Морали.
Наверное, единственный раз удалось мне произвести впечатление на сержанта Зима. Брови его поднялись аж на восьмушку дюйма, и глаза хоть чуть-чуть, но расширились.
– Вот как? Ну, парень, тебе просто неимоверно повезло! Будешь писать ответ – если не забудешь, напиши: мол, кадровый сержант Зим шлет поклон.
– Есть, сэр. А ведь он и вам, похоже, передал привет, сэр.
– Что-о?!
– Э… Я не уверен…
Вынув письмо, я прочел:
– «…если случится тебе встретить кого из старых моих товарищей, горячий им от меня привет!» Это ведь для вас, сэр?
Зим задумался, глядя сквозь меня.
– Пожалуй, да. Для меня среди прочих. Спасибо. Внезапно подтянувшись, он сменил тон:
– До поверки девять минут, а ты еще не принял душ и не переоделся. Живо, солдат! На полусогнутых!
Назад: Глава 5
Дальше: Глава 7