Глава IX
Королевская кровь
В комнату, вернее, в узкий и длинный подвал, идущий под старым понтуазским замком, где Ногарэ вел допрос братьев д'Онэ, проникли первые проблески зари. В крохотные оконца, которые пришлось открыть, чтобы освежить спертый воздух, вползали клубы предутреннего тумана. Пропел петух, ему ответил второй, над самой землей пролетела стайка воробьев. Факел, прикрепленный к стене, трещал, и едкий чад смешивался с запахом измученных пыткой тел. Видя, что огонь вот-вот потухнет, Гийом де Ногарэ коротко бросил, ни к кому не обращаясь:
– Факел!
Возле стены стояли два палача; один из них шагнул вперед и взял в углу запасной факел, затем сунул его концом в угли, на которых раскалялись докрасна ненужные теперь железные прутья. Зажженный факел он вставил в кольцо, вделанное в стену.
Палач вернулся на место и встал рядом со своим товарищем по ремеслу. Оба палача – «пытошники», как их называли в народе, – были похожи будто близнецы; те же грубые черты, те же тупые физиономии; глаза у обоих покраснели от бессонной ночи и усталости. Их мускулистые, волосатые, забрызганные кровью руки бессильно свисали вдоль кожаных кольчуг. От обоих сильно несло потом.
Ногарэ бросил на них быстрый взгляд, затем поднялся с табурета, на котором просидел не вставая все время, пока длился допрос, и прошелся по комнате; по серым каменным стенам пробежала, заколебалась тень, отброшенная его тощей, костлявой фигурой.
Из дальнего угла подвала доносилось тяжелое дыхание, прерываемое всхлипами: казалось, это стонет один человек. Окончив свою работу, палачи оставили несчастных лежать прямо на земле. Даже не спросив у Ногарэ разрешения, они взяли плащи Филиппа и Готье и накинули их на бесчувственные тела, как бы желая скрыть от самих себя дело рук своих.
Ногарэ нагнулся над братьями: их лица приобрели удивительное сходство. У обоих кожа, прочерченная дорожками слез, стала одинакового землистого оттенка, а волосы, слипшиеся от пота и крови, подчеркивали неровности черепа. Оба дрожали мелкой дрожью, стоны то и дело срывались с окровавленных губ, на которых отпечатались следы зубов.
На долю Готье и Филиппа д'Онэ выпало безоблачное детство, а на смену пришла столь же безоблачная юность. Смыслом жизни для них было выполнять любые свои желания, получать наслаждение, удовлетворять самые тщеславные притязания. Как и все сыновья старинных дворянских родов, они с малолетства были записаны в полк; до сего времени самым большим их страданием были незначительные болезни или вымышленные муки. Еще вчера они принимали участие в королевском кортеже и не было для них неосуществимых надежд. Прошла всего одна ночь, и они потеряли человеческий облик, забитые, сломленные пыткой; если они могли бы еще желать, они пожелали бы небытия.
Ногарэ выпрямился; ни одна черта в его лице не дрогнула. Чужие страдания, чужая кровь, оскорбления, которыми его осыпали враги, их отчаяние и их ненависть скользили по нему, не оставляя следа, как скатывается дождевая вода с гладкого камня. Своей легендарной жестокости, этой поразительной бесчувственности он был обязан тем, что стал верным исполнителем самых тайных замыслов короля, и надо сказать, что роль эта далась ему легко, далась без труда. Он стал таким, каким хотел стать: он чувствовал в себе призвание к тому, что полагал общественным благом, как призванием иного человека бывает любовь.
Призвание, склонность – так называют страсть, когда хотят ее облагородить. В железной, в свинцовой душе Ногарэ таился тот же эгоизм, то же ненасытное желание, которое заставляет влюбленного жертвовать всем ради обожаемого существа. Ногарэ жил в некоем вымышленном мире, где мерилом всего была государственная польза. Отдельные личности ничего не значили в его глазах, да и себе самому он не придавал никакого значения.
Через всю историю человечества проходит вечно возрождающееся племя таких вот фанатиков общего блага и писаного закона. Их логика граничит с бесчеловечностью, бездушием как в отношении других, так и в отношении самих себя; эти служители отвлеченных богов и абсолютных правил берут на себя роль палачей, ибо желают быть последними палачами. Но это лишь самообман, так как после их смерти мир перестает им повиноваться.
Пытая братьев д'Онэ, Ногарэ верил, что действует так ради блага государства; и теперь он глядел на Готье и Филиппа, лица которых уже потеряли человеческие черты, и не видел в них людей; бессознательно он загородил от света эти искаженные мукой лица; для него они были лишь признаком непорядка; он победил.
«Тамплиеры держались крепче», – подумал он только. А ведь сейчас в его распоряжении были лишь местные «пытошники», а не прославленные мастера заплечных дел парижской инквизиции.
Выпрямившись, он сморщил лицо, спина у него ныла, и поясница была как свинцом налита. «Холод какой», – буркнул он себе под нос. Ногарэ приказал закрыть окна и приблизился к треножнику, где еще пылали раскаленные угли. Протянув к огню руку, он подождал, пока пальцы согреются, и, ворча, стал растирать больную поясницу.
Два палача, стоявшие у стены, казалось, дремали... Из угла комнаты, куда бросили бесчувственные тела братьев д'Онэ, доносились жалобные стенания, но Ногарэ уже не слышал их.
Хорошенько согрев спину, он вернулся к столу и взял лежавший там пергамент. Потом, глубоко вздохнув, направился к дверям и вышел прочь.
Тотчас же после его ухода палачи приблизились к Готье и Филиппу и попытались поставить их на ноги. Но так как попытка не удалась, они подхватили на руки эти истерзанные ими самими тела и понесли их осторожно, как носят больных детей, в отведенную узникам темницу.
Старинный замок Понтуаз, превращенный ныне в помещение для кордегардии и тюрьму, лежал всего в полумиле от королевской резиденции – от замка Мобюиссон. Мессир Ногарэ прошел это расстояние пешком в сопровождении двух приставов из свиты прево и своего собственного писца, который нес пергаментный свиток и письменный прибор.
Ногарэ шел быстрым шагом, плащ развевался вокруг его тощей длинной фигуры. Он с удовольствием вдыхал прохладный утренний воздух и влажные запахи соседнего леса.
Не отвечая на приветствия лучников, охранявших Мобюиссон, он пересек двор и вошел в замок, даже не оглянувшись на шушукающихся камергеров и придворных, которые с значительным видом, словно провели ночь у одра покойника, толпились в прихожей и коридорах. Слуга поспешил распахнуть двери перед мессиром Ногарэ, и хранитель печати очутился в покоях, где уже собралась королевская фамилия.
Сам король сидел за длинным столом, покрытым шелковой тканью. Лицо его казалось еще более холодным и застывшим, чем обычно. Под неподвижными глазами набрякли синеватые мешки, губы были плотно сжаты. По правую его руку восседала Изабелла, она держалась по обыкновению очень прямо и не шевелясь, как идол. Плоеный чепец венчала диадема изящной работы, а две золотые косы, уложенные у висков в виде ручек античной амфоры, еще больше подчеркивали суровое выражение ее лица. Это она была виновницей обрушившихся на королевский дом несчастий. В глазах присутствующих на ней лежала ответственность за развертывающуюся драму, и, ощутив те узы, которые самым странным образом роднят доносчика с виноватым, она чувствовала себя чуть ли не преступницей.
Сидевший по левую руку Филиппа Красивого его высочество Валуа нервно барабанил пальцами по столу и время от времени болезненно поводил шеей, будто воротник был ему тесен. Второй брат короля, его высочество Людовик д'Эвре, также присутствовал на семейном совете, он держался спокойно, его скромный костюм являл разительный контраст с ярким одеянием Карла Валуа.
И затем здесь были три королевских сына, три обманутых супруга, на которых свалилось несчастье и позор: старший, Людовик Наваррский, с лживыми глазами и впалой грудью, непрерывно ерзавший на стуле; средний, Филипп Пуатье, лицо которого, похожее в профиль на тонкую морду борзой, еще больше осунулось, еще больше вытянулось, так трудно ему было сохранять напускное спокойствие; и младший, Карл, чье прекрасное юношеское лицо выражало боль, причиненную первым в его жизни настоящим горем...
Один Ногарэ даже не взглянул на них; Ногарэ не желал никого видеть, кроме своего государя.
Он медленно развернул пергаментный свиток и, по знаку Филиппа IV, стал читать подлинную запись допроса. Голос его звучал так же ровно, как и тогда, когда он допрашивал Готье и Филиппа д'Онэ. Но сейчас, в этой холодной зале, освещенной тремя стрельчатыми окнами, голос его казался особенно грозным; сейчас испытанию подвергалась королевская фамилия. Запись была своего рода совершенством, ибо Ногарэ любил хорошую работу. Конечно, оба брата д'Онэ, как и подобает людям благородным, поначалу все отвергали; но хранитель печати умел допрашивать так, что обвиняемый очень скоро забывал и угрызения совести, и все галантные соображения. Месяц, когда принцессы вступили в преступную связь, дни встреч любовников, ночи, проведенные в Нельской башне, имена слуг-сообщников – все, что для виновных означало страсть, любовный пыл и наслаждение, все было выставлено напоказ, обнажено, захватано чужими руками, втоптано в грязь. А сколько посвященных в тайну людей, должно быть, хихикали сейчас по углам!
Присутствующие едва осмеливались поднять глаза на трех принцев, да и сами они не искали взгляда друг друга.
В течение последних лет их дурачили, обманывали, позорили; каждое слово Ногарэ переполняло чашу стыда, которую им суждено было испить.
Людовика Наваррского терзала ужасная мысль, которая пришла ему в голову только сейчас, когда он сопоставлял даты, приводимые Ногарэ: «В течение первых шести лет супружества у нас не было детей. И ребенок появился на свет лишь после того, как этот самый Филипп д'Онэ стал любовником Маргариты... Значит, моя маленькая Жанна... моя дочь... может быть, вовсе и не моя...» Дальнейшего чтения допроса он не слушал, он повторял про себя: «Моя дочь не моя... моя дочь не моя...» Кровь гулко стучала у него в висках.
В отличие от брата граф Пуатье старался не проронить ни слова из того, что читал Ногарэ. Хранителю печати Ногарэ, несмотря на все его старания, так и не удалось вырвать у братьев д'Онэ признания относительно графини Жанны: оба отрицали, что у нее есть любовник, не могли назвать его имени. А ведь они признались во всем, и, следовательно, если бы они что-нибудь о ней знали, они бы, несомненно, под пыткой сказали правду.
Конечно, она играла гнусную роль сводни, сомнения в этом быть не могло... Филипп Пуатье размышлял...
Ногарэ, закончив чтение, положил пергаментный свиток на стол. Филипп Красивый заговорил первый:
– Мессир де Ногарэ, вы достаточно ясно осветили нам прискорбные факты. Когда мы примем решение, вы уничтожите все это, – он показал на запись допроса, – дабы не осталось никакого следа, кроме того, что мы навсегда похороним в нашей памяти. Ступайте, вы действовали как должно.
Ногарэ поклонился и вышел.
Воцарилось молчание, которое нарушил чей-то вскрик:
– Нет!
Это крикнул Карл, в волнении он даже поднялся с места. Он снова повторил: «Нет!» – как бы не желая принимать жестокую правду. Подбородок его дрожал, щеки пошли пятнами, и на глаза навернулись слезы, хотя он изо всех сил старался их удержать.
– Тамплиеры... – произнес он с испуганным видом.
– Что такое? – нахмурившись, спросил Филипп Красивый.
Он не любил, когда при нем говорили о тамплиерах. Ибо каждый невольно вспоминал: «Проклят весь ваш род до тринадцатого колена...»
Но Карл и не думал о проклятиях Жака де Молэ.
– В ту самую ночь, – запинаясь, пробормотал он, – в ту самую ночь они были вместе.
– Карл, – холодно прервал его король. – Как супруг вы проявляли излишнюю слабость, так сумейте хотя бы внешне сохранить обличье, достойное принца.
И сын больше не услышал от отца ни единого слова утешения и поддержки.
Его высочество Валуа до сих пор не раскрывал рта, а, как уже говорилось, хранить молчание было для него горькой мукой. Он воспользовался подходящей минутой, дабы излить свой гнев.
– Клянусь богом! – завопил он. – Странные вещи творятся во Французском королевстве даже под кровом самого короля. Рыцарство умирает, государь, брат мой, и вместе с ним умирает честь.
Засим воспоследовала длиннейшая речь, нанизывались одна за другой фразы, пышущие благородным негодованием, а подспудно так и проскальзывали ядовитые намеки. Для Карла Валуа одно вытекало из другого: советники короля (имени Мариньи он не назвал, но все поняли, куда он метит) разгромили рыцарские ордены и тем же ударом уничтожили все моральные устои общества. Государственные мужи «темного происхождения» изобретают какое-то новое право, основанное на римском праве, и подменяют им доброе старое феодальное право, которым прекрасно обходились наши предки. И плоды налицо. А во время крестовых походов жену можно было безбоязненно оставить дома хоть на десять лет – она умела хранить честь, и ни один вассал даже помыслить не смел посягнуть на чужую супругу. А сейчас повсюду распущенность, бесстыдство. Подумать только! Двое каких-то конюших...
– Один из этих конюших принадлежит к вашей свите, брат мой, – сухо прервал его король.
– Равно как другой из свиты вашего сына, – возразил Валуа, кивнув в сторону графа Пуатье.
Тот развел руками.
– Каждый из нас, – наставительно произнес он, – может быть одурачен людьми, которым он доверился.
– Именно поэтому, – закричал Валуа, который славился своим умением извлекать аргументы даже из возражений противника, – именно поэтому нетерпимо, когда вассал совершает тягчайшее из преступлений – осмеливается соблазнить и похитить честь жены своего сюзерена, особенно если она супруга короля или королевская дочь. Конюшие д'Онэ дошли до того...
– Считайте их уже покойниками, брат мой, – перебил его король, пренебрежительно махнув рукой: этот короткий резкий жест стоил самой пространной обвинительной речи и безвозвратно вычеркивал из списка живых двух братьев д'Онэ. – Да и не в этом дело. Мы должны решить участь принцесс-прелюбодеек... Позвольте, брат мой, – добавил он, видя, что Валуа собирается разразиться новой речью, – разрешите, на сей раз я спрошу сначала мнение своих сыновей. Говорите, Людовик.
Людовик Наваррский открыл было рот, но на него напал приступ кашля, и на щеках выступили красные пятна. Кровь бросилась ему в голову. Присутствующие молча ждали, пока он отдышится.
– Скоро начнут говорить, что моя дочь незаконнорожденная, – произнес он наконец, придя в себя. – Вот что будут говорить. Незаконнорожденная!
– Если вы первый будете об этом кричать на всех перекрестках, – сказал король, недовольно нахмурясь, – другие не преминут повторять за вами.
– Конечно, конечно, – подхватил Карл Валуа, который еще ни разу не думал о такой возможности, и в его выпуклых синих глазах заблестел странный огонек.
– А почему бы и не кричать, раз это правда? – спросил Людовик, окончательно теряя самообладание.
– Замолчите, Людовик, – приказал король, стукнув ладонью по столу. – Соблаговолите лучше сказать нам, какую кару вы считаете нужным применить к вашей супруге?
– Пусть сдохнет! – воскликнул король Наваррский. – Она и обе другие тоже. Все три пусть сдохнут. Смерть, смерть и смерть!
Слово «смерть» он произнес даже с каким-то присвистом и рубанул рукой по воздуху, точно напрочь отсекая воображаемые головы.
В разговор вмешался Филипп Пуатье. И, спросив у короля взглядом разрешение высказаться, он произнес:
– Вас ослепило горе, Людовик. А на душе у Жанны нет такого великого греха, как на душе у Маргариты и Бланки. Не спорю, она виновата, и очень виновата, ибо потакала преступному увлечению своих невесток, вместо того чтобы разоблачить их, и она много потеряла в моем уважении. Но ведь мессир Ногарэ, который сумел добиться многого, не смог все же получить доказательств, что Жанна изменила супружескому долгу.
– А ну-ка, пусть Ногарэ ее самолично допросит, и тогда мы увидим, как она не признается! – закричал Людовик. – Она помогала втаптывать в грязь мою честь и честь Карла, и, если вы нас действительно любите, как не раз уверяли, вы сами должны потребовать по отношению к ней той же кары, что и к двум остальным шлюхам.
Граф Пуатье возразил брату, и его ответ, который в других устах прозвучал бы злой иронией, как нельзя лучше характеризовал его нрав:
– Ваша честь, Людовик, мне бесспорно дорога; но не менее дорого мне и Франш-Конте.
Присутствующие удивленно переглянулись, а Филипп продолжал развивать свою мысль:
– Вы владеете Наваррой на правах вашей собственности, Людовик, она перешла к вам от нашей покойной матушки, и, возможно, впоследствии вам будет принадлежать Франция – молю бога, чтобы свершилось это как можно позже. У меня же есть только Пуатье, которое мне соизволил подарить наш отец, и я даже не пэр Франции. Но через Жанну я получил титул пфальцграфа Бургундского и титул сира Салэнского, а салэнские копи приносят мне большую половину моих доходов; кроме того, после смерти графини Маго я унаследую все Конте. Понятно? Пусть Жанну заточат в монастырь, и пусть она проживет там до тех пор, пока все не забудется, пусть даже останется там до конца дней своих, ежели это необходимо ради чести короны, но пусть сохранят ей жизнь.
Его высочество Людовик д'Эвре, который до сих пор не проронил ни слова, неожиданно встал на сторону Филиппа.
– Мой племянник прав, как перед лицом господа бога, так и перед лицом королевства, – сказал он. – Смерть слишком серьезная вещь, она грозит каждому из нас и каждому будет мукой, и не нам посылать на смерть своих близких в ослеплении гнева.
Людовик Наваррский метнул на дядю ненавидящий взгляд.
В королевской семье существовало два клана, и так повелось уже давно. Дядюшка Валуа пользовался расположением двух своих племянников: старшего Людовика и младшего Карла. Слабые, легко подпадавшие под чужое влияние, оба они восхищались его краснобайством, его жизнью, полной приключений, и подвигами на поле брани, даже его вечной погоней за престолами, которые то ускользали из-под самого носа Валуа, то снова силой оружия возвращались ему. А Филипп Пуатье был сторонником дяди д'Эвре, спокойного, рассудительного и прямодушного человека, который, будь на то воля судеб, стал бы одним из справедливых, но не популярных правителей. Притязания его были невелики, и он вполне довольствовался своими поместьями, которыми управлял весьма разумно. Он легко поддавался страху смерти, и это была, пожалуй, основная черта его характера.
Присутствующие ничуть не удивились, что в семейном споре Людовик д'Эвре встал на сторону любимого племянника: их близость была известна.
Куда больше удивило их поведение Валуа, который после пылких речей вдруг круто повернул и, оставив бесценного своего Людовика Наваррского без поддержки, также высказался против смертной казни для преступных принцесс. Заключение в монастырь, по его словам, было слишком легким наказанием, но заключение в темницу, пожизненное заключение в крепость (он настаивал именно на пожизненном заключении) – вот какой совет позволит он себе дать.
Подобное решение было продиктовано отнюдь не природной жалостливостью императора Константинопольского. Он действовал так по простому расчету, а расчет этот основывался на слове «незаконнорожденная», которым обмолвился в припадке гнева Людовик Наваррский. И в самом деле... все трое сыновей Филиппа Красивого не имели потомства мужского пола. У Людовика и Филиппа было по дочке; но ведь на крошке Жанне, дочери короля Наваррского, уже лежало серьезнейшее подозрение в незаконнорожденности, а это могло стать непреодолимым препятствием для ее будущего восшествия на престол. Обе дочери Карла умерли в раннем младенчестве... Если виновные жены будут казнены, трое наследных принцев поспешат вступить во второй брак, и, чего доброго, у них еще родятся сыновья. А ежели заключить принцесс пожизненно, королевские сыновья будут считаться женатыми, не смогут вступить в новые брачные союзы, а следовательно, не будут иметь и потомства. Конечно, можно добиться расторжения брака... хотя супружеская измена недостаточный мотив для этого... Все эти соображения с быстротой молнии пронеслись в голове Валуа, наделенного излишне живым воображением. Подобно тем воякам, которые, отправляясь на поле брани, перебирают в уме все мыслимые случаи, при каких вышестоящие начальники будут поголовно перебиты, и уже видят себя в чине главнокомандующего, так и дядюшка Валуа, поглядывая на впалую грудь своего возлюбленного племянника Людовика и на неестественно худую фигуру своего нелюбимого племянника Филиппа, думал, что тут будет чем поживиться внезапному недугу. Да и мало ли бывает несчастных случаев на охоте, мало ли ломается не вовремя копий на турнирах, мало ли лошадей сбрасывают всадников; а сколько дядюшек благополучно переживают своих племянников...
– Карл! – произнес человек с неподвижным взором – тот, кто сейчас был единственным и подлинным королем Франции.
Валуа испуганно вздрогнул, ему показалось, что король подслушал его мысли.
Но не к нему, а к младшему королевскому сыну Карлу были обращены слова Филиппа Красивого.
Юный принц отвел от лица руку. Он проплакал все время, пока шел Совет.
– Бланка, Бланка, – простонал он, – батюшка, как же она могла совершить такой поступок? Сколько раз она уверяла меня в своей любви и доказывала это не только словами.
Изабелла презрительно и нетерпеливо передернула плечами. «Мужская любовь! – думала она. – Слепая любовь к той, которой они обладали, эта легкость, с которой они готовы поверить любой лжи, только бы им не отказывали в объятиях... Неужели же для них так важны эти мгновения близости, которые отталкивают и оскорбляют меня?»
– Карл! – настойчиво повторил король, будто обращался к слабоумному. – Как вы посоветуете поступить с вашей супругой?
– Не знаю, батюшка, ничего не знаю. Я хочу скрыться от людей, уехать, я сам уйду в монастырь.
Еще немного, и он потребовал бы себе кары за то, что жена его обманула.
Филипп Красивый понял, что больше ничего не добьется. Он оглядел своих детей так, будто видел их впервые в жизни, и задумался – он думал о законе первородства, о том, что подчас природа не особенно заботится об интересах престола. Чего только не натворит, став королем, его старший сын Людовик, неразумный, жестокий, поддающийся любому порыву! И разве может стать ему поддержкой младший сын Карл, эта тряпка. Столкнувшись с первой жизненной драмой, он сломится! Наиболее уравновешенный нрав у среднего, Филиппа, и, конечно же, он больше, чем его братья, достоин управлять государством. Но никогда Людовик не станет прислушиваться к его советам, это видно уже сейчас.
– Твое мнение, Изабелла? – спросил он вполголоса, нагибаясь к дочери.
– Женщина, которая пала, – ответила Изабелла, – должна быть навечно отлучена от королевского ложа. И кара, постигшая ее, должна быть всенародной, дабы каждый знал, что преступление, совершенное супругой или дочерью короля, наказуется более сурово, чем преступление, совершенное женой вассала.
– Славная мысль! – похвалил король. Из всех его детей одна она, Изабелла, была бы настоящим властелином. Какая жалость, что родилась она не мужчиной и родилась не первой.
– Возмездие свершится сегодня же перед вечерней, – сказал король, подымаясь.
И он удалился, чтобы, как и всегда, принять окончательное решение вместе со своими советниками Ногарэ и Мариньи.