ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. ДОМ СТРОИТСЯ
Зима выдалась бесснежная. В делах особой спешки не было, и, поразмыслив, прежде чем прийти к окончательному решению, Сомс понял, что сейчас самое подходящее время для стройки. Таким образом, к концу апреля остов дома в Робин-Хилле был готов.
Теперь, когда деньги его принимали видимую форму, Сомс ездил в Робин-Хилл один, два, а то и три раза в неделю и часами бродил по участку, стараясь не запачкаться, безмолвно проходил сквозь рамки будущих дверей, кружил на дворе у колонн.
Возле колонн Сомс застаивался по нескольку минут, словно стараясь прощупать взглядом их добротность.
На тридцатое апреля у него с Босини была назначена проверка счётов, и за пять минут до условленного времени Сомс вошёл в палатку, которую архитектор разбил для себя возле старого дуба.
Счета были уже разложены на складном столе, и Сомс, молча кивнув, углубился в них. Прошло довольно долгое время, прежде чем он поднял голову.
— Ничего не понимаю, — сказал он наконец. — Тут же перерасходовано чуть ли не семьсот фунтов!
Бросив взгляд на лицо Босини, он быстро добавил:
— Надо быть потвёрже с этим народом, сдерживайте их. Если не присматривать, они будут драть без всякого стеснения. Сбрасывайте на круг процентов десять. Я не буду возражать, если вы перерасходуете какую-нибудь сотню фунтов!
Босини покачал головой.
— Я сократил все, что мог, до последнего фартинга!
Сомс раздражённо толкнул стол, так что все счета разлетелись по земле.
— Ну, знаете, — взволнованно сказал он, — натворили вы дел!
— Я вам сто раз говорил, — резко ответил архитектор, — что расходы сверх сметы неизбежны. Я же предупреждал вас об этом!
— Знаю, — буркнул Сомс, — и я бы не стал спорить из-за каких-нибудь десяти фунтов. Но кто мог предположить, что ваше «сверх сметы» вырастет в семь сотен?
Это далеко не пустяковое столкновение обострялось характерными особенностями их обоих. Увлечение своей идеей, образом дома, который он создал и мысленно видел осуществлённым, заставляло Босини нервничать при мысли, что его остановят на середине работы или заставят пойти на компромисс; не менее искреннее и горячее желание Сомса получить за свои деньги все самое лучшее лишало его способности понять, почему вещи стоимостью в тринадцать шиллингов нельзя купить за двенадцать.
— Не надо мне было связываться с вашим домом, — сказал вдруг Босини. — Вы не даёте мне ни минуты покоя. Вам хочется получить за свои деньги ровно вдвое больше, чем получил бы на вашем месте другой, а теперь, когда я выстроил вам дом, равного которому не будет во всём графстве, вы отказываетесь платить за него. Если вам хочется расторгнуть договор, я найду средства покрыть перерасход, но будь я проклят, если хоть пальцем шевельну для вашего дома!
Сомс взял себя в руки. Зная, что у Босини нет денег, он счёл его угрозу нелепой. Кроме того, он понимал, что постройка дома, захватившая его целиком, оттянется на неопределённое время и как раз в тот критический момент, когда личное наблюдение архитектора решает все дело. Уж не говоря о том, что надо подумать и об Ирэн! Она очень странно держится последнее время. Сомс был убеждён, что Ирэн примирилась с мыслью о новом Доме только из расположения к Босини. Не стоит идти на открытую ссору с ней.
— Вы напрасно злитесь, — сказал он. — Уж если я как-то мирюсь с этим, то вам нечего выходить из себя. Я только хотел сказать, что, раз вы называете мне определённую сумму, я хочу… я хочу наконец составить себе ясную картину.
— Послушайте меня, — сказал Босини, и Сомса неприятно поразила злоба, горевшая в его глазах. — Вы купили мои знания баснословно дёшево. За те труды и за то количество времени, которые я вкладываю в эту постройку, вам пришлось бы уплатить Литлмастеру или какому-нибудь другому болвану в четыре раза больше. В сущности говоря, вы ищете первосортного архитектора за третьесортный гонорар, и вы нашли как раз то, что вам нужно!
Сомс понял, что Босини не шутит, и, несмотря на все своё раздражение, живо представил себе последствия ссоры. Постройка не докончена, жена взбунтовалась, сам он — всеобщее посмешище.
— Давайте просмотрим счета как следует, — угрюмо сказал он, — и выясним, куда ушли деньги.
— Хорошо, — согласился Босини, — только не будем затягивать. Мне ещё надо заехать за Джун перед театром.
Сомс покосился на него и спросил:
— Где вы встретитесь с Джун, у нас? Босини вечно торчал на Монпелье-сквер!
Накануне ночью был дождь — весенний дождь, и от земли шёл сочный запах трав. Тёплый, мягкий ветер шевелил листья и золотистые почки на старом дубе, чёрные дрозды, пригретые солнцем, высвистывали сердце до дна.
Был один из тех дней, когда весна вдруг вдохнёт в человека смутное томление, сладкую тоску, негу, и он станет недвижно, смотрит на листья, цветы и протягивает руки навстречу сам не зная чему. Земля дышала слабым теплом, украдкой пробивавшимся сквозь холодные покровы, в которые её укутала зима. Своей долгой лаской земля манила людей лечь в её объятия, приникнуть к ней всем телом, прижать губы к её груди.
В такой же день Сомс добился от Ирэн слова, которого ему пришлось так долго ждать. Сидя на стволе упавшего дерева, он в двадцатый раз повторял ей, что, если брак их окажется неудачным, она получит свободу, полную свободу!
— Поклянитесь! — сказала тогда Ирэн.
Несколько дней назад она напомнила ему об этой клятве. Он ответил:
— Глупости! Я не мог обещать подобный вздор!
И, как нарочно, сейчас Сомс вспомнил об этом. Чего только влюблённый не наобещает женщине! Тогда он готов был поклясться в чём угодно, лишь бы завоевать её! Он повторил бы свою клятву и сейчас, если б этим можно было расшевелить Ирэн, но её ничем не расшевелишь, у неё ледяная кровь!
И вместе со сладкой свежестью весеннего ветра на Сомса нахлынули воспоминания — воспоминания о его сватовстве.
Весной 1881 года он гостил у своего школьного товарища и клиента Джорджа Ливерседжа, который, решив заняться разработкой лесных участков, имевшихся у него по соседству с Борнмутом, поручил Сомсу образовать компанию из подходящих людей для проведения этих планов в жизнь. Миссис Ливерседж, полагая, что такая затея будет вполне уместна, устроила в честь Сомса музыкальный вечер. Когда развлечение это, от которого Сомс — человек не музыкальный — ничего, кроме скуки, не испытывал, подходило к концу, взгляд его остановился на девушке в трауре, стоявшей поодаль от других гостей. Чёрное платье из лёгкой, облегающей материи обрисовывало линии её стройного, ещё совсем худенького тела, руки в чёрных перчатках были сложены, губы слегка улыбались, большие тёмные глаза блуждали с одного лица на другое. Её волосы, собранные в узел низко на затылке, поблёскивали над черным воротником, словно кольца отполированного металла. И пока Сомс глядел на неё, им незаметно овладело то чувство, которое рано или поздно настигает многих людей, — чувство какого-то странного удовлетворения, какой-то странной полноты; словом, то, что романисты и пожилые дамы называют любовью с первого взгляда. Продолжая украдкой наблюдать за девушкой, Сомс подошёл к хозяйке и, став рядом, стал упрямо ждать, когда кончится музыка.
— Кто эта блондинка с тёмными глазами? — спросил он.
— А, это мисс Эрон. Её отец, профессор Эрон, умер в этом году. Она живёт у мачехи. Славная девушка, хорошенькая, но совсем без денег!
— Представьте меня, пожалуйста, — сказал Сомс.
Тем для беседы с ней у Сомса нашлось не много, да и это немногое не помогло ей разговориться. Но Сомс уехал с твёрдым намерением снова повидать её. Он достиг своей цели случайно, встретив Ирэн как-то на набережной в обществе мачехи, которая обычно прогуливалась здесь между двенадцатью и часом дня. Сомс не замедлил познакомиться с этой дамой и вскоре же распознал в ней ту союзницу, которая и была ему нужна. Безошибочное чутьё к материальной подоплёке семейной жизни быстро помогло ему разобраться в том, что Ирэн стоила мачехе гораздо больше тех пятидесяти фунтов в год, которые оставил ей отец; кроме того, он понял, что миссис Эрон — женщина в расцвете лет — мечтает о вторичном замужестве. Необычная расцветающая красота падчерицы мешала осуществлению этих мечтаний. И Сомс, вкрадчивый и упорный, как и всегда, составил себе план действий.
Он уехал из Борнмута, ничем не выдав своих чувств, но через месяц вернулся и на этот раз повёл разговор не с самой девушкой, а с мачехой. Он пришёл к окончательному решению, он согласен ждать сколько угодно. И Сомсу пришлось ждать долго, а тем временем Ирэн расцветала, смягчались линии её девической фигуры, молодая кровь зажигала её глаза, согревала теплом матовые щеки; и, встречаясь с Ирэн, Сомс всякий раз делал ей предложение и после каждой встречи с тяжестью на сердце, но по-прежнему настойчивый и безмолвный, как могила, уезжал обратно в Лондон, увозя с собой её отказ. Он пытался уяснить себе тайные причины её упорства, но проблеск истины мелькнул перед ним только раз. Это было на одном из тех танцевальных вечеров, которые служат единственной отдушиной для темперамента курортной публики. Сомс сидел рядом с Ирэн в нише окна, взволнованный вальсом, который только что протанцевал с ней. Она взглянула на него поверх медленно колыхавшегося веера, и Сомс потерял голову. Схватив её руку, он прижался к ней губами повыше кисти. Ирэн содрогнулась — до сих пор он не может забыть ни той дрожи, ни того неудержимого отвращения, которое было в её глазах.
Спустя год она уступила. Что побудило её к этому, Сомс так и не мог узнать; он не добился объяснений и от миссис Эрон — женщины, не лишённой дипломатических талантов. Как-то раз, уже после свадьбы, он спросил Ирэн: «Почему ты столько раз отказывала мне?» Она ответила молчанием. Загадка с первого же дня встречи — она осталась неразгаданной и до сих пор…
Босини стоял в дверях палатки; на его красивом, резко очерченном лице мелькало какое-то странное, и тоскливое и радостное, выражение, словно он тоже ждал, что весеннее небо пошлёт ему блаженство, и чуял близость счастья в весеннем воздухе. Сомс смотрел на архитектора. Почему у него такой счастливый вид? Что значат эти улыбающиеся губы и глаза? Чего он ждёт? Сомс не понимал, чего может ждать Босини, вдыхая всей грудью ветер, несущий запах цветов. И снова Сомс почувствовал неловкость в присутствии этого человека, которого привык презирать. Он быстро пошёл к дому.
— Единственный подходящий цвет для изразцов, — услышал Сомс, — красный с сероватым отливом, это даст впечатление прозрачности. Мне бы хотелось посоветоваться с Ирэн. Я заказал лиловые кожаные портьеры для дверей во внутренний двор; а если стены в гостиной покрыть лёгким слоем кремовой краски, то впечатление прозрачности ещё усилится. Надо добиться, чтобы вся внутренняя отделка была пронизана тем, что я бы назвал обаянием.
— Вы хотите сказать, что у моей жены есть обаяние?
Босини уклонился от ответа.
— В центре двора нужно посадить ирисы.
Сомс высокомерно улыбнулся.
— Я загляну как-нибудь к Бичу, — сказал он, — посмотрим, что у него найдётся.
Больше говорить было не о чём, но по дороге на станцию Сомс спросил:
— Вы, вероятно, очень высокого мнения о вкусе Ирэн?
— Да.
В этом резком ответе ясно послышалось: «Если вам хочется поговорить о ней, найдите себе другого собеседника!»
И угрюмая тихая злоба, не оставлявшая Сомса все это утро, разгорелась в нём ещё сильнее.
Дальше они шли молча, и только у самой станции Сомс спросил:
— Когда вы думаете кончить?
— К концу июня, если вы действительно хотите поручить мне и отделку.
Сомс кивнул.
— Но вы, конечно, сами понимаете, — сказал он, — что дом обходится мне гораздо дороже, чем я рассчитывал. Не мешает вам также знать, что я мог бы отказаться от постройки, но не в моих правилах бросать начатое дело!
Босини промолчал. И Сомс покосился на него с выражением какой-то собачьей злости в глазах, ибо, несмотря на всю его утончённость и высокомерную выдержку денди, квадратная челюсть и линия рта придавали ему сходство с бульдогом.
Когда в тот же вечер Джун приехала к семи часам на Монпелье-сквер, горничная Билсон сказала ей, что мистер Босини в гостиной, миссис Сомс одевается и сейчас сойдёт. Она доложит ей, что мисс Джун приехала.
Но Джун остановила её.
— Ничего, Билсон, — сказала она. — Я пройду в комнаты. Не торопите миссис Сомс.
Джун сняла пальто, а Билсон, даже не открыв перед ней дверь в гостиную, с понимающим видом убежала вниз, в кухню.
Джун задержалась на секунду перед небольшим старинным зеркалом в серебряной раме, висевшим над дубовым сундучком, — стройная, горделивая фигурка, решительное личико, белое платье, вырезанное полумесяцем вокруг шеи, слишком тоненькой для такой копны золотисто-рыжих вьющихся волос.
Она тихонько открыла дверь в гостиную, чтобы захватить Босини врасплох. В комнате плавал сладкий, душный запах цветущих азалий.
Джун глубоко вдохнула аромат и услышала его голос не в самой комнате, а где-то совсем близко:
— Мне так хотелось поговорить с вами, а теперь уже нет времени!
Голос Ирэн ответил:
— А за обедом?
— Как можно говорить, когда…
Первой мыслью Джун было уйти, но вместо этого она прошла через всю комнату к стеклянной двери, выходившей во дворик. Запах азалий шёл оттуда, и спиной к Джун, низко склонясь над золотисто-розовыми цветами, стояли её жених и Ирэн.
Молча, но не чувствуя ни малейшего стыда, с пылающим лицом и горящими гневом глазами девушка смотрела на них.
— Приезжайте в воскресенье одна, я покажу вам дом.
Джун видела, как Ирэн взглянула на него поверх азалий. Это не был взгляд кокетки — нет, Джун уловила в нём нечто худшее для себя: так могла смотреть только женщина, боявшаяся сказать своим взглядом слишком много.
— Я обещала поехать кататься с дядей…
— С тем толстым? Пусть привезёт вас в Робин-Хилл; каких-нибудь десять миль — и лошади его промнутся.
— Бедный дядя Суизин!
Запах азалий повеял Джун в лицо; она почувствовала дурноту и головокружение.
— Приезжайте! Я прошу вас!
— Зачем?
— Мне нужно, чтобы вы приехали, я думал, что вы хотите помочь мне.
Девушке показалось, что ответ прозвучал так мягко, словно это затрепетали цветы:
— Я и хочу помочь!
Джун шагнула в открытую дверь.
— Как здесь душно! — сказала она. — Я задыхаюсь от этого запаха!
Её глаза, гневные, смелые, смотрели им прямо в лицо.
— Вы говорили о доме? Я его ещё не видела, давайте поедем в воскресенье!
Румянец сбежал с лица Ирэн.
— В воскресенье я поеду кататься с дядей Суизином, — ответила она.
— С дядей Суизином! Вот ещё. Его можно отставить!
— Нет, это не в моих привычках!
Раздались шаги. Джун обернулась и увидела Сомса.
— Ну что ж, все ждут обеда, — сказала Ирэн, со странной улыбкой переводя взгляд с одного лица на другое, — а обед ждёт нас.
II. ПРАЗДНИК ДЖУН
Обед начался в молчании: Джун сидела напротив Ирэн, Босини — напротив Сомса.
В молчании был съеден суп — прекрасный, хотя чуточку и густоватый; подали рыбу. В молчании разложили её по тарелкам.
Босини отважился:
— Сегодня первый весенний день.
Ирэн тихо отозвалась:
— Да, первый весенний день.
— Какая это весна! — сказала Джун. — Дышать нечем!
Никто не возразил ей.
Рыбу унесли — чудесную дуврскую камбалу. И Билсон подала бутылку шампанского, закутанную вокруг горлышка белой салфеткой.
Сомс сказал:
— Шампанское сухое.
Подали отбивные котлеты, украшенные розовой гофрированной бумагой. Джун отказалась от них, и снова наступило молчание.
Сомс сказал:
— Советую тебе съесть котлету, Джун. Больше ничего не будет.
Но Джун снова отказалась, и котлеты унесли.
Ирэн спросила:
— Фил, вы слышали моего дрозда?
Босини ответил:
— Как же! Он теперь заливается по-весеннему. Я ещё в сквере его слышал, когда шёл сюда.
— Он такая прелесть!
— Прикажете салату, сэр?
Унесли и жареных цыплят.
Заговорил Сомс:
— Спаржа неважная. Босини, стаканчик хереса к сладкому? Джун, ты совсем ничего не пьёшь!
Джун сказала:
— Ты же знаешь, что я никогда не пью. Вино — гадость!
Подали яблочную шарлотку на серебряном блюде. И, улыбаясь, Ирэн сказала:
— Азалии в этом году необыкновенные!
Босини пробормотал в ответ:
— Необыкновенные! Совершенно изумительный запах!
Джун сказала:
— Не понимаю, как можно восхищаться этим запахом! Билсон, дайте мне сахару, пожалуйста.
Ей подали сахар, и Сомс заметил:
— Шарлотка удалась!
Шарлотку унесли. Наступило долгое молчание. Ирэн подозвала Билсон и сказала:
— Уберите азалии. Мисс Джун не нравится их запах.
— Нет, пусть стоят, — сказала Джун.
По маленьким тарелочкам разложили французские маслины и русскую икру. И Сомс спросил:
— Почему у нас не бывает испанских маслин?
Но никто не ответил ему.
Маслины убрали. Подняв бокал, Джун попросила:
— Налейте мне воды, пожалуйста.
Ей налили. Принесли серебряный поднос с немецкими сливами. Долгая пауза. Все мирно занялись едой.
Босини пересчитал косточки:
— Нынче — завтра — сбудется…
Ирэн докончила мягко:
— Нет… Какой сегодня красивый закат! Небо красное как рубин.
Он ответил:
— А сверху тьма.
Глаза их встретились, и Джун воскликнула презрительным тоном:
— Лондонский закат!
Подали египетские сигареты в серебряном ящичке. Взяв одну. Сомс спросил:
— Когда начало спектакля?
Никто не ответил; подали турецкий кофе в эмалевых чашечках.
Ирэн сказала, спокойно улыбаясь:
— Если бы…
— Если бы что? — спросила Джун.
— Если бы всегда была весна!
Подали коньяк; коньяк был старый, почти бесцветный. Сомс сказал:
— Босини, наливайте себе.
Босини выпил рюмку коньяку; все поднялись из-за стола.
— Позвать кэб? — спросил Сомс.
Джун ответила:
— Нет. Принесите мне пальто, Билсон.
Пальто принесли.
Ирэн подошла к окну и тихо сказала:
— Какой чудесный вечер! Вон уж и звезды.
Сомс прибавил:
— Ну, желаю вам хорошо провести время.
Джун ответила с порога:
— Благодарю. Пойдёмте, Фил.
Босини отозвался:
— Иду.
Сомс улыбнулся язвительной улыбкой и сказал:
— Всего хорошего!
Стоя в дверях, Ирэн провожала их взглядом.
Босини крикнул:
— Спокойной ночи!
— Спокойной ночи! — мягко ответила Ирэн.
Джун потащила жениха на империал омнибуса, сказав, что ей хочется подышать воздухом, и всю дорогу просидела молча, подставив лицо ветру.
Кучер оглянулся на них разок-другой, собираясь пуститься в разговор, но передумал. Не очень-то весёлая парочка! Весна хозяйничала и у него в крови. Ему не терпелось поболтать, он причмокивал губами, размахивал кнутом, подгоняя лошадей, и даже они, бедняжки, учуяли весну и целых полчаса весело цокали копытами по мостовой.
Весь город ожил в этот вечер; ветви в уборе молодой листвы, тянувшиеся к небу, ждали, что ветерок принесёт им какой-то дар. Недавно зажжённые фонари мало-помалу разгоняли сумрак, и человеческие лица Казались бледными под их светом, а наверху большие белые облака быстро и легко летели по пурпурному небу.
Мужчины во фраках шли, распахнув пальто, бойко взбегали по ступенькам клубов; рабочий люд бродил по улицам; и женщины — те женщины, которые гуляют одиночками в этот час, одиночками движутся против течения, — медленной, выжидающей походкой проходили по тротуару, мечтая о хорошем вине, хорошем ужине да изредка, урывками, о поцелуях, не оплаченных деньгами.
Эти люди, бесконечной вереницей проходившие в свете уличных фонарей, под небом, затянутым бегущими облаками, все как один несли с собой будоражащую радость, которую вселило в них пробуждение весны. Все до одного, как те мужчины в пальто нараспашку, они сбросили с себя броню касты, верований, привычек и лихо заломленной шляпой, походкой, смехом и даже молчанием раскрывали то, что единило их всех под этим пылающим страстью небом.
Босини и Джун молча вошли в театр и поднялись на свои места в ложе верхнего яруса. Пьеса уже началась, и полутёмный зал с правильными рядами людей, смотрящих в одном направлении, напоминал огромный сад, полный цветов, которые повернули головки к солнцу.
Джун ещё ни разу в жизни не была в верхнем ярусе. С тех пор как ей исполнилось пятнадцать лет, она всегда ходила с дедушкой в партер, и не просто в партер, а на самые лучшие места — в середину третьего ряда кресел, — которые старый Джолион задолго до спектакля заказывал у Грогэна и Бойнза по дороге домой из Сити; билеты клались во внутренний карман пальто, туда, где лежал портсигар и неизменная пара кожаных перчаток, а потом передавались Джун, с тем чтобы она держала их у себя до дня спектакля. И в этих креслах они терпеливо высиживали любую пьесу — высокий, прямой старик с величаво-спокойной седой головой и миниатюрная девушка, подвижная, возбуждённая, с золотисто-рыжей головкой, — а на обратном пути Джолион неизменно говорил об актёре, исполнявшем главную роль:
— Э-э, какое убожество! Ты бы посмотрела Бобсона!
Джун предвкушала много радости от этого вечера: они пошли в театр, никому не сказавшись, без провожатых; на Стэнхоп-Гейт и не подозревали об этом — там считалось, что Джун уехала к Сомсу. Джун надеялась получить вознаграждение за эту маленькую хитрость, на которую она пошла ради жениха: она надеялась, что сегодняшний вечер разгонит плотное холодное облако, и их отношения — такие странные, такие мучительные за последнее время — станут снова простыми и радостными, как это было до зимы. Она пришла сюда с твёрдым намерением добиться определённости и теперь смотрела на сцену, сдвинув брови, ничего не видя перед собой, крепко стиснув руки. Ревнивые подозрения терзали и терзали её сердце.
Может быть, Босини и догадывался о том, что происходит с ней, но виду он не показывал.
Опустился занавес. Первый акт кончился.
— Здесь страшно жарко! — сказала девушка. — Мне хочется на воздух.
Она была очень бледна, и она прекрасно знала — нервы её были напряжены, и ничто не могло ускользнуть от её внимания, — что Босини и неловко и мучительно с ней.
В глубине театра был балкон, выходивший на улицу; Джун завладела им и, облокотившись на балюстраду, молча ждала, когда Босини заговорит.
Наконец она не выдержала:
— Я хотела поговорить с вами, Фил.
— Да?
Насторожённая нотка в его голосе заставила её вспыхнуть, слова сами слетели с губ:
— Вы не позволяете мне быть ласковой с вами; вот уже сколько времени я…
Босини пристально смотрел на улицу. Он молчал.
Джун горячо продолжала:
— Вы же знаете, ради вас я готова на все — я хочу быть всем для вас…
С улицы донёсся шум, и, смешавшись с ним, пронзительный звонок возвестил о конце антракта. Джун не шевельнулась. В её душе происходила отчаянная борьба. Поставить все на карту? Бросить вызов тому влиянию, той притягательной силе, которые отнимают у неё Босини? Не в её характере было отступать, и она сказала:
— Фил, возьмите меня в Робин-Хилл в воскресенье!
Улыбаясь робкой улыбкой, то и дело сбегавшей с её губ, прилагая все старания — какие старания! — к тому, чтобы он не заметил пытливости её взгляда, Джун впилась глазами в его лицо, увидела, как оно дрогнуло в нерешительности, увидела беспокойную складку, залёгшую между бровями, румянец, заливший его щеки. Он ответил:
— Только не в это воскресенье, дорогая, как-нибудь в другой раз.
— Почему не в это? Я не помешаю вам.
Он сделал над собой видимое усилие и сказал:
— Я буду занят.
— Вы поедете с…
Глаза Босини загорелись гневом; он пожал плечами и ответил:
— Я буду занят и не смогу показать вам дом!
Джун до крови закусила губу; она пошла обратно в зал, не сказав больше ни слова, но не смогла сдержать слезы гнева, залившие ей лицо. К счастью, огни были уже потушены, и никто не видел её горя.
Но в мире Форсайтов ни один человек не может считать себя застрахованным от посторонних взглядов.
Из третьего ряда за ними следили Юфимия — младшая дочь Николаса — и её замужняя сестра, миссис Туитимен.
Они рассказали у Тимоти, что видели в театре Джун и её жениха.
— В партере?
— Нет, не в…
— А! В амфитеатре. У молодёжи теперь считается очень модным ходить в амфитеатр!
— Да нет, не в этом дело… Они были в… Вообще вся эта история не надолго. Маленькая Джун просто метала гром и молнии!
Со слезами восторга они рассказали, как Джун, возвращаясь на своё место посредине действия, отшвырнула ногой чей-то цилиндр и каким взглядом ответил ей хозяин цилиндра. Юфимия имела привычку закатываться беззвучным смехом, в конце неожиданно переходившим в визг, и когда миссис Смолл всплеснула руками, сказав: «Господи боже! Отшвырнула цилиндр?» Юфимия начала так взвизгивать, что пришлось приводить её в чувство нюхательными солями. Выйдя от тётушек, она сказала миссис Туитимен:
— Отшвырнула цили-индр! О-о! Я больше не могу!
Для «маленькой Джун» этот вечер, задуманный, как праздник, был самым тяжёлым за всю её жизнь. Видит бог, она делала все, чтобы задушить свою гордость, свои подозрения, свою ревность!
Прощаясь с женихом у дверей дома, Джун все ещё крепилась; сознание, что Босини нужно отвоевать во что бы то ни стало, поддерживало её, и, только прислушиваясь к его удаляющимся шагам, она поняла, как велико её несчастье.
Безмолвный «миссионер» открыл ей дверь. Она хотела проскользнуть незамеченной к себе в комнату, но старый Джолион, услышав её шаги, вышел из столовой.
— Зайди выпить молока, — сказал он. — Тебе оставили горячее. Как ты поздно! Где ты была?
Джун стала у камина в той самой позе, в какой стоял её дед, вернувшись в тот июньский вечер из оперы: поставив одну ногу на решётку, опершись рукой — о каминную доску. Каждую минуту готовая разрыдаться, она не заботилась о своих словах.
— Мы обедали у Сомса.
— Гм! У этого собственника! Кто там был? Его жена, Босини?
— Да.
От глаз старого Джолиона, прикованных к внучке, было так трудно скрыть что-нибудь; но в эту минуту Джун не смотрела на деда, а когда она повернулась к нему, старый Джолион сейчас же опустил глаза. Того, что он видел, было достаточно, вполне достаточно. Старый Джолион нагнулся к камину достать молоко и, отвернувшись, проворчал:
— Не надо так поздно засиживаться в гостях: ты совсем расклеилась.
Он закрылся газетой, сердито зашуршав страницами; но когда Джун подошла поцеловать его, старый Джолион сказал «Спокойной ночи, родная!» таким взволнованным, таким необычным для него голосом, что девушке не оставалось ничего другого, как поскорее выйти из комнаты, чтобы не разразиться при нём рыданиями, которые стихли в её спальне только поздно ночью.
Когда дверь за Джун затворилась, старый Джолион бросил газету и уставился прямо перед собой долгим, тревожным взглядом.
«Негодяй! — думал он. — Я так и знал, что она хлебнёт с ним горя!»
Тревожные мысли и подозрения, тем более мучительные, что он чувствовал себя бессильным остановить или повернуть по-своему ход событий, надвинулись на старого Джолиона со всех сторон.
Уж не собирается ли этот субъект играть ею? Ему хотелось пойти и крикнуть: «Эй вы, сэр! Уж не собираетесь ли вы играть моей внучкой?» Но разве это возможно? Зная мало, вернее, ничего не зная, он всё же с безошибочной проницательностью чувствовал что-то неладное. Он подозревал, что Босини слишком зачастил на Монпелье-сквер.
«Может быть, он и не мерзавец, — думал старый Джолион. — У него хорошее лицо, но что-то странное в нём есть. Я не понимаю этого человека! И никогда не пойму! Говорят, он работает как вол, но ничего путного из этого пока что не получается. Он совершенно непрактичный, беспорядочный. Приходит сюда и сидит, как — сыч. Спросишь, каким вином его угостить, отвечает: „Благодарю вас! Все равно!“ Предложишь сигару — он курит её с таким видом, словно это дешёвая немецкая гадость. Я никогда не замечал, чтобы он смотрел на Джун так, как ему полагалось бы смотреть; а между тем, он не гонится за её деньгами. Достаточно одного её знака, и он сейчас же вернёт ей слово. Но она никогда не пойдёт на это никогда! Будет цепляться за него! Упорная как рок! Она от него не отступится!»
Глубоко вздохнув, старый Джолион взялся за газету; может быть, хоть здесь он найдёт утешение.
А Джун сидела у себя в комнате, и весенний ветерок, набушевавшись вволю в парке, врывался в открытое окно, охлаждая её пылающие щеки и сжигая ей сердце.
III. ПОЕЗДКА С СУИЗИНОМ
В одном всем известном старинном сборнике школьных песен есть такие строки:
Смотрите! пуговицы в ряд на синем фраке как горят!
Поёт, свистит он, точно дрозд, — тра-ля-ля-ля-тра-ля-ля-ля!
Не то чтобы Суизин пел и свистал, как дрозд, но, выйдя из дому и осмотрев свой выезд, остановившийся у подъезда, он был близок к тому, чтобы промурлыкать себе под нос какой-нибудь мотивчик.
Утро было тёплое, как в июне. Подтверждая слова старинной песенки, Суизин нарядился в синий фрак и решил обойтись без пальто, предварительно сгоняв Адольфа три раз подряд на улицу, чтобы окончательно убедиться, что сегодня нет ни малейшего намёка на восточный ветер; синий фрак так плотно облегал его внушительную фигуру, что, вздумай пуговицы действительно гореть на солнце, это было бы простительно с их стороны. Огромный и величественный, он стоял на панели, натягивая лайковые перчатки; высокий, похожий на колокол цилиндр и величавость осанки придавали облику Суизина первобытность, пожалуй, чрезмерную для Форсайта. От его густых, совершенно белых волос, которые Адольф слегка напомадил, шёл аромат опопанакса и сигар — тех самых сигар по сто сорок шиллингов сотня, о которых старый Джолион так пренебрежительно отозвался, заявив, что не стал бы курить их и даром; для таких сигар надо иметь лошадиный желудок!..
— Адольф!
— Сэр!
— Дайте новый плед!
Никакими силами не добьёшься, чтобы у этого бездельника был элегантный вид; а у миссис Сомс на этот счёт глаз, наверное, намётан!
— Откиньте верх у фаэтона; я еду… кататься… с дамой!
Хорошенькой женщине непременно захочется показать свой наряд. Да, он едет с дамой! Словно опять вернулись прежние золотые денёчки.
Вот уже целая вечность, как Суизин не катался с женщиной! Последний раз, если память ему не изменяет, это была Джули; несчастная старушенция волновалась всю дорогу как кошка, и до такой степени вывела его из себя, что, высадив её на Бэйсуотер-Род, Суизин заявил: «Чтобы я ещё раз повёз тебя кататься?! Да никогда в жизни!» И так и не возил, нет, слуга покорный!
Подойдя к лошадям, Суизин внимательно осмотрел удила: вряд ли, впрочем, он понимал что-нибудь в удилах — не за тем он платит кучеру шестьдесят фунтов в год, чтобы брать на себя чужую работу, это не в его принципах. В сущности говоря, его репутация знатока лошадей покоилась главным образом на том факте, что однажды на дерби он попался на удочку мошенникам. Но кто-то из товарищей по клубу, увидев, как Суизин подкатил к дверям на своей серой упряжке — он всегда держал серых лошадей, деньги те же, а элегантности больше, — прозвал Суизина «Форсайт четвёркой». Прозвище дошло до ушей Суизина благодаря Николасу Трефри, покойному компаньону старого Джолиона — любителю лошадей, славившемуся чуть ли не самым большим во всём королевстве количеством несчастных случаев во время езды по улицам, — и Суизин счёл себя обязанным не снижать репутации. Прозвище поразило его воображение не потому, что он действительно правил или собирался когда-нибудь править четвёркой, но в самом звуке этих слов ему чудилось какое-то благородство. «Форсайт четвёркой!» Недурно! Родившись на свет слишком рано, Суизин не мог должным образом развить свои склонности. Появись он в Лондоне двадцатью годами позже, его не миновала бы профессия маклера, но в то время, когда Суизин должен был сделать окончательный выбор, эта великая профессия ещё не успела увенчать славой класс крупной буржуазии. Суизину просто не оставалось ничего другого, как заняться аукционами.
Усевшись в фаэтон, он взял вожжи и, щурясь от яркого солнца, бившего ему прямо в бледное старческое лицо, медленно осмотрелся по сторонам. Адольф уже занял своё место позади; грум с кокардой на фуражке держал лошадей под уздцы, готовый каждую минуту отскочить в сторону; все дожидалось знака Суизина, и он подал этот знак. Экипаж рванулся вперёд и в мгновение ока с грохотом подкатил к дому Сомса.
Ирэн не заставила себя ждать и села в фаэтон, как Суизин рассказывал потом у Тимоти, «с лёгкостью… э-э… с лёгкостью Тальони, без всякой суетни, без всяких этих «ах! мне неудобно, ах! мне тесно!», а главное — Суизин особенно напирал на это, глядя на миссис Смолл, которая не знала, куда деваться от смущения, — без всяких дурацких страхов!» Тёте Эстер он описал шляпу Ирэн так:
— Ничего похожего на теперешние лопухи, которые собирают на себя пыль, — маленькая, аккуратненькая, — он описал рукой круг, — с белой вуалеткой, столько вкуса!
— А из чего она? — спросила тётя Эстер, с томным воодушевлением встречавшая всякое упоминание о нарядах.
— Из чего? — переспросил Суизин. — Ну почём я знаю? — и погрузился в такое глубокое молчание, что тётя Эстер начала побаиваться, не столбняк ли у него. Она не пыталась растолкать Суизина, это было не в её обычаях.
«Хоть бы пришёл кто-нибудь, — думала тётя Эстер, — не нравится мне его вид!»
Но вдруг Суизин очнулся.
— Из чего? — протянул он хрипло. — Из чего же она была сделана?..
Не успели проехать и четырех миль, как Суизин окончательно уверился, что Ирэн довольна поездкой. Её лицо было так нежно под белой вуалью, тёмные глаза так сияли на весеннем солнце, а когда Суизин говорил что-нибудь, она взглядывала на него и улыбалась.
В субботу утром Сомс застал Ирэн за письмом к Суизину, в котором она отказывалась от поездки. Почему ей вдруг понадобилось отказывать ляде Суизину, спросил Сомс. Пусть отказывает своей родне, но его родственникам он не позволит отказывать.
Она пристально посмотрела на Сомса, разорвала записку и сказала:
— Хорошо!
И начала писать другую. Он случайно заглянул ей через плечо и увидел, что записка адресована Босини.
— О чём ты ему пишешь? — спросил Сомс.
Ирэн посмотрела на него все тем же пристальным взглядом и спокойно ответила:
— Он просил меня кое-что сделать для него.
— Гм! — сказал Сомс. — Комиссии! В таком случае тебе скоро придётся забросить все свои дела! — и замолчал.
Суизин вытаращил глаза, услышав о Робин-Хилле; для его лошадей это был солидный конец, и он привык обедать в половине восьмого, до того, как в клубе наберётся народ; новый шеф внимательнее относится к ранним обедам — ленивая бестия!
Однако Суизину хотелось взглянуть на постройку. Такая вещь, как дом, способна заинтересовать любого Форсайта, в особенности Форсайта, работавшего когда-то по части аукционов. В конце концов расстояние — пустяки. В молодые годы он снимал комнаты в Ричмонде, держал экипаж и пару лошадей и каждый божий день ездил по делам в город. Недаром ему дали прозвище «Форсайт четвёркой!» Его кабриолет и лошадей хорошо знали между Хайд-парком и «Звездой и подвязкой». Герцог Z. хотел купить у него выезд, давал двойную цену, но он не продал; он сам умеет отличить плохое от хорошего, так ведь? Квадратное, чисто выбритое старческое лицо Суизина озарилось горделивым торжеством, он повёл головой между уголками стоячего воротничка, охорашиваясь, как индюк.
Какая очаровательная женщина! Он подробно описал её платье тёте Джули, которая только всплёскивала руками, приходя в ужас от его выражений.
Облегающее, как перчатка, ни одной морщинки, как на барабане; вот это ему нравится, не то что теперешние общипанные пугала! Он уставился на миссис Септимус Смолл, которая была копией Джемса — такая же длинная и тощая.
— В ней чувствуешь стиль, — продолжал Суизин. — такая под стать самому королю! И вместе с тем как спокойно держится!
— Она, кажется, совсем тебя покорила, — протянула из своего угла тётя Эстер.
Когда кто-нибудь нападал на Суизина, он прекрасно все слышал.
— Что такое? Я сумею… отличить… хорошенькую… женщину от дурнушки и заявляю, что среди нашей молодёжи для неё нет достойного человека; может быть… ты знаешь такого… ну… может быть… ты знаешь?
— А, — протянула тётя Эстер, — спроси Джули!..
Однако ещё задолго до Робин-Хилла Суизин, не привыкший к таким прогулкам, почувствовал неодолимую сонливость; он правил с закрытыми глазами, и только благодаря многолетней выдержке его высокая статная фигура не клонилась набок.
Босини, поджидавший их, вышел навстречу, и все трое направились к дому. Суизин впереди, поигрывая тяжёлой тростью с золотым набалдашником, которую Адольф сунул ему в руку, ибо езда в экипаже сказывалась на коленях Суизина. Он надел меховое пальто, предвидя, что в недостроенном доме будут гулять сквозняки.
Лестница великолепная! Как во дворце! Не мешало бы здесь поставить какую-нибудь статую! Он остановился как вкопанный между колоннами внутреннего дворика и с недоумевающим видом поднял трость.
— А здесь что будет, в этом вестибюле, или как это называется? — Суизин взглянул на стеклянный потолок, и вдруг его осенило: — А-а! бильярдная!
Услышав, что здесь будет мощёный двор с клумбой посередине, он повернулся к Ирэн:
— Загубить столько места под цветы? Послушайтесь моего совета и поставьте здесь бильярд!
Ирэн улыбнулась. Она подняла вуаль, повязав её вокруг лба, как монашескую косынку, и тёмные глаза, улыбавшиеся из-под белой вуали, показались Суизину ещё более очаровательными. Он кивнул. Он знает, что Ирэн последует его совету.
Мало что найдя сказать о гостиной и столовой, Суизин отметил лишь, что комнаты эти «поместительные», зато пришёл в восторг — насколько ему позволяло чувство собственного достоинства — от винного погреба, куда он спустился по каменным ступенькам вслед за Босини, освещавшим путь фонарём.
— Здесь хватит места для шестисот-семисот дюжин, — сказал Суизин, солидный погребок!
Босини выразил желание показать им дом с опушки рощицы под откосом, но Суизин решительно остановился.
— Отсюда тоже прекрасный вид, — сказал он, — у вас тут найдётся что-нибудь вроде стула?
Стул принесли из палатки Босини.
— Вы ступайте, — кротко сказал он, — ступайте вдвоём! А я посижу здесь, полюбуюсь видом.
Суизин сел под дубом, на солнышке: квадратный, прямой, он вытянул одну руку, опиравшуюся на трость, другую положил на колени; меховое пальто нараспашку, плоские поля цилиндра, как кровля, нависшая над бледным квадратом его лица; взгляд неподвижный, пустой, устремлённый на расстилавшийся перед ним вид.
Суизин закивал головой, глядя, как они идут полем внизу. В сущности говоря, нечего жалеть, что его оставили одного посидеть спокойно и подумать. Воздух был мягкий, на солнце не очень припекало, вид отсюда прекрасный, замеча… Его голова склонилась немного набок. Он встрепенулся и подумал: «Странно! Я, кажется…» Они машут ему снизу! Он поднял руку и тоже помахал им. «Вон куда забрались, вид заме…» Голова у него склонилась влево; он снова встрепенулся; голова склонилась вправо и так и осталась: он спал.
И спящий Суизин, страж на вершине холма, царил над, этим видом — замечательным! — как некое изваяние, высеченное художником в далёкие языческие времена по заказу первобытного Форсайта в знак торжества духа над материей!
И все его бесчисленные предки, которые по воскресным дням выходили, бывало, подбоченясь, окинуть свои поля взглядом серых неподвижных глаз, таивших захватнический инстинкт, инстинкт обладания, исключавший все интересы, кроме своих собственных, — все эти бесчисленные поколения, казалось, собрались вокруг Суизина на вершине холма.
Но жадный форсайтский дух Суизина бодрствовал; он пустился в далёкое странствование по неведомым чащам фантазии, вслед за теми двумя, посмотреть, что они делают в роще — в той роще, которую Весна наполнила запахом земли и набухающих почек, пением птиц без числа, полчищем колокольчиков и нежной молодой травы, золотом солнца, разлившимся по верхушкам деревьев; посмотреть, как те двое идут рядом, плечо к плечу, по узкой тропинке, идут так близко, что то и дело касаются друг друга; заглянуть в тёмные глаза Ирэн, от которых Весна, словно от воришек, не уберегла своего сердца. И дух его, как незримый страж, останавливался вместе с ними взглянуть на мёртвый пушистый комочек крота, серебристую шкурку которого ещё не тронули ни роса, ни дождь; посмотреть на склонённую голову Ирэн, на её мягкие, подёрнувшиеся грустью глаза; на молодого человека, не сводившего с неё пристального, странного взгляда. Дух Суизина шёл с ними дальше, через вырубку, расчищенную топором дровосека, по смятому ковру колокольчиков, мимо срубленного дерева, лежавшего рядом с зияющим раной пнём. Вместе с ними перелез через упавший ствол и отправился дальше, к опушке, откуда открывалась неведомая страна, издалека славшая им своё «ку-ку! ку-ку!»
Молча стоит он рядом с ними, встревоженный их молчанием! Очень странно, очень подозрительно!
Потом назад, словно виноватый, через рощицу, назад к вырубке, все ещё молча, среди пения птиц, не затихавших ни на минуту, среди буйных запахов… гм! чем это пахнет? Похоже на ту травку, которую кладут в… Назад к стволу, лежавшему поперёк тропинки.
А потом дух Суизина — невидимый, тревожный — носится, стараясь прошуметь крыльями у них над головой, видит, как она встаёт на упавшее дерево, её прекрасное тело чуть покачивается, она улыбается молодому человеку, а он смотрит на неё странными, сияющими глазами; вот она скользит а! падает ему на грудь — а-ах! её мягкое тёплое тело в его объятиях, лицо прячется от его губ; поцелуй; она отпрянула назад; возглас: «Вы же знаете, я люблю вас!» Она знает — вот как? Любовь! Ха!
Суизин проснулся, чувствуя себя совершенно разбитым. Во рту неприятный вкус. Где это он?
Ах черт! Заснул!
Ему снился какой-то новый суп, пахнувший мятой.
Где эти двое? Куда они забрались? Левая нога у него затекла.
— Адольф!
Этого бездельника тоже нет; бездельник спит где-нибудь!
Он вытянулся во весь рост, квадратный, массивный в меховом пальто, тревожно посмотрел вниз, на поле, и вскоре увидел их.
Ирэн шла впереди; этот молодчик — как его прозвали? «пират»? — с унылым видом плёлся сзади: ему, должно быть, здорово влетело. Поделом! Нечего было таскать её бог знает куда, чтобы посмотреть на дом! На любой дом лучше всего смотреть с лужайки.
Они заметили его. Он поднял руку и судорожно замахал им. Но они остановились. Зачем остановились? О чём они говорят, говорят без конца? Вот опять пошли. Она, должно быть, отчитывает его, у Суизина нет на этот счёт никаких сомнений: за такой дом следует отчитать — экая уродина, он таких домов и не видывал.
Суизин воззрился на их лица белесыми неподвижными глазами. У этого молодчика очень странный вид!
— Ничего хорошего у вас не получится! — брюзгливо сказал он, показывая на дом. — Слишком новомодно!
Босини посмотрел на Суизина, как будто не слыша его слов. И Суизин впоследствии описал его тёте Эстер так: «Экстравагантная личность! Весьма странная манера смотреть на своего собеседника… Корявый субъект!»
Что дало ему повод к таким психологическим прозрениям, Суизин не сказал; возможно, виной тому были крутой лоб, выдающиеся скулы и подбородок Босини или какое-то голодное выражение его лица, что в корне расходилось с представлением Суизина о той спокойной сытости, которая является неотъемлемым качеством истого джентльмена.
Он оживился при упоминании о чае. Правда, чай презренный напиток — Джолион торговал чаем и нажил на нём большие деньги, — но теперь, чувствуя жажду и неприятный вкус во рту, Суизин был готов пить всё что угодно. Ему очень хотелось рассказать Ирэн, какой у него неприятный вкус во рту — она всегда ему сочувствует, — но говорить на такие темы не принято; он провёл языком по дёснам и легонько прищёлкнул им о небо.
В углу палатки Адольф возился с чайником, склонив над ним свои кошачьи усы. Как только они вошли, он оставил чайник и занялся бутылкой шампанского. Суизин улыбнулся и, кивнув в сторону Босини, сказал:
— Да вы настоящий Монте-Кристо!
Этот знаменитый роман, одна из пяти-шести книг, прочитанных Суизином, произвёл на него неизгладимое впечатление.
Взяв со стола бокал, Суизин отставил руку, разглядывая вино на свет: хоть он и чувствует сильную жажду, но всякую бурду пить не станет! Затем, поднеся бокал к губам, сделал глоток.
— Хорошее вино, — сказал он наконец, водя бокалом перед самым носом, — но далеко до моего Хайдсика!
В эту минуту у него и мелькнула мысль, которую позднее, уже у Тимоти, он изложил так:
— Ни капельки бы не удивился, если бы мне сказали, что этот архитектор неравнодушен к миссис Сомс!
И с этих пор его белесые круглые глаза уже не покидало выражение любопытства, рождённого таким интересным открытием.
— Он смотрел на неё как собачонка, — рассказывал Суизин миссис Смолл — корявый субъект. И ничего удивительного — она очаровательная женщина и, надо отдать ей должное, скромна, как полевой цветок! — Смутное воспоминание об аромате, исходившем от Ирэн, как от цветка, который прикрывает лепестками своё благоухающее сердце, исторгло из Суизина этот образ. — Но я не был окончательно уверен в этом, пока не заметил, как он поднял её платок.
Глаза миссис Смолл загорелись от волнения.
— И отдал ей? — спросила она.
— Отдал?! — сказал Суизин. — Так и присосался к нему — воображал, что я ничего не вижу.
У миссис Смолл перехватило дыхание — она лишилась дара речи от любопытства.
— Но с её стороны не чувствовалось ни малейшего поощрения… — начал было Суизин, но запнулся и минуты две молча таращил глаза, опять приведя тётю Эстер в замешательство: он вдруг вспомнил, что, уже сидя в фаэтоне, Ирэн вторично подала руку Босини и к тому же долго не отнимала её… Тогда Суизин лихо стегнул лошадей, не желая ни с кем делиться обществом Ирэн. Но она оглянулась и даже не ответила на его первый вопрос; и лица её Суизин не мог рассмотреть — она опустила голову.
Есть где-то картина (Суизин её, конечно, не видел), на которой изображён человек, сидящий на скале, а рядом с ним, омываемая тихой зелёной волной, положив руку на обнажённую грудь, лежит морская нимфа. Лёгкая улыбка блуждает на её губах — улыбка, которая говорит о полной покорности и о затаённом счастье. Может быть, и Ирэн улыбалась той же улыбкой, сидя рядом с Суизином.
Разомлев от шампанского, чувствуя, что теперь уж он завладел Ирэн полностью, Суизин поделился с ней всеми своими горестями: глухим раздражением, которое вызывал у него новый шеф в клубе; беспокойством по поводу дома на Уигмор-стрит, съёмщик которого разорился, подлец, помогая своему зятю — заботился бы лучше о своих собственных делах; пожаловался и на глухоту и на боль в правом боку. Она слушала, и в её полузакрытых глазах стояли слезы. Суизин решил, что его горести повергли Ирэн в глубокое раздумье, и ему стало ужасно жалко самого себя. И вместе с тем меховое пальто на шёлковых шнурах через всю грудь, цилиндр, сдвинутый набекрень, и красивая женщина, сидевшая в его фаэтоне, придавали ему такую элегантность, какой он не чувствовал в себе ещё никогда в жизни.
Но какой-то лавочник, выехавший со своей девицей на воскресное катанье, был о себе, по-видимому, столь же высокого мнения. Этот субъект разогнал своего ослика в галоп рядом с фаэтоном Суизина и восседал в таратайке, прямой и неподвижный, словно восковая кукла, величественно уткнув подбородок в красный шарф точь-в-точь, как Суизин свой — в пышный галстук; а девица с развевающимся по ветру потрёпанным боа корчила из себя светскую даму. Её кавалер помахивал палкой с обрывком верёвки на конце, с поразительной точностью воспроизводя взмахи кнута Суизина, и, пяля глаза на свою даму, становился до странности похожим на Суизина с его первобытно-неподвижным взглядом.
Сначала Суизин не обращал внимания на это ничтожество, но мало-помалу пришёл к убеждению, что его передразнивают. Он стегнул лошадей. Однако оба экипажа, как нарочно, продолжали катиться рядом. Жёлтое одутловатое лицо Суизина покраснело; он замахнулся кнутом, чтобы вытянуть лавочника, и только вмешательство провидения уберегло его от недостойного поступка: навстречу из ворот выехала повозка, фаэтон и таратайка столкнулись, задели друг друга колёсами, и более лёгкий экипаж опрокинулся.
Суизин даже не оглянулся. Ни за что на свете не станет он останавливать лошадей и помогать этому негодяю. Сломал шею? — и поделом.
Но он не мог бы остановить экипаж, даже если б захотел помочь. Лошади понесли. Фаэтон бросало из стороны в сторону, прохожие поворачивали испуганные лица вслед мчавшимся лошадям. Толстые руки Суизина, вытянутые во всю длину, изо всех сил натягивали вожжи. Щеки его надулись, губы были сжаты, одутловатое лицо побагровело от гнева.
Ирэн держалась за поручни и при каждом толчке крепко сжимала их рукой. Суизин расслышал её голос:
— Мы разобьёмся, дядя Суизин?
Он ответил, еле переводя дух:
— Пустяки, горячатся немного!
— Я первый раз такое испытываю.
— Не шевелитесь! — Он покосился на неё. Она улыбалась и была абсолютно спокойна. — Сидите смирно! — повторил он. — Не бойтесь, я доставлю вас домой.
И в этот момент, когда Суизин напрягал все усилия, чтобы остановить лошадей, его поразили слова Ирэн, произнесённые голосом, непохожим на её обычный голос:
— Мне всё равно, попаду я домой или нет!
Фаэтон так тряхнуло, что возглас удивления застрял у Суизина в горле. Подъем лошади взяли уже тише, перешли на рысь и, наконец, остановились сами.
— Когда я их остановил, — рассказывал Суизин у Тимоти, — она сидела такая же спокойная, как я сам. Чёрт возьми! Точно ей было совершенно безразлично, сломает она себе шею или не сломает! Как это она сказала? «Мне всё равно, попаду я домой или нет!» — Наклонясь над своей тростью, он прохрипел к величайшему ужасу миссис Смолл: — И ничего удивительного — с такой деревяшкой вместо мужа, как ваш Сомс!
Суизин не задумался над тем, что делал Босини, оставшись один после их отъезда, — пошёл ли он бродить, как собачонка, с которой Суизин сравнил его; бродить в роще, где все ещё бушевала весна, все ещё слышался издалека зов кукушки; прижимал ли он к губам платок Ирэн, вдыхая его аромат вместе с запахом мяты и тмина. Бродил ли с болью в сердце, такой острой, такой невыносимой, что вот ещё немного и роща услышит его рыдания. В самом деле, что он делал там один? Откровенно говоря, по дороге к Тимоти Суизин успел окончательно забыть о Босини.
IV. ДЖЕМС РЕШИЛ УБЕДИТЬСЯ СОБСТВЕННЫМИ ГЛАЗАМИ
Люди, не имеющие представления о Форсайтской Бирже, наверное, не смогли бы предугадать то волнение, которое вызвала среди Форсайтов поездка Ирэн в Робин-Хилл.
После того как Суизин сделал у Тимоти полный отчёт об этом памятном дне, рассказ его, уже с едва уловимым оттенком любопытства, не без лёгкого коварства, но с искренним желанием сделать добро, был передан Джун.
— Ты только подумай; милочка, какой ужас! — закончила тётя Джули. Заявить, что ей не хочется ехать домой! Что это значит?
Рассказ тётки показался Джун диким. Она выслушала его, мучительно краснея, и вдруг поднялась, быстро пожала тёте Джули руку и ушла.
— Она прямо-таки груба! — сказала миссис Смолл тёте Эстер после ухода внучки.
То, как Джун восприняла эту новость, получило соответствующее истолкование. Она взволновалась. Значит, там происходит что-то неладное. Странно! Ведь они с Ирэн были такими друзьями!
Все это слишком хорошо подтверждало те намёки и слухи, которые циркулировали последнее время. Вспоминался рассказ Юфимии о театре… Мистер Босини постоянно бывает у Сомса? Вот как? Впрочем, конечно, что ж тут удивительного — ведь он строит дом! Обо всём говорилось обиняками. Необходимость говорить открыто возникала на Форсайтской Бирже только в крайних, совершенно исключительных случаях. Аппарат этот был слишком хорошо налажен: малейшего намёка, выраженного мимоходом сожаления или недоверия было достаточно, чтобы душа семьи — такая отзывчивая — заволновалась. Никто из Форсайтов не хотел, чтобы это волнение причинило кому-нибудь неприятность — совсем нет; они действовали с самыми лучшими намерениями в твёрдой уверенности, что каждый из них связан крепкими узами с душой семьи.
И в основе всех пересудов лежала доброта; она проскальзывала в визитах, которые наносились с целью проявить участие, согласно лучшим обычаям общества, оказать истинное благодеяние страждущим, а заодно утешиться мыслью, что люди страдают от того, от чего не страдаю я сам. В сущности говоря, только потребность «провентилировать вопрос», потребность, на которой держится и наша пресса, привела, например, Джемса к миссис Септимус, миссис Септимус к детям Николаса, детей Николаса к кому-то ещё и так далее, и так далее. Великий класс, принявший Форсайтов в своё лоно как полноправных членов, требовал от них большой прямоты и ещё большей сдержанности. Такое сочетание обеспечивало им право на участие в жизни этого великого класса.
Форсайтская молодёжь, как и следовало ожидать, в большинстве случаев восставала против контроля над собой, часто заявляя об этом совершенно открыто; но не приметный для глаза магнетический ток семейных пересудов обладал такой силой, что они просто не могли не знать друг о друге всей подноготной. Оставалось только махнуть рукой и подчиниться.
Один из них (молодой Роджер) сделал героическую попытку высвободить молодое поколение из-под ига и назвал Тимоти «старым хрычом». Отдача после такого выстрела дала себя почувствовать немедленно же: слова его в самой деликатной форме были переданы тёте Джули, которая возмущённым голосом повторила их миссис Роджер, и отсюда уже они вернулись к молодому Роджеру.
И ведь в конце концов страдания выпадали только на долю тех, кто поступал дурно: например, на долю Джорджа, проигравшего такие деньги на бильярде, или того же молодого Роджера, который чуть не женился на девушке, по слухам, уже связанной с ним узами естества, или опять же на долю Ирэн, которая, как все думали, хоть и не произносили этого вслух, ступила на опасный путь.
Семейные толки приносили с собой не только удовольствие, но и пользу. Столько часов пробежало незаметно в доме Тимоти на Бэйсуотер-Род — часов, которые могли бы показаться и пустыми и долгими для троих его обитателей, а в необъятном Лондоне дом Тимоти был всего-навсего одним из сотен домов, где живут нейтральные представители обеспеченного класса, те, что уже не участвуют в битвах и ищут оправдания своей жизни в интересе к битвам других людей.
Тоскливым было бы существование на Бэйсуотер-Род, если бы лишить его сладости семейных сплетен. Слухи и толки, пересуды, предположения наполняли дом жизнью, были дороги и милы сердцу, как те малютки, лепета которых не хватало брату и сёстрам на их жизненном пути. Разговоры ближе всего подводили к обладанию этими детьми и внуками, к которым страстно тянулись их добрые сердца.
Правда, вряд ли сердце Тимоти тянулось так уж страстно, но достоверно известно, что появление на свет новых Форсайтов совершенно выводило его из равновесия.
Напрасно молодой Роджер говорит: «Старый хрыч!», напрасно Юфимия всплескивает руками: «Ох, уж эта троица!», заливается беззвучным смехом и взвизгивает. Напрасно, и не так уж хорошо с их стороны.
Положение, создавшееся к этому времени, могло показаться, особенно на взгляд Форсайтов, странным, чтобы не сказать «немыслимым», однако, учитывая некоторые факты, придётся признать, что ничего странного в нём не было.
Кое-что Форсайты упускали из виду.
И прежде всего, привыкнув к степенности благополучных браков, они забывали, что Любовь не тепличный цветок, а свободное растение, рождённое сырой ночью, рождённое мигом солнечного тепла, поднявшееся из свободного семени, брошенного возле дороги свободным ветром. Свободное растение, которое мы зовём цветком, если волей случая оно распускается у нас в саду, зовём плевелом, если оно распускается на воле; но цветок это или плевел — в запахе его и красках всегда свобода!
Кроме того — факты и цифры, из которых складывалась жизнь Форсайтов, мешали им осознать эту истину, — они не всегда понимали, что стоит только подняться этому свободному растению, как люди, словно мошки, летят на бледный язычок его пламени.
История с молодым Джолионом отошла далеко в прошлое: они снова были готовы считать, что люди их круга не выходят за ограду, чтобы сорвать этот цветок; что любовь — это нечто вроде кори, настигающей человека в положенное время, с тем чтобы он отделался от неё раз и навсегда и, излечившись от любви, как от кори, целительной смесью из масла и мёда, обрёл спокойствие в брачном союзе.
Странные слухи, ходившие о Босини и миссис Сомс, никого так не волновали, как Джемса. Джемс забыл то время, когда, худой, с рыжеватыми бакенбардами, обрамлявшими его бледное лицо, он неотступно следовал за Эмили в дни своего сватовства. Забыл и маленький домик около Мэйфера, где он провёл первые дни после женитьбы, точнее, забыл первые дни, но не домик — Форсайт никогда не забудет дома; впоследствии Джемс продал его с прибылью в чистых четыреста фунтов.
Джемс давно забыл то время, полное надежд и страхов и сомнений относительно благоразумия такого брака (у хорошенькой Эмили не было денег, а сам он зарабатывал какую-нибудь тысячу в год), и то странное, непреодолимое чувство, которое овладело им с такой силой, что ему не оставалось ничего другого, как умереть или жениться на этой девушке с прекрасными волосами, собранными на затылке жгутом, прекрасными плечами, выступавшими над плотно облегающим её грудь корсажем, прекрасной фигуркой, запрятанной в клетку кринолина необъятной ширины.
В своё время Джемс прошёл сквозь горнило любви, но он прошёл и сквозь поток долгих лет, потушивших огонь в этом горниле, он принял от жизни самый печальный дар её — забыл, что такое любовь.
Забыл! Забыл так основательно, что забыл и то, что все уже забыто.
И вдруг до него дошли слухи, слухи о жене сына. Смутные, они пронеслись тенью среди осязаемого, понятного мира вещей; странные, неуловимые, они казались призраками и, подобно призракам, вселяли необъяснимый страх, Джемс пытался разобраться в этих слухах, но с таким же успехом он мог бы применить к себе одну из тех житейских драм, которые ежедневно Попадаются в вечерних газетах. Он просто был не в состоянии понять, в чём тут дело. Все это пустяки Все это глупые выдумки. У неё не такие гладкие отношения с Сомсом, какие могли бы быть, но она милая, славная женщина — милая, славная!
Подобно значительному большинству людей. Джемс любил посмаковать скандальные истории, и нередко можно было услышать, как он, облизнув губы, деловито отпускав такое замечание: «Да-да, она с молодым Дайсоном; говорят, их видели в Монте-Карло!»
Но над подлинным значением таких историй — над тем, как они начинаются, как протекают и что ждёт их в будущем — он никогда не задумывался; он не знал, что таилось под ними, из каких мук и восторгов они складывались, какой медлительный грозный рок вырастал за этими иногда неприглядными в своей наготе, но большей частью пикантными фактами, которые открывались его взору. Он не порицал, не хвалил, таких историй, не делал из них каких-либо выводов или обобщающих заключений, а просто жадно прислушивался к ним и повторял то, что слышал, получая от этих пересудов большое удовольствие, как от предобеденной рюмки хереса или английской горькой.
Теперь же, когда самого Джемса коснулось нечто подобное, вернее — какой-то слух, легчайшие намёки, он почувствовал себя, точно в тумане, который наполняет рот чем-то тошнотворным и липким и мешает дышать.
Скандал! Это грозит скандалом!
Только повторяя это слово, мог Джемс сосредоточиться на нём, вникнуть в его смысл. Он забыл уже те ощущения, без которых нельзя понять развития, судьбы и сущности подобных событий, ему уже не дано было знать, что люди могут идти на риск ради страсти.
Одно предположение, будто среди его знакомых, тех, что изо дня в день ходят в Сити и вершат там свои дела, а в свободное время покупают акции, дома, обедают, может быть, даже играют в карты, одно предположение, что среди них найдётся человек, способный рисковать ради такой непонятной, такой фантастической вещи, как страсть, показалось бы ему просто нелепым.
Страсть! Действительно, он кое-что слышал о ней, и такие правила, как «Никогда нельзя оставлять вдвоём молодого мужчину и молодую женщину», залегли у него в мозгу, точно параллели на географической карте (когда дело касается «основы основ», Форсайты обнаруживают подлинный вкус в реалистическом подходе к жизни), но все, что начиналось дальше, Джемс воспринимал только через магическое слово «скандал».
Да нет! Это неправда, этого не может быть. Он и не думает тревожиться. Ирэн — славная, милая женщина. Но стоит только подпустить к себе такие мысли — и кончено! Характер у Джемса был беспокойный — он принадлежал к тому типу людей, которым нелегко отделаться от раз запавшего в голову подозрения и которые мучаются тревожными предчувствиями и собственной нерешительностью.
Боясь выпустить из рук что-то такое, что можно было бы удержать, действуй ты иным способом, Джемс просто физически не мог прийти к определённому решению без твёрдой веры в то, что всякий иной путь привёл бы его к потерям.
Однако в жизни Джемса было много таких случаев, когда окончательное решение зависело не от него. Так случилось и на этот раз.
Что предпринять? Поговорить с Сомсом? Но этим только испортишь дело. Да в конце концов все это пустяки, он уверен, что пустяки.
Всему причиной дом. Эта затея не нравилась ему с самого начала. Зачем Сомсу понадобилось перебираться за город? Наконец, если ему так уж хочется швырять деньги на постройку дома, почему не пригласить первоклассного архитектора вместо этого Босини, о котором никто ничего не знает толком? Он ведь предупреждал. Вот теперь говорят, что постройка обойдётся Сомсу куда дороже, чем он рассчитывал.
Последнее обстоятельство больше всего остального и помогло Джемсу уяснить всю опасность положения. С этими «талантами» всегда так; разумному человеку не стоит с ними и связываться. Он ведь и Ирэн предостерегал. Вот смотрите теперь, что получилось!
И вдруг Джемса осенило: надо поехать в Робин-Хилл я убедиться во всём собственными глазами. Мысль, что можно самому взглянуть на этот дом, рассеяла тревогу, обволакивавшую Джемса, как туман, и почему-то доставила ему удовольствие. Душевный покой принесло ему, вероятно, само решение предпринять что-то — точнее, съездить и посмотреть какой-то дом.
Джемсу казалось, что, всматриваясь в здание из кирпича и извёстки, из камня и дерева — в то самое здание, которое выстроила эта подозрительная личность, он проникнет в тайну слухов, ходивших вокруг имени Ирэн.
И, не сказав никому ни слова. Джемс отправился в кэбе на вокзал, доехал поездом до Робин-Хилла и, не найдя на станции лошадей, как это и полагалось в здешних местах, был вынужден пойти дальше пешком.
Он медленно поднимался в гору, сутулясь, с трудом сгибая свои острые колени, опустив голову, но все такой же опрятный, в сверкающем чистотой цилиндре и пальто, всегда находившихся дома под тщательным наблюдением, за вещами Джемса следила Эмили; то есть сама она, конечно, не следила женщины с положением не следят за тем, пришиты ли у членов их семьи пуговицы, а Эмили была женщина с положением — она следила за тем, чтобы следил лакей.
Джемсу пришлось трижды спросить дорогу; и каждый раз он повторял полученные указания, затем просил снова повторить их и повторял сам ещё раз; Джемс был человек разговорчивый, а кроме того, когда идёшь по незнакомым местам, излишняя осторожность делу не повредит.
Всем попадавшимся на пути Джемс внушал, что ищет новый дом; только тогда, когда ему показали крышу, видневшуюся из-за деревьев, он окончательно убедился, что его посылают по правильной дороге.
Низкие облака, застилавшие небо, казалось, нависали над землёй, как покрытый сероватой известью потолок. В воздухе не чувствовалось ни свежести, ни запаха травы. В такой день даже английские рабочие делали только то, что с них требовалось, и на постройке не было слышно обычного гула разговоров, под которые быстрее пробегают часы труда.
По недостроенному дому не спеша ходили люди, слышалось то постукивание молотка, то грохот железа или звон пилы, то тачка катилась по деревянному настилу; собака десятника, привязанная к дубовой балке, время от времени начинала тихо скулить, выводя голосом нотки, напоминавшие пение закипающей в чайнике воды.
Только что вставленные и замазанные мелом стекла смотрели на Джемса, как глаза слепого пса.
Звуки стройки поднимались к сероватому небу, сливаясь в хор, нестройный и унылый. Но дрозды, искавшие червей в только что разрытой земле, молчали.
Джемс пробрался между кучами гравия — к дому уже прокладывалась дорога — и подошёл к подъезду. Здесь он остановился и поднял глаза. С этого места не так уж много можно было увидеть, и это немногое Джемс сразу же окинул взором; но в таком положении он простоял не одну минуту, и кто знает, какие мысли бродили у него в голове.
Светло-голубые глаза Джемса, смотревшие из-под седых, похожих на маленькие рожки бровей, не двигались; выдававшаяся вперёд длинная верхняя губа, обрамлённая пышными седыми бакенбардами, дрогнула раз-другой; глядя на сосредоточенное выражение его лица, нетрудно было догадаться, от кого Сомс унаследовал свой угрюмый вид. Джемс словно повторял про себя: «Да, сложная штука — жизнь!»
В таком положении застал его Босини.
Джемс перевёл взгляд с заоблачных высот на лицо Босини, который посматривал на него с насмешливо-презрительным видом.
— Здравствуйте, мистер Форсайт! Приехали убедиться собственными глазами?
Как мы уже знаем. Джемс именно за этим и приехал, и ему сразу стало не по себе. Тем не менее он протянул руку и сказал: «Здравствуйте!» — не глядя на Босини.
Босини с насмешливой улыбкой пропустил его вперёд.
Эта любезность заставила Джемса насторожиться.
— Давайте сначала обойдём кругом, — сказал он, — посмотрим, что у вас тут происходит!
Терраса, выложенная тёсаным камнем, с бордюром в три-четыре дюйма высотой, огибала дом с юго-востока и юго — запада, спускаясь по краям к свежевзрыхленной земле, приготовленной под газон. Джемс пошёл вдоль террасы.
— Во сколько же все это обошлось? — осведомился он, увидев, что терраса заворачивает за угол дома.
— Как вы думаете? — спросил Босини.
— Понятия не имею! — ответил Джемс, слегка озадаченный. — Фунтов двести — триста, наверно!
— Совершенно правильно!
Джемс испытующе взглянул на архитектора, но тот даже глазом не моргнул, и Джемс решил, что не расслышал ответа.
У входа в сад он остановился и посмотрел на открывавшийся перед ним вид.
— Это надо срубить, — сказал он, показывая на старый дуб.
— Вот как? Вам кажется, что за свои деньги вы недостаточно пользуетесь видом из-за этого дерева?
Джемс снова недоверчиво посмотрел на Босини — странный подход к вещам у этого молодого человека.
— Не понимаю, — сказал он растерянным, взволнованным голосом, — зачем вам понадобилось это дерево.
— Завтра же оно будет срублено, — сказал Босини.
Джемс испугался.
— Не вздумайте сказать, что это я велел срубить. Я тут совершенно ни при чём!
— Да?
Джемс взволнованно продолжал:
— При чём здесь я? Какое это имеет ко мне отношение? Делайте все под свою ответственность.
— Вы позволите сослаться на вас?
Джемс окончательно перепугался.
— Не понимаю, зачем вам понадобилось ссылаться на меня, — пробормотал он, — и вообще оставьте дерево в покое. Это не ваше дерево!
Он вынул шёлковый носовой платок и вытер лоб. Они вошли в дом. Внутренний двор поразил Джемса не меньше, чем Суизина.
— Вы, должно быть, всадили сюда уйму денег, — сказал он после долгого созерцания колонн и галереи. — Во что, например, обошлись эти колонны?
— Не могу вам точно сказать, — задумчиво ответил Босини, — но действительно сюда всажена уйма денег!
— Ну ещё бы, — сказал Джемс. — Ещё бы…
Он поймал на себе взгляд архитектора и осёкся. И в дальнейшем, собираясь спросить, сколько стоила та или другая вещь, Джемс каждый раз старался подавить своё любопытство.
Босини, по-видимому, решил показать ему все, и, будь Джемс менее наблюдательным, архитектор обвёл бы его вокруг дома во второй раз. Кроме того, Босини проявлял такую готовность отвечать на любые вопросы, что Джемс всё время был настороже. Он начал уже уставать от прогулки, ибо, несмотря на то, что поджарое тело его отличалось выносливостью, всё-таки семьдесят пять лет давали себя чувствовать.
Джемс приуныл; все оставалось по-прежнему, осмотр дома не принёс ему облегчения, на которое он смутно надеялся. Появились только ещё более сильная неприязнь и недоверие к этому молодому человеку, утомившему его своей вежливостью, сквозь которую явно проскальзывало издевательство.
Этот молодчик был умнее, чем он думал, и красивее, чем ему хотелось бы. Джемса, который меньше всего на свете мирился с готовностью некоторых людей идти на риск, коробил беззаботно-небрежный тон Босини. И улыбка у него тоже непростая, появляется, когда её меньше всего ожидаешь, и глаза какие-то странные. Босини напоминал Джемсу, как он потом выразился, голодную кошку. Точнее он не мог передать Эмили своего впечатления от той сдержанной злобы, вкрадчивости и насмешки, из которых складывалась повадка Босини.
Наконец, осмотрев решительно все до мелочей, Джемс снова прошёл в ту дверь, через которую попал в дом, и чувствуя, что время, силы и деньги потрачены понапрасну, призвал на помощь все своё форсайтское мужество и, пристально глядя на Босини, спросил:
— Вы, кажется, часто встречаетесь с моей невесткой. Ну как, ей нравится дом? Впрочем, она, должно быть, ещё не видела его?
Он спрашивал, прекрасно зная о поездке Ирэн; разумеется, ничего дурного в самой поездке не было, если не считать этих странных слов: «Мне всё равно, попаду я домой или нет», — и того, как отнеслась ко всему этому Джун.
Джемс, как он мысленно сказал себе, решил испытать Босини этим вопросом.
Архитектор ответил не сразу и долго смотрел на Джемса, смущая его пристальностью своего взгляда.
— Она видела дом, но я не знаю её мнения.
Взволнованный, сбитый с толку, Джемс уже органически не мог остановиться.
— А! — сказал он. — Видела? Значит она была здесь с Сомсом?
Босини ответил с улыбкой:
— Нет, не с ним!
— Как? Она приезжала одна?
— Нет, не одна.
— Так с кем же тогда?
— Вряд ли мне следует рассказывать, с кем она приезжала.
Джемсу, прекрасно знавшему, что Ирэн приезжала с Суизином, такой ответ показался совершенно непонятным.
— Как так! — забормотал он. — Вы же знаете, что… — И запнулся, почувствовав вдруг, что становится на опасный путь.
— Ну что ж, — сказал он, — не хотите говорить, не надо. Мне никогда ничего не рассказывают.
К его удивлению, архитектор задал ему вопрос.
— Кстати, — сказал он, — кто-нибудь ещё из ваших собирается приехать сюда? Я бы хотел быть на месте в это время!
— Кто-нибудь ещё? — повторил Джемс, совершенно ошеломлённый. — Кто же сюда поедет? Я ничего не знаю. До свидания!
Он протянул руку, не поднимая глаз, сунул свою ладонь в ладонь Босини и, взяв зонтик чуть повыше шелка, зашагал по террасе.
Заворачивая за угол, Джемс оглянулся и увидел, что Босини медленно идёт за ним следом — «крадётся вдоль стены, — мелькнуло у него, — точно кошка». Джемс не ответил архитектору, когда тот приподнял шляпу.
Выйдя на дорогу и скрывшись из виду у Босини, Джемс совсем замедлил шаги. Сгорбившись больше обычного, худой, голодный, обескураженный, побрёл он на станцию.
Глядя на его печальное возвращение, «пират», быть может, пожалел, что так круто обошёлся со стариком.
V. СОМС И БОСИНИ ПЕРЕПИСЫВАЮТСЯ
Джемс ничего не сказал сыну о своей поездке; но, зайдя однажды утром к Тимоти по поводу канализации, которую городские власти заставили провести в доме на Бэйсуотер-Род, он упомянул о постройке в Робин-Хилле.
Дом, по словам Джемса, был неплохой. Из него может кое-что получиться. Этот Босини по-своему толковый малый, но во что влетит Сомсу такая постройка, вот в чём вопрос!
Юфимия Форсайт, бывшая тут же, — она приехала к тёткам за последним романом достопочтенного мистера Скоулза «Страсть и смирение», который пользовался таким успехом, — вмешалась в разговор:
— Я видела вчера Ирэн в универсальном магазине; она очень мило разговаривала с мистером Босини в колониальном отделе.
Такими невинными, в сущности, словами. Юфимия описала сцену, которая на самом деле произвела на неё глубокое и очень сложное впечатление. Она торопилась в отдел шёлковых тканей при магазине церковно-экономического общества — учреждении, идеальная система организации которого, основанная на подборе солидной клиентуры, оплачивающей покупки до получения их на дом, заслуживала всяческого доверия со стороны Форсайтов, — чтобы подобрать шёлк для матери, ожидавшей её в экипаже.
Проходя через колониальный отдел, Юфимия с некоторым неудовольствием заметила прекрасную фигуру какой-то дамы, стоявшей спиной к ней. Незнакомка была так идеально сложена, так изящна, так хорошо одета, что Юфимия инстинктивно почувствовала во всём этом какое-то нарушение благопристойности: такая внешность, как подсказывала ей скорее интуиция, чем опыт, редко сочетается с добродетелью — по крайней мере в представлении самой Юфимии, спина которой всегда доставляла много хлопот портнихам.
Её подозрения оправдались. Молодой человек, появившийся из аптекарского отдела, поспешно снял шляпу и подошёл к этой неизвестной даме.
И тут Юфимия узнала обоих: дама, несомненно, была миссис Сомс, молодой человек — мистер Босини. Спешно занявшись покупкой тунисских фиников — неудобно же, в самом деле, показываться знакомым нагруженной свёртками, да ещё в такой ранний час, — Юфимия стала невольной, но весьма заинтересованной свидетельницей их короткой встречи.
Лицо миссис Сомс, обычно бледное, покрылось нежным румянцем; мистер Босини держался как-то странно, хотя был очень интересен (Юфимия находила, что у него благородная внешность, а кличка «пират», которой его наградил Джордж, казалась ей чрезвычайно романтичной — просто очаровательной). Босини точно просил о чём-то. Они так увлеклись своим разговором — вернее, Босини увлёкся, потому что миссис Сомс больше молчала, что загородили дорогу другим. Какому-то старенькому генералу, пробиравшемуся в табачное отделение, пришлось обойти их, но, взглянув на миссис Сомс, этот старый дуралей снял шляпу! Как это похоже на мужчин!
Но больше всего заинтриговали Юфимию глаза миссис Сомс. Она ни разу не взглянула на мистера Босини во время разговора, но когда он уходил, посмотрела ему вслед. Боже, какими глазами!
Взгляд Ирэн Юфимия долго не могла забыть. Не будет преувеличением, если мы скажем, что её поразили тоска и нежность, светившиеся в этих глазах, словно она хотела вернуть его и взять обратно свои слова.
Впрочем, где уж тут заниматься наблюдениями, когда надо идти покупать шёлк, но Юфимия была «ужасно заинтригована, ужасно!» Юфимия кивнула миссис Сомс, чтобы та знала, что её видели; и, рассказывая после об этой встрече своей приятельнице Фрэнси (дочери Роджера), добавила: «Она так смутилась!..»
Джемс, не хотевший сразу же поверить в это новое доказательство правильности своих опасений, прервал Юфимию:
— Они, вероятно, выбирали обои.
Юфимия улыбнулась.
— В колониальном отделе? — мягко сказала она и, взяв со стола книгу, спросила: — Значит, вы разрешаете почитать её, тётечка? До свидания! — и вышла из комнаты.
Джемс встал почти следом за ней; он и так засиделся.
Зайдя в контору «Форсайт, Бастард и Форсайт», он застал сына за составлением протеста по судебному делу. Сомс сдержанно поздоровался с отцом и, вынув из кармана письмо, сказал:
— Посмотрите, вас это должно заинтересовать.
Джемс прочёл следующее:
«Слоун-стрит, 309Д.
15 мая.
Дорогой Форсайт!
Постройка Вашего дома закончена, и я считаю свои обязанности выполненными. Но прежде чем продолжать внутреннюю отделку, которую я взял на себя по Вашей просьбе, мне бы хотелось предупредить Вас, что я согласен работать только в том случае, если мне будет предоставлена полная свобода действий.
Приезжая на стройку. Вы всякий раз привозите с собой новые предложения, которые идут вразрез с моими планами. У меня имеются три Ваших письма, в каждом из них Вы настаиваете на какой-нибудь детали, которая мне самому и в голову бы не пришла. Вчера днём на постройку приезжал Ваш отец и сделал целый ряд не менее ценных замечаний.
Я ещё раз прошу Вас обдумать, намерены ли Вы поручить мне отделку дома или нет. Что касается меня, то я предпочёл бы последнее.
Но имейте в виду, что, взяв на себя эту работу, я буду действовать совершенно самостоятельно и не потерплю никакого вмешательства.
Если я возьмусь за дело, я выполню его как следует, но мне нужна полная свобода действий.
Готовый к услугам Филип Босини».
Трудно сказать, почему Босини написал такое письмо, — не исключена возможность, что одним из поводов был протест, внезапно вспыхнувший в нём против взаимоотношений с Сомсом — извечных взаимоотношений между Искусством и Собственностью, выраженных на многих необходимейших приспособлениях нашего века с предельным лаконизмом, который не уступит лаконизму лучших строк Тацита:
Томас Т. Сорроу, изобретатель,
Берт. М. Пэдленд, владелец изобретения.
— Что же ты думаешь ответить? — спросил Джемс.
Сомс даже не повернул головы.
— Я ещё не решил, — сказал он и снова занялся составлением протеста.
Один из его клиентов застроил чужой участок и совершенно неожиданно получил неприятное уведомление о необходимости снести все постройки. Внимательно изучив обстоятельства дела. Сомс, однако, усмотрел за своим клиентом так называемое право добросовестного владения, и хотя участок, несомненно, принадлежал кому-то другому, застройщик имел все основания не выпускать его из рук и должен был этими основаниями воспользоваться; и, дав такой совет, Сомс следовал теперь морской команде: «Так держать».
Дельные указания Сомса создали ему прекрасную репутацию; о нём говорили: «Обратитесь к молодому Форсайту — толковый малый!» И Сомс ценил такую репутацию превыше всего.
Природная молчаливость чрезвычайно помогала ему; ничто другое не могло в такой же степени внушить клиентам, в особенности клиентам состоятельным (а других у Сомса не было), абсолютной уверенности, что они имеют дело с надёжным человеком. Да он и был надёжный. Традиции, привычки, воспитание, унаследованные склонности, природная осторожность — все это вместе складывалось в профессиональную честность, не поддающуюся никаким соблазнам уже по одному тому, что в основе её лежало врождённое отвращение к риску. Как мог он пасть, если душа его восставала против всего того, что ведёт к падению! Человек, стоящий обеими ногами на полу, не может упасть.
И все те бесчисленные Форсайты, которым приходилось пользоваться услугами надёжного человека для ведения нескончаемых дел, касающихся того или иного вида собственности (начиная с жён и кончая правом пользования водными источниками), находили, что обращаться к Сомсу можно без всякого риска и с выгодой для себя. Надменный вид и умение выискивать всевозможные прецеденты тоже шли ему на пользу — ни с того, ни с сего человек не станет держаться так надменно!
Сомс был фактически главой фирмы, хотя Джемс до сих пор чуть ли не ежедневно заходил в контору убедиться собственными глазами, все ли тут в порядке; правда, выражалось это в том, что он садился в кресло, скрестив под столом ноги, слегка путал уже решённые вопросы и вскоре уходил; на третьего же компаньона — Бастарда, человека ничтожного, взваливали груду дел, но с мнением его никогда не считались.
Итак, Сомс упорно работал над составлением протеста. Однако из этого не следует, что он был совершенно спокоен. Вот уже сколько дней его мучило предчувствие неминуемой беды. Он пытался объяснить своё состояние нездоровьем — печень пошаливает, — но знал, что это неправда.
Сомс посмотрел на часы. Через пятнадцать минут надо быть на общем собрании акционеров «Новой угольной компании», возглавляемой дядей Джолионом; там он увидится с дядей и поговорит относительно Босини; что именно будет сказано, Сомс ещё не решил, но во всяком случае до разговора с дядей Джолионом он не станет отвечать на это письмо. Сомс встал и спрятал черновик протеста в ящик стола. Пройдя в маленькую тёмную уборную, он зажёг свет, вымыл руки коричневым виндзорским мылом и насухо вытер их полотенцем. Затем причесал волосы, стараясь не спутать пробора, потушил свет, взял шляпу и, сказав, что вернётся к половине третьего, вышел на Полтри.
До конторы «Новой угольной компании» было недалеко: она находилась на Айронмонгер-Лейн. Там, — а не в «Кэннон-стрит отеле», облюбованном другими компаниями, ставившими дело на более широкую ногу, — и происходили общие собрания пайщиков «Новой угольной». Старый Джолион с самого начала взбунтовался против репортёров. Какое кому дело до его компаний, говорил он.
Сомс пришёл минута в минуту и занял своё место среди членов правления, сидевших в ряд против акционеров, каждый за своей чернильницей.
В самом центре ряда бросались в глаза чёрный наглухо застёгнутый сюртук и седые усы старого Джолиона, который сидел, откинувшись на спинку кресла и сомкнув кончики пальцев над отчётом правления.
По правую руку от Джолиона восседал всегда казавшийся чуточку неправдоподобным секретарь Хэммингс-Похоронное Бюро; в его красивых глазах светилась глубокая-преглубокая печаль; за седеющей бородой, траурной, как и весь Хэммингс, угадывалось присутствие чёрного-пречёрного галстука.
Повод для созыва собрания был действительно печальный: не прошло и шести недель с тех пор, как эксперт Скорьер, уехавший на рудники со специальным заданием, прислал телеграмму, извещавшую «Новую угольную» о том, что управляющий рудниками Пиппин покончил жизнь самоубийством, собравшись после двухлетнего молчания написать письмо в Лондон. Письмо это лежало сейчас на столе; его зачитают акционерам, которые безусловно должны быть посвящены во все обстоятельства дела.
Стоя спиной к камину и раздвинув фалды сюртука, Хэммингс не раз говорил Сомсу:
— То, чего наши акционеры не знают, и не стоит знать. Поверьте мне, мистер Сомс.
Сомс вспомнил, как во время одного из таких разговоров, при котором присутствовал старый Джолион, произошла маленькая неприятность. Дядя сердито взглянул на секретаря и сказал:
— Не говорите глупостей, Хэммингс! Не стоит знать то, что они знают, — вы, вероятно, это и хотели сказать!
Старый Джолион не любил слушать вздор.
Злобно сверкнув глазами и заулыбавшись, как дрессированный пудель, Хэммингс разразился нарочито бурными аплодисментами и ответил:
— Вот это я понимаю! Хорошо сказано, сэр, прекрасно сказано. Ваш дядя, мистер Сомс, не упустит случая сострить!
В следующую встречу с Сомсом он воспользовался, первой свободной минутой, чтобы сказать:
— Наш председатель сильно постарел за последнее время — трудно с ним; невероятно упрям, но чего же и ждать от человека с таким подбородком?
Сомс кивнул.
Все знали, что подбородок этот говорит об очень многом. Сегодня дядя Джолион казался встревоженным, несмотря на грозный вид, который он напускал на себя в дни общих собраний; Сомс окончательно решил поговорить с ним о Босини.
Слева от старого Джолиона сидел маленький мистер Букер. Этот тоже с грозным видом поглядывал по сторонам, словно выискивая среди присутствующих самого придирчивого акционера. Рядом с ним хмурился глухой член правления, а сзади глухого с кроткой миной сидел старый мистер Блидхэм, исполненный чувства собственной добродетели — вполне оправданного чувства, так как мистер Блидхэм твёрдо знал, что коричневый свёрток, сопутствующий ему на всех заседаниях, надёжно спрятан за цилиндром (одним из тех цилиндров с прямыми полями, которые неизменно связываются в нашем представлении с пышным бантом галстука, чисто выбритыми щеками, ярким румянцем и седыми, аккуратно подстриженными бачками).
Сомс всегда посещал общие собрания; его присутствие считалось весьма желательным на тот случай, если вдруг «возникнет какое-нибудь недоразумение». С надменным, непроницаемым видом он осматривал комнату, на стенах которой висели планы рудника и гавани и большая фотография ствола шахты, оказавшейся на редкость нерентабельной. Эта фотография — свидетельство извечной иронии, таящейся во всех коммерческих начинаниях, все ещё сохраняла своё место на стене как изображение нежно любимого, но мёртвого детища директоров.
И вот старый Джолион встал, чтобы огласить собравшимся свой отчёт.
Пряча под олимпийским спокойствием вечную вражду, глубоко сидящую в груди каждого члена правления по отношению к акционерам, он спокойно смотрел на них. Смотрел на них и Сомс. Почти всех он знал в лицо. Вот, пристроив на коленях громадный цилиндр с низкой тульёй, сидит Скрабсоул — поставщик дёгтя, который, по выражению Хэммингса, является на собрания, только чтобы «устроить какую-нибудь гадость», сварливый старик с красным лицом и массивной челюстью. Дальше — его преподобие мистер Бомз, всегда предлагающий вынести благодарность председателю, в которой неизменно выражается надежда, что правление не забывает о воспитании христианского духа в своих служащих. У мистера Бомза был благой обычай ловить кого-нибудь из членов после собрания и выспрашивать, каковы перспективы на будущий год; в зависимости от ответа мистер Бомз в ближайшие же две недели покупал или продавал парочку акций.
Был среди присутствующих и майор О'Бэлли, который обычно не мог удержаться от коротенькой речи, хотя бы смысл её заключался только в том, чтобы поддержать переизбрание контролёра, и частенько внушал страх своей способностью перехватывать тосты — вернее, пожелания — у тех, кому в виде особой чести поручалось огласить эти пожелания, заранее записанные на маленьком листке бумаги.
Группа собравшихся ограничивалась этими да ещё пятью-шестью солидными молчаливыми акционерами, к которым Сомс относился довольно сочувственно: хорошие дельцы, любят сами присмотреть за делами без лишней суетни — солидные, почтенные люди, ежедневно бывают в Сити и возвращаются вечером домой к солидным, почтенным жёнам.
Солидные, почтенные жены! Мысль эта снова разбудила в Сомсе какое-то неясное беспокойство.
Что сказать дяде? Как ответить на это письмо?..
— Если кто-нибудь из акционеров желает задать вопрос, я готов ответить.
Мягкий стук. Старый Джолион бросил отчёт на стол и замолчал, поворачивая большим и указательным пальцами очки в черепаховой оправе.
На губах Сомса промелькнула улыбка. Пусть поторопятся со своими вопросами! Он прекрасно знал, что дядя сейчас же скажет (идеальный метод): «В таком случае предлагаю считать отчёт утверждённым!» Не надо давать им возможности прицепиться к чему-нибудь — акционеры народ медлительный!
Поднялся высокий седобородый человек с измождённым, недовольным лицом.
— Господин председатель, мне кажется, я имею право задать вопрос относительно указанной в отчёте суммы в пять тысяч фунтов стерлингов «Вдове и семье (он сердито посмотрел по сторонам) покойного управляющего», который совершил такой… э-э… неблагоразумный (я подчёркиваю: неблагоразумный) поступок, покончив с собой в то время, когда компания так нуждалась в его работе. Вы сказали, что договор, так злополучно расторгнутый им же самим, был подписан на пять лет, из которых истёк только один год, и я…
Старый Джолион сделал нетерпеливый жест.
— Господин председатель, мне кажется, я имею право… я хотел бы знать, рассматривает ли правление выданную или назначенную к выдаче сумму как вознаграждение… э-э… покойному за те услуги, которые он мог бы оказать компании, если бы не покончил с собой, или нет?
— За прошлые услуги, которые, как известно всем нам и вам в том числе, очень ценились правлением.
— В таком случае, сэр, я должен сказать, что, поскольку услуги нашего управляющего дело прошлое, я считаю такую сумму чрезмерной.
Акционер сел на место.
Старый Джолион переждал минуту и начал:
— Предлагаю считать…
Акционер снова встал:
— Осмелюсь спросить, отдают ли члены правления себе отчёт в том, что они распоряжаются не своими… я не побоюсь сказать, что будь это их деньги…
Второй акционер, круглолицый, упрямый на вид — Сомс узнал в нём зятя покойного управляющего, — встал и заявил с жаром:
— Я считаю сумму недостаточной, сэр!
Тогда поднялся его преподобие мистер Бомз.
— Осмеливаясь высказать своё мнение, — начал он, — я должен отметить, что наш достойнейший председатель учитывает — по всей вероятности, учитывает — самый факт самоубийства, совершенного… э-э… покойным управляющим. Я не сомневаюсь, что председатель принял этот факт во внимание, так как — я говорю от своего имени, думаю, и от имени всех присутствующих («Браво, браво») — он пользуется нашим глубочайшим доверием. Никто из нас не откажется, надеюсь, совершить акт милосердия. Но я уверен — он строго посмотрел на зятя покойного управляющего, — что наш председатель сумеет как-нибудь отметить, занесением ли в протокол или, быть может, лучше уплатой несколько меньшей суммы, наше глубочайшее сожаление, что столь нужный и ценный человек столь неблагочестивым путём покинул ту сферу, в которой дальнейшая его деятельность была бы в интересах как его самого, так и, смею сказать, в наших собственных. Мы не должны — нет, мы не можем! — поощрять такое пренебрежение долгом по отношению к человечеству и всевышнему.
Его преподобие мистер Бомз опустился на место. Зять покойного управляющего снова встал.
— Я настаиваю на своих словах, — сказал он, — сумма недостаточна!
Заговорил первый акционер:
— Я оспариваю законность такой выплаты. Я считаю её незаконной. Здесь присутствует поверенный компании: полагаю, что я вправе осведомиться у него.
Взоры всех обратились на Сомса. Недоразумение возникло!
Он встал, сжав губы; от всей его фигуры веяло холодом, нервы были натянуты, он наконец-то оторвался от созерцания облака, которое смутно маячило у него в мозгу.
— Вопрос отнюдь не ясен, — сказал он тихим, тонким голосом. — И поскольку дальнейшее расследование этого дела не представляется возможным, законность такой выплаты вызывает большие сомнения. Если это признают желательным, дело можно передать в суд.
Зять управляющего нахмурился и сказал значительным тоном:
— Мы не сомневаемся, что дело может быть передано в суд. Могу я узнать фамилию джентльмена, давшего нам такую полезную справку? Мистер Сомс Форсайт? Ах вот как!
Он перевёл выразительный взгляд с Сомса на старого Джолиона.
Бледные щеки Сомса вспыхнули, но надменность его осталась непоколебленной. Старый Джолион пристально посмотрел на говорившего.
— Если, — начал он, — зять покойного управляющего не имеет ничего сказать больше, я предлагаю считать отчёт правления…
Но в эту минуту встал один из тех пяти молчаливых солидных акционеров, которые внушали симпатию Сомсу. Акционер сказал:
— Я категорически возражаю против этого пункта.
Нам предлагают сделать пожертвование в пользу жены и детей этого человека, которых, как говорят, он содержал. Возможно, что так оно и было; но меня это совершенно не касается. Я возражаю с принципиальной точки зрения. Пора, наконец, покончить с этой сентиментальной филантропией. Она губит страну. Я не желаю, чтобы мои деньги попадали к людям, о которых мне ничего не известно, которые никак не заслужили этих денег. Я протестую in toto; это не деловая постановка вопроса. Предлагаю отложить утверждение отчёта и изъять из него этот пункт.
Старый Джолион стоя выслушал речь солидного молчаливого акционера. Она нашла отклик в сердцах присутствующих — в ней звучал культ солидного человека, протест против великодушной щедрости, уже возникавший в те времена у здравых умов общества.
Слова «это не деловая постановка вопроса» нашли отклик даже среди членов правления; в глубине души каждый чувствовал, что так оно и есть на самом деле. Но все они знали властный характер и упрямство председателя. А он, вероятно, тоже понимал, что это не деловая постановка вопроса, но чувствовал себя связанным. Откажется он от своего предложения? Весьма сомнительно.
Все с интересом ждали, что будет дальше. Старый Джолион поднял руку; зажатые между большим и указательным пальцем очки в тёмной оправе угрожающе дрогнули.
Он обратился к солидному молчаливому акционеру:
— Зная заслуги нашего покойного управляющего во время взрыва на рудниках, сэр, вы всё-таки с полной серьёзностью предлагаете изъять эту сумму из отчёта?
— Да.
Старый Джолион поставил вопрос на голосование.
— Кто поддерживает это предложение? — спросил он, спокойно оглядывая акционеров.
И в эту минуту, глядя на дядю Джолиона, Сомс понял, какой силой воли обладает этот старик. Никто не шелохнулся. Не сводя глаз с молчаливого солидного акционера, старый Джолион сказал:
— Предлагаю считать отчёт правления за тысяча восемьсот восемьдесят шестой год принятым. Поддерживаете? Кто за? Кто против? Никого. Принято. Следующий вопрос, джентльмены…
Сомс улыбнулся. Дядя Джолион умеет поставить на своём!
Но тут внимание Сомса опять переключилось на Босини. Как странно, что мысли об этом человеке преследуют его даже в часы работы.
Поездка Ирэн в Робин-Хилл… ничего особенного тут нет, хотя она могла бы всё-таки сказать ему об этом; но ведь она никогда ничего не рассказывает. С каждым днём Ирэн становится все молчаливее, все неприветливее. Поскорее бы достроить дом, переехать туда, разделаться с Лондоном. Ей не годится жить в городе; у неё не такие уж крепкие нервы. Опять начались глупые разговоры об отдельной комнате!
Акционеры стали расходиться. Стоя под фотографией злосчастной шахты, его преподобие мистер Бомз донимал Хэммингса разговорами. Сердито улыбаясь и морща лохматые брови, маленький мистер Букер сцепился на прощание с дряхлым Скрабсоулом. Они не терпели друг друга. Неприязнь эта возникла из-за договора на поставку дёгтя, который правление заключило с племянником маленького мистера Букера, обойдя старика Скрабсоула. Сомс знал об этом от Хэммингса, любившего посплетничать, в особенности на счёт членов правления, исключая, конечно, старого Джолиона, которого он побаивался.
Сомс выждал подходящий момент. Когда последний акционер скрылся за дверью, он подошёл к дяде, который уже взялся за цилиндр.
— Мне нужно поговорить с вами, дядя Джолион.
Трудно сказать, каких результатов он ждал от этого разговора.
Несмотря на то мистическое благоговение, которое все Форсайты питали к старому Джолиону, побаиваясь его философских наклонностей или, может быть, его подбородка, как сказал бы Хэммингс, между дядей и племянником всегда чувствовалась какая-то враждебность. Она сквозила в том холодке, с которым они здоровались, в той уклончивости, с которой они отзывались друг о друге, и, вероятно, возникла потому, что старый Джолион ощущал спокойное упорство (он называл это упрямством) племянника и втайне сомневался, сумеет ли он выйти победителем в случае столкновения с Сомсом.
Эти два Форсайта, при всей их подчас полярной противоположности, обладали, каждый по-своему, — в значительно большей степени, чем остальные члены семьи, — способностью твёрдо и разумно подходить к делам, что является наивысшим достоинством великого класса собственников. И тот и другой при удачно сложившихся обстоятельствах могли бы сделать прекрасную карьеру; и тот и другой могли бы стать хорошими предпринимателями, государственными деятелями, — впрочем, старый Джолион, поддавшись настроению, — под влиянием сигары или красивого ландшафта, — был бы способен если не пренебречь своими успехами, то во всяком случае усомниться в них, тогда как Сомс, не куривший сигар, был застрахован от этого.
Кроме того, старый Джолион не мог отделаться от ощущения боли при мысли, что сын Джемса — Джемса, которого он всегда считал глуповатым, преуспевает в жизни, а его собственный сын…
И большую роль во всём этом играли те зловещие, неясные, но тем не менее тревожные слухи о Босини, которые докатились и до него; семейные сплетни не миновали старого Джолиона, как и остальных Форсайтов, и старик чувствовал себя уязвлённым до глубины души.
Но характерная вещь: его раздражение было направлено не против Ирэн, а против Сомса. Мысль о том, что жена племянника (неужели он не может присмотреть за ней? О несправедливость! Как будто Сомс и так недостаточно присматривал!) отнимает жениха у его внучки, была невыносимо унизительна. И, видя надвигавшуюся опасность, старый Джолион не старался укрыться от неё за нервозностью, как это делал Джемс, но сознавал своим ясным, спокойным умом, что такая вещь вполне правдоподобна: в Ирэн есть что-то очень привлекательное!
Выйдя из конторы компании на шумный, суетливый Чипсайд, старый Джолион уже предчувствовал, о чём будет говорить Сомс. Некоторое время оба молчали; племянник семенил осторожными шажками, дядя держался очень прямо и устало Опирался на зонтик, как на трость.
Вскоре они свернули на сравнительно спокойную улицу, так как путь старого Джолиона лежал в направлении Мургэйт-стрит, где помещалась контора другой компании.
Сомс заговорил, не поднимая глаз:
— Я получил письмо от Босини. Прочтите; мне думается, что вас следует поставить в известность. Я истратил на этот дом гораздо больше, чем предполагал, и хотел бы выяснить положение.
Старый Джолион нехотя пробежал письмо.
— Тут всё ясно, — сказал он.
— Он говорит о «свободе действий», — ответил Сомс.
Старый Джолион взглянул на него. Долго сдерживаемый гнев и неприязнь к этому молокососу, который начинает впутывать его в свои дела, подымались в нём.
— Если ты не доверяешь Босини, зачем же было приглашать его?
Сомс покосился на дядю.
— Теперь уже поздно сожалеть об этом, — сказал он. — Мне бы хотелось только иметь твёрдую уверенность, что он не заведёт меня бог знает куда, если я предоставлю ему свободу действий. Может быть, вы согласитесь поговорить с ним, вас он послушает!
— Нет, — отрезал старый Джолион, — я не желаю вмешиваться в это дело!
В словах дяди и племянника чувствовался затаённый смысл, делавший их разговор гораздо более значительным, чем это могло показаться. И взгляд, которым они обменялись, свидетельствовал о том, что они знают это.
— Хорошо, — сказал Сомс, — я считал, что мне надо поговорить с вами хотя бы ради Джун; имейте в виду, я, не потерплю никаких глупостей!
— Какое мне до этого дело? — оборвал его старый Джолион.
— Ну, не знаю, — сказал Сомс и, смущённый взглядом дяди, не мог продолжать. — Только не пеняйте потом, что я не предупредил вас, — хмуро добавил он, овладев собой.
— Не предупредил? Не понимаю, что ты хочешь сказать этим. Пристаёшь ко мне со всякой ерундой. Я знать не хочу о твоих делах; улаживай их сам!
— Хорошо, — невозмутимо ответил Сомс, — так я и сделаю!
— До свидания, — сказал старый Джолион, и они расстались.
Сомс повернул обратно и, зайдя в один прославленный ресторан, заказал себе копчёную сёмгу и стакан шабли; обычно среди дня он ел мало, большей частью закусывал прямо у буфета, находя, что стоячее положение полезно для его печени, которая была в совершенном порядке, но казалась Сомсу причиной всех его горестей.
Позавтракав, он медленно пошёл в контору, опустив голову, не замечая людей, тысячами кишевших на улице, и эти люди в свою очередь тоже не замечали Сомса.
С вечерней почтой Босини получил следующий ответ на своё письмо:
«Форсайт, Бастард и Форсайт.
Поверенные в делах.
Полтри. Бранч-Лейн, 2001, 17 мая 1887 г.
Дорогой Босини!
Ваше письмо немало удивило меня. Мне казалось, что Вы всегда пользовались абсолютной «свободой действий», так как я не помню ни одного случая, чтобы те соображения, которые я имел несчастье высказывать, были бы приняты Вами во внимание. Предоставляя Вам, согласно Вашей просьбе, «полную свободу действий», я бы хотел, чтобы Вы уяснили себе, что общая стоимость дома со всей отделкой, включая Ваше вознаграждение (согласно нашей договорённости), не должна превышать двенадцати тысяч фунтов (12000). Эта сумма даёт Вам очень широкие возможности и, как Вы знаете, сильно превышает мои первоначальные расчёты.
Всегда готовый к услугам Сомс Форсайт».
На следующий день он получил от Босини коротенькое письмо:
«Филип Бейнз Босини.
Архитектор.
Слоун-стрит, 309Д.
18 мая.
Дорогой Форсайт!
Если Вам кажется, что в таком сложном вопросе, как отделка дома, я могу связать себя определённой суммой, то Вы ошибаетесь. Я вижу, что Вы тяготитесь нашим договором и мной самим, и поэтому предпочитаю отказаться.
Ваш Филип Бейнз Босини».
Сомс долго и мучительно обдумывал ответ и поздно вечером, когда Ирэн уже ушла спать, написал в столовой следующее письмо:
«Монпелье-сквер, 62.
19 мая 1887 г.
Дорогой Босини!
Я думаю, что в наших обоюдных интересах было бы крайне нежелательно бросать дело на данной стадии. Я вовсе не хотел сказать, что перерасход суммы, указанной в моём письме, на десять, двадцать и даже пятьдесят фунтов послужит поводом для каких-либо недоразумений между нами. Поэтому прошу Вас подумать ещё, прежде чем отказываться. Вам предоставлена «полная свобода действий» в пределах, указанных в нашей переписке, и я надеюсь, что при этих условиях Вы сумеете закончить отделку дома, которую, как я знаю, трудно ограничить определённой суммой.
Готовый к услугам Сомс Форсайт».
Ответ Босини, полученный на следующий день, гласил:
«20 мая.
Дорогой Форсайт!
Согласен.
Ф. Босини».
VI. СТАРЫЙ ДЖОЛИОН В ЗООЛОГИЧЕСКОМ САДУ
Со вторым совещанием старый Джолион покончил быстро — присутствовали только члены правления. Он держался таким диктатором, что после его ухода все взбунтовались против самоуправства старика Форсайта, которого, как было сказано, просто нет сил сносить дальше.
Старый Джолион проехал подземной дорогой до остановки на Портлэнд-Род и оттуда нанял кэб до Зоологического сада.
Там у него было назначено свидание, одно из тех свиданий, которые за последнее время назначались все чаще и чаще и на которые его толкало беспокойство по поводу Джун и «перемены в ней», как он выражался.
Она пряталась, заметно худела; если он задавал какой-нибудь вопрос, она отмалчивалась, или отвечала резко, или готова была разрыдаться. Она невероятно изменилась, и все из-за этого Босини. Хоть бы рассказала, что с ней творится, — да нет, куда там!
И дома он не раз сидел в тяжёлом раздумье за непрочитанной газетой, зажав в зубах потухшую сигару. Каким товарищем она была для него ещё трехлетней крошкой! И как он любил её!
Силы, не считавшиеся ни с семьёй, ни с классом, ни с обычаями, врывались в его жизнь; надвигавшиеся события, отвратить которые он был не властен, отбрасывали тень на его голову. И в старом Джолионе, привыкшем все делать по-своему, закипал гнев — он и сам не знал против кого.
Досадуя на медленную езду, старый Джолион добрался наконец до ворот сада; и здоровый инстинкт, позволявший ему находить радость везде, где был хоть малейший намёк на неё, прогнал его раздражение, пока он шёл к условленному месту встречи.
Увидев старого Джолиона с каменной террасы, окружавшей ров с медведями, сын и внучата заторопились ему навстречу и повели его ко львам. Малыши прильнули к деду с обеих сторон, взяли его за руки, причём Джолли испорченный мальчишка, весь в отца — волочил дедушкин зонтик по земле с таким расчётом, чтобы цеплять прохожих за ноги ручкой.
Молодой Джолион шёл сзади.
Забавно было видеть отца и детей вместе, но это забавное зрелище вызывало у него улыбку сквозь слёзы. Старик, гуляющий с двумя маленькими детьми, не такая уж редкость; однако молодому Джолиону казалось, что, глядя на отца в обществе Джолли и Холли, он проникает взором в то сокровенное, что таится в глубине наших сердец. Полная покорность, с которой старик отдавал всего себя этим малышам, уцепившим его за руки, была так трогательна, что молодой Джолион, быстро реагировавший на все явления жизни, шёл сзади, бормоча себе под нос какие-то весьма выразительные словечки. Это зрелище подействовало на него так, как оно не могло бы подействовать на истого Форсайта, которого можно обвинить в чём угодно, только не в экспансивности.
Так они дошли до клетки со львами.
В тот день в Ботаническом саду было праздничное гулянье, и множество Форс… то есть хорошо одетых людей, которые держат собственные выезды, заполнило и Зоологический сад, чтобы как можно больше насмотреться всего за собственные деньги, прежде чем уехать обратно на Рэтленд-Гейт или Брайанстон-сквер.
— Давайте заедем в Зоологический! — говорили они друг другу. — Там очень забавно!
Вход стоил шиллинг, значит простого народа там не бывало.
Они выстроились перед длинным рядом клеток и смотрели, как кровожадные рыжие звери мечутся за решёткой в ожидании единственного удовольствия, выпадающего им за сутки. Чем голоднее зверь, тем интереснее. Но почему это зрелище привлекало их — потому ли, что они завидовали такому аппетиту или проявляли более гуманные чувства и радовались, глядя, как быстро звери утоляют голод, — молодой Джолион не знал. До его слуха доносились обрывки разговоров: «Какой страшный тигр!» — «Ну что за прелесть! Посмотри, какой у него ротик». — «Да, славный зверь! Мама, не подходи так близко!»
И время от времени то один, то другой оглядывался по сторонам и похлопывал себя легонько по карманам, словно опасаясь, — как бы молодой Джолион или кто-нибудь ещё не покусился на их содержимое, предварительно напустив на себя безразличный вид.
Какой-то толстяк в белом жилете процедил сквозь зубы:
— Жадность — и больше ничего, не голодные же они в самом деле: сидят без движения.
В это время тигр схватил кусок кровавой печёнки, и толстяк рассмеялся. Его жена в нарядном парижском туалете и с пенсне с золотой оправой возмутилась:
— Что тут смешного, Гарри! Ужасное зрелище!
Молодой Джолион нахмурился.
Обстоятельства его жизни — правда, теперь он смотрел на них уже с большим хладнокровием — сплошь и рядом вызывали у него вспышки презрения к окружающим; и свой сарказм молодой Джолион чаще всего изливал на представителей одного с ним класса — класса, который держит собственные выезды.
Засадить льва или тигра в клетку — самое настоящее варварство. Однако ни один цивилизованный человек не признает этого.
Отцу, например, вряд ли когда приходило в голову, что держать диких зверей за решёткой — варварство; он принадлежал к старой школе, считавшей, что павианы и пантеры, посаженные в клетку, являют собой весьма возвышенное и поучительное зрелище, вдобавок животные эти могут умереть от тоски и горя и заставить общество позаботиться о покупке новых зверей. В глазах отца, как и в глазах всех Форсайтов, удовольствие, которое они испытывали, глядя на прекрасных животных, сидевших в заточении, перевешивало все неудобства этого заточения для самих животных, коим бог столь неосмотрительно повелел жить на свободе. Им же самим лучше — клетка оберегает от бесчисленных опасностей, что подстерегают их на воле, даёт возможность спокойно существовать в надёжном, отгороженном от остального мира уголке! Да и вообще сомнительно, чтобы у диких зверей было какое-нибудь другое назначение, кроме как сидеть за решёткой!
Но так как беспристрастие было не чуждо молодому Джолиону, то он пришёл к выводу, что называть варварством то, что есть лишь отсутствие воображения, — несправедливо: ведь никому из них не приходилось очутиться на месте зверя, посаженного в клетку, и напрасно было бы ждать, что эти люди поймут ощущения животного, лишённого свободы.
Они вышли из сада — Джолли и Холли в состоянии блаженного исступления, — и только тогда старому Джолиону представился случай поговорить с сыном о том, что лежало у него на сердце.
— Просто теряюсь, — сказал он, — если так будет продолжаться, я не знаю, чем она кончит. Просил её позвать доктора — не желает. Ничего в ней нет моего. Вся в бабушку. Упряма как мул! Уж если заартачится, так кончено дело!
Молодой Джолион улыбнулся; глаза его скользнули по подбородку отца. «Оба хороши!» — подумал он, но промолчал.
— А тут ещё этот Босини, — продолжал старый Джолион. — Меня так и подбивает всыпать этому молодчику как следует, но я не могу, а вот почему бы тебе не попробовать? — добавил он с сомнением в голосе.
— Что же он, собственно, сделал? По-моему, пусть лучше расходятся, если не могут поладить.
Старый Джолион взглянул на него. Затронув вопрос, касающийся взаимоотношений между полами, он сразу же почувствовал недоверие к сыну. Джо, наверное, придерживается на этот счёт весьма сомнительных взглядов.
— Не знаю, как ты на это смотришь, — сказал он. — Мне кажется, ты становишься на его сторону. Что ж, это не удивительно, но я считаю, что Босини ведёт себя безобразно, и если он попадётся мне когда-нибудь, я ему так и скажу.
Старый Джолион замолчал.
Невозможно обсуждать с сыном всю недопустимость поведения Босини. Разве сам он не совершил такого же (даже худшего) поступка пятнадцать лет назад? И последствиям этого безумия не видно конца!
Молодой Джолион тоже молчал; он сразу же понял мысли отца, так как, будучи свергнутым с тех высот, откуда все кажется слишком простым и очевидным, он поневоле приобрёл проницательность и чуткость.
Его взгляды на вопросы пола, сложившиеся пятнадцать лет назад, в корне расходились со взглядами отца. Этой пропасти не перешагнёшь.
Он сказал холодно:
— Босини, верно, увлёкся другой?
Старый Джолион недоверчиво посмотрел на него.
— Не знаю, — сказал он, — говорят.
— Должно быть, так оно и есть, — неожиданно ответил сын. — Вам, вероятно, сказали, кто она?
— Да, — проговорил старый Джолион. — Жена Сомса.
Молодой Джолион не свистнул от изумления. Жизнь отучила его свистать в подобных случаях; он посмотрел на отца с еле заметной усмешкой.
Может быть, старый Джолион и заметил эту усмешку, но не показал вида.
— Они с Джун были такими друзьями! — пробормотал он.
— Бедная девочка! — мягко сказал молодой Джолион.
В его представлении Джун всё ещё была трехлетним ребёнком.
Старый Джолион вдруг остановился.
— Я не верю ни одному слову в этой истории, — сказал он, — сплетни старых баб! Позови мне кэб, Джо, я смертельно устал!
Они остановились на углу, поджидая свободный кэб, а мимо них одна за другой проезжали кареты, уносившие из Зоологического сада Форсайтов всех родов и оттенков. Упряжь, ливреи, начищенные крупы лошадей сверкали и поблёскивали на майском солнце, и каждый экипаж, ландо, кабриолет, карета, шарабан, фаэтон, казалось, горделиво отстукивал колёсами:
Я сам и лошади мои и кучер.
Да, чёрт возьми, весь выезд стоит уйму денег,
Но деньги плачены не даром. Полюбуйтесь
На нашего хозяина, хозяйку!
Полны достоинства! Вот у кого учиться!
И эти слова, как известно каждому, служат весьма достойным аккомпанементом к поездкам, которые совершают Форсайты.
Один кабриолет, запряжённый парой светло-гнедых лошадей, мчался быстрее других. Кузов его подпрыгивал на высоких рессорах, и четверо седоков раскачивались в кабриолете, как в колыбели.
Экипаж этот привлёк внимание молодого Джолиона; и вдруг в одном из сидевших лицом к лошадям он узнал дядю Джемса. Бакенбарды у дяди поседели ещё больше, но не узнать его было невозможно. Напротив с раскрытыми зонтиками в руках, в нарядных туалетах, высокомерно подняв головы, точно те птицы, которых они только что видели в Зоологическом саду, восседали Рэчел Форсайт и её старшая замужняя сестра Уинифрид Дарти; а рядом с Джемсом, откинувшись на спинку, сидел сам Дарти в новом с иголочки сюртуке, с тщательно выпущенной из-под обшлагов широкой полоской манжет.
Неуловимый блеск лежал на этом экипаже; казалось, по нему лишний раз прошлись самой лучшей краской или лаком; он выделялся из всех остальных, словно какая-то чрезвычайно удачная экстравагантная чёрточка, подобная той, которая отличает настоящее «произведение искусства» от обыкновенной «картины», помогла ему стать символической колесницей Форсайтов — троном, воздвигнутым в их царстве.
Старый Джолион не видел кабриолета: он был занят бедняжкой Холли, уставшей от прогулки, но те, кто сидел в кабриолете, заметили эту маленькую группу; дамы вздёрнули головы и поспешно загородились зонтиками; Джемс простодушно вытянул шею и стал похож на долговязую птицу; рот его медленно приоткрылся. Круглые щиты-зонтики становились все меньше, меньше и наконец исчезли.
Молодой Джолион понял, что его узнала даже Уинифрид, а ей было не больше пятнадцати лет, когда он потерял право называться Форсайтом.
Они-то мало изменились за это время! Молодой Джолион помнил, как выглядел когда-то их выезд: лошади, кучер, экипаж уже другие, конечно, но на всём лежит тот же отпечаток, что и пятнадцать лет назад; тот же опрятный вид, то же точно выверенное высокомерие — полны достоинства! Как и прежде, покачиваются на рессорах, как и прежде, держат зонтики, прежний дух сквозит во всех мелочах.
А залитые солнцем экипажи катились один за другим, кивая надменными щитами зонтиков.
— Вон проехал дядя Джемс со своими дамами, — сказал молодой Джолион.
Отец помрачнел.
— Он видел нас? Да? Гм! Что ему здесь понадобилось?
В эту минуту показался свободный кэб, и старый Джолион остановил его.
— До скорого свидания, мой мальчик! — сказал он. — Не думай о Босини — я не верю ни одному слову в этой истории!
Поцеловав детей, которые не хотели отпускать его, старый Джолион сел в кэб и уехал.
Взяв Холли на руки, молодой Джолион неподвижно стоял на углу и смотрел вслед удаляющемуся экипажу.