Книга: САГА О ФОРСАЙТАХ
Назад: VII. «СТАРЫЙ МОНТ» И «СТАРЫЙ ФОРСАЙТ»
Дальше: VI. МАЙКЛУ ДОСТАЕТСЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I. МАРКА ПАДАЕТ

Положение дел все более и более раздражало Сомса особенно после общего собрания пайщиков ОГС. Оно прошло по тому же старому образцу, как проходят все такие собрания: пустая и гладкая — не придерешься! — речь председателя, подмасленная двумя надежными пайщиками и подкисленная выступлением двух менее надежных пайщиков, и, наконец, обычная болтовня по поводу дивидендов. Он пошел на собрание мрачный, вернулся еще мрачнее. Если Сомс что-нибудь себе вбивал в голову, то ему труднее было отделаться от этого, чем сыру отделаться от своего запаха. Почти треть контрактов иностранные, и притом почти все — германские! А марка падает! Марка стала падать с той минуты, как он согласился на выплату дивидендов. А почему? Откуда подул ветер? Против обыкновения. Сомс стал вчитываться в политический отдел своей газеты. Эти французы — он никогда им не доверял, особенно со времени своей второй женитьбы, — эти французы, как видно, собираются валять дурака! Он заметил, что их газеты никогда не упустят случая поддеть политику Англии; кажется, они думают, что Англия будет плясать под их дудку! А марка и франк и всякая прочая валюта продолжает падать! И хотя Сомсу и свойственно было радоваться, что на бумажки его страны можно накупить большое количество бумажек других стран, он понимал, что все это глупо и нереально и что ОГС в будущем году дивидендов не выплатит. ОГС — солидное предприятие; невыплата дивидендов будет явным признаком плохого руководства. Страхование — одно из тех немногих дел на нашей земле, которые можно и нужно вести без всякого риска. Если бы не это, он никогда не вошел бы в правление. И вдруг обнаружить, что страхование велось не так и что он тоже в этом виноват! Как бы то ни было, он заставил Уинифрид продать акции, хотя они уже слегка упали.
— Я думала, что это такая верная вещь. Сомс, — жаловалась она, — ведь так неприятно терять на акциях!
Он отрезал беспощадно:
— Если не продашь, потеряешь больше.
И она послушалась. Если семьи Роджера и Николаев, которые по его совету тоже накупили акций, не продали их — пусть пеняют на себя! Он просил Уинифрид предупредить их. У него самого были только его вступительные акции, и потеря была бы незначительна, так как его директорский оклад вполне компенсировал ее. Личная заинтересованность роли не играла — его просто мучило сознание, что тут замешаны иностранцы и что его непогрешимость поставлена под вопрос.
Рождество он провел спокойно в Мейплдерхеме. Он ненавидел рождество и праздновал его только потому, что жена его была француженка и ее национальным праздником был Новый год. Нечего потакать всяким иностранным обычаям. Но праздновать рождество без детей! Ему вспомнились зеленая хвоя и хлопушки в доме на ПаркЛейн, его детство, семейные вечера. Как он злился, когда получал что-нибудь символическое — кольцо или наперсток вместо шиллинга! Санта-Клауса на Парк-Лейн не признавали отчасти потому, что дети давно «раскусили» старика, отчасти потому, что это было слишком несовременно. Эмили, его мать, не допустила бы этого. Да, кстати: этот Уильям Гоулдинг, ингерер, до того запутал этих людей в Геральдическом управлении, что Сомс прекратил дальнейшие исследования нечего давать им тратить его деньги на сентиментальную прихоть, которая никаких материальных выгод не сулит. Этот узколобый «Старый Монт» хвастает своими предками — тем более имеется оснований не заводить себе предков, чтоб нечем было хвастать. И Форсайты и Голдинги — хорошие коренные английские семьи, а больше ничего не требуется. А если во Флер и в ее ребенке, если только у нее будет ребенок, есть примесь французской крови — что ж, теперь делу не поможешь.
В отношении внука Сомс был осведомлен не больше, чем в октябре. Флер провела рождество у Монтов, но обещала скоро приехать к нему. Надо будет заставить мать расспросить ее.
Погода стояла удивительно мягкая. Сомс даже выехал как-то на лодке поудить рыбу. В теплом пальто он стоял с удочкой, ожидая окуней или плотвы покрупнее, но выудил только пескаря — никому не нужен, даже прислуга их нынче не ест. Его серые глаза задумчиво смотрели на серую воду под серым небом, и он мысленно следил за падением марки. Она упала катастрофически одиннадцатого января, когда французы заняли Рур. За завтраком он сказал Аннет:
— Что выделывают твои соотечественники! Посмотри, как упала марка!
— Какое мне дело до марки? — возразила она, наливая себе кофе. — Мне нужно, чтобы они не смели больше нападать на мою родину. Я надеюсь, что они испытают хоть часть тех страданий, которые испытали мы.
— Ты, — сказал Сомс, — ты-то никаких страданий не испытала.
Аннет поднесла руку к тому месту, где должно было находиться ее сердце, в чем Сомс иногда сомневался.
— Я испытывала страдания тут, — проговорила она.
— Что-то не замечал. Никогда ты не сидела без масла.
— Что же, по-твоему, будет с Европой в ближайшие тридцать лет? Что будет с британской торговлей?
— Мы, французы, смотрим дальше своего носа, — горячо возразила Аннет. — Мы знаем, что побежденных нужно действительно подчинить себе, иначе они начнут мстить. Вы, англичане, такие тряпки!
— Тряпки? — повторил Сомс. — Говоришь, как ребенок. Разве мы могли бы занять такое положение в мире, если бы были тряпками?
— Это — от вашего себялюбия. Вы холодны и себялюбивы.
— Холодны, себялюбивы — и тряпки! Нет, это не подходит. Поищи другое определение.
— Ваша тряпичность — в вашем образе мыслей, в ваших разговорах; но ваш инстинкт обеспечивает вам успех, а вы, англичане, инстинктивно холодны и эгоистичны, Сомс. Вы все — помесь лицемерия, глупости и эгоизма.
Сомс взял немного варенья.
— Так, сказал он, — ну, а французы? Циничны, скупы, мстительны. А немцы — сентиментальны, упрямы и грубы. Обругать другого всякий может. Лучше держаться Друг от Друга подальше. А вы, французы, никогда этого не делаете.
Статная фигура Аннет надменно выпрямилась.
— Когда связан с человеком так, как я связана с тобой, Сомс, или как мы, французы, связаны с немцами, надо быть или хозяином, или подчиненным.
Сомс перестал мазать хлеб.
— А ты себя считаешь хозяином в этом доме?
— Да, Сомс.
— Ах так! Можешь завтра же уезжать во Францию.
Брови Аннет иронически поднялись.
— Нет, друг мой, я, пожалуй, подожду, ты все еще слишком молод.
Но Сомс уже пожалел о своем замечании — в свои годы он совсем не хотел таких передряг — и сказал более спокойно:
— Компромисс — это сущность всяких разумных отношений и между отдельными людьми и между странами. Нельзя чуть ли не каждый год заново портить себе жизнь.
— Это так по-английски! — пробормотала Аннет. — Мы ведь никогда не знаем, что вы, англичане, будете делать. Вы всегда ждете, откуда подует ветер.
Сомс, как ни глубоко он сочувствовал такой характеристике, во всякое другое время обязательно стал бы возражать — неудобно признаться в собственном непостоянстве. Но марка падала, как кирпичи с воза, и он был раздражен до последнего предела.
— А почему бы нам и не выжидать? Зачем бросаться в авантюры, из которых потом не выберешься? Я не желаю спорить. Французы и англичане никогда не ладили между собой и никогда не поладят.
Аннет встала.
— Ты прав, мой друг. Entente, mais pas cordiale. Что ты сегодня делаешь?
— Еду в город, — хмуро ответил Сомс. — Ваше драгоценное правительство напортило во всех делах так, что дальше идти некуда.
— Ты будешь там ночевать?
— Не знаю.
— Ну прощай! Всего доброго! — и она вышла из-за стола.
Сомс угрюмо задумался над хлебом с вареньем — падение марки не шло у него из ум? — и был рад, когда изящная фигура Аннет скрылась с глаз: сейчас ему было не до французских фокусов. Ему страшно хотелось сказать комунибудь: «Я же вам говорил!» Но надо подождать, пока найдется, кому сказать.
Прекрасный день, совсем теплый. И, захватив зонтик, чтобы предотвратить дождь, Сомс отправился на станцию.
В вагоне все говорили о Руре. Сомс терпеть не мог разговаривать с незнакомыми и слушал, прикрывшись газетой. Настроение в публике было до странности похоже на его собственное. Поскольку события причиняли неприятности «гуннам» — их одобряли; поскольку они причиняли неприятности английской торговле — их осуждали; атак как в данный момент любовь к английской торговле была сильнее ненависти к гуннам, события получили совсем отрицательную оценку. Замечание какого-то франкофила насчет того, что французы правы, ограждая себя любой ценой, было принято весьма холодно. В Мейденхеде в вагон вошел новый пассажир, и Сомс сразу понял, что сейчас начнется беспокойство. У пассажира были седые волосы, румяное лицо, живые глаза и подвижные брови, и через пять минут он уже спрашивал всех бодрым голосом, слышали ли они о Лиге наций? Первое впечатление Сомса подтвердилось; он выглянул из-за газеты. Ну ясно, сейчас этот тип оседлает своего конька! Вот, пошел! Суть не в том, объявил новый пассажир, получит ли Германия тумака, Англия — монету, а французы — утешение, а в том, получит ли весь мир спокойную и мирную жизнь. Сомс опустил газету. Если действительно хочешь мира, продолжал пассажир, надо забыть свои личные интересы и думать об интересах всего людского коллектива. Благо всех есть благо каждого. Сомс сразу почуял ошибку. Может быть, и так, но благо одного не всегда будет благом для всех. Он почувствовал, что если не сдержится, он возразит этому человеку. Человек этот — чужой, из споров вообще ничего хорошего не выходит. Но, к несчастью, его молчание среди общих споров о том, что от Лиги наций «толку не дождешься», показалось оратору сочувственным, и этот тип непрестанно подмигивал ему. Спрятаться за газетой было бы слишком подчеркнуто, и положение Сомса становилось все более ложным, пока поезд не остановился у Пэддингтонского вокзала. Он поспешил к такси. Голос за его спиной проговорил:
— Безнадежная публика, сэр, правда? Рад, что хоть вы со мной согласились.
— Конечно, — буркнул Сомс. — Такси!
— Если только Лига наций не будет функционировать, мы все провалимся в преисподнюю.
Сомс повернул ручку дверцы.
— Конечно, — повторил он. — Полтри, — бросил он шоферу, садясь. Его не поймаешь — этот человек определенно смутьян.
В такси он понял, насколько он расстроен. Он сказал шоферу: «Полтри!» — адрес, который контора «Форсайт, Бастард и Форсайт» переменила двадцать два года назад, когда, слившись с конторой «Кэткот, Холидей и Кингсон», стала называться «Кэткот, Кингсон и Форсайт». Исправив ошибку, он опустил голову в мрачном раздумье. Падение марки! Теперь все понимают, в чем дело, но если ОГС перестанет выплачивать дивиденды — можно ли тогда надеяться, что пайщики будут считать виновниками французов, а не директоров? Сомнительно! Директоры должны были все предвидеть. Впрочем, в этом можно обвинять всех директоров, кроме него: он лично никогда бы не взялся за иностранные дела. Если бы он только мог с кем-нибудь поговорить обо всем! Но старый Грэдмен не поймет его соображений. И, приехав в контору, он с некоторым раздражением посмотрел на старика, неизменно сидящего на своем стуле-вертушке.
— А, мистер Сомс, я ждал вас сегодня все утро. Тут вас спрашивал какой-то молодой человек из ОГС. Не хотел сказать, в чем дело, говорит, что хочет видеть вас лично. Он оставил свой номер телефона.
— О! — сказал Сомс.
— Совсем юнец, из канцелярии.
— Как он выглядит?
— Очень аккуратный, приятный молодой человек. Произвел на меня вполне хорошее впечатление. Фамилия его Баттерфилд.
— Ну, позвоните ему, скажите, что я здесь, — и, подойдя к окну. Сомс уставился на совершенно пустую стену напротив.
Так как он не принимал активного участия в делах конторы, кабинет его был расположен далеко, чтоб никто не мешал. Молодой человек! Странное посещение! И он бросил через плечо:
— Не уходите, когда он явится, Грэдмен, я о нем ничего не знаю.
Мир меняется, люди умирают, марка падает, но Грэдмен всегда тут — седой, верный; воплощенная преданность и надежная опора, настоящий якорь.
Послышался скрипучий, вкрадчивый голос Грэдмена:
— Эти французские дела — нехорошо, сэр. Горячая публика. Я помню, как ваш батюшка, мистер Джемс, пришел в тот день, как была объявлена франко-прусская война, — он совсем еще был молодым, лет шестьдесят, не больше, Я точно помню его слова: «Ну вот, — сказал он, — я так и знал». И до сей поры ничего не изменилось. Ведь немцы и французы — что собака с кошкой.
Сомс, который повернулся было к Грэдмену, снова уставился в пустую стену. Бедный старик Грэдмен совсем устарел! Что бы он сказал, если бы узнал, что Сомс принимает участие в страховании иностранных контрактов?
Оттого, что перед ним сидел старый, верный Грэдмен, ему как-то легче стало думать о будущем. Сам он, возможно, проживет еще лет двадцать. Что он увидит за это время? Какой станет старая Англия к концу этого срока? «Что бы ни говорили газеты, мы не так глупы, как кажется, — подумал он. — Только бы нам суметь удержаться от всякой наносной чуши и идти своим путем».
— Мистер Баттерфилд, сэр!
Гм! Юноша, видно, поторопился. Под прикрытием добродушно-вкрадчивых приветствий Грэдмена Сомс «произвел разведку», как выражался его дядя Роджер. Аккуратно одет, отложной воротничок, шляпу держит в руке — совсем обыкновенный, скромный малый. Сомс слегка кивнул ему.
— Вы хотели меня видеть?
— Наедине, сэр, если разрешите.
— Мистер Грэдмен — моя правая рука.
Голос Грэдмена ласково заскрипел:
— Можете излагать ваше дело. За эти стены ничего не выносится, молодой человек.
— Я служу в конторе ОГС, сэр. Дело в том, что я случайно получил некоторые сведения, и теперь у меня неспокойно на душе. Зная, что вы адвокат, сэр, я предпочел обратиться к вам, а не к председателю. Скажите мне как юрист: должен ли я, как служащий Общества, всегда в первую очередь считаться с его интересами?
— Разумеется, — сказал Сомс.
— Мне неприятно это дело, сэр, и вы, надеюсь, поверите, что я пришел не по личным причинам, а просто из чувства долга.
Сомс пристально посмотрел на него. Большие влажные глаза юноши казались ему похожими на глаза преданной собаки.
— А в чем дело? — спросил он.
Баттерфилд облизнул сухие губы.
— Дело в страховании наших германских контрактов, сэр.
Сомс насторожил уши, и без того слегка торчащие кверху.
— Дело очень серьезное, — продолжал молодой человек, — и я не знаю, как это отразится на мне, но должен сказать, что я сегодня утром подслушал частный разговор.
— О-о, — протянул Сомс.
— Да, сэр. Вполне понимаю вас, но после первых же слов я должен был слушать. Я просто не мог выдать себя после того, как услышал их. Я думаю, что вы согласитесь, сэр.
— А кто говорил?
— Наш директор-распорядитель и некий Смит — судя по акценту, его фамилия, наверно, звучит несколько иначе. Он один из главных агентов по нашим германским делам.
— Что же они говорили? — спросил Сомс.
— Видите ли, сэр, директор что-то говорил, а потом этот Смит сказал: «Все это так, мистер Элдерсон, но мы не зря платили вам комиссионные; если марка окончательно лопнет, вам уж придется постараться, чтобы ваше Общество нас выручило».
Сомсом овладело острое желание свистнуть, но его остановило лицо Грэдмена: у старика отвалилась нижняя челюсть, заросшая короткой седой бородой, и он растерянно протянул:
— О-о!
— Да, — сказал молодой человек, — это был номер!
— Где вы были? — резко спросил Сомс.
— В коридоре, между кабинетом директора и конторой. Я только что разобрал бумаги в конторе и шел с ними, а дверь кабинета была приоткрыта пальца на два. Конечно, я сразу узнал голоса.
— Дальше?
— Я услышал, как мистер Элдерсон сказал: «Тс-с, не говорите об этом», — и я поскорей юркнул обратно в контору. С меня было достаточно, уверяю вас, сэр!
Подозрение и догадки совершенно сбили Сомса с толку. Правду ли говорил этот юнец? Такой человек, как Элдерсон… чудовищный риск! А если это правда — в какой мере ответственны директоры? Но доказательства, доказательства?! Он посмотрел на клерка: тот был бледен и расстроен, но стойко выдержал его взгляд. Встряхнуть бы его хорошенько! И он строго сказал:
— Вы понимаете, что говорите? Дело в высшей степени серьезное!
— Я знаю, сэр. Если бы я думал о себе, я бы ни за что к вам не пришел. Я не доносчик.
Как будто говорит правду! Но осторожность не покидала Сомса.
— У вас были когда-нибудь неприятности по службе?
— Никогда, сэр, можете справиться. Я ничего не имею против мистера Элдерсона, и он ничего не имеет против меня.
Сомс внезапно подумал: «О черт, теперь он все это свалил на меня! Да еще при свидетеле! И я сам оставил этого свидетеля!» — Имеете ли вы основания предполагать, что они заметили ваше присутствие? — спросил он.
— Не думаю, сэр, они не могли заметить.
Запутанность положения с каждой секундой росла, как будто рок, с которым Сомс умело фехтовал всю свою жизнь, внезапно нанес ему удар исподтишка. Однако нечего терять голову, надо все спокойно обдумать.
— Вы готовы, если нужно, повторить это перед правлением?
Молодой человек стиснул руки.
— Право, сэр, лучше бы я молчал, но раз вы считаете, что надо, что ж делать — придется. А может, лучше, если вы решите оставить это дело в покое; может быть, все это вообще неправда… Но тогда почему мистер Элдерсон не сказал ему: «Это наглая ложь!» Вот именно! Почему он смолчал? Сомс недовольно проворчал что-то невнятное.
— Что еще скажете? — спросил он.
— Ничего, сэр.
— Отлично. Кому-нибудь говорили об этом?
— Никому, сэр.
— И не надо, предоставьте это мне.
— Очень охотно, сэр, конечно. Всего хорошего!
— Всего хорошего!
Нет, хорошего мало! И ни малейшего удовлетворения от того, что его пророчество относительно Элдерсона сбылось. Ни малейшего!
— Что скажете об этом юнце, Грэдмен? Лжет он или нет?
Грэдмен, выведенный этими словами из оцепенения, задумчиво потер свой толстый лоснящийся нос.
— Как сказать, мистер Сомс, надо бы получить больше доказательств. Но я не знаю, какой смысл этому человеку лгать?
— И я не знаю. Впрочем, все возможно. Самое трудное — достать еще доказательства. Разве можно действовать без доказательств?
— Да, дело щекотливое, — сказал Грэдмен. И Сомс понял, что он предоставлен самому себе. Когда Грэдмен говорил, что «дело щекотливое», — это значило обычно, что он просто будет ждать распоряжений и считает даже вне своей компетенции иметь какое-либо мнение. Да и есть ли у него свое мнение? Ведь из него ничего не вытянуть. Будет тут сидеть и тереть нос до второго пришествия.
— Я торопиться не стану, — сердито проговорил Сомс. — Мало ли что еще может случиться!
Его слова подтверждались с каждым часом. За завтраком, в своем клубе в Сити, он узнал, что марка упала. Неслыханно упала! Как это люди еще могут болтать о гольфе, когда он поглощен таким делом, — просто трудно себе представить!
«Надо поговорить с этим типом, — подумал он. — Я буду настороже, может быть, он прольет свет на эту историю». Он подождал до трех часов и отправился в ОГС.
Приехав в контору, он сразу прошел в кабинет правления. Председатель беседовал с директором-распорядителем. Сомс тихо сел и стал слушать и, слушая, разглядывал лицо Элдерсона. Оно ничего ему не говорило. Какую чепуху болтают — будто можно по лицу определить характер человека! Только лицо совершенного дурака — открытая книга. А здесь был человек опытный, культурный, знавший каждую пружинку деловой жизни и светских отношений. Его лицо, бритое и сухое, выражало огорчение, обиду, но не больше, чем лицо любого человека, чья политика потерпела бы такой крах. Падение марки погубило всякую надежду на дивиденды в течение ближайшего полугодия. Если только эта несчастная марка не поднимется — германские страховки будут лежать на Обществе мертвым грузом. Право же, настоящим преступлением было не ограничить ответственность. Каким образом, черт возьми, мог он упустить это, когда вступил в правление? Правда, узнал он обо всем этом много позже. Да и кто мог предвидеть такую сумасшедшую историю, как события в Руре, кто мог думать, что его коллеги по правлению так доверятся этому проклятому Элдерсону? Слова «преступная халатность» появились перед глазами Сомса крупным планом. Что если против правления будет возбуждено дело? Преступная халатность! В его годы, с его репутацией! Ясно как день: за то, что этот тип не ограничил ответственности, он получил комиссию. Наверно, процентов десять на круг; должно быть, заработал не одну тысячу! Право, человек должен дойти до крайности, чтобы рискнуть на такое дело. Но, видя, что фантазия у него начала разыгрываться, Сомс встал и повернул к двери. Надо было еще что-то сделать симулировать гнев, сбить самообладание с этого человека. Он резко обернулся и раздраженно проговорил:
— О чем же вы, собственно говоря, думали, господин директор-распорядитель, когда заключали страховки без ограничения ответственности? И такой опытный человек, как вы! Какие у вас на это были мотивы?
И Сомс подчеркнул это слово, пристально глядя на Элдерсона, поджав губы и сузив глаза. Но тот пропустил намек.
— При тех высоких процентах, какие мы получали, мистер Форсайт, не могло быть и речи об ограничении ответственности. Правда, положение дел сейчас весьма тяжелое, но что же делать — не повезло!
— К сожалению, при правильно поставленной страховой работе не может быть и речи о «везенье» или «невезенье», и, если я не ошибаюсь, нам скоро это докажут. Я не удивлюсь, если нам будет брошено обвинение в преступной халатности.
Ага, задело! И председатель ежится! Впрочем, Сомсу показалось, что Элдерсон только притворяется слегка огорченным. Бесполезно даже пробовать чего-нибудь добиться от такого типа. Если вся эта история — правда, то Элдерсон, вероятно, просто в безвыходном положении и готов на все. Но так как все, что могло привести человека в отчаяние, — все по-настоящему безвыходные положения, все немыслимые ситуации, требующие риска, — Сомс всегда тщательно устранял из своей жизни, он не мог даже представить себе душевное состояние Элдерсона, не мог представить себе его линию поведения, если он был действительно виновен. Этот тип, по мнению Сомса, был способен на все: у него и яд может быть припасен, и револьвер в кармане, как у героя экрана. Но все это до того неприятно, до того беспокойно просто слов нет! И Сомс молча вышел, только и узнав, что теперь, когда марка обесценена, их дефицит по этим германским контрактам составляет свыше двухсот тысяч фунтов. Он мысленно перебирал состояния своих содиректоров. Старый Фотеной всегда в стесненных обстоятельствах; председатель — «темная лошадка»; состояние Монта — в земле, а земля сейчас не в цене, к тому же его имение заложено. У этой старой мямли Мозергилла ничего, кроме имени и директорского жалованья, нет. У Мэйрика, верно, большие доходы, но при больших доходах и расходы большие, как у всех этих крупных адвокатов, которые служат и нашим и вашим и уверены, что их ждет должность судьи. Ни одного по-настоящему солидного человека, кроме него самого! Сомс медленно шел, тяжело шагая, опустив голову.
Акционерные общества! Нелепая система! Приходится кому-то доверять все дела — и вот вам! Ужасно!
— Шарики, сэр, разноцветные шарики, пять футов в окружности. Возьмите шарик, джентльмен!
— О боги! — сказал Сомс. Как будто ему мало было лопнувших, как пузырь, германских дел!

II. ВИКТОРИНА

Весь декабрь воздушные шары шли плохо, даже перед рождеством, и Центральная Австралия была так же далека от Бикетов, как и раньше. Викторина почти поправилась, но уже не могла вернуться на работу в мастерскую «Бонн Блэйдс и Кь». Ей давали на дом сдельную работу, но не часто, и она все пыталась найти что-нибудь более прочное. Как всегда, ей страшно мешала ее внешность. Людям трудно было придумать что-нибудь для этой маленькой женщины с таким необычным лицом. Как принять на службу человека, который, как они знали, не обладает ни образованием, ни богатством, ни знатностью, ни особыми способностями и все же дает вам почувствовать, что он выше вас? Интерес к необычному, дававший таким, как Майкл и Флер, много острых ощущений, не играл никакой роли, когда речь шла о шитье блузок, примерке обуви, надписывании конвертов, плетении надгробных вещее» — словом, о тех занятиях, о которых мечтала Викторина. Что скрывали эти большие темные глаза, эти молчаливые губы? «Бони Блэйдс и Кь» и всякие другие почтенные коммерческие предприятия были даже обеспокоены этим. А соблазнительные профессии — статистки в кино, манекенщицы — не приходили в голову скромному существу, рожденному в Пэтни.
И каждое утро, когда Бикет уходил, взяв лоток со сложенными оболочками шаров, она стояла, грызя палец, мучительно придумывая, как бы прогрызть выход из этого полуголодного существования, от которого ее муж стал худ как спичка, измучен, как собака, и общипан, как бесхвостый воробей. Его унизительное ремесло едва давало им кров и пищу. Они давно поняли, что никакого будущего торговля шарами не сулит: только бы выклянчить на сегодняшний обед. И в тихонькой, покорной Викторине накипала горячая обида. Во что бы то ни стало она хотела изменить жизнь к лучшему и для себя и для Тони — особенно для Тони.
В то утро, когда так упала марка, она надела свой бархатный жакетик и шапочку — лучшее, что осталось в ее скудном гардеробе. Она решилась. Бикет никогда не вспоминал о своем прежнем месте, и она смутно догадывалась, что дело с его увольнением обстоит совсем не так просто. Почему бы не попытаться опять его устроить? Он часто говорил ей: «Вот мистер Монт — настоящий джентльмен! Он что-то вроде социалиста, и на войне побывал, и вообще совсем не задается!» Вот если бы попасть к этому чудаку! И ее худенькое личико зарумянилось решимостью и надеждой, когда, проходя по Стрэнду, она взглянула на себя в зеркало витрины. Цвет ее зеленого бархатного жакетика всегда нравился тем, кто знал толк в оттенках, но зато черная юбка… ну, да может быть, никто не заметит, насколько юбка потерта, если не выходить из-за перегородки в конторе.
Хватит ли у нее смелости сказать, что она пришла по поводу рукописи? И она мысленно прорепетировала, тщательно выговаривая слова: «Будьте любезны попросить мистера Момта принять меня, мне надо поговорить насчет рукописи». Да! А вдруг спросят: «Как передать?» Сказать — миссис Бикет? Ни за что! Мисс Викторина Коллинз? У всех Писательниц девичьи фамилии. Но Коллинз! Не звучит «мкак! И кому какое дело до ее девичьей фамилии? А почему бы не выдумать? Писатели всегда придумывают себе фамилии. И Викторина стала подбирать имя. Что-нибудь итальянское, вроде, вроде… Ведь хозяйка так и спросила, когда они въезжали: „А ваша жена — итальянка, мистер Бикет?“ Ага! Мануэлли! Настоящее итальянское имя, как у мороженщика на Дич-стрит. По дороге она повторяла заранее придуманные слова. Только бы ей попасть к атому мистеру Монту!
Она вошла дрожа. Все шло, как она предполагала, вплоть до тщательно выговоренной фразы. Она ждала, пока о ней докладывали по внутреннему телефону, и прятала руки в ветхих перчатках. Назначили ли мисс Мануэлли прийти? Такой рукописи еще не было.
— Нет, — сказала Викторина, — я ее еще не посылала. Я хотела сначала повидать мистера Монта.
Молодой человек у конторки пристально посмотрел на нее, снова подошел к телефону и потом сказал:
— Попрошу минутку подождать: сейчас к вам выйдет секретарша мистера Монта.
Викторина наклонила голову; ее сердце сжалось. Секретарша! Ну, теперь ей к нему ни за что не попасть. И вдруг она испугалась своей выдумки. Но мысль о Тони, там, на углу, в облаке разноцветных шаров — она не раз подсматривала за ним — поддержала ее отчаянную решимость.
Женский голос:
— Мисс Мануэлли? Я секретарь мистера Монта. Может быть, вы сообщите, по какому делу он вам нужен?
Свеженькая молодая женщина смерила Викторину внимательным взглядом.
— Нет, боюсь, что мне придется лично его побеспокоить.
Внимательный взгляд остановился на ее лице.
— Пожалуйста, пройдите со мной, может быть, он вас примет.
Викторина, не шелохнувшись, сидела в маленькой приемной. Вдруг она увидела в дверях лицо какого-то молодого человека и услышала:
— Войдите, пожалуйста.
Она судорожно глотнула воздух и вошла. В кабинете Майкла она взглянула на него, на его секретаршу и снова на него, бессознательно взывая к его благородству, его молодости, его честности, — неужели он откажется переговорить с ней наедине? У Майкла сразу мелькнула мысль: «Деньги, наверно. Но какое интересное лицо!» Секретарша опустила уголки губ и вышла из комнаты.
— Ну, что скажете, мисс… э-э… Мануэлли?
— Простите, не Мануэлли. Я миссис Бикет. Мой муж тут служил.
Как, жена того парня, что таскал «Медяки»? Гм! Бикет, помнится, что-то плел — жена, воспаление легких. Да, похоже, что она болела.
— Он часто говорил о вас, сэр. И он теперь совсем без работы. Может, у вас бы нашлось для него место, сэр?
Майкл молчал. Знает ли эта маленькая женщина с таким необычайно интересным лицом о воровстве?
— Он сейчас продает шары на улице. Я не могу видеть этого! Стоит у святого Павла и почти ничего не зарабатывает. А мы так хотим уехать в Австралию. Я знаю — он очень нервный и часто спорит с людьми. Но если бы только вы могли его принять…
Нет. Она ничего не знает!
— Очень сожалею, миссис Бикет. Я хорошо помню вашего мужа, но у нас нет для него места. А вы совсем поправились?
— О да! Только я тоже никак не могу найти работу! Какое лицо для обложек! Прямо Мона Лиза!! Ага!
Роман Сторберта!
— Ладно, я поговорю с вашим мужем. Скажите, вы бы не согласились позировать художнику для обложки? При желании могли бы и дальше работать по этой части. Вы как раз подходящая модель для моего друга. Вы знаете работы Обрн Грина?
— Нет, сэр.
— Очень неплохо — даже совсем хорошо, хоть и в декадентском духе. Так вы согласились бы позировать?
— Я согласна на всякую работу, лишь бы добыть денег. Но лучше не говорите мужу, что я была у вас. Он может рассердиться.
— Хорошо! Я с ним встречусь как будто случайно. Вы говорите, он стоит у святого Павла? Только здесь, к сожалению, работы нет, миссис Бикет. Да кроме того, он едва сводил концы с концами на наше жалованье.
— Когда я болела, сэр.
— Да, конечно, это сыграло роль.
— Конечно, сэр.
— Ладно, давайте я напишу вам записку к мистеру Грину. Присядьте.
Он писал, украдкой поглядывая на нее. Это худенькое большеглазое лицо, эти иссиня-черные вьющиеся волосы — необычайно интересно! Пожалуй, чересчур утонченно и бледно для вкусов широкой публики. Но, черт возьми! Нельзя же из-за публики вечно рисовать стандартные синие глаза, золотистые локоны и красные, как мак, щеки! «Она не совсем в обычном вкусе, писал он, — но так хороша в своем роде, что может стать художественным типом, как типы Бердсли и Дана».
Когда Викторина ушла с запиской, Майкл позвонил секретарше.
— Нет, мисс Перрен, она ничего у меня не выпрашивала. Но какое лицо, правда?
— Я тоже решила, что вам надо поглядеть на нее. Но ведь она не писательница?
— О нет!
— Ну, надеюсь, она добилась того, что ей нужно.
Майкл усмехнулся.
— Отчасти, мисс Перрен, отчасти! Вы меня считаете ужасным дураком, а?
— Ничуть, что вы! Но, по-моему, вы слишком мягкосердечны.
Майкл взъерошил волосы.
— А вы бы удивились, если бы я сказал, что сделал важное дело?
— Пожалуй, мистер Монт.
— Ну, тогда я вам не скажу ничего. Когда вы перестанете дуться, можно продолжать письмо к моему отцу насчет «Дуэта». Очень, мол, сожалеем, что при нынешнем положении дел мы лишены возможности переиздать разговор этих старых хрычей; мы на этом и так потеряли уйму денег. Конечно, вам придется это перевести. А потом надо написать старику что-нибудь ободряющее. Ну, например: «Когда французы образумятся и птички запоют, — словом, к весне мы надеемся еще раз пересмотреть этот вопрос в свете…» м-м-м… чего, мисс Перрен?
— В свете накопленного нами опыта. Насчет французов и птичек можно пропустить?
— Чудесно! «Преданные вам Дэнби и Уинтер». Вы не считаете, что появление этой книги в нашем издательстве — возмутительный пример непотизма?
— А что такое непотизм?
— Злоупотребление сыновней преданностью. Он никогда ни гроша не заработал своими книгами.
— Он очень изысканный писатель, мистер Монт.
— А мы за эту изысканность расплачиваемся. И всетаки он славный «Старый Барт»! Ну, вот пока и все. Идите завтракать, мисс Перрен, да как следует позавтракайте! У этой девушки и фигура необычайная, правда? Она очень тоненькая, но держится совсем прямо. Да, я все хотел вас спросить, мисс Перрен… Почему современные девицы всегда ходят как-то изогнувшись и вытянув шею вперед? Ведь не может быть, что они все так сложены?
Щеки секретарши зарделись.
— Конечно, причина есть, мистер Монт.
— А! Какая?
Щеки секретарши зарделись еще ярче.
— Я… я как-то не решаюсь…
— О, простите! Я спрошу жену. Только она-то держится очень прямо!
— Видите ли, в чем дело, мистер Монт: сейчас модно, чтобы… ну, сзади… ничего не было, а ведь это… и м… не так — вот они и стараются добиться такого вида, втягивая грудь и вытягивая шею. На модных картинках так рисуют, и манекенщицы всегда так ходят.
— Понятно, — сказал Майкл. — Спасибо, мисс Перрен! Очень мило, что вы объяснили. Дальше идти некуда, верно?
— Да, я сама совершенно не придерживаюсь этой моды.
— Нет, ничуть!
Секретарша опустила глаза и удалилась. Майкл сел к столу и стал рисовать на промокашке женский профиль. Но это была не Викторина…
Викторина, позавтракав, как всегда, чашкою кофе с булкой, поехала подземкой в Челси с письмом Майкла к Обри Грину. Правда, ее поход не увенчался успехом, но мистер Монт был очень добр, и Викторина повеселела.
У студии стоял, отпирая дверь, молодой человек — очень элегантный, в светло-сером спортивном костюме, весь какой-то скользящий, без шляпы, со светлыми, красиво зачесанными назад волосами и мягким голосом.
— Натурщица? — спросил он.
— Да, сэр. Вот, пожалуйста, у меня к вам записка от мистера Монта.
— От Майкла? Войдите.
Викторина прошла за ним. Комната почти вся светлозеленая — высокая комната с верхним светом и стропилами; стены сплошь увешаны рисунками и картинами, а часть картин как будто соскользнула на пол. На мольберте стояло изображение двух дам, с которых почти совсем соскользнули платья, — и Викторина смутилась. Она заметила, что глаза художника, светло-зеленые, как стены комнаты, скользят по ней внимательным взглядом.
— Вы будете позировать как угодно?
— Да, сэр, — машинально ответила Викторина.
— Снимите, пожалуйста, шляпу.
Викторина сняла шапочку и встряхнула волосами.
— О-о! — протянул художник. — Интересно!
Викторина не поняла, что ему интересно.
— Будьте добры, взойдите на помост!
Викторина нерешительно оглянулась. Улыбка словно скользнула по всему лицу художника, по лбу, по блестящим светлым волосам.
— Видно, это ваш первый опыт?
— Да, сэр.
— Тем лучше. — И он указал на маленькое возвышение.
Викторина села в черное дубовое кресло.
— Вам как будто холодно?
— Да, сэр.
Он подошел к шкафу и вернулся с двумя рюмками чегото коричневого.
— Выпейте Grand Marnier.
Она увидела, как он залпом проглотил ликер, и последовала его примеру. Ликер был сладкий, очень вкусный, у нее сразу перехватило дыхание.
— Возьмите папироску.
Викторина взяла папироску из его портсигара и сжала ее губами. Он дал ей прикурить. И снова улыбка скользнула по его лицу и спряталась в блестящих волосах.
— В себя тяните, — сказал он. — Где вы родились?
— В Пэтни, сэр.
— Это занятно! Вы только посидите минуточку спокойно. Это не так страшно, как рвать зуб, только дольше. Главное — старайтесь не заснуть.
— Хорошо, сэр.
Он взял большой лист бумаги и кусок чего-то черного и начал рисовать.
— Скажите, пожалуйста, мисс…
— Коллинз, сэр, Викторина Коллинз.
Она инстинктивно назвала свою девичью фамилию — ей это казалось более профессиональным.
— Вы сейчас без работы? — он остановился, и снова улыбка скользнула по его лицу. — Или у вас еще есть какоенибудь занятие?
— Сейчас нет, сэр. Я замужем, и больше ничего.
Некоторое время художник молчал. Было занятно следить, как он смотрит — и делает штрих. Сто взглядов — сто штрихов. Наконец он сказал:
— Чудесно! Теперь отдохнем. Само небо послало вас сюда, мисс Коллинз. Идите погрейтесь.
Викторина подошла к камину.
— Вы что-нибудь слышали об экспрессионизме?
— Нет, сэр.
— Понимаете, это значит обращать внимание на внешность, только поскольку она выражает внутреннее состояние. Вам это что-нибудь объясняет?
— Нет, сэр.
— Так. Кажется, вы сказали, что согласны, позировать… м-м… совсем?
Викторина смотрела на веселого, скользящего джентльмена.
Она не понимала, что он хочет сказать, но чувствовала что-то не совсем обычное.
— Как это «совсем», сэр?
— Совсем нагой.
— О-о! — она опустила глаза, потом посмотрела на соскользнувшие платья тех двух женщин. — Вот гак?
— Нет, вас я не стану изображать в кубистическом духе.
На впалых щеках Викторины загорелся слабый румянец. Она медленно проговорила:
— А за это больше платят?
— Да, почти вдвое — а то и больше. Но я вас не уговариваю, если не хотите. Вы можете подумать и сказать мне в следующий раз.
Она снова подняла глаза и сказала:
— Благодарю вас, сэр.
— Не стоит! Только, пожалуйста, не величайте меня «сэром».
Викторина улыбнулась. В первый раз художник увидел это функциональное явление на лице Викторины и оно произвело на него неожиданное впечатление.
— Ей-богу, — сказал он торопливо, — когда вы улыбаетесь, мисс Коллинз, я вижу вас импрессионистически. Если вы отдохнули, сядьте снова в кресло.
Викторина пошла на место.
Художник достал чистый лист бумаги.
— Вы можете думать о чем-нибудь таком, чтобы улыбаться?
Викторина отрицательно покачала головой. И это была правда.
— Ни о чем смешном не можете думать? Например, вы любите своего мужа?
— О да!
— Ну, попробуйте думать о нем.
Викторина попробовала, но могла себе представить только Тони, продающего шары.
— Нет, нет, так не годится, — сказал художник. — Не думайте о нем. Вы видели картину «Отдых фавна»?
— Нет, сэр.
— А вот у меня появилась мысль: «Отдых дриады». А насчет позирования вам, право, нечего смущаться. Это ведь совершенно безлично. Думайте об искусстве и пятнадцати шиллингах в день. Клянусь Нижинским! Я уже вижу всю картину.
Он говорил, и его глаза скользили по ней взад и вперед, а карандаш скользил по бумаге. Какое-то брожение поднялось в душе Викторины. Пятнадцать шиллингов в день! Синие бабочки!
В комнате стояла глубокая тишина. Взгляд и рука художника скользили без остановки. Слабая улыбка осветила лицо Викторины: она подсчитывала, сколько можно заработать.
Наконец его взгляд перестал скользить, и он не отрывал глаз от бумаги.
— На сегодня все, мисс Коллинз. Мне надо еще кое-что обдумать. Дайте мне ваш адрес.
Викторина быстро соображала.
— Пожалуйста, сэр, пишите мне до востребования. Я не хотела бы, чтобы муж узнал, что я… я…
— Причастны к искусству? Ну, ладно, какое почтовое отделение?
Викторина назвала отделение и надела шляпу.
— Полтора часа — пять шиллингов, спасибо. И завтра, в половине третьего, мисс Коллинз, — без «сэра», пожалуйста!
— Хорошо, с… спасибо!
Викторина ждала автобуса на холодном январском ветру, и ей казалось, что позировать нагой — немыслимо. Сидеть перед чужим господином без всего! Если бы Тони знал! Снова румянец медленно залил ее впалые щеки. Она вошла в автобус. Но ведь пятнадцать шиллингов! Шесть раз в неделю — да это выходит четыре фунта десять шиллингов! За четыре месяца она может заработать на проезд туда. Если судить по картинам в студии, масса женщин это делают. Тони ничего не должен знать — даже того, что она позирует для лица. Он такой нервный и так ее любит! Он выдумает бог знает чего; она помнит, как он говорил, что все эти художники настоящие скоты. Но этот джентльмен был очень мил, хоть и казалось, точно он над всем смеется. Она пожалела, что не взглянула на рисунок. Может быть, она увидит себя на выставке. Но без всего — ой! И вдруг ей пришло в голову: «Если бы мне побольше есть, я в таком виде хорошо бы выглядела». И чтобы уйти от соблазна этой мысли, она уставилась на лицо пассажира, сидевшего напротив. Лицо было спокойное, гладкое, розовое с двумя подбородками, со светлыми глазами, пристально глядевшими на нее. Никогда не угадать, о чем люди думают. И улыбка, которой так добивался Обри Грин, озарила лицо его натурщицы.

III. МАЙКЛ ГУЛЯЕТ И РАЗГОВАРИВАЕТ

Лицо, которое Майкл начал рисовать на промокашке, сначала походило на Викторину, но скоро превратилось в лицо Флер. Да, Флер держится очень прямо, но остается ли она и внутренне такой же прямой? За эти сомнения он всегда называл себя подлецом. Он не видел нового в ее поведении и честно старался не проникать в то, что было скрыто. Но от его настороженного внимания не мог ускользнуть какой-то скептицизм, появившийся в ней, — как будто она всегда хотела подчеркнуть, что всему на свете одна цена и, в сущности, ничто в жизни не ценно.
Уилфрид был в Лондоне, но нигде не показывался, и о нем не вспоминали. Казалось бы: с глаз долой — из сердца вон! Но у Майкла, вопреки пословице, Уилфрид не выходил из головы. Если Уилфрид не встречается с Флер, как он может оставаться в Лондоне, так соблазнительно-близко от нее? Если Флер не хочет видеть его, отчего она его не услала? Все труднее становилось скрывать от всех, что он больше не дружит с Дезертом. Он часто испытывал желание пойти к Уилфриду, поговорить с ним откровенно и всегда отгонял эту мысль. Либо ничего, кроме того, что ему известно, нет, либо что-то есть, и Уилфрид будет это отрицать. Майкл думал об этом без злобы — нельзя же выдавать женщину! Но не хотелось слышать ложь от боевого товарища. Ни слова не было сказано между ним и Флер; он чувствовал, что не узнает ничего нового и разговор только угрожает и без того неустойчивому равновесию. Рождество они провели в родовом имении Монтов и много охотились. Флер ездила с ним на охоту на второй день и стояла рядом с ним, на его месте, держа Тинг-а-Линга на сворке. Китайский пес был необычайно возбужден, прыгал в воздух каждый раз, как падала птица, и совершенно не боялся выстрелов. Майкл, ожидая своей очереди промахнуться — он был плохой стрелок, — следил за возбужденным лицом Флер, опушенным серым мехом, за ее фигуркой, напряженной от усилий сдержать Тинг-а-Линга. Для нее охота была новым переживанием, а новизна шла ей больше всего на свете. Майкл радовался, даже когда она ахала: «О, Майкл!» при каждом его промахе. Она пользовалась необычайным успехом у гостей, а это значило, что он ее почти не видел, — разве совсем сонной поздно вечером. Но там, в деревне, он по крайней мере не страдал от мучительного чувства неизвестности.
Дорисовав стриженую головку на промокашке, он встал. Около св. Павла — кажется, так говорила эта маленькая женщина. Пройтись взглянуть на Бикета. Может быть, для него можно будет что-нибудь придумать. И, потуже затянув пояс своего синего пальто, Майкл вышел — тонкий, быстрым легким шагом, — только сердце у него чуть ныло.
Шагая на восток в этот ясный веселый день, он вдруг ощутил как чудо, что он жив, здоров и работает. Столько людей умерло, столько больных, безработных! Он вошел в Ковент-Гарден. Удивительное место! Людской породе, которая десятками лет могла выдерживать Ковент-Гарден, вряд ли грозит опасность вымереть от всяких напастей. Успокоительное место! Пройдешься по нему — и перестаешь слишком всерьез относиться к жизни. Овощи и фрукты со всего света были собраны на этом квадратном островке, а с востока его замыкало здание оперы, с запада — здания издательств, с севера и юга — потоки людных улиц. Майкл шел среди разгружающихся тележек, бумаги, соломы и людей без дела и втягивал запахи Ковент-Гардена. Пахнет как-то по-своему — землей и чуть-чуть прелью. Он никогда, даже во время войны, не видел места, где бы царила такая полная непринужденность. Удивительно характерно для англичан! По этим людям никак нельзя сказать, что они хоть чем-нибудь связаны с деревней. Все они: возчики, зеваки, разносчики, и укладчики, и продавцы в крытых палатках — точно совершенно незнакомы с солнцем, с ветром, водой, воздухом, — типичные горожане! И какие у них лица — опухшие, унылые, искаженные, кривые; уродство в самых разнообразных видах. Где настоящий английский тип среди этих бесконечных вариантов безобразия? Его просто не существует. Майкл проходил мимо фруктов. Яркие груды, неподвижные, сверкающие, — чужестранцы из солнечных краев, одноцветные, одинаковые шары! У Майкла потекли слюнки. «Солнце все-таки замечательная штука!» — подумал он. Взять Италию, арабов, Австралию — ведь многие австралийцы родом из Англии, а посмотрите, какой тип выработался. И все же нет людей симпатичнее жителей Лондона. Чем правильнее черты лица у человека, тем он эгоистичнее. У этих грейпфрутов удивительно самодовольный вид по сравнению с картофелем!
Он выбрался на улицу, все еще думая об англичанах. Да, сейчас они стали одной из самых некрасивых, самых изуродованных наций на свете; зато может ли хоть один народ сравниться с ними хорошим характером и крепким «нутром»? А как им нужны эти черты — в дымных городах, при таком климате; удивительный пример приспособления к окружающей среде этот современный английский тип. «Я мог бы узнать англичанина где угодно, — подумал Майкл, — а общих физических признаков нет». Удивительный народ! Ведь в массе он очень некрасив — и все-таки создает такие перлы красоты, такие чудесные экземпляры, как эта маленькая миссис Бикет. А потом, насколько они лишены воображения в массе — и при этом какое потрясающее количество поэтов! Кстати, что скажет старый Дэнби, когда Уилфрид отдаст свою книгу другому издателю, или, вернее, что скажет он, лучший друг Уилфрида, старику Дэнби? Ага! Вот что надо сказать: «Да, сэр, лучше бы вы простили того беднягу, который стащил „Медяки“. Дезерт не забыл вашего отказа». Так и надо старому Дэнби за его вечную уверенность в своей правоте. «Медяки» имели необычайный успех. Следующая книга, вероятно, будет значительно лучше. Ведь эта книга была определенным доказательством того, что всегда утверждал Майкл: проходят времена «чириканья», людям снова нужна жизнь. Сибли, Уолтер Нэйзинг, Линда — все те, кому нечего сказать, разве что твердить, что они, мол, выше тех, кому есть о чем говорить, — все эти люди доживают последние дни. И ведь когда им придет конец, они, черт возьми, этого и не почувствуют! Они будут все так же задирать нос и смотреть на всех сверху вниз!
«Мне-то они давно осточертели! — подумал Майкл. — Если бы только Флер поняла, что смотреть сверху вниз — явный признак того, что ты ниже других». И вдруг он сообразил, что Флер, очевидно, это понимает. Ведь ни с кем из этой компании она так не дружила, как с Уилфридом. Все остальные существуют подле нее просто потому, что она — Флер, и ее всегда окружают самые последние новинки. А когда они перестанут быть самыми последними новинками, она их бросит. Но Уилфрида она не бросит. Нет, Майкл был уверен, что она не бросила и не бросит Уилфрида.
Он оглянулся. Лэдгейт-Хилл. «Продает шары около св. Павла». Ага! Вот он стоит, бедняга!
Бикет складывал шарики, собираясь пойти выпить чашку какао. Помня, что он должен встретить Бикета случайно, Майкл остановился, репетируя удивленный тон. Жаль, что бедняга не может сам превратиться в такой цветной шар и поплыть над св. Павлом прямо в рай к святому Петру! Он выглядел таким жалким, таким унылым: стоит и выпускает воздух из этих несчастных шаров. Вдруг воспоминание резко вспыхнуло в его мозгу. Цветной шар — там, в сквере, первого ноября… и потом — чудесная ночь! Незабываемая! Флер! Может быть, шарики приносят счастье? Он подошел и с напускным изумлением сказал:
— Вы, Бикет? Вот вы теперь чем занимаетесь?
Большие глаза Бикета выглянули из-за шестипенсового розового шара.
— Мистер Монт! А я частенько думал, что хорошо бы вас повидать, сэр!
— И я тоже, Бикет. Если вам нечего делать, пойдемте со мной завтракать.
Бикет уже сложил последний шар и закрывал лоток.
— Нет, вы серьезно, сэр?
— Конечно! Я как раз собирался зайти в рыбную.
Бикет снял лоток.
— Я только оставлю его у сторожа, сэр. — И, отнеся лоток, он пошел рядом с Майклом.
— Что-нибудь зарабатываете этим?
— Только на жизнь, сэр.
— Зайдем сюда. Будем есть устрицы.
Кончиком бледного языка Бикет облизнул уголок губ.
Майкл сел за столик, покрытый белой клеенкой и украшенный судком с приправами.
— Две дюжины устриц и все, что полагается. Потом две порции камбалы и бутылку шабли. И поскорее, пожалуйста!
Когда человек в белом переднике отошел, Бикет только и мог проговорить:
— Господи, господи!
— Да, странная жизнь, Бикет!
— И вправду странная! Вы на этот завтрак потратите фунт, не меньше. А я если за неделю заработаю двадцать пять шиллингов — так и то хорошо.
— Попал в больное место, Бикет! Я каждый день ем свою собственную совесть!
Бикет покачал головой.
— Нет, сэр, если у вас есть деньги, тратьте их. Я бы тоже так делал. И будьте счастливы, если можете, не всем это дано.
Человек в белом переднике начал священнодействовать с устрицами — он приносил их по три штуки, только что открытыми.
Майкл обрезал устрицы, Бикет глотал их целиком. Вдруг, над двенадцатью пустыми раковинами, он проговорил:
— Вот в чем социалисты ошибаются, сэр. Меня только и поддерживает, когда я вижу, что другие тратят деньги. Все мы можем к этому прийти, ежели повезет. А они говорят — все уравнять так, чтобы по фунту на день, а может, и фунта не достанется. Нет, сэр, этого мало. Я бы лучше хотел иметь поменьше, да надеяться на большее. Вычеркните из жизни игру — останется одна, тоска! За ваше здоровье!
— Соблазняешь одного из малых сих стать капиталистом, Бикет, а?
Большеглазое худое лицо Бикета порозовело над стаканом зеленоватого шабли.
— Господи, жаль, что моей жены здесь нет, сэр! Я тогда рассказывал вам о ней и о воспалении легких. Сейчас она поправилась, только страшно исхудала. Вот она — мой выигрыш в жизни! А мне не нужна жизнь, где ничего нельзя выиграть. Если бы все было по заслугам да по праву — никогда бы мне ее не получить. Понимаете?
«И мне тоже», — подумал Майкл, вспоминая лицо на промокашке.
— Все мы любим помечтать; я мечтаю о синих бабочках — о Центральной Австралии. Социалисты мне не помогут туда попасть. У них мечты о рае кончаются Европой.
— Ну их! — сказал Майкл. — Возьмите масла, Бикет.
— Спасибо, сэр.
Наступило молчание. Рыба исчезала с тарелок.
— Почему вам пришло в голову продавать именно шары, Бикет?
— Не надо рекламы, они сами за себя говорят.
— Надоела реклама, когда работали у нас, а?
— Да, сэр, я всегда читал обложки. Прямо удивительно, скажу по правде, — до чего много великих произведений!
Майкл взъерошил волосы.
— Обложки! Вечно та же девушка, которую целует вечно тот же юноша с тем же решительным подбородком. Но что поделаешь, Бикет! Публике это нравится. Я как раз сегодня утром попробовал кое-что изменить — вот увижу, что из этого выйдет. — «И надеюсь, что ты не увидишь! — добавил он мысленно. — Только представить себе, что я увидел бы Флер на обложке романа!» — Я в последнее время, когда служил, заметил, что стали рисовать не то скалы, не то виды и что-то вроде двух кукол на песке или на траве сидят, будто не знают, что им делать друг с другом.
— Да, — пробормотал Майкл, — мы и это пробовали. Считалось, что это не так вульгарно. Но скоро мы исчерпали терпение публики. Ну, чего бы вы съели еще? Хотите сыру?
— Спасибо, сэр, я и так слишком много съел, но не откажусь.
— Два стилтона, — заказал Майкл.
— А как поживает мистер Дезерт, сэр?
Майкл покраснел.
— О, спасибо, ничего!
Бикет тоже покраснел.
— Я прошу вас — прошу как-нибудь ему сказать, что я совершенно случайно напал именно на его книжку. Я всегда жалел об этом.
— По-моему, всегда выходит случайно, — медленно проговорил Майкл, когда мы берем чью-нибудь собственность. Мы никогда не делаем этого намеренно.
Бикет взглянул на него.
— Нет, сэр, я не согласен. Половина всех людей — воры. Только я не из таких.
Голос совести пытался шепнуть Майклу: «И Уилфрид тоже». Он протянул Бикету портсигар.
— Спасибо, сэр, большое спасибо.
Глаза Бикета стали совсем влажными, и Майкл подумал: «Ах, черт! Вот сентиментальности! Надо прощаться и бежать!» Он подозвал лакея.
— Дайте ваш адресок, Бикет. Если вам нужно чтонибудь из обмундирования, я смогу прислать кое-какие вещи.
Бикет написал адрес на обороте счета и нерешительно проговорил:
— Не найдется ли у миссис Монт чего-нибудь из платья, ненужного? Моя жена примерно с меня ростом.
— Наверно, найдется. Мы вам все пришлем. — Он увидел, как губы маленького человечка задрожали, и стал надевать пальто. — Если что-нибудь подвернется, я вас не забуду. Прощайте, Бикет, всего хорошего.
Повернув на восток — потому что Бикет шел на запад, — Майкл твердил свое всегдашнее: «Жалость — чушь, жалость — чушь!» Он сел в автобус и снова проехал мимо св. Павла. Осторожно поглядев в окно, он увидел, как Бикет надувает шар. Розовый круг почти целиком скрывал его лицо и фигуру. Около Блэйк-стрит Майкл вдруг почувствовал непреодолимое отвращение к работе и поехал до Трафальгар-сквер», Бикет его взволновал. Нет, жизнь иногда просто невероятно забавная штука! Бикет, Уилфрид — и Рур! «Чувства — ерунда, жалость — чушь!» Он сошел с автобуса и прошел мимо памятника Нельсону к Пэл-Мэл. Зайти к «Шутникам», спросить Барта? Нет, не стоит — ведь там он все равно не увидит Флер. Вот чего ему по-настоящему хотелось — повидать Флер, сейчас днем. Но где? Она могла быть где угодно — значит, нигде ее не найти.
Да, беспокойный она человек. Может быть, он сам в этом виноват? Будь на его месте Уилфрид, разве она была бы такой беспокойной? «Да, — упрямо подумал он, — была бы: Уилфрид сам такой». Все они беспокойные люди все, кого он знал. Во всяком случае, вся молодежь — ив жизни и в книгах. Взять их романы. Есть ли хоть в одной книге из двадцати то спокойствие, то настроение, которое заставляет уходить в книгу, как в отдых? Слова летят, мелькают, торопятся, гонят, как мотоциклетки, — страшно резкие и умные. Как он устал от ума! Иногда он давал читать рукопись Флер, чтобы узнать ее мнение. Помнится, она однажды сказала: «Совсем как в жизни, Майкл: летит мимо, не останавливаясь, ничему и нигде не придавая значения. Конечно, автор не собирался писать сатиру, но если вы его будете печатать, советую на обложке написать: „Ужасная сатира на современную жизнь“. Так они и сделали, — во всяком случае, написали: „Изумительная сатира на современную жизнь“. Вот какая Флер! Видит всю эту гонку, только не понимает, как и автор изумительной сатиры, что она сама летит и мчится без цели… А может быть, понимает? Сознает ли она, что только касается жизни, как язычок пламени касается воздуха?
Он дошел до Пикадилли и внезапно вспомнил, что целую вечность не был у тетки Флер. Может быть, ока там? Он свернул на Грин-стрит.
— Миссис Дарти принимает?
— Да, сэр.
Майкл потянул носом. У Флер духи… нет, никакого запаха, кроме запаха курений. Уинифрид жгла китайские палочки, когда вспоминала, какую изысканность придает их аромат.
— Как доложить?
— Мистер Монт. Моей жены здесь нет?
— Нет, сэр. Здесь только миссис Вэл Дарти.
Миссис Вэл Дарти! Да, вспомнил — очень милая женщина, но не заменит Флер! Впрочем, отступать было поздно, он пошел следом за горничной.
В гостиной Майкл увидел двух дам и своего тестя, который, насупившись, мрачно сидел в старинном кресле стиля ампир, уставившись на синие крылья австралийских бабочек, лежавших под стеклом на круглом красном столике. Уинифрид оживила старинную обстановку своей гостиной всякими «надстройками» в современном духе. Она встретила Майкла изысканно-сердечно. Как мило, что он пришел теперь, когда он так занят всякими молодыми поэтами!
— По-моему, «Медяки» — кстати, какое прелестное название! — очень увлекательная книжка. Правда, мистер Дезерт такая умница! Что он теперь пишет?
Майкл сказал: «Не знаю», — и присел на диван рядом с миссис Вэл.
Не зная о ссоре в семье Форсайтов, он не мог оценить, какое облегчение внес своим приходом. Сомс что-то проговорил насчет французов, встал и отошел к окну; Уинифрид последовала за ним; они заговорили, понизив голос.
— Как поживает Флер? — спросила соседка Майкла.
— Спасибо, отлично.
— Вы любите свой дом?
— О, страшно! Отчего вы не заглянете к нам?
— Не знаю, как Флер…
— А почему?
— Ну-у… так.
— Она ужасно любит гостей!
Миссис Вэл посмотрела на него с большим любопытством, чем он, казалось бы, заслуживал, как будто пытаясь что-то прочесть на его лице.
И он добавил:
— Ведь вы, кажется, в двойном родстве — и по крови и по браку, — не так ли?
— Да.
— Так в чем же дело?
— О, ничего! Я обязательно приду. Только… ведь у нее так много друзей!
«Она мне нравится», — подумал Майкл.
— Собственно говоря, — сказал он, — я зашел сюда, думая, что увижу Флер. Я бы хотел, чтобы она видалась с вами. В этой свистопляске ей, наверно, приятно будет встретить такого спокойного человека.
— Спасибо.
— Вы никогда не жили в Лондоне?
— Нет, с тех пор как мне исполнилось шесть лет.
— Я хотел бы, чтобы Флер отдохнула. Жаль, что ей некуда дезерт… дезертировать, — он слегка запнулся на этом слове: случайное совпадение звуков — и все же!.. Чуть смутившись, он посмотрел на бабочек под стеклом. — Я только что говорил с маленьким разносчиком, чье SOS Центральная Австралия. А как по-вашему, есть у нас души, которые надо спасать?
— Когда-то я так думала, но теперь я в этом не уверена… Меня недавно поразила одна вещь.
— А что именно?
— Видите ли, я заметила, что только очень непропорционально сложенный человек — или такой, у которого нос свернут набок, или глаза слишком вылезают на лоб, или даже слишком блестят, — только такие люди всегда верят в существование души; а кто вполне пропорционален и не обладает какими-нибудь физическими особенностями, совершенно не интересуется этим вопросом.
Уши Майкла зашевелились.
— Замечательно! — сказал он. — Это мысль! Флер изумительно пропорциональна и ничуть не интересуется вопросами души, а я — нет, и вечно интересуюсь. Наверно, у людей в Ковент-Гардене масса души. Так, по-вашему, «душа» — это результат каких-то неполадок в организме, вроде какого-то особого ощущения, что не все в порядке?
— Да, вроде этого; во всяком случае то, что называется «психической силой», по-моему, происходит отсюда.
— Скажите, а вам спокойно живется? По вашей теории, мы сейчас живем в ужасно «душевное» время. Надо бы мне проверить ее на моей семье. А ваша семья как?
— Форсайты? О, они все слишком уравновешенные.
— Пожалуй, у них как будто нет никаких физических недостатков. Французы тоже удивительно складный народ. Да, это мысль; но, конечно, большинство людей объяснит это по-другому. Скажут, что душа нарушает пропорцию — заставляет глаза чересчур блестеть или нос чересчур торчать. А там, где душа мелка, она и не пытается повлиять на тело. Я об этом подумаю. Спасибо за идею. Ну, до свидания, приходите к нам, непременно! Я, пожалуй, не стану беспокоить тех, у окна. Не откажите передать им, что я смылся, — и, пожав тоненькую руку в перчатке, ответив улыбкой на улыбку, Майкл выскользнул из комнаты, думая: «Черт с ней, с душой, — но где же ее тело?»

IV. ТЕЛО ФЛЕР

А тело Флер в этот момент действительно было в довольно затруднительном положении, угрожавшем нарушить тот компромисс, на который она шла: оно находилось почти в объятиях Уилфрида. Во всяком случае, он был так близко, что ей пришлось сказать:
— Нет, нет, Уилфрид, вы обещали хорошо себя вести.
Умение Флер скользить по тончайшему льду, очевидно, было настолько велико, что слова «хорошо себя вести» все еще что-то значили. Одиннадцать недель Уилфрид не мог добиться своего, и даже сейчас, после двухнедельной разлуки, руки Флер настойчиво упирались ему в грудь и слова «вы обещали» удерживали его. Он резко отпустил ее и сел поодаль. Он не сказал: «Так дальше продолжаться не может», потому что слишком уж нелепо было повторять эти слова. Она и сама знала, что дальше так не может идти. И все-таки все шло по-прежнему. Вот в чем был весь ужас! Ведь он, как жалкий дурак, изо дня в день говорил ей и себе: «Сейчас — или никогда», а выходило ни то, ни другое. Его удерживала только подсознательная мысль, что, пока не случится то, чего он добивается. Флер сама не будет знать, чего ей надо. Его собственное чувство было так сильно, что он почти ненавидел ее за нерешительность. И он был неправ. Дело было совсем не в этом. То богатство ощущений, та напряженность, какую чувство Уилфрида вносило в жизнь Флер, были нужны ей, но она боялась опасностей и не хотела ничего терять. Это так просто. Его дикая страсть пугала ее. Ведь не по ее желанию, не по ее вине родилась эта страсть. И все же так приятно и так естественно, когда тебя любят. И, кроме того, у нее было смутное чувство, что «несовременно» отказываться от любви, особенно если жизнь отняла одну любовь.
Высвободившись из объятий Уилфрида, она привела себя в порядок и сказала:
— Поговорим о чем-нибудь серьезном: что вы писали за последнее время?
— Вот это.
Флер прочла, покраснела и закусила губу.
— Как горько это звучит!
— И какая это правда. Скажите, он вас когда-нибудь спрашивает, видаетесь ли вы со мной?
— Никогда.
— Почему?
— Не знаю.
— А что бы вы ответили, если бы он спросил?
Флер пожала плечами.
Дезерт проговорил очень спокойно:
— Да, вот вы всегда так. Так дальше невозможно, Флер.
Он стоял у окна. Она положила листки на стол и направилась к нему. Бедный Уилфрид! Теперь, когда он притих, ей стало жаль его.
Он внезапно, обернулся.
— Стойте! Не подходите! Он стоит внизу, на улице.
Флер ахнула и отступила.
— Майкл? Но как… как он мог узнать?
Уилфрид зло на нее посмотрел.
— Неужели вы так мало его знаете? Неужели вы думаете, что он мог бы прийти сюда, если б знал, что вы здесь?
Флер съежилась.
— Так зачем же он здесь?
— Наверно, хочет повидаться со мной. У него очень нерешительный вид. Да вы не пугайтесь, его не впустят.
Флер села. Она чувствовала, что у нее подкашиваются ноги. Лед, по которому она скользила, показался ей до жути тонким, вода под ним — до жути холодной.
— Он вас заметил? — спросила она.
— Нет.
У него мелькнула мысль: «Будь я негодяем, я мог бы добиться от нее чего угодно — стоило бы мне сделать шаг и протянуть руку. Жаль, что я не негодяй, во всяком случае, не настолько. Жизнь была бы много проще».
— Где он сейчас? — спросила Флер.
— Уходит.
Она облегченно вздохнула.
— Как все это странно, Уилфрид, правда?
— Уж не думаете ли вы, что у него спокойно на душе?
Флер закусила губу. Он издевается над ней — только потому, что она не любит, не может любить никого из них Как несправедливо! Ведь она может любить по-настоящему, она любила раньше. А Уилфрид и Майкл — да пусть они оба убираются к черту!
— Лучше бы я никогда сюда не приходила, — сказала она внезапно, — и больше я никогда не приду!
Он подошел к двери и распахнул ее.
— Вы правы!
Флер остановилась в дверях — неподвижно, спрятав подбородок в мех воротника. Ее ясный взгляд был устремлен прямо в лицо Уилфриду, губы упрямо сжаты.
— Вы думаете, что я бессердечное животное, — медленно проговорила она. — Вы правы, я такая — по крайней мере сейчас. Прощайте.
Он не взял ее руки, не сказал ни слова, только низко поклонился. Его глаза стали совсем трагическими. Дрожа от обиды, Флер вышла. Спускаясь, она услышала, как хлопнула дверь. Внизу она остановилась в нерешительности: а вдруг Майкл вернулся? Почти напротив была галерея, где она впервые встретила Майкла — и Джона! Забежать бы туда! Если Майкл все еще бродит где-нибудь по переулку, она с чистой совестью сможет ему сказать, что была в галерее. Она выглянула. Никого! Быстро она проскользнула в дверь напротив. Сейчас закроют — через минуту, ровно в четыре часа. Она заплатила шиллинг и вошла. Надо взглянуть на всякий случай. Она окинула взглядом выставку: один художник — Клод Брэйнэ. Она заплатила еще шиллинг и на ходу прочла: «N 7. Женщина испугалась». Все сразу стало понятно, и, облегченно вздохнув, она пробежала по комнатам, вышла и взяла такси. «Попасть бы домой раньше Майкла!» Она чувствовала какое-то облегчение, почти радость. Хватит скользить по тонкому льду. Пусть Уилфрид уезжает. Бедный Уилфрид! Да, но зачем он над ней издевался? Что он знает о ней? Никто не понимает ее по-настоящему. Она одна на свете. Она открыла дверь своим ключом. Майкла нет. В гостиной, сев у камина, она открыла последний роман Уолтера Нэйзинга. Она перечла страницу три раза. И с каждым разом смысл не становился яснее — наоборот: Нэйзинг был из тех писателей, которых надо читать залпом, чтобы первое впечатление вихря не сменилось впечатлением пустословия. Но между ней и строками книги были глаза Уилфрида. Жалость! Вот ее никто не жалеет — чего же ей всех жалеть? А кроме того, жалость — «размазня», как выражалась Эмебел. Тут нужны стальные нервы. Но глаза Уилфрида! Что ж, больше она их не увидит. Чудесные глаза! Особенно когда они улыбались или — так часто! — смотрели на нее с тоской, как вот сейчас, с этой фразы из книги: «Настойчиво, с восхитительным эгоизмом он напряженно, страстно желал ее близости, а она, такая розовая и уютная, в алой раковине своей сложной и капризной жизненной установки…» Бедный Уилфрид! Жалость, конечно, «размазня», но ведь есть еще гордость. Хочется ли ей, чтобы он уехал с мыслью, что она просто «поиграла с ним» из тщеславия, как делают американки в романах Уолтера Нэйзинга? Так ли это? Разве не более современно, не более драматично было бы хоть раз действительно «дойти до конца»? Ведь тогда им обоим было бы о чем вспомнить — ему там, на Востоке, о котором он вечно твердит, а ей — здесь, на Западе. На миг эта мысль как будто нашла отклик в теле Флер, которое, по мнению Майкла, было слишком пропорционально, чтобы иметь душу. Но, как всякое минутное наваждение, этот отклик сразу исчез. Прежде всего — было бы это ей приятно? Вряд ли, подумала она. Хватит одного мужчины без любви. Кроме того, угрожала опасность подчиниться власти Уилфрида. Он джентльмен, но он слишком захвачен страстью: отведав напитка, разве он согласится отставить чашу? Но главное — в последнее время появились некоторые сомнения физического порядка, нуждавшиеся в проверке и заставлявшие ее относиться к себе как-то серьезнее. Она встала и провела руками по всему телу с отчетливо неприятным ощущением от мысли, что то же могли бы сделать руки Уилфрида. Нет! Сохранить его дружбу, его обожание — но только не этой ценой. Вдруг он представился ей бомбой, брошенной на ее медный пол, и она мысленно схватила его и вышвырнула в окно, на площадь. Бедный Уилфрид! Нет, жалость «размазня». Но ведь и себя было жалко за то, что теряла его, и теряла возможность стать идеалом современной женщины, о котором как-то вечером ей говорила Марджори Феррар, «гордость гедонистов», чьи золотисто-рыжие волосы вызывали столько восхищения. «А я, моя дорогая, стремлюсь к тому, чтобы стать безупречной женой одного мужчины, безупречной любовницей другого и безупречной матерью третьего — одновременно. Это вполне возможно — во Франции так бывает».
Но разве это действительно возможно, даже если всякая жалость — чепуха? Как быть безупречной по отношению к Майклу, когда малейшая оплошность может выдать ее безупречное отношение к Уилфриду; как быть безупречной с Уилфридом, если ее отношение к Майклу всегда будет для того ножом в сердце? И если… если ее сомнения станут реальностью, как быть безупречной матерью этой реальности, если она будет мучить двоих, или лгать им, как последняя… «Нет, все это совсем не так просто, — подумала Флер. — Вот если бы я была совсем француженкой…» Дверь отворилась — она даже вздрогнула. В комнату вошел тот, благодаря которому она была «не совсем» француженкой. У него был очень хмурый вид — как будто он слишком много думал последнее время. Он поцеловал ее и угрюмо сел к камину.
— Ты останешься ночевать, папа?
— Если можно, — проворчал Сомс, — у меня дела.
— Неприятности, милый?
Сомс резко обернулся к ней:
— Неприятности? Почему ты решила, что у меня неприятности?
— Просто показалось, что у тебя вид такой.
Сомс буркнул:
— Этот Рур! Я тебе принес картину. Китайская!
— Неужели! Как чудесно!
— Ничего чудесного. Просто обезьяна ест апельсин.
— Но это замечательно! Где она? В холле?
Сомс кивнул.
Развернув картину. Флер внесла ее в комнату и, прислонив к зеленому дивану, отошла и стала рассматривать. Она сразу оценила большую белую обезьяну с беспокойными карими глазами, как будто внезапно потерявшую всякий интерес к апельсину, который она сжимала лапой, серый фон, разбросанную кругом кожуру — яркие пятна среди мрачных тонов.
— Но, папа, ведь это просто шедевр. Я уверена, что это какая-то очень знаменитая школа.
— Не знаю, — сказал Сомс. — Надо будет просмотреть китайцев.
— Но зачем ты мне ее даришь? Она, наверно, стоит уйму денег. Тебе бы нужно взять ее в свою коллекцию.
— Они даже цены ей не знали, — сказал Сомс, и слабая улыбка осветила его лицо, — я за нее заплатил три сотни. Тут она будет в большей сохранности.
— Конечно, она будет тут в сохранности. Только почему — в большей?
Сомс обернулся к картине.
— Не знаю, может случиться всякое из-за всего этого.
— Из-за чего, милый?
— «Старый Монт» сегодня не придет?
— Нет, он еще в Липпингхолле.
— А впрочем, и не стоит — он не поможет.
Флер сжала его руку.
— Расскажи, в чем дело?
У Сомса даже дрогнуло сердце. Только подумать — ей интересно, что его беспокоит! Но чувство приличия и нежелание выдать свое беспокойство удержали его от ответа.
— Ты все равно не поймешь, — сказал он. — Где ты ее повесишь?
— Вероятно, вон там. Но надо подождать Майкла.
— Я только что видел его у твоей тетки, — проворчал Сомс. — Это он так ходит на службу?
«Может быть, он просто возвращался в издательство, — подумала Флер. Ведь Корк-стрит более или менее по пути. Может быть, он проходил мимо, вспомнил об Уилфриде, захотел его повидать насчет книг».
— Ах, вот и Тинг. Здравствуй, малыш!
Китайский песик появился, словно подосланный судьбой, и, увидев Сомса, вдруг сел против него, подняв нос и блестя глазами. «Выражение вашего лица мне нравится, — как будто говорил он, — мы принадлежим к прошлому и могли бы петь вместе гимны, старина!» — Смешное существо, — сказал Сомс, — он всегда узнает меня!
Флер подняла собаку.
— Посмотри новую обезьянку, дружок.
— Только не давай ему лизать ее!
Флер крепко держала Тинг-а-Линга за зеленый ошейник, а он, перед необъяснимым куском шелка, пахнущим прошлым, подымал голову все выше и выше, как будто помогая ноздрям, и его маленький язычок высунулся, словно пробуя запах родины.
— Хорошая обезьянка, правда, дружочек?
«Нет, — совершенно явственно проворчал Тинг-аЛинг. — Пустите меня на пол».
На полу он отыскал местечко, где между двумя коврами виднелась полоска меди, и тихонько стал ее лизать.
— Мистер Обри Грин, мэм!
— Гм! — сказал Сомс.
Художник вошел, скользя и сияя. Его блестящие волосы словно струились, его зеленые глаза ускользали куда-то.
— Ага, — сказал он, показывая на пол, — вот за кем я пришел!
Флер удивленно следила за его рукой.
— Тинг! — прикрикнула она строго. — Не смей! Вечно он лижет пол, Обри!
— Но до чего он настоящий китайский! Китайцы умеют делать все, чего не умеем мы!
— Папа, это Обри Грин. Отец только что принес мне эту картину, Обри. Чудо — не правда ли?
Художник молча остановился перед картиной. Его глаза перестали скользить, волосы перестали струиться.
— Фью! — протянул он.
Сомс встал. Он ожидал насмешки, но в тоне художника он уловил почтительную нотку, почти изумление.
— Боже! Ну и глаза! — сказал Обри Грин. — Где вы ее отыскали, сэр?
— Она принадлежала моему двоюродному брату, любителю скачек. Это его единственная картина.
— Делает ему честь. У него был неплохой вкус.
Сомс удивился: мысль, что у Джорджа был вкус, показалась ему невероятной.
— Нет, — сказал он внезапно, — ему просто нравилось, что от этих глаз человеку становится не по себе.
— Это одно и то же. Я никогда не видел более потрясающей сатиры на человеческую жизнь.
— Не понимаю, — сухо сказал Сомс.
— Да ведь это превосходная аллегория, сэр. Съедать плоды жизни, разбрасывать кожуру и попасться на этом, В этих глазах воплощенная трагедия человеческой души. Вы только посмотрите на них! Ей кажется, что в этом апельсине что-то скрыто, и она тоскует и сердится, потому что не может ничего найти. Ведь эту картину следовало бы повесить в Британском музее и назвать «Цивилизация, как она есть».
— Нет, — сказала Флер, — ее повесят здесь и назовут «Белая обезьяна».
— Это то же самое.
— Цинизм ни к чему не приводит, — отрывисто сказал Сомс, — Вот если бы вы сказали: «Наш век, как он есть» — Согласен, сэр; но почему такая узость? Ведь не думаете же вы всерьез, что наш век хуже всякого другого?
— Не думаю? — переспросил Сомс. — Я считаю, что мир достиг высшей точки в восьмидесятых годах и больше никогда ее не достигнет.
Художник задумался.
— Это страшно интересно. Меня не было на свете, а вы, сэр, были примерно в моем возрасте. Вы тогда верили в бога и ездили в дилижансах.
Дилижансы! Это слово напомнило Сомсу один эпизод, который показался ему очень подходящим к случаю.
— Да, — сказал он, — и я могу привести вам пример, какого вам в ваше время не найти. Когда я совсем молодым человеком был в Швейцарии с родными, мои две сестры купили вишен. Когда они съели штук шесть, то вдруг увидели, что в каждой вишне сидит маленький червячок. Там был один англичанин-альпинист. Он увидел, как они были расстроены, и съел все остальные вишни — с косточками, с червями, целиком, — просто чтобы успокоить их. Вот какие в те времена были люди!
— Ой, папа!
— Ого! Наверно, он был в них влюблен.
— Нет, — сказал Сомс, — не особенно. Его фамилия была Паули, и он носил бакенбарды.
— Кстати, о боге и дилижансах: я вчера видел экипаж, — вспомнил Обри Грин.
«Было бы более кстати, если бы вы видели бога», — подумал Сомс, но не сказал ничего вслух и даже удивился этой мысли — он-то сам никогда не видел таких вещей.
— Может быть, вам неизвестно, сэр, что сейчас гораздо больше верующих, чем до войны. Люди открыли, что у них есть не только тело.
— Ах, Обри, вспомнила! — вдруг сказала Флер. — Не знаете ли вы каких-нибудь медиумов? Нельзя ли мне заполучить кого-нибудь из них к себе? На таком полу, как у нас, да еще если Майкла выставить за дверь, можно наверняка сказать, что никакого обмана не будет. Бывают ли эти чернокнижники в свете? Говорят, что они необычайно увлекательны.
— Спиритизм! — буркнул Сомс. — Угу-мм! — он не мог бы выразить свою мысль яснее, говори он хоть полчаса!
Глаза Обри Грина скользнули по Тинг-а-Лингу.
— Попробую вам это устроить, если вы мне дадите вашего китайчонка на часок завтра днем. Я приведу его назад на цепочке и накормлю самыми вкусными вещами.
— А зачем он вам?
— Майкл прислал мне сегодня замечательную маленькую натурщицу, но, понимаете, она не умеет улыбаться!
— Майкл?
— Да. Совершенно новый тип, и я кое-что задумал. Когда она улыбается, будто луч солнца скользит по итальянской долине; но когда ее просишь улыбнуться, она не может. Я и подумал — не рассмешит ли ее ваш китайчонок?
— А мне можно прийти взглянуть? — спросила Флер.
— Да, приведите его завтра сами; но если я ее смогу уговорить, она будет позировать для нагой натуры.
— О-о! А вы мне устроите спиритический сеанс, если я вам одолжу Тинга?
— Устрою.
— Угм-мм, — снова проворчал Сомс.
Сеансы, итальянское солнце, нагая натура! Нет, пора ему снова заняться Элдерсоном, посмотреть, чем можно помочь, а эти пусть играют на скрипке, пока Рим горит!
— До свидания, мистер Грин, мне некогда, — сказал он вслух.
— Чувствую, сэр, — сказал Обри Грин.
«Чувствую!» — мысленно передразнил его Сомс, уходя.
Обри Грин тоже ушел через несколько минут встретив в холле какую-то даму, просившую доложить о себе.
А Флер, оставшись наедине со своим телом, снова провела по нему руками сверху вниз. «Нагая натура» напомнила ей об опасности слишком драматических переживаний.

V. ДУША ФЛЕР

— Миссис Вэл Дарти, мэм.
Имя, которое даже Кокер не смог исказить, подействовало на Флер так, словно чей-то палец внезапно притронулся к обнаженному нерву. Холли! Флер не видела ее с того дня, как вышла замуж не за Джона. Холли! Целый поток воспоминаний — Уонсдон, холмы, меловая яма, яблони, река, роща, Робин-Хилл! Нет! Не слишком приятно видеть Холли; и Флер сказала:
— Как мило, что вы зашли.
— Я сегодня встретилась с вашим мужем на Гринстрит, и он пригласил меня. Какая чудесная комната!
— Тинг! Пойди сюда, я тебя должна представить. Это — Тинг-а-Линг, правда — совершенство? Он немного расстроен из-за новой обезьянки. А как Вэл, как милый Уонсдон? Там было так изумительно спокойно.
— Да, славный, тихий уголок. Мне никогда не надоедает тишина.
— А как… как Джон? — спросила Флер с легким сухим смешком.
— Разводит персики в Северной Каролине. Британская Колумбия не подошла.
— Вот как! Он женат?
— Нет.
— Он, верно, женится на американке.
— Ведь ему еще нет двадцати двух лет.
— Господи! — сказала Флер. — Неужели мне только двадцать один год! Мне кажется, будто мне сорок восемь.
— Это оттого, что вы живете в гуще всех событий и встречаете такую массу людей.
— И, в сущности, никого не знаю.
— Разве?
— Конечно нет. Правда, мы все зовем друг друга по именам, но в общем…
— Мне очень нравится ваш муж.
— О, Майкл — прелесть! А как живет Джун?
— Я ее вчера видела — у нее, конечно, опять новый художник, Клод Брэйнз. Он, кажется, так называемый вертижинист.
Флер закусила губу.
— Да, их теперь много. Но, вероятно, Джун считает его единственным.
— Да, она считает его гением.
— Удивительный она человек.
— Да, — сказала Холли. — Преданнейшее существо в мире, пока увлечена чем-нибудь. Возится, как наседка с только что вылупившимися цыплятами. Вы никогда не видели Бориса Струмоловского?
— Нет.
— И не смотрите.
— Я видела его скульптуру — он лепил одного из дядей Майкла. Вполне нормальная вещь.
— Да. Джун решила, что он сделал эту вещь только ради денег, а он ей этого не мог простить. Она, конечно, была права. Но как только ее питомец начинает зарабатывать, она ищет другого. Она — прелесть!
— Да, — сказала Флер, — мне она очень нравилась.
И еще поток воспоминаний: и кондитерская, и река, и маленькая столовая в квартирке Джун, и комната на Гринстрит, где она под пристальным взглядом синих глаз Джун переодевалась после венчания.
Флер схватила «Обезьяну» и подняла ее повыше.
— Ну разве это не сама жизнь? — проговорила она. Пришла бы ей такая мысль в голову, если бы не Обри Грин? Но в этот момент его слова казались удивительно правильными.
— Бедная обезьянка, — вздохнула Холли. — Мне всегда так их жаль! Но картина, по-моему, чудесная.
— Да, я ее повешу вот тут. Достать еще одну картину — и комната была бы закончена. Но все так дорожат своими китайскими вещами. Эту я получила случайно — умер один человек, Джордж Форсайт, — знаете, тот, что играл на скачках.
— О-о! — тихо протянула Холли. Она вдруг вспомнила насмешливые глаза этого старого родственника в церкви, когда венчали Флер, услышала его глухой шепот: «Выдержит ли она дистанцию?» А правда, выдерживает ли она дистанцию, эта хорошенькая лошадка? «Хотел бы, чтобы она отдохнула. Жаль, что ей некуда дезертировать!» Но нельзя задавать такие интимные вопросы, и Холли ограничилась общим замечанием:
— Как вы воспринимаете жизнь. Флер? Вы, современная золотая молодежь? Когда оторвешься от всего и проживешь двадцать лет в Южной Африке, чувствуешь себя как-то вне жизни.
— Жизнь! О, мы, конечно, знаем, что жизнь считается загадкой, но мы и не пытаемся ее разгадывать. Мы просто Хотим пользоваться минутой, потому что не верим, что чтонибудь долговечно. Но мне кажется, мы не вполне умеем пользоваться ею. Мы просто летим вперед и надеемся на что-то. Конечно, существует искусство, но не все мы — художники; а кроме того, экспрессионизм… вот Майкл, например, говорит, что в нем нет никакого содержания. Мы с ним носимся, — но Майкл, верно, прав. Я встречаюсь с невероятным количеством писателей и художников — считается, что они очень занятные люди.
Холли слушала с совершенном удивлении. Кто бы подумал, что эта девочка так все понимает? Может быть, ее наблюдения и неправильны, но все же она что-то и как-то понимает!
— Но ведь вам все-таки весело?
— Конечно, я люблю хорошие вещи, люблю занятных людей. Я люблю видеть все новое, все стоящее — или по крайней мере то, что кажется в данную минуту стоящим. Но дело в том, что все в конце концов теряет новизну.
Видите ли, я ведь не принадлежу ни к «гедонистам», ни к «новым верующим».
— К новым верующим?
— Как, вы не знаете? Это что-то вроде лечения верой; не старое «бог есть добро, а добро есть бог», а скорее смесь силы воли, психоанализа и веры в то, что все будет в порядке завтра утром, если только скажешь, что все в порядке. Наверно, вам они попадались. Они страшно серьезно относятся к делу.
— Знаю, — сказала Холли, — у них блестят глаза.
— Вероятно. Я в них не верю — я ни в кого не верю, да и ни во что, собственно. Разве можно верить?
— Ну, а простой народ? А тяжелый труд?
Флер вздохнула.
— Да, вероятно. Вот Майкл, я прямо скажу, человек неиспорченный. Давайте пить чай. Чаю, Тинг? — и, включив свет, она позвонила.
Когда нежданная гостья ушла, Флер осталась неподвижно сидеть у огня. Сегодня, когда она была на грани близости с Уилфридом!.. Значит, Джон не женат! Конечно, ничего от этого не изменится. Жизнь никогда не складывается, как в книжках. И вообще все эти сентименты — ерунда! Хватит! Флер откинула прядь волос со лба и, достав гвоздь и молоток, стала вешать белую обезьяну. Между двумя чайными шкафчиками с цветной перламутровой инкрустацией картина будет выглядеть замечательно. Раз Джон не для нее, то не все ли равно — Уилфрид или Майкл, оба или никого. Высосать апельсин, пока он у тебя в руках, и бросить кожуру. И вдруг она увидела, что Майкл здесь, в комнате. Он вошел очень тихо и стал у камина, за ее спиной. Она быстро оглянулась и сказала:
— Ко мне заходил Обри Грин насчет натурщицы, которую ты ему послал. И Холли — миссис Вэл Дарти, она сказала, что встретила тебя. Да, смотри, что нам принес папа. Правда, чудо?
Майкл молчал.
— Что-нибудь случилось, Майкл?
— Нет, ничего. — Он подошел к «Обезьяне».
Флер сбоку пристально разглядывала его лицо. Инстинктивно она чувствовала какую-то перемену. Неужели он знает, что она была у Уилфрида? Видел, как она оттуда вышла?
— Ну и обезьяна! — сказал он. — Да, кстати, нет ли у тебя какого-нибудь лишнего платья для жены одного бедного малого, что-нибудь попроще?
Она машинально ответила:
— Да, конечно, — а мозг ее напряженно работал.
— Тогда ты, может быть, отложишь? Я сам собираюсь послать ему кое-что — отправили бы все вместе.
Да. Он совсем не похож на себя, словно какая-то пружинка в нем сдала. Ей стало не по себе: Майкл — и невесел! Как будто в холодный день потух камин. И, может быть, впервые она почувствовала, какое значение имеет для нее его веселость. Она видела, как он взял Тинг-а-Линга на руки и сел. Тогда она подошла к нему сзади и наклонилась к нему так, что ее волосы коснулись его щеки. Вместо того чтобы потереться щекой о ее щеку, он сидел неподвижно, и сердце у нее упало.
— Что с тобой? — спросила она ласкаясь.
— Ничего.
Она взяла его за уши.
— Нет, что-то есть. Ты, верно, как-нибудь узнал, что я заходила к Уилфриду.
Он ответил ледяным тоном:
— А почему бы и нет?
Флер выпустила его голову и выпрямилась.
— Я заходила только сказать ему, что больше не могу с ним встречаться.
Эта полуправда ей самой показалась полной правдой.
Он вдруг поднял на нее глаза, его лицо передернулось, и он взял ее руку.
— Вот что, Флер. Ты должна поступать так, как тебе хочется, — ты это знаешь. Иначе было бы несправедливо. Я просто съел лишнее за завтраком.
Флер отошла на середину комнаты.
— Ты — милый, — сказала она тихо и вышла.
У себя наверху она принялась разбирать платья, а на душе у нее было смятение.
Назад: VII. «СТАРЫЙ МОНТ» И «СТАРЫЙ ФОРСАЙТ»
Дальше: VI. МАЙКЛУ ДОСТАЕТСЯ