XI. БОСИНИ ОТПУЩЕН НА ЧЕСТНОЕ СЛОВО
На другой день после поездки в Ричмонд Сомс вернулся из Хэнли с утренним поездом. Не чувствуя расположения к водному спорту, он посвятил своё пребывание там не удовольствиям, а делу: ему пришлось съездить в Хэнли по вызову весьма солидного клиента.
Сомс отправился прямо в Сити, но дел там особенных не было, и в три часа он уже освободился, радуясь случаю пораньше вернуться домой. Ирэн не ждала его. Он вовсе не хотел застать её врасплох, но считал, что иногда не мешает нагрянуть неожиданно.
Переодевшись для прогулки, Сомс сошёл в гостиную. Ирэн, ничем не занятая, сидела на своём излюбленном месте в уголке дивана; у неё были тёмные круги под глазами, как будто после бессонной ночи.
Сомс спросил:
— Почему ты дома? Ждёшь кого-нибудь?
— Да… то есть особенно никого не жду.
— Кто должен прийти?
— Мистер Босини хотел заглянуть.
— Босини? Он должен быть на стройке.
На это Ирэн ничего не ответила.
— Так вот что, — сказал Сомс, — пойдём по магазинам, а потом погуляем в парке.
— Я не хочу выходить. У меня болит голова.
Сомс сказал:
— Стоит мне только попросить о чем-нибудь, и у тебя всякий раз начинает болеть голова. Посидишь на воздухе, под деревьями, и всё пройдёт.
Она ничего не ответила ему.
Сомс помолчал несколько минут, потом снова заговорил:
— Интересно бы знать, в чём, по-твоему, заключаются обязанности жены? Меня это всегда интересовало!
Он не ожидал ответа, но она ответила:
— Я пробовала делать так, как ты хочешь; не моя вина, если я не могу стать хорошей женой.
— Чья же это вина?
Он смотрел на неё искоса.
— Перед свадьбой ты обещал отпустить меня, если наш брак окажется неудачным. Что же, можно его назвать удачным?
Сомс нахмурился.
— Удачным! — проговорил он, запинаясь. — Был бы удачным, если бы ты вела себя как следует!
— Я пробовала, — сказала Ирэн. — Ты отпустишь меня?
Сомс отвернулся. Почувствовав в глубине души тревогу, он замаскировал её спасительным гневом.
— Отпустить? Ты сама не понимаешь, что говоришь. Отпустить! Как я могу отпустить тебя? Ведь мы женаты! Чего же ты просишь? И о чём тут вообще рассуждать? Надень шляпу, и пойдём посидим в парке.
— Так ты не хочешь отпустить меня?
В её глазах, смотревших на Сомса, было что-то необычное и трогательное.
— Отпустить! — сказал он. — Куда же ты денешься, если я тебя отпущу? Ведь у тебя нет своих средств.
— Как-нибудь проживу.
Он быстро прошёлся по комнате взад и вперёд; потом остановился около неё.
— Пойми раз и навсегда, — сказал он, — я не хочу больше подобных разговоров. Пойди надень шляпу!
Она не двигалась.
— Тебе, должно быть, не хочется упустить Босини, если он зайдёт! сказал Сомс.
Ирэн медленно встала и вышла из комнаты. Вернулась она в шляпе.
Они вышли.
В Хайд-парке уже схлынула пёстрая толпа иностранцев и другой сентиментальной публики, которая разъезжает в полдень по дорожкам, чувствуя себя необычайно элегантной; на смену полудню пришёл час настоящего, солидного гулянья, но и он уже близился к концу, когда Сомс и Ирэн уселись под статуей Ахиллеса.
Сомс уже давно не бывал с ней в парке. Эти совместные прогулки были для него самым большим удовольствием в первые два года после женитьбы, когда сознание, что весь Лондон смотрит на него, обладателя этой очаровательной женщины, наполняло его сердце великой, хотя и затаённой гордостью. Сколько раз он сидел с ней рядом, безукоризненно одетый, в светло-серых перчатках, с лёгкий, надменной улыбкой на губах, и кивал знакомым, изредка приподнимая цилиндр!
Остались светло-серые перчатки, осталась презрительная улыбка на губах, но что теперь у него на сердце?
Стулья быстро пустели, но Сомс не уходил, словно заставляя Ирэн вытерпеть наказание. Раза два он заговаривал с ней, и она наклоняла голову или с усталой улыбкой отвечала «да».
Вдоль ограды шёл какой-то человек; он шагал так быстро, что прохожие оборачивались и смотрели ему вслед.
— Посмотри на этого болвана! — сказал Сомс. — Бежит сломя голову по такой жаре!
Ирэн быстро повернулась в ту сторону; он взглянул на неё.
— А! — сказал Сомс. — Это наш приятель «пират»!
И он сидел не двигаясь и насмешливо улыбался, чувствуя, что Ирэн тоже затихла и тоже улыбается.
«Поздоровается она с ним или нет?» — думал Сомс.
Но Ирэн не поздоровалась.
Босини дошёл до ограды и повернул назад, пробираясь между стульями, точно пойнтер по следу. Увидев их, он остановился как вкопанный и приподнял шляпу.
Улыбка не сходила с лица Сомса; он тоже снял цилиндр.
Босини подошёл к ним, вид у него был совершенно измученный, как у человека, уставшего после тяжёлого физического напряжения; пот каплями выступил на лбу, и улыбка Сомса, казалось, говорила: «Трудно тебе пришлось, любезный!..»
— И вы тоже в парке? — спросил Сомс. — А мы думали, что вы презираете такое легкомысленное времяпрепровождение!
Босини, казалось, ничего не слышал; его ответ предназначался Ирэн:
— Я заходил к вам; думал застать вас дома.
Кто-то сзади окликнул Сомса и заговорил с ним; обмениваясь со знакомым ничего не значащими словами. Сомс не расслышал её ответа, и в голове у него созрело решение.
— Мы идём домой, — сказал он Босини, — пойдёмте с нами, пообедаем вместе.
В его словах была какая-то бравада, какой-то странный пафос. «Вы не обманете меня, — говорил его взгляд и голос, — смотрите, я доверяю вам, я не боюсь!»
Они отправились втроём на Монпелье-сквер, Ирэн шла посредине. На людных улицах Сомс шагал впереди. Он не прислушивался к их разговору; внезапно принятое решение довериться им овладело всеми его мыслями. Как игрок, он повторял себе: «Я не могу отбросить эту карту — надо сыграть и на неё. У меня не так уж много шансов».
Сомс торопливо переоделся, услышал, как Ирэн вышла и спустилась по лестнице, и после этого ещё целых пять минут помедлил у себя в комнате. Затем он сошёл вниз, нарочно хлопнув дверью, чтобы предупредить их. Они стояли у камина, кажется, разговаривали, а может быть, и нет; он не разобрал.
Весь долгий вечер Сомс разыгрывал свою роль в этом фарсе — в его обращении с гостем дружелюбия было даже больше, чем обычно; и когда, наконец, Босини поднялся, он сказал:
— Заходите почаще, Ирэн любит поговорить с вами о постройке!
И опять в его голосе прозвучала какая-то бравада, какой-то странный пафос; но рука его была холодна как лёд.
Верный своему решению, он отвернулся, чтобы не видеть их прощания, отвернулся, чтобы не видеть жены, не видеть её волос, отливающих золотом при свете висячей лампы, её скорбных улыбающихся губ, не видеть глаз Босини, который смотрел на неё, как смотрит собака на своего хозяина.
И Сомс лёг спать в полной уверенности, что Босини влюблён в его жену.
Ночью было душно, так душно и тихо, что даже из окон, открытых настежь, шла духота. Он долго лежал, прислушиваясь к её дыханию.
Вот она может спать, а он лежит не смыкая глаз. И, лёжа без сна. Сомс твёрдо решил играть роль спокойного, доверчивого супруга.
Перед рассветом он тихо встал и, пройдя в соседнюю комнату, остановился у открытого окна.
Ему нечем было дышать.
Он вспомнил ночь четыре года назад — ночь накануне свадьбы, такую же душную и жаркую.
Он лежал тогда в кресле у окна своей гостиной на Виктория-стрит. В соседнем переулке кто-то с грохотом ломился в дверь, вскрикнула женщина; он помнил, как будто это случилось совсем недавно, драку, стук захлопнутой двери, мёртвую тишину, наступившую вслед за тем. А потом в призрачном, уже не нужном свете уличных фонарей появился поливальщик улиц со своей тележкой; Сомсу казалось, что он опять слышит её грохот — все ближе и ближе; вот тележка проехала, и звуки постепенно замерли вдали.
Он высунулся из окна, выходившего во дворик, и увидел первые рассветные лучи. На мгновение контуры стен и крыши расплылись, затем выступили снова уже более чётко.
Он вспомнил, как фонари заливали бледным светом всю Виктория-стрит; вспомнил, как он торопливо оделся и вышел, миновал дома и сквер и, очутившись на той улице, где жила она, остановился, глядя на маленький дом — тихий, посеревший, как лицо мертвеца.
И вдруг, как бред в мозгу больного, перед ним пронеслась мысль: «А что делает он — этот человек, который не даёт мне покоя, который был здесь сегодня вечером, который влюблён в мою жену; может быть, бродит там на улице, ищет её, как искал сегодня днём; может быть, не спускает глаз с моего дома?»
Он прокрался через площадку лестницы, осторожно отодвинул штору и растворил окно.
Сероватая мгла окутывала деревья в сквере, словно ночь, как большая пушистая бабочка, пролетая, задела их крыльями. Фонари все ещё горели бледным светом, но на улице было пустынно, ни живой души кругом!
И вдруг в мёртвой тишине откуда-то издали, еле слышный, донёсся крик, взметнувшийся, словно голос чьей-то души, изгнанной из рая и тоскующей о своём счастье. Вот опять, опять! Сомс вздрогнул и затворил окно.
И вспомнил: «А! Это павлины кричат в парке».
XII. ДЖУН ЕЗДИТ С ВИЗИТАМИ
Старый Джолион стоял в тесном холле гостиницы в Бродстэрзе, вдыхая запах клеёнки и сельди, которым бывают пропитаны все респектабельные пансионы на морском побережье. На кресле — лоснящемся кожаном кресле с продранной в левом углу спинки обивкой, сквозь которую виднелся конский волос, — стоял чёрный саквояж. Старый Джолион укладывал в него бумаги, номера «Таймс» и флакон одеколона. На сегодня были назначены заседания «Золотопромышленной концессии» и «Новой угольной», и он собирался в город, так как никогда не пропускал заседаний. «Пропустить заседание» означало бы лишний раз признаться в своей старости, а жадный форсайтский дух старого Джолиона никак не мирился с этим.
Он укладывал вещи в чёрный саквояж, и его глаза готовы были каждую минуту загореться гневом. Так поблёскивают глаза у мальчишки, загнанного в угол оравой школьных товарищей, хоть он и сдерживается, видя, что перевес на их стороне. И старый Джолион тоже сдерживал себя — усилием воли, уже сдававшей мало-помалу, старался подавить раздражение, которое вызывали в нём некоторые обстоятельства жизни.
Он получил от сына бестолковое письмо, в котором мальчик старался замазать общими фразами своё явное желание уклониться от ответа на простой вопрос. «Я говорил с Босини, — писал Джо, — он не преступник. Чем больше я вижу людей, тем больше убеждаюсь, что не надо искать в них доброго или злого — они скорее смешны или трогательны. Но Вы, вероятно, не согласитесь со мной».
Старый Джолион, конечно, не согласился; такие речи казались ему циничными. Он ещё не достиг того возраста, когда даже Форсайты, отрешившись от иллюзий и правил, которым они следовали с практическими целями, совершенно в них не веря, лишаются физической радости жизни и, постигнув всем существом своим, что им уже не на что надеяться, не видят больше необходимости обуздывать себя, ломают все преграды и говорят то, что раньше им и в голову не пришло бы сказать.
Старый Джолион, должно быть, верил в «добро» и «зло» не больше, чем его сын; но… неизвестно… трудно сказать; может быть, во всём этом что-нибудь и есть; и зачем высказывать бесполезное недоверие и лишать себя возможных преимуществ?
Проводя каникулы в горах, хотя (как истый Форсайт) он никогда не предпринимал ничего слишком рискованного или слишком смелого, старый Джолион очень полюбил их. И когда после трудного подъёма (обозначенного у Бедекера как «утомительный, но вознаграждающий путешественника сторицей») перед ним открывался чудесный вид, он не мог не верить в существование какого-то великого, возвышенного принципа, венчающего всю беспорядочную суету, все неглубокие стремнины и маленькие тёмные бездны жизни. Это, вероятно, было самым близким к религии переживанием, какое допускал его практичный характер.
Но прошло уже много лет с тех пор, как он последний раз был в горах. Первые два года после смерти жены он проводил там каникулы с Джун и тогда же с горечью убедился, что дни прогулок для него миновали.
Та уверенность в существовании высшего порядка вещей, которой его наградили горы, давно уже не посещала старого Джолиона.
Он знал, что стареет, но чувствовал себя молодым, и это тревожило его. Тревожила и смущала мысль, что он, такой осторожный, стал отцом и дедом людей, словно рождённых для несчастий. Пре Джо ничего плохого не скажешь — да разве можно сказать что-нибудь плохое про такого славного молодца? Однако его положение в жизни никуда не годится; история с Джун тоже ничем не лучше. Во всём этом было что-то роковое, а человек с его характером не мог ни понять рока, ни примириться с ним.
Решив написать сыну, старый Джолион не надеялся, что из этого выйдет что-нибудь путное. Ещё на балу у Роджера ему стало ясно, к чему все это клонится; чтобы высчитать, сколько будет дважды два, старому Джолиону требовалось гораздо меньше времени, чем многим другим, а имея перед глазами пример собственного сына, он знал лучше всех остальных Форсайтов, что бледное пламя опаляет людям крылья, хотят они этого или нет.
До помолвки Джун, когда она и миссис Сомс были неразлучны, старый Джолион достаточно часто встречался с Ирэн, чтобы почувствовать её обаяние. Она не была ни вертушкой, ни кокеткой — слова, милые сердцу людей его поколения, любивших называть вещи добротными, обобщающими и не совсем точными именами; но в ней чувствовалось что-то опасное. Он и сам не мог сказать, в чём тут дело. Попробуйте поговорить с ним о свойствах, присущих некоторым женщинам, о той обольстительности, которая не зависит даже от них самих! Он ответит вам: «Вздор!» В Ирэн чувствуется что-то опасное, и дело с концом! Ему хотелось закрыть глаза на всё это. Раз уже случилось, пусть так оно и будет; он не желает больше об этом слышать, ему хочется только одного: спасти Джун и вернуть ей душевный покой. Старый Джолион всё ещё надеялся снова найти в Джун своё утешение.
Итак, он отправил письмо. Ответ был мало вразумительный. Что же касается самого разговора с Босини, то о нём, в сущности говоря, упоминалось всего-навсего одной странной фразой: «Насколько я понимаю, его захватило потоком». Потоком! Каким потоком? Что теперь за странная манера выражать свои мысли!
Старый Джолион вздохнул и сунул последние бумаги во внутренний карман саквояжа; он прекрасно знал, что подразумевалось под «потоком».
Джун вышла из столовой и помогла ему надеть пальто. По костюму и по решительному выражению её лица старый Джолион сразу же понял, что последует дальше.
— Я тоже поеду, — сказала она.
— Глупости, дорогая; я прямо в Сити. Нечего тебе слоняться по городу.
— Мне надо повидать миссис Смич.
— Опять ты вздумала возиться со своими «несчастненькими!» — проворчал старый Джолион.
Он не поверил этому предлогу, но спорить не стал. С её упрямством все равно не сладишь.
На вокзале он усадил Джун в приехавший за ним самим экипаж — очень характерный поступок для старого Джолиона, совсем не страдавшего эгоизмом.
— Только не очень утомляйся, дорогая, — сказал он и, подозвав кэб, уехал в Сити.
Джун отправилась сначала в один из переулочков Пэддингтона, где жила «несчастненькая» миссис Смич — пожилая особа, по профессии судомойка; но, послушав с полчаса её как всегда горестные излияния и чуть ли не насильно заставив старушку примириться на время со своей участью, она поехала на Стэнхоп-Гейт. Большой дом стоял пустой и тёмный.
Джун решила выведать хоть что-нибудь, выведать любой ценой. Лучше узнать самое худшее и покончить со всем этим. План её был таков: поехать сначала к тётке Фила, миссис Бейнз, а если там ничего не добьёшься, — к самой Ирэн. Она не отдавала себе ясного отчёта в том, что ей, собственно, дадут эти визиты.
В три часа Джун приехала на Лаундес-сквер. Повинуясь инстинкту, появляющемуся у женщин в минуты опасности, она надела самое лучшее платье и отправилась на поле битвы, глядя вперёд с такой же отвагой, как старый Джолион. Её страхи уступили место нетерпению.
В ту минуту, когда доложили о приезде Джун, тётка Босини, миссис Бейнз (звали её Луиза), находилась на кухне и присматривала за кухаркой — миссис Бейнз была великолепная хозяйка, а, как всегда говорил сам Бейнз, «хороший обед — великое дело». Ему лучше всего работалось в послеобеденные часы. Этот самый Бейнз и построил блистательный ряд высоких красных домов в Кенсингтоне, которые вместе со многими другими домами оспаривают славу «самых уродливых построек в Лондоне».
Услыхав о приезде Джун, миссис Бейнз поспешила в спальню и, вынув из запертого в комоде красного сафьянового футляра два больших браслета, надела их на свои белые руки — миссис Бейнз в значительной степени было присуще то самое «чувство собственности», которое, как мы знаем, является пробным камнем форсайтизма и основой высокой нравственности.
Зеркало гардероба отражало невысокую коренастую фигуру миссис Бейнз, явно склонную к полноте и одетую в платье, сшитое под её собственным присмотром из материи весьма неопределённых тонов, напоминающих окраску коридоров в больших гостиницах. Она подняла руки к волосам, причёсанным a la Princesse de Galles, и поправила их кое-где, чтобы причёска лучше держалась; взгляд её был полон бессознательной трезвости, словно она присматривалась к какому-то очень неприглядному факту и старалась повернуть его к себе выгодной стороной. В юности на щеках миссис Бейнз цвели розы, но преклонный возраст покрыл эти щеки пятнами, и в то время как она проводила по лбу пуховкой, глаза её смотрели в зеркало с чёрствой, отталкивающей прямотой. Положив пуховку, она несколько минут стояла перед зеркалом неподвижно, пристраивая на лицо улыбку, в которой участвовали и её прямой величественный нос, и подбородок (никогда не отличавшийся своими размерами, а сейчас и вовсе еле заметный по соседству с могучей шеей), и тонкие поджатые губы — Быстро, чтобы сохранить эффект улыбки, она подобрала обеими руками подол и спустилась по лестнице.
Миссис Бейнз давно поджидала визита Джун. До неё уже дошли слухи, что между племянником и его невестой происходит что-то неладное. Ни тот, ни другая не заглядывали к ней уже несколько недель. Она много раз приглашала Фила к обеду, но на эти приглашения он неизменно отвечал: «Занят».
Миссис Бейнз тревожилась инстинктивно, а чутьё у этой достойнейшей женщины было необычайно острое. Ей следовало родиться в семье Форсайтов; с точки зрения молодого Джолиона, вкладывавшего в это слово особый смысл, у миссис Бейнз были, конечно, все права на такую привилегию, и поэтому она заслуживает особой характеристики.
Миссис Бейнз ухитрилась так удачно выдать замуж трех дочерей, что, по мнению многих, девушки этого даже не заслуживали, так как они отличались той невзрачностью, какую, как правило, можно встретить только в семьях, имеющих отношение к более почтенным профессиям. Её имя числилось в комитетах, ведавших множеством благотворительных дел: балами, спектаклями, базарами, которые возглавляла церковь, — миссис Бейнз давала своё имя только в тех случаях, когда чувствовала твёрдую уверенность, что всё будет организовано под надлежащим присмотром.
По её собственным словам, она стояла за то, чтобы подводить деловую основу решительно подо все; функции церкви, благотворительных комитетов — да всего, чего угодно, — должны заключаться в упрочении Общества. Поэтому неорганизованность миссис Бейнз считала безнравственной. Всё дело в организации, ибо только организация даст чувство уверенности, что ваши деньги потрачены не зря. Организация — и ещё раз организация. Не может быть никакого сомнения, что миссис Бейнз была тем, чем считал её старый Джолион, — докой по этой части; правда, он шёл дальше и называл её «трещоткой».
Все начинания, под которыми ставилось и её имя были так идеально организованы, что к тому времени, когда подсчитывали барыши, начинания эти становились похожими на молоко, с которого сняты все сливки человеческой сердечности. Но, по справедливому замечанию миссис Бейнз, сантименты тут неуместны. По правде говоря, она была чуть-чуть академична.
Эта достойная женщина, пользовавшаяся большим уважением в церковных кругах, была одной из старших жриц в храме форсайтизма, денно и нощно поддерживающих неугасимый огонь в светильнике, горящем перед богом собственности, на алтаре которого начертаны возвышенные слова: «Ничего даром, а за пенни самую малость».
Когда миссис Бейнз входила в комнату, чувствовалось появление чего-то весьма солидного; в этом, вероятно, и заключался секрет её популярности как дамы-патронессы. Такая солидность по душе людям, которые платят деньги; и на балах они взирали на прямоносую дородную миссис Бейнз, стоявшую в платье с блёстками в окружении своих помощников, как на полководца.
Единственное, чего ей не хватало, — это второго имени. Она играла большую роль в своём обществе — среди представителей крупной буржуазии, во всех его группах и кружках, встречавшихся на общем поле битвы благотворительной деятельности — на том поле битвы, где все они получали такое удовольствие от соприкосновения с людьми Общества, которое пишется с большой буквы. Она играла роль в обществе, которое пишется с маленькой буквы, в той гораздо более широкой, более значительной и могущественной корпорации, где христианско-коммерческие институты, правила и принципы, нашедшие своё воплощение в ней самой, были горячей кровью, свободно разливавшейся по жилам, — твёрдой валютой, а не тем суррогатом, что наполнял вены маленького Общества, начинающегося с большого «О». Люди, знавшие миссис Бейнз, чувствовали в ней трезвость — трезвость женщины, которая ничему не отдаётся целиком и вообще старается уделять другим как можно меньше.
У миссис Бейнз были самые скверные отношения с отцом Босини, для которого она нередко служила объектом совершенно непростительных с его стороны издевательств. Теперь, вспоминая умершего, она называла его своим «милым непочтительным братом».
Миссис Бейнз встретила Джун с тщательно разыгранным радушием, на что она была мастерица, и с некоторой опаской, если такая известная в деловых и церковных кругах женщина вообще могла опасаться кого-либо. Джун, несмотря на всю свою хрупкость, обладала большим чувством собственного достоинства, и это чувство собственного достоинства сквозило в её бесстрашных глазах. И миссис Бейнз прекрасно понимала, что в этой непреклонной прямоте Джун было много форсайтского. Будь эта девушка просто откровенна и смела, миссис Бейнз сочла бы её «сумасбродкой» и ничем, кроме презрения, не удостоила бы; будь в ней просто много форсайтских черт, как, скажем, у Фрэнси, она покровительствовала бы ей из чистого уважения к благородному металлу; но Джун, несмотря на всю свою миниатюрность (миссис Бейнз обычно приводили в восторг вещи внушительных размеров), вселяла в неё какое-то чувство неловкости; и она усадила Джун в кресло лицом к окну.
Её уважение к Джун объяснялось ещё одним обстоятельством, признать которое миссис Бейнз — женщина набожная и не поддающаяся мирским соблазнам — вряд ли согласилась бы: она часто слышала от мужа, что старый Джолион богатый человек, и Джун очень выигрывала в её глазах благодаря этому чрезвычайно резонному обстоятельству. Сегодня миссис Бейнз испытывала те же чувства, с какими мы читаем роман о некоем молодом человеке в наследстве и трепещем от страха, как бы автор не совершил ужасного промаха, оставив своего героя к концу книги ни с чем.
В её обращении с Джун было много теплоты; миссис Бейнз никогда ещё не видела с такой ясностью, какая это редкая и достойная девушка. Она справилась о здоровье старого Джолиона. Поразительно сохранился для своего возраста; такой статный, моложавый, сколько ему лет? Восемьдесят один! Никогда бы не дала! Они живут на море? Чудесно! Фил, наверное, пишет Джун каждый день? Её светло-серые глаза широко открылись; но девушка выдержала этот взгляд не дрогнув.
— Нет, — сказала она, — совсем не пишет!
Миссис Бейнз потупилась: её веки опустились невольно, но всё-таки опустились. Через мгновение всё было по-прежнему.
— Ну, разумеется! Как это похоже на Фила — он всегда такой!
— Разве? — сказала Джун.
Этот вопрос чуть было не прогнал широкую улыбку с лица миссис Бейнз; чтобы скрыть своё замешательство, она слегка заёрзала на месте, оправила платье и сказала:
— Ах, милочка, он такой сумбурный; ну кто станет обращать внимание на его поступки!
Джун вдруг поняла, что напрасно теряет здесь время: если даже поставить вопрос прямо, от этой женщины все равно ничего не добьёшься.
— Вы видаетесь с ним? — спросила она, залившись румянцем.
На запудренном лбу миссис Бейнз выступила испарина.
— Да, конечно! Не помню, когда он был последний раз, — по правде сказать, мы его не видели это время. У него столько хлопот с домом вашего кузена; говорят, постройка скоро закончится. Надо будет устроить обед в честь такого события; приезжайте как-нибудь и оставайтесь ночевать!
— Благодарю вас, — сказала Джун.
И опять подумала: «Я зря трачу время. Она ничего не скажет».
Джун встала. В миссис Бейнз произошла перемена. Она тоже поднялась; губы её дрогнули, она беспокойно сжала руки. Происходило что-то неладное, а она ни о чём не осмеливалась спросить эту хрупкую стройную девушку, стоявшую перед ней с таким решительным личиком, стиснутыми губами и обидой в глазах. Миссис Бейнз никогда не боялась задавать вопросы — вся организационная деятельность зиждется на вопросах и ответах.
Но дело было настолько серьёзно, что нервы её, обычно довольно крепкие, сейчас сдали; ещё сегодня утром муж сказал:
— У старика Форсайта, наверно, больше ста тысяч фунтов.
И вот эта девушка стоит перед ней и протягивает руку — протягивает руку!
Может быть, сейчас ускользнёт возможность — кто знает! — возможность удержать её в семье, а миссис Бейнз не решается заговорить.
Она проводила Джун взглядом до самой двери.
Дверь закрылась.
Миссис Бейнз ахнула и бросилась следом за Джун, Переваливаясь на ходу всем своим тучным телом.
Поздно. Она услышала, как захлопнулась входная дверь, и замерла на месте с выражением неподдельного гнева и обиды на лице.
Быстрая как птица, Джун неслась по улице. Она ненавидела теперь эту женщину, которая в прежние счастливые дни казалась ей такой доброй. Неужели от неё вечно будут так отделываться, вечно будут мучить неизвестностью?
Она пойдёт к Филу и спросит его самого. Она имеет право знать все. Джун быстро прошла Слоун-стрит и поравнялась с домом, где жил Босини. Затворив за собой входную дверь, она с мучительно бьющимся сердцем взбежала по лестнице.
На площадке третьего этажа она замедлила шаги, чтобы перевести дыхание, и, взявшись рукой за перила, прислушалась. Наверху было тихо.
Бледная как полотно, Джун прошла последний пролёт. Она увидела дверь, прочла его имя на дощечке. И решимость, с которой она пришла сюда, вдруг покинула её.
Джун ясно поняла все значение своего поступка. Её бросило в жар; ладони под тонкими шёлковыми перчатками были влажны.
Она отошла от двери, но не спустилась вниз. Прислонившись к перилам, она старалась побороть в себе чувство, близкое к удушью, и смотрела на дверь с отчаянной отвагой. Нет, она не сойдёт вниз. Не все ли равно, что о ней будут думать? Никто не узнает. Помощи ждать не от кого, надо действовать самой. Надо покончить с этим.
И, заставив себя отойти от стены, она дёрнула звонок. Дверь не отперли, и весь её стыд и страх вдруг исчезли; она позвонила ещё и ещё раз, словно добиваясь у запертой квартиры ответа и вознаграждения за тот стыд и страх, с которыми она пришла сюда. Дверь не отворили; Джун перестала звонить и, опустившись на ступеньку, закрыла лицо руками.
Потом она тихонько сошла вниз на улицу. У неё было такое чувство, словно она только что встала после тяжёлой болезни; ей хотелось лишь одного: как можно скорее добраться домой. Ей казалось, что на улице все знают, где она была, что она делала; и вдруг через дорогу она увидела Босини, идущего к своему дому со стороны Монпелье-сквер.
Она хотела перебежать улицу. Глаза их встретились, и он приподнял шляпу. Проехал омнибус, и на минуту она потеряла Босини, потом, стоя на краю тротуара, увидела сквозь вереницу экипажей его удаляющуюся фигуру.
И Джун замерла на месте, глядя ему вслед.
XIII. ПОСТРОЙКА ДОМА ЗАКОНЧЕНА
— Порцию телячьего бульона, порцию супа из бычьих хвостов, два стакана портвейна.
В верхнем зале у Френча, где Форсайт все ещё может получить сытные английские блюда, сидели за завтраком Джемс и его сын.
Этот ресторан Джемс предпочитал всем остальным; все здесь было скромно, без претензий, вкусно, сытно, и хотя Джемс был уже до некоторой степени испорчен необходимостью следить за модой и привычки его складывались соответственно доходам, которые неуклонно продолжали расти, но в минуты затишья среди работы его все ещё одолевала тоска по вкусной, обильной пище, которую он едал в молодости, У Френча подавали настоящие английские официанты — заросшие волосами, в передниках; пол посыпался опилками, а три круглых зеркала в позолоченных рамах висели как раз на такой высоте, чтобы в них нельзя было смотреться. И кабинки здесь уничтожили совсем недавно, кабинки, где можно было съесть бифштекс из вырезки с рассыпчатым картофелем, не видя своих соседей, — по-джентльменски.
Джемс заткнул салфетку за третью пуговицу жилета — привычка, от которой ему давно пришлось отказаться в Вест-Энде. Он чувствовал, что будет есть суп с аппетитом, — все утро ушло на оформление бумаг по продаже поместья одного старого приятеля.
Набив рот чёрствым хлебом здешней выпечки. Джемс заговорил:
— Ты поедешь в Робин-Хилл один или с Ирэн. Возьми её с собой. Там, наверное, будет ещё много возни.
Не поднимая глаз. Сомс ответил:
— Она не хочет ехать.
— Не хочет? Как так? Разве она не собирается жит — в Робин-Хилле?
Сомс промолчал.
— Не понимаю, что теперь творится с женщинами, — забормотал Джемс, у меня с ними никаких хлопот не было. Ты слишком много позволяешь ей. Она избалована.
Сомс поднял на него глаза.
— Я не желаю слышать о ней ничего дурного, — сказал он вдруг.
В наступившем молчании было только слышно, как Джемс тянет суп с ложки.
Официант принёс два стакана портвейна, но Сомс остановил его.
— Так портвейн не подают, — сказал он, — унесите это и подайте всю бутылку.
Покончив с супом и с размышлениями. Джемс подвёл краткий итог общему положению дел.
— Мама лежит, — сказал он, — можешь воспользоваться экипажем. Я думаю, Ирэн с удовольствием проедется. Этот Босини сам вам все покажет?
Сомс кивнул.
— Я тоже не прочь посмотреть, как он там закончил отделку, — продолжал Джемс. — Надо, пожалуй, заехать за вами обоими.
— Я поеду поездом, — ответил Сомс. — А если вы захотите побывать в Робин-Хилле, Ирэн, может быть, согласится съездить с вами; впрочем, не знаю.
Он подозвал официанта и попросил счёт, по которому уплатил Джемс.
Они расстались у собора св. Павла: Сомс поехал на вокзал, а Джемс сел в омнибус и отправился в западную часть города.
Он выбрал себе угловое место рядом с кондуктором, загородив пассажирам дорогу своими длинными ногами, и на всех входивших в омнибус смотрел с неодобрением, точно они не имели права дышать его воздухом.
Джемс решил воспользоваться случаем и поговорить с Ирэн. Вовремя сказанное слово многое значит; а раз она собирается переезжать за город, пусть не упускает возможности начать новую жизнь. Вряд ли Сомс потерпит, если так будет продолжаться.
Он не вдумывался в то, что значило это «продолжаться»; смысл выражения был достаточно широк, расплывчат и как нельзя более подходил Форсайту. А после завтрака Джемс был куда храбрее обычного.
Добравшись домой, он велел подать ландо и распорядился, чтобы ехал и грум. Джемс хотел подойти к Ирэн поласковей, сделать для неё всё, что можно.
Когда дверь дома № 62 отворилась, он совершенно явственно расслышал пение Ирэн и сразу же заявил об этом, чтобы ему не отказали в приёме.
Да, миссис Сомс дома, но горничная не знала, принимает ли она.
С проворством, не раз удивлявшим тех, кто наблюдал за его тощей фигурой и отсутствующим выражением лица, Джемс двинулся в гостиную, не дав горничной времени принести отрицательный ответ. Ирэн сидела за роялем, положив руки на клавиши и, по-видимому, прислушивалась к голосам в холле. Она не улыбнулась ему.
— Ваша свекровь лежит, — начал Джемс, рассчитывая, сразу же завоевать её сочувствие. — Меня ждёт экипаж. Будьте умницей, подите наденьте шляпу, и мы поедем кататься. Вам полезно подышать воздухом!
Ирэн взглянула на него, словно собираясь отказаться, но, очевидно передумав, пошла наверх и вернулась уже в шляпе.
— Куда вы меня повезёте? — спросила она.
— Мы поедем в Робин-Хилл, — быстро забормотал Джемс, — лошади застоялись, а я хочу посмотреть, что там делается.
Ирэн заколебалась, но снова передумала и пошла к экипажу, а Джемс последовал за ней по пятам — так будет вернее.
Проехали уже больше половины дороги, когда Джемс заговорил:
— Сомс так любит вас, не позволяет задеть ни одним словом; почему вы так холодны с ним?
Ирэн вспыхнула и сказала чуть слышно:
— Я не могу дать ему то, чего у меня нет.
Джемс строго посмотрел на неё; она сидела в его собственном экипаже, её везли его собственные лошади и слуги — он чувствовал себя хозяином положения. Теперь ей не так просто будет отделаться; и устраивать сцену на людях она тоже не захочет.
— Я не понимаю вас, — сказал он. — Сомс прекрасный муж!
Ответ Ирэн прозвучал так тихо, что шум уличного движения почти заглушил её голос. Он уловил слова:
— Ведь вы не замужем за ним!
— Ну и что же из этого? Он вам ни в чём не отказывает. Готов сделать что угодно, вот теперь выстроил вам загородный дом. Ведь у вас как будто нет собственных средств?
— Нет.
Джемс снова посмотрел на Ирэн; он не мог понять выражение её лица. Похоже было, что она вот-вот расплачется, а вместе с тем…
— Уж мы-то всегда к вам хорошо относились, — торопливо забормотал он.
У Ирэн задрожали губы; к своему ужасу. Джемс увидел, как по щеке её скатилась слеза. Он чувствовал, что в горле у него стал комок.
— Мы очень любим вас. Если бы вы только… — он чуть не сказал: «вели себя как следует», но передумал: — если бы вы только захотели стать хорошей женой.
Ирэн ничего не ответила, и Джемс тоже замолчал. Она сбивала его с толку; в её молчании чувствовалось не упрямство, а скорее подтверждение всего, что он мог сказать. И вместе с тем у Джемса было ощущение, что последнее слово осталось не за ним. Он не понимал, в чём тут дело.
Однако замолчать надолго Джемс не мог.
— Вероятно, Босини теперь скоро женится на Джун, — сказал он.
Ирэн изменилась в лице.
— Не знаю, — сказала она, — спросите у неё.
— Она пишет вам?
— Нет.
— Почему? — спросил Джемс. — Я думал, что вы друзья.
Ирэн повернулась к нему.
— И об этом, — сказала она, — спросите у неё.
— Ну, знаете, — пробормотал Джемс, испуганный её взглядом, — всё-таки это очень странно, что я не могу получить простой ответ на простой вопрос, но ничего не поделаешь.
Он замолчал, переваривая такой отпор, и наконец разразился:
— По крайней мере я вас предупредил. Вы не хотите заглядывать вперёд. Сомс много говорить не станет, но я уже вижу, что он долго этого не потерпит. Вам придётся винить только самое себя — больше того: не ждите к себе сочувствия.
Ирэн улыбнулась и сказала, чуть склонив голову:
— Я вам очень признательна.
Джемс не нашёл, что ответить на это.
На смену ясному жаркому утру пришёл серый душный день; тяжёлая гряда туч, жёлтых по краям и предвещавших грозу, надвигалась с юга. Ветви деревьев неподвижно свисали над дорогой, не шевеля ни единым листочком. В раскалённом воздухе стоял запах лошадиного пота; кучер и грум, сидевшие навытяжку, время от времени украдкой переговаривались, не поворачиваясь друг к другу.
Наконец, к величайшему облегчению Джемса, экипаж подъехал к дому; молчание и непробиваемость этой женщины, которую он привык считать такой кроткой и мягкой, пугали его.
Экипаж остановился у самого подъезда, и они вошли в дом.
В холле было прохладно и тихо, как в могиле, — по спине у Джемса пробежал холодок. Он торопливо отдёрнул кожаную портьеру, скрывавшую внутренний дворик. И не мог удержаться от одобрительного возгласа.
В самом деле, дом был отделан с безукоризненным вкусом. Темно-красные плиты, покрывавшие пространство между стенами и врытым в землю белым мраморным бассейном, обсаженным высокими ирисами, были, очевидно, самого лучшего качества. Джемс пришёл в восторг от лиловой кожаной портьеры, которой была задёрнута одна сторона двора, сбоку от большой печи, выложенной белым изразцом. Стеклянная крыша была раздвинута посередине, и тёплый воздух лился сверху в самое сердце дома.
Джемс стоял, заложив руки за спину, склонив голову на худое плечо, и разглядывал резьбу колонн и фриз, проложенный вдоль галереи на жёлтой, цвета слоновой кости, стене. По всему видно, что трудов здесь не пожалели. Настоящий джентльменский особняк. Джемс подошёл к портьере, исследовал, как она отдёргивается, раздвинул её в обе стороны и увидел картинную галерею с огромным, во всю стену, окном. Пол здесь был чёрного дуба, а стены окрашены под слоновую кость, так же как и во дворе. Джемс отворял одну дверь за другой и заглядывал в комнаты. Всюду идеальный порядок, можно переезжать хоть сию минуту.
Повернувшись, наконец, к Ирэн, он увидел, что она стоит у двери в сад с мужем и Босини.
Не отличаясь особой чуткостью. Джемс все же сразу заметил, что происходит что-то неладное. Он подошёл к ним уже встревоженный и, не зная ещё, в чём дело, попытался как-то смягчить создавшееся положение.
— Здравствуйте, мистер Босини, — сказал он, протягивая руку. — Я вижу, вы не поскупились на отделку.
Сомс повернулся к нему спиной и отошёл. Джемс перевёл взгляд с хмурого лица Босини на Ирэн и от волнения высказал свои мысли вслух:
— Не понимаю, что тут происходит. Мне никогда ничего не рассказывают.
И, повернувшись вслед за сыном, услышал короткий смешок архитектора и слова:
— И благодарение богу. Стоило ли так…
К несчастью, конца фразы Джемс уже не разобрал.
Что случилось? Он оглянулся. Ирэн стояла рядом с Босини, и выражение лица у неё было такое, какого раньше Джемс никогда не видел. Он поспешил к сыну.
Сомс шагал по галерее.
— В чём дело? — спросил Джемс. — Что у вас там?
Сомс взглянул на него со своим обычным надменным спокойствием, но Джемс знал, что сын взбешён.
— Наш приятель, — сказал он, — снова превысил свои полномочия. На этот раз пусть пеняет на себя.
Сомс пошёл к выходу. Джемс поспешил за ним, стараясь протиснуться вперёд. Он видел, как Ирэн отняла палец от губ, услышал, как она сказала что-то своим обычным тоном, и заговорил, ещё не поравнявшись с ними:
— Будет гроза. Надо ехать домой. Нам кажется, не по дороге, мистер Босини? Нет? Тогда до свидания!
Он протянул руку. Босини не принял её и, отвернувшись, сказал со смехом:
— До свидания, мистер Форсайт. Смотрите, как бы гроза не застала вас в дороге! — и отошёл в сторону.
— Ну, — сказал Джемс, — я не знаю…
Но, взглянув на Ирэн, запнулся. Ухватив невестку за локоть, он проводил её до коляски. Джемс был уверен, совершенно уверен, что они назначили друг другу свидание…
Ничто в мире не может так взбудоражить Форсайта, как открытие, что вещь, на которую он положил истратить определённую сумму, обошлась гораздо дороже. И это понятно, потому что на точности расчётов построена вся его жизнь. Если Форсайт не может рассчитывать на совершенно определённую ценность вещей, значит компас его начинает пошаливать; он несётся по бурным волнам, выпустив кормило из рук.
Оговорив в письме к Босини свои условия, о которых уже упоминалось выше. Сомс перестал думать о деньгах. Он считал, что окончательная стоимость постройки установлена совершенно точно, и возможность превышения её просто не приходила ему в голову. Услышав от Босини, что сверх сметы в двенадцать тысяч фунтов истрачено ещё около четырех сотен. Сомс побелел от ярости. По первоначальным подсчётам, законченный дом должен был обойтись в десять тысяч фунтов, и Сомс уже не раз бранил себя за бесконечные расходы сверх сметы, которые он позволил архитектору. Однако последние траты прямо-таки непростительны со стороны Босини. Как это он так сглупил, Сомс не мог понять; но факт был налицо, и вся злоба, вся затаённая ревность, которой давно уже горел Сомс, вылилась в ярость против этой совсем уже возмутительной выходки Босини. Позиция доверчивого, дружески настроенного мужа была оставлена — Сомс занял её, чтобы сохранить свою собственность — жену, теперь он переменил позицию, чтобы сохранить другой вид собственности.
— Ах так! — сказал он Босини, когда к нему вернулся дар речи — И вы, кажется, в восторге от самого себя. Но позвольте заметить, что вы не на таковского напали.
Что он хотел сказать этим, ему самому ещё было неясно, но после обеда он просмотрел свою переписку с Босини, чтобы действовать наверняка. Двух мнений здесь быть не могло: этот молодчик обязан возместить перерасход в четыреста фунтов или во всяком случае в триста пятьдесят! — пусть и не пробует отвертеться.
Придя к этому заключению. Сомс посмотрел на лицо жены. Сидя на своём обычном месте в уголке дивана, Ирэн пришивала кружевной воротничок к платью. За весь вечер она не обмолвилась с ним ни словом.
Он подошёл к камину и, рассматривая в зеркале своё лицо, сказал:
— Твой «пират» свалял большого дурака; придётся ему расплачиваться за это!
Она презрительно взглянула на него и ответила:
— Не понимаю, о чём ты говоришь!
— Скоро поймёшь. Так, пустячок, не стоящий твоего внимания, — четыреста фунтов.
— Ты на самом деле собираешься взыскать с него за этот несчастный дом?
— Собираюсь.
— А тебе известно, что у него ничего нет?
— Да.
— Я думала, что на такую низость ты не способен.
Сомс отвернулся от зеркала, машинально снял с каминной полки фарфоровую чашку и взял её в обе руки, точно молясь над ней. Он видел, как тяжело дышит Ирэн, как потемнели от гнева её глаза, но пропустил колкость мимо ушей и спокойно спросил:
— Ты флиртуешь с Босини?
— Нет, не флиртую.
Глаза их встретились, и Сомс отвернулся. Он верил и не верил ей и знал, что вопрос этот задавать не стоило; он никогда не знал и никогда не узнает её мыслей. Непроницаемое лицо Ирэн, воспоминание о всех тех вечерах, когда она сидела здесь все такая же мягкая и пассивная, но непонятная, загадочная, накалили его неудержимой яростью.
— Ты точно каменная, — сказал он и так стиснул пальцы, что хрупкая чашка разлетелась вдребезги. Осколки упали на каминную решётку. И Ирэн улыбнулась.
— Ты, кажется, забыл, — сказала она, — что чашка всё-таки не каменная!
Сомс схватил её за руку.
— Хорошая трёпка, — сказал он, — это единственное, что может тебя образумить, — и, повернувшись на каблуках, вышел из комнаты.
XIV. СОМС СИДИТ НА ЛЕСТНИЦЕ
Сомс поднялся к себе в тот вечер, чувствуя, что хватил через край. Он был готов принести извинения за свои слова.
Он потушил газ, все ещё горевший в коридоре. Взявшись за ручку двери, остановился на секунду, чтобы обдумать извинения, так как ему не хотелось выдавать ей своё беспокойство.
Но дверь не отворилась и не подалась даже тогда, когда он дёрнул её и налёг на ручку. Ирэн, должно быть, заперла почему-нибудь спальню на ключ и забыла потом отпереть.
Войдя в свою комнату, тоже освещённую прикрученной газовой лампой, он быстро направился к двери в спальню. И эта дверь была заперта на ключ. Тут Сомс заметил, что складная кровать, на которой он изредка спал, была постлана. На подушке лежала его ночная сорочка. Сомс приложил руку ко лбу, рука стала влажной. Значит, его выставили?
Он вернулся к двери и, осторожно постучав ручкой, сказал:
— Отопри мне, слышишь? Отопри дверь!
В комнате раздался шорох, но ответа не было.
— Ты слышишь? Впусти меня сию же минуту — я требую!
Он слышал её дыхание около самой двери — так дышат те, кому угрожает опасность.
В этом гробовом молчании, в невозможности добраться до неё было что-то страшное. Сомс вернулся к другой двери и, навалившись на неё всем телом, попытался выломать. Дверь была новая — перед свадебным путешествием он сам распорядился заново переделать оба входа. Не помня себя от ярости. Сомс занёс ногу, чтобы ударить в дверь; но его остановила мысль о прислуге, и он вдруг почувствовал себя побеждённым.
Бросившись на складную кровать у себя в комнате, он схватился за книгу.
Но вместо букв перед глазами у него стояла жена, он видел её золотистые волосы, рассыпавшиеся по обнажённым плечам, видел её большие тёмные глаза — вот она стоит там, как затравленный зверь. И Сомс понял все значение её бунта. Она решила, что так будет и дальше.
Он не мог лежать спокойно и снова подошёл к двери.
Он знал, что Ирэн все ещё стоит там, и крикнул:
— Ирэн! Ирэн!
Против воли голос его прозвучал жалобно. В ответ на ото слабый шорох за дверью прекратился, и наступила зловещая тишина. Сомс стоял, стиснув руки, и думал.
Потом вышел на цыпочках и с разбегу навалился на другую дверь. Она затрещала, но не подалась. Сомс опустился на ступеньки и закрыл лицо руками.
Он долго сидел так в темноте; сквозь стеклянный люк в потолке луна бросала на лестницу светлый блик, который медленно вытягивался по направлению к Сомсу. Он попробовал взглянуть на все происходящее по-философски.
Заперев дверь на ключ, она больше не может претендовать на права жены — значит, он будет искать утешения у других женщин.
Но мысли Сомса не задержались на этих соблазнительных картинах — такие развлечения были не в его вкусе. В прошлом их у него насчитывалось немного, а за последнее время он и подавно отвык от всего этого и вряд ли теперь привыкнет. Его голод могла утолить только жена — неумолимая, испуганная, спрятавшаяся от него в запертой комнате. Другие женщины ему не нужны.
Сидя в темноте. Сомс почувствовал, насколько сильна в нём эта уверенность.
Его философская выдержка исчезла, уступив место угрюмой злобе. Поведение Ирэн безнравственно, непростительно, оно заслуживает самого жестокого наказания, какое только можно придумать. Ему не нужна никакая другая женщина, а она отталкивает его.
Значит, правда, что он ненавистен ей! До сих пор Сомс не мог этому поверить. Да и сейчас не верил. Это немыслимо. Ему казалось, что он потерял способность рассуждать. Если та, которую он всегда считал мягкой и покорной, могла решиться на такой шаг, то чего же надо ждать дальше?
И он снова спрашивал себя, правда ли, что у неё роман с Босини. Он не верил в это; не решался дать такое объяснение её поступкам — с этой мыслью лучше не сталкиваться.
Невыносимо думать о том, что он будет вынужден сделать свои супружеские отношения достоянием гласности. Пока нет более веских доказательств, не надо верить в это, ведь он не станет наказывать самого себя. И всё же в глубине души Сомс верил.
Луна бросала сероватый отблеск на его фигуру, прижавшуюся к стене.
Босини влюблён в неё. Он ненавидит этого человека и не намерен теперь щадить его. Он имеет право отказаться и откажется платить, не даст ни одного пенни сверх двенадцати тысяч пятидесяти фунтов — крайней суммы, установленной в письме. Нет, лучше заплатить! Заплатить, а потом предъявить ему иск и взыскать убытки. Он пойдёт к «Джоблингу и Боултеру» и поручит им вести дело. Он разорит этого оборванца! И вдруг — но разве существовала какая-нибудь связь между этими двумя мыслями? — Сомс подумал, что у Ирэн тоже нет средств. Оба нищие. И эта мысль принесла ему странное удовлетворение.
Тишину нарушил лёгкий скрип за стеной. Наконец-то она легла! А! Приятных сновидений! Пусть даже распахнёт настежь двери, теперь он всё равно не войдёт.
Но его губы, по которым пробежала горькая усмешка, дрогнули; он закрыл глаза руками…
Вечер был уже близок, когда на следующий день Сомс остановился у окна столовой и хмуро посмотрел на сквер.
Солнце все ещё заливало платаны, и на лёгком ветерке широкие яркие листья блестели в лучах, танцуя под звуки шарманки, игравшей на углу. Уныло отстукивая такт, шарманка играла вальс, старинный вальс, уже вышедший из моды; играла, играла без конца, хотя только одни листья танцевали под эту музыку.
У женщины, вертевшей ручку шарманки, вид был невесёлый, устала, должно быть; из окон высоких домов не бросили ни одного медяка. Она подняла шарманку и, пройдя три дома, снова заиграла.
Это был тот самый вальс, под который на балу у Роджера танцевали Ирэн с Босини; и вместе с коварной музыкой Сомс услышал запах гардений, как тогда на балу, когда мимо него промелькнули отливающие золотом волосы и мягкие глаза Ирэн, увлекавшие Босини все дальше и дальше по бесконечному залу.
Женщина медленно вертела ручку; она играла свой вальс весь день — играла на Слоун-стрит, играла, может быть, и для Босини.
Сомс отошёл, взял папиросу из резного ящичка и снова вернулся к окну. Мелодия гипнотизировала его, и вдруг он увидел Ирэн; держа в руке нераскрытый зонтик, она быстро шла через сквер к дому; этой лёгкой розовой кофточки с широкими рукавами Сомс ещё ни разу не видел на ней. Она остановилась около шарманки, вынула кошелёк и протянула женщине монету.
Сомс отшатнулся от окна и стал так, чтобы видеть холл.
Она отперла дверь своим ключом, поставила зонтик и остановилась перед зеркалом. Её щеки горели, словно обожжённые солнцем; губы улыбались. Она протянула руки, точно хотела обнять себя в зеркале, но смех её был похож на рыдание.
Сомс шагнул вперёд.
— Очень мило! — сказал он.
Но Ирэн метнулась, как подстреленная, и хотела пройти мимо него по лестнице. Сомс загородил ей дорогу.
— Что за спешка? — сказал он, и его глаза остановились на завитке волос, упавшем ей на ухо.
Сомс едва узнавал её. Она горела точно в огне, такими яркими казались её щеки, глаза, губы и эта незнакомая ему кофточка.
Ирэн подняла руку и поправила завиток. Она дышала часто и глубоко, точно запыхавшись после быстрого бега, и от её волос, от её тела шёл аромат, как идёт аромат от распустившегося цветка.
— Мне не нравится эта кофточка, — медленно проговорил Сомс, — слишком лёгкая, бесформенная!
Он протянул палец к её груди, но она оттолкнула его руку.
— Не прикасайтесь ко мне! — крикнула она.
Он сжал её кисть; она вырвалась.
— Где же ты была? — спросил он.
— В раю — не у вас в доме! — И с этими словами она взбежала по ступенькам.
А на улице — в знак благодарности — у самых дверей шарманка играла вальс.
И Сомс стоял не двигаясь. Что помешало ему пойти за ней?
Может быть, он видел мысленно, как на Слоун-стрит Босини выглядывает из окна, напрягает зрение, чтобы хоть ещё раз поймать глазами удаляющуюся фигуру Ирэн, как он подставляет ветру разгорячённое лицо, вспоминая тот миг, когда она приникла к его груди… а в комнате все ещё сохранился её аромат, все ещё звучит её смех, похожий на рыдание.