Книга: Пожирательница грехов
Назад: Бетти
Дальше: Под стеклом

Полярности

Какая нежность и наслаждение
Быть человеком: вырвать у пространства
Оттаявший кусочек, где можно жить…
Маргарет Эвисон.
Новогодняя поэма
Он не видел ее неделю, и это было непривычно: он спросил, не болела ли она.
– Нет, – ответила она, – работала. – Она всегда говорила о работе четкими, по-военному отточенными фразами. За спиной у нее рюкзачок, а там – книжки, блокноты. Для Моррисона с его сумбурным сознанием, метанием от одного к другому – поднять, потрогать, положить на место – она была образцом решимости, которой так не хватало ему самому. Может, из-за этого ему никогда не хотелось прикоснуться к ней: ему нравились женщины если не глупее его самого, то, по крайней мере, ленивее. Безделье возбуждало его: невымытые тарелки у девушки в доме – приглашение к безделью и неге.
Они шли по коридору, вниз по лестнице, ее короткие чеканные шаги синкопой перемежались с медленной, вялой поступью Моррисона. Спустились на первый этаж. Запах соломы, экскрементов, формальдегида усилился – в подвале научного корпуса жила и размножалась колония лабораторных мышей. Увидев, что Луиза тоже идет к выходу и, скорее всего, отправляется домой, он предложил ее подвезти.
– Только если ты едешь в ту же сторону. – Она не принимала одолжений и дала это понять с самого начала. Когда он спросил, не хочет ли она сходить в кино, она ответила: «Только если сама плачу за билет». Будь Луиза выше его ростом, он бы ее побаивался.
Холодало, вялое красное солнце почти зашло. Луиза прыгала возле машины, чтобы не замерзнуть. Моррисон включил печку и открыл Луизе дверь. Голова ее торчала из громоздкой шубы, купленной в секонд-хэнде, – точно суслик выглядывает из норки. Разъезжая на машине, Моррисон повидал много сусликов, в основном мертвых, однажды сам одного сбил, тот буквально бросился под колеса. Машина тоже пострадала: когда Моррисон подъезжал к предместьям города – хотя, как потом выяснилось, ехал он уже по городу, – наполовину отвалился буфер, и начало барахлить зажигание. Он собрался выкинуть машину и передвигаться своим ходом, а потом понял, что это нереально.
Моррисон вырулил к выезду с территории университета, машина громыхала, будто на металлическом мосту. Шины покоробило от холода, мотор еле фурычил. Надо больше ездить, подумал Моррисон, машина совсем застоялась. Луиза говорила непомерно много и была чем-то взволнована. Двое студентов ужасно себя вели на занятиях, и тогда она сказала, чтоб они не приходили. «Это ваши головы, а не мои», – сказала она. И знала, что победила, они возьмутся за ум. Моррисон недолюбливал теории групповой динамики. То ли дело работать по старинке: преподавать свой предмет и не воспринимать студентов как людей. Его раздражало, когда какой-нибудь студент приползал к нему в кабинет, нервно и застенчиво бубня то об отце, то о проблемах на любовном фронте. Он ведь не рассказывает им про своего отца и про свои любовные проблемы и ожидает от них такой же сдержанности, а эти ребята, видимо, считают, что подобных откровений достаточно, чтобы получить отсрочку по курсовым. В начале учебного года один студент предложил рассаживаться кружком: к счастью, остальные предпочли сидеть рядами.
– Вот здесь останови, – сказала Луиза – он чуть не проехал. Машина с хрустом остановилась, уткнувшись буфером в коросту снежного заноса. В этом городе снег не убирали, зная, что оттепель не наступит. А снег шел и шел и ложился на землю, и его просто посыпали песком.
– Я все закончила. Можешь зайти посмотреть, – предложила она – нет, потребовала.
– Что закончила? – спросил он, думая о своем.
– Я же тебе говорила. Ремонт квартиры – я над этим и работала.

 

Блеклый дом: в послевоенные годы, в пору строительного бума и нехватки материалов такими двухэтажными коробками застраивали целые улицы. Фасад обложен серым гравием, и этот цвет казался Моррисону ущербным. В городе оставалось немного домов старой постройки, но и их скоро снесут, и здесь не останется приметного прошлого. Были и многоэтажные дома, или – еще хуже – дома низкие и длинные, как бараки, впритык, земля тут дорогая. Порой эти хлипкие строения – снег на крышах, и в окнах куцые бледные лица, что смотрят с подозрением, и на тротуарах игрушки, рассыпанные, словно мусор, – все это напоминало ему старые фотографии шахтерских поселков. Дома людей, которые не собирались оседать надолго.
Луиза жила в подвальном этаже. Зайдя в дом с тыла и завернув к лестнице вниз, переступая через ботинки и сапоги, расставленные на газете семьей с первого этажа, Моррисон живо, в кратком припадке паники, вдруг отчетливо вспомнил, как и сам подыскивал себе жилище, крышу над головой, свои четыре стены. Он вспомнил, как бродил от одного адреса к другому, сырые, словно контейнеры, подвальные комнаты, в спешке облицованные виниловой плиткой, дешевыми панелями, – владельцы, пользуясь нехваткой жилья и наплывом студентов, сдавали все подряд. Моррисон знал, что не выдержит зимы, погребенный в таком подвале или в многоквартирнике с застекленными подъездами и картонными перегородками. Неужели нет настоящих домов – славных, запоминающихся, для него? Наконец он нашел квартиру на втором этаже: дом отделан розовой крошкой, а не серой, грязь устрашающая, хозяйка сварливая, но он согласился тут же – чтобы можно было подойти к окну, распахнуть его и выглянуть на улицу.
Он не знал, чего ожидать от комнаты Луизы. Ему в голову не приходило, что Луиза где-то живет, хотя он неоднократно заезжал за ней и подбрасывал сюда после работы.
– Я вчера закончила с книжными полками, – сказала она и махнула рукой на конструкцию вдоль стены, цементные блоки и полированные доски. – Садись, я приготовлю какао. – Она прошла на кухню, не снимая шубы. Моррисон присел на вращающееся кресло, обтянутое кожзаменителем, и покрутился, оглядывая комнату, сравнивая с интерьером, который придумал себе сам, но так и не собрался обустроить.
Видно, она вложила сюда много труда, но в результате получилась не комната, а словно обрезки комнат, склеенных вместе. Он не понимал, откуда такое ощущение: то же смешение разных стилей, как в мотелях, куда он заезжал, – дешевая якобы современная мебель, на стенах – традиционные северные ландшафты в рамках. Но у Луизы был псевдовикторианский стол и эстампы Пикассо. Кровать притулилась в дальнем углу, за слегка отодвинутой крашеной холщовой занавеской, а на коврике стояли мохнатые голубые шлепанцы, которые поразили, почти шокировали его: это так на нее не похоже.
Луиза принесла какао и села на полу напротив Моррисона. Как обычно, они заговорили о городе, они все еще искали, где провести досуг, и, будучи оба людьми «восточными», считали, что город должен развлекать. Именно поэтому, а не по причине взаимной привязанности они столько времени проводили вместе – другие уже обзавелись семьями или жили тут долго и на все махнули рукой.
Репертуар в единственном кинотеатре менялся редко, и там показывали популярные комедии, это ли не смешно. В город приезжала опера, и они ходили на «Лючию», местный хор и импортные звезды, слушалось очень неплохо, вполне. В антракте Моррисон разглядывал публику в фойе: некоторые дамы все еще носили остроносые туфли на шпильках, модные в начале шестидесятых. Напоминает картинки из путеводителей по России, шепнул он Луизе.
Однажды в воскресенье, еще до того как выпал снег, они экспромтом отправились кататься на машине: Луиза предложила поехать в зоопарк, в двадцати милях от города. Они миновали нефтяные вышки, потом за окном замелькали деревья; Моррисон чувствовал, что это неправильные деревья, что земля вокруг отстраняется, не пускает, должно быть что-то, кроме этой бурой монотонности, и все же какие-никакие, но деревья. А зоопарк был большим, животных держали в просторных вольерах, звери разгуливали там, и им даже было где спрятаться.
Луиза, хотя у нее не было машины, бывала здесь прежде (каким образом, Моррисон не спрашивал). Она водила его по зоопарку и рассказывала:
– Они выбирают животных, способных выжить зимой. Открыто круглый год. Звери даже не знают, что они в зоопарке. – Луиза показала на искусственную скалу для горных коз, сооруженную из цементных блоков. Моррисон не переносил животных крупнее и диче кошки, но здесь они были на расстоянии, пережить можно. В тот день Луиза немного рассказала о себе, о своем отъезде, но в основном рассказывала о работе. Она путешествовала по Европе и год проучилась в Англии.
– Почему ты здесь? – спросил он.
Она передернула плечами:
– Мне только здесь предложили заработок.
В общем-то он оказался тут по той же причине. А не потому, что уклонялся от армии – он уже не подходил по возрасту. Впрочем, тут все равно думали, что он уклонист, – так им легче было сносить его присутствие. Рынок труда в Штатах скуден: на поверку таким же он оказался и на «Востоке», как выражались местные. Но, если честно, дело было не только в деньгах или в его отвратительном положении на родине: Моррисону хотелось чего-то другого, какого-то приключения: ему казалось, он узнает что-то неожиданное. Моррисон думал, что окажется в предгорье, но если не считать лощины, где протекала коричневая речная жижа, город был сплошной равниной.
– Мне бы не хотелось, чтобы ты думал, будто это типичный канадский город, – говорила Луиза. – Видел бы ты Монреаль.
– А ты – типичная? – спросил он.
– Мы все нетипичные – или ты считаешь, мы тут все на одно лицо? – рассмеялась она. – Я – не типичная, я – всякая.
Она говорила, шуба соскользнула с ее плеч, а он снова подумал – не намек ли это, чтобы он подошел, что-то сделал, что-то сказал. Под одеждой и под кожей его царапало одиночество. Но со студентками не свяжешься. К тому же они такие непроницаемые, герметичные. Эти девушки, даже не самые толстые, напоминали ему ломти белой сбитой массы, как сало. Женщины-коллеги, те, что одинокие, гораздо старше него: в них была Луизина живость, только живость колкая, пронзительная.
Где-нибудь наверняка он встретит расслабленную девушку с обвислой неухоженной грудью – вещь, а не идею, замызганную и доступную. Ведь такие существуют, и он встречал их раньше, почти в прошлой жизни: но тогда он рвал с такими девушками. Сначала они были хороши, но даже самая плохонькая рано или поздно хотела того, на что он, по тогдашнему своему разумению, не был готов. Эти девушки хотели, чтоб он их любил, но ум его не решался на такое напряжение. Он чувствовал, что его сознание предназначено для чего-то иного, но не был уверен, для чего именно. Он занимался дегустацией, пробовал, с целью определится потом.
Луиза не походила на таких девушек: она никогда не предоставит своего тела просто так, даже на время, хоть и сидит теперь на сброшенной шубе, словно на коврике, в вельветовых брюках, подогнув одну ногу, и он видел сбоку, как вздувается ее мускулистая ляжка. Наверное, катается на лыжах или на коньках. Он представил свое долговязое тело в этих крепких объятиях до мороза по коже, представил свои глаза, которые потемнеют под шубой. Рано, подумал он и отгородился от нее чашкой с какао. Мне пока не нужно, я обойдусь.

 

Были выходные, и Моррисон по обыкновению красил квартиру.
– Обязательно нужно все перекрасить, – как бы невзначай сказал он хозяйке, когда поднялся осмотреть квартиру. Но он уже выдал свое нетерпение, и она его перехитрила: «Ну, не знаю, тут есть еще один парень, он сказал, что берется перекрасить сам…» Конечно же, Моррисон сказал, что перекрасит сам. То был уже третий слой краски.
Его представление о малярных работах основывалось на рекламках: чистенькие домохозяйки наносят краску одной рукой, на губах улыбка. Если бы все так просто. Краска брызгала на пол, на мебель, на волосы. Прежде чем взяться за работу, пришлось вынести груды мусора, оставленного несколькими поколениями прежних жильцов: детская одежда, старые фотографии, автомобильная камера, груда пустых бутылок из-под спиртного и (очень интересно) шелковый парашют. Неопрятность привлекала его только в женщинах – сам он не мог жить в грязи.
Одна стена в комнате была розовой, вторая зеленой, еще две – оранжевая и черная. Он перекрашивал все в белый цвет. Предыдущие жильцы были студенты из Нигерии: они оставили на двух стенах колдовские фрески: какое-то болото – черным по оранжевому, и розовая фигура на зеленой стене – то ли неудачно нарисованный младенец Иисус, то ли – возможно ли такое? – пенис с нимбом. Прежде всего Моррисон закрасил стены с рисунками, но все равно знал, что эти рисунки никуда не делись. Водя валиком по стене, он размышлял, каково было студентам-нигерийцам, когда ударил сорокаградусный мороз.
Хозяйка явно предпочитала студентов-иностранцев – наверное, потому, что они боялись жаловаться. И оскорбилась, когда Моррисон потребовал вставить в дверь замок. В подвале располагалось множество комнат-клетушек – Моррисон точно не знал, кто там живет. Вскоре после переезда в дверях появился кореец – он оптимистически улыбался. Он хотел переговорить о подоходном налоге.
– Простите, в другой раз, хорошо? – сказал Моррисон. – У меня много работы. – Кореец был, без сомнения, славный малый, но Моррисон не хотел иметь дела с незнакомыми людьми, и у него действительно было много работы. Он почувствовал себя мерзавцем, когда узнал, что кореец живет в подвальной клетушке с женой и ребенком. По осени семья часто сушила рыбу на улице, развешивая ее на бельевой веревке: рыбки болтались на ветру, словно пластиковые флажки на бензоколонках.
Моррисон красил потолок, изгибая шею: латексная краска стекала с валика на руку, и тут в дверь позвонили. Он почти обрадовался, что это кореец. По выходным ему не с кем было общаться. Но пришла Луиза.
– Привет, – удивленно сказал он.
– Решила к тебе заскочить, – сказала она. – Я больше не пользуюсь телефоном.
– Я тут крашу, – сказал он, отчасти оправдываясь: он сомневался, что хочет приглашать Луизу в дом. Что ей нужно?
– Тебе помочь? – спросила она, словно для нее большое удовольствие – водить валиком.
– Я как раз собирался на сегодня прерваться, – соврал он. Он знал, что у нее лучше получится с покраской.
Он заваривал чай на кухне, она сидела за столом и наблюдала.
– Я пришла поговорить о Блейке, – сказала она. – Мне нужно написать работу. – В отличие от него, она еще была аспиранткой.
– На какую тему? – спросил Моррисон без особого интереса. Он не специализировался на Блейке. Ранняя лирика еще куда ни шло, но пророчества наводили тоску, а экстравагантные письма, в которых поэт называл друзей ангелами света, а врагов поносил, Моррисон считал безвкусными.
– Каждый из нас должен разобрать по одному стихотворению из «Песен Опыта». Мне досталась «Песня няни». Они представления не имеют, чем занимаются, да и он тоже. Я пыталась до них достучаться, но они все такие самоуверенные, ничего не понимают. Сидят и ругают работы друг друга. Не представляя при этом, для чего существует поэзия. – Она даже не притронулась к чаю.
– А когда сдавать работу? – спросил он как можно нейтральнее.
– На следующей неделе. Но я не буду писать, по крайней мере так, как они хотят. Представлю им свое стихотворение. Говорит само за себя. Они прочитают и поймут, как Блейк работал с ритмом стиха. Стихотворение размножу. – Она умолкла, будто засомневалась. – Как ты думаешь, это правильно?
Моррисон подумал: что, если бы кто-то из его студентов выкинул такое. Он и не думал, что Луиза пишет стихи.
– А ты не посоветовалась с профессором?
– Я пытаюсь с ним поговорить, – сказала она. – Я пытаюсь ему помочь, но не могу до него достучаться. Если до них не дойдет, я буду знать, что они все – липа, и уйду. – Она крутила чашку на столе, губы ее дрожали.
Моррисон не знал, за кого тут заступаться, и не хотел, чтобы она расплакалась – придется тогда успокаивать, гладить или даже приобнять за плечи. Он пытался отогнать мгновенную картинку, вспыхнувшую в мозгу: вот он лежит на ней посреди кухни, и вся ее шуба перепачкана белой латексной краской. Не сегодня, требовал, умолял внутренний голос.
И как будто в ответ снизу загромыхал домашний орган, и высокий дребезжащий голос запел: «Трещину дала скала веков… Вот мое УКРЫЫЫТИЕ – и мой альков…» От этих звуков Луиза встрепенулась.
– Мне нужно идти, – сказала она. Поднялась и ушла – стремительно, как и появилась, рассеянно поблагодарив за чай, которого не пила.
Орган был «Хаммонд», он принадлежал тетке снизу, канадке. Когда ее муж и великовозрастный сын были дома, она на них кричала. А все остальное время пылесосила квартиру или подбирала на слух церковные гимны, наигрывая их двумя пальцами и распевая. Больше всего раздражал орган. Сначала Моррисон старался не обращать внимания, ставил оперные пластинки, перебивая орган своей музыкой. Наконец записал его на магнитофон. Когда теткина музыка становилась невыносимой, он приставлял колонки к вентиляционной решетке и включал магнитофон на полную громкость. Как будто участвует в ее концертах, как будто командует.
Именно это он проделывал теперь, представляя себе, как схлестываются его записи с тем, что она теперь играет: «Шепчет надежда» против его «Энни Лори», «Последняя роза лета» против его «В храм войди, что в диком лесу». Удивительно, с какой силой он ее ненавидит: он видел ее лишь однажды – она злобно смотрела на него, стоя меж двух омерзительных цветастых занавесок. Она смотрела, как он по снегу пробирается к гаражу. Ее муж должен расчищать дорожку, но не расчищает.

 

На следующий день Луиза пришла снова, Моррисон еще не поднялся с постели. Он уже не спал, было холодно, от его дыхания шел пар, и в комнате пахло машинным маслом – значит, в котельной опять неполадки. Лучше оставаться в постели, во всяком случае, пока не взойдет солнце, чем вставать и искать способы согреться.
Когда в дверь позвонили, он завернулся в одеяло и поковылял к двери.
– Я тут кое-что подумала, – трагически возвестила Луиза. Она переступила порог, прежде чем он успел преградить ей путь.
– У меня холодно, – сказал он.
– Я должна была прийти, чтобы сказать. Я ведь больше не пользуюсь телефоном. И ты тоже отключи.
Она притопывала ногами, отряхивая снег с ботинок, а Моррисон прошел в гостиную. На окнах изнутри наросла корка льда. Моррисон зажег газовый камин. Луиза так и не сняла ботинок и нервно топталась рядом на голом полу.
– Ты меня не слушаешь, – сказала она. Он покорно взглянул на нее из одеяла. – Я тут подумала: у города нет никакого права тут находиться. С какой стати? Здесь вообще не может быть города – это север. Озера нет, никакой крупной реки нет. Почему тогда город? – Она сцепила руки и глядела на него, словно его ответ все решает. Моррисон стоял босиком на одной ноге и думал, что много раз после приезда сюда задавался тем же вопросом.
– Все началось с фактории, – сказал он, дрожа.
– Но город на нее совсем не похож. Он вообще ни на что не похож, здесь ничего нет, и он мог бы находиться где угодно. Почему здесь? – вопрошала она. Даже вцепилась в краешек его одеяла.
Моррисон попятился.
– Слушай, – сказал он, – мне нужно одеться, хорошо?
– А где твоя одежда? – подозрительно спросила она.
– В спальне.
– Ладно. В спальню можно, – сказала она.
Вопреки его страхам в спальню Луиза не последовала. Когда он оделся и вышел в гостиную, она сидела на полу, положив перед собой листок бумаги.
– Надо замкнуть круг, – сказала она. – Нам нужны остальные.
– Кто? – Она переутомилась, решил он, – перетрудилась, вокруг глаз краснота, лицо зеленоватое.
– Я тебе нарисую план, – сказала она. Но так и сидела на полу, тыча в бумагу острием карандаша. – Я хотела разработать свою собственную систему, – сказала она жалобно, – но мне не позволили. – По щеке ее скатилась слеза.
– Может, стоит с кем-нибудь посоветоваться? – сказал Моррисон как бы мимоходом.
Она подняла голову.
– Но я уже разговариваю с тобой. Ах да, – эти слова она произнесла уже своим обычным сухим тоном. – Ты имеешь в виду психиатра. Я недавно ходила к одному. Он сказал, что я вменяема и что я гений. Он снял энцефалограмму и сказал, что она как у Юлия Цезаря, только его гений – гений полководца, а мой – творческий. – Она снова потыкала карандашом в бумагу.
– Я тебе сделаю сэндвич с арахисовым маслом, – сказал Моррисон. Он предложил ей именно то, что хотелось самому. Только несколько месяцев спустя он понял, что никто не мог снять энцефалограмму у Юлия Цезаря. Но тогда он подумал, что, может, Луиза и впрямь гений. Он растерялся. Что ей ответить, чтобы она не подумала, будто он тупой, как остальные, кто бы это ни был.
Сначала она не хотела, чтобы он шел на кухню: там стоял телефон. Но Моррисон пообещал, что никуда звонить не будет. Когда он вернулся с куском хлеба, на который с трудом намазал студеное арахисовое масло, Луиза спала, свернувшись у камина, закутанная в шубу. Моррисон тихонько положил перед ней сэндвич – точно крошки на пеньке для зверя, что вот-вот выйдет на поляну. Потом Моррисон передумал, забрал сэндвич, удалился на цыпочках и съел его на кухне. Он включил печь: приоткрыл дверцу, снова закутался в одеяло и принялся читать Марвелла.
Она проспала почти три часа, он не слышал, как она встала. Она появилась в дверях кухни и выглядела гораздо лучше, хотя вокруг губ и глаз сохранилась серо-зеленая бледность.
– Вот так гораздо лучше, – сказала она обычным своим бодрым голосом. – Теперь мне пора, у меня полно работы. – Моррисон убрал ноги с печки, встал и проводил ее до дверей.
– Не упади там, – бодро кинул он ей вслед, наблюдая, как она спускается по крутым деревянным ступенькам – ног не видно под длинной шубой. Ступеньки обледенели, Моррисон их плохо расчищал, и хозяйка боялась, что кто-нибудь упадет и подаст на нее в суд.
Спустившись, Луиза обернулась и помахала ему. Воздух густел от ледяного тумана, замерзшие капельки воды парили над землей. Если пустить лошадь бегом в такую погоду, сказали ему, туман пронзит легкие, и лошадь изойдет кровью. Но ему это сказали после того, как он таким же морозным утром пробежал рысцой до университета (машина не завелась). Он вошел в университетскую кофейню и пожаловался на острую боль в груди.
Он смотрел, пока она не исчезла за углом. Потом возвратился в гостиную: наконец-то отвоевал территорию. У камина валялись карандаш и листок бумаги, испещренный точками и тире, нерасшифрованный код. Он хотел скомкать листок, но вместо этого аккуратно свернул его и положил на каминную полку, где лежали письма, ждущие ответа. Потом начал бродить по квартире, зная, что его ждут дела, и в то же время с полным ощущением бесцельности.

 

Через полчаса она опять вернулась. Он вдруг понял, что ждал ее. Скорбное выражение, каждая черточка опущена, словно оттянута невидимыми пальцами.
– Ты должен выйти на улицу, – взмолилась она. – Выйди, на улице такой туман.
– Пройди в дом, – сказал Моррисон. Так с ней легче будет справиться. Может, она чем-то накачалась – тогда нужно просто обождать. Сам он боялся принимать наркотики: город небольшой, и дилер может оказаться, например, твоим студентом. К тому же у Моррисона не было никакого желания размягчать мозги до состояния овсяной каши.
– Нет, – сказала она. – Я в эту дверь больше не войду. Это будет неправильно. Ты выходи. – Она смотрела с хитрецой, словно что-то задумала. – Тебе не помешает прогуляться, – рассудительно сказала она.
Она права, он действительно мало двигается. Он надел тяжелые ботинки и нашарил пальто.
Снег поскрипывал, они шли поскальзываясь; довольная Луиза торжествующе топала чуть впереди, словно вела его. Ледяной туман окутывал их, заглушая голоса, нарастал кристаллами, тонкими, как иглы, – на телефонных проводах и ветках деревьев, которые казались ему низкими, хотя в понимании местных – нормальные деревья. Он старался не вдыхать глубоко. Стайка дубоносов кружилась над ними, крича, срывая последние красные ягоды с рябины.
– Хорошо, что сегодня нет солнца. Солнце сжигает мои серые клетки, а сейчас мне гораздо лучше.
Моррисон посмотрел на небо. Солнце было где-то там – бледное пятно на затянутом сером небе. Он удержался, чтобы не прикрыть глаза рукой, дабы защитить свои серые клетки. И понял, что давит в себе неприятную мысль: Луиза не в порядке. Да какое там не в порядке – просто рехнулась.
– Здесь не так уж плохо жить, – сказала Луиза, смешно скача по утоптанному снегу. – Просто нужны внутренние резервы, и, слава богу, они у меня есть. Я думаю, у меня их побольше, чем у тебя, Моррисон, побольше, чем у многих. Так я себе и говорила, когда сюда переехала.
– Куда мы идем? – спросил Моррисон, когда они миновали несколько кварталов. Она вела его на запад, по незнакомой улице – а может, все дело в тумане.
– Как куда? За остальными, конечно, – сказала она и оглянулась презрительно. – Надо замкнуть круг.
Моррисон шел и не спорил: он радовался, что скоро появятся остальные.
Она затормозила у многоэтажки.
– Они там, – сказала Луиза. Моррисон шагнул к подъезду, но она потянула его за рукав.
– Нельзя входить в эту дверь, – сказала она. – Дверь смотрит в неположенную сторону. Это неправильная дверь.
– А что в ней неправильного? – спросил Моррисон. Может, она и неправильная (и чем дольше он смотрел на дверь – зеркальное стекло злобно посверкивало, – тем больше понимал, что Луиза имеет в виду), но это единственная дверь.
– Она смотрит на восток, – сказала Луиза. – Ты что, не понимаешь? Город разделен на северную и южную части, полюса – газопровод и электростанция. Ты обратил внимание, что их соединяет мост? По нему идет поток. Мы должны выстраивать полюса в мозгу соответственно полюсам города – поэзия Блейка именно об этом. Нельзя нарушать поток.
– Но как же мы войдем? – спросил он. Она села в снег, и он снова испугался, что она заплачет.
– Послушай, – поспешно сказал он. – Я войду в дверь бочком и приведу их – и не нарушу поток. А ты можешь вообще не входить. А кто они? – запоздало спросил он.
Он обрадовался, услышав знакомые имена – значит, она никакая не сумасшедшая, и люди реальные, и у нее есть какая-то цель. Может, это просто такой изощренный способ хождения в гости.
Это были Джеймисоны. С Дэйвом Джеймисоном Моррисон часто здоровался в коридоре института, но не более того. Жена Дэйва недавно родила. Оба оказались дома, в домашних рубашках и джинсах: Моррисон пытался объяснить, что ему нужно, но у него не получилось, потому что он сам не был уверен. Наконец он сказал, что ему нужна помощь. Дэйв согласился выйти, а жена не могла из-за ребенка.
Они зашли в лифт, и Дэйв сказал:
– Я с Луизой толком незнаком.
– Я тоже, – ответил Моррисон.
Луиза ждала возле елки на газоне перед домом. Увидев их, шагнула вперед.
– А где ребенок? – спросила она. – Чтобы замкнуть круг, нам нужен ребенок. Нужен. Вы что, не понимаете? Иначе страна расколется. – И она зло притопнула ногой.
– Мы можем за ним вернуться, – сказал Моррисон, и она угомонилась. Сказала, что нужны еще только двое, – требуются люди, которые живут по обе стороны реки. Дэйв Джеймисон предложил отправиться на его машине, но Луиза теперь не ездила на машинах: машины так же вредны, как и телефоны, у них нет четкого направления. Она говорила без остановки. Наконец ее убедили воспользоваться автобусом, объяснив, что он ходит и на север, и на юг. Но прежде Луиза желала убедиться, что автобус поедет по нужному мосту – тому, что возле газопровода.
Вторая пара, которую хотела забрать Луиза, жила в квартире с окнами на реку. Похоже, она выбрала их не потому, что друзья, а потому, что из окна их гостиной видны и газопровод, и электростанция. Луиза была у них всего однажды. Дверь дома смотрела на юг, и Луиза вошла без колебаний.
Моррисон не был в восторге от ее выбора. Вторая пара была из местных, оба не любили американцев. Моррисон с трудом выносил едкие нападки Пола – они почти каждый день виделись в кофейне. А на университетских вечеринках Леота без конца ругала америкашек, а потом оборачивалась к Моррисону и говорила, скорбно опустив уголки рта: «Ах, я забыла, ведь ты американец». Но он-то видел, какие у нее глаза. И Моррисон понял, что лучший способ защиты – со всем соглашаться. «Вы, янки, приходите и отнимаете у нас рабочие места», – говорил Пол, а Моррисон кивал примирительно: «Верно, не надо этого допускать. Зачем же вы приняли меня на работу?» Американцы скупают всю промышленность, говорила Леота, а Моррисон отвечал: «Да, это нехорошо. Зачем же нам ее продают?» Конечно, он мог их понять, но он же не «Проктер-энд-Гэмбл». Чего они хотят от него? А сами-то они что? Но однажды Пол разоткровенничался, перебрав пива на корпоративной вечеринке: сказал, что женился на худой Леоте, а теперь она толстая. Моррисон помнил то откровение, держал его в памяти заложником.
Но Моррисон не мог не признать, что сейчас от Пола больше толку, чем от него самого. У Моррисона ушли часы или, пожалуй, недели, а Пол с ходу просек, что Луиза не в порядке. Леота заманила ее на кухню стаканом молока, а Пол в одиночку замышлял заговор в гостиной.
– Она совершенно чокнутая. Ей надо в психушку. Мы ей с этим ее кругом подыграем, а внизу схватим и затолкаем в мою машину. Давно это с ней?
Моррисону совсем не понравился такой разговор – «схватим», «затолкаем».
– Она не ездит в машине, – сказал он.
– Черт, – сказал Пол. – Переться пешком в такую погоду? Это же далеко. Если надо, применим силу. – Они выпили по пиву, а потом Пол объявил, что пора, они прошли на кухню, и Пол аккуратно сказал Луизе, что пора ехать.
– Куда? – спросила Луиза. Она смотрела то на Пола, то на Моррисона и, кажется, что-то подозревала. Стыд сочился из глаз Моррисона; он отвернулся.
– Мы поедем за ребенком, – сказал Пол. – Чтобы замкнуть круг.
Луиза посмотрела странно:
– Какой ребенок? Какой круг? – Она его проверяла.
– Ну, ты меня понимаешь, – убеждал Пол. Луиза поставила на стол почти не тронутый стакан молока и сказала, что готова.
Возле машины она заупрямилась.
– Нет, – сказала она и уперлась ногами в снег. – Я не сяду в машину.
Пол схватил ее за руку и сказал примирительно, но с угрозой:
– Так, будь хорошей девочкой.
Луиза вырвалась и побежала по улице, спотыкаясь и поскальзываясь. У Моррисона не хватило духу ее догонять, он и так чувствовал себя предателем. Он тупо смотрел, как Дэйв с Полом бегут за ней, как они хватают ее и тащат к машине: а она брыкалась и пиналась в своей шубе, словно ее запихнули в мешок. В воздух поднимались белые столбики морозного дыхания.
– Открывай заднюю дверь, Моррисон! – по-сержантски рявкнул Пол и глянул презрительно: мол, больше ты ни на что не годен. Моррисон подчинился, Луизу затолкали в машину – Дэйв держал ее примерно за шкирку, а Пол за ноги. Странно, но Луиза не особо сопротивлялась. Моррисон сел с одного боку, Дейв с другого. Под конец неспешно явилась Леота и устроилась на переднем сиденье. Когда машина тронулась, она обернулась к Луизе и лицемерно, утешительно закурлыкала.
– Куда вы меня везете? – шепнула Луиза Моррисону. – В больницу, да? – Она чуть ли не хотела этого, чтобы они позаботились о ней. Она прильнула к Моррисону, касаясь его бедром; он старался не отодвигаться.
На окраине она снова зашептала:
– Это глупо, Моррисон. Они глупо себя ведут, скажи? На светофоре открой дверь – мы выпрыгнем и убежим. Ко мне домой.
Моррисон вымученно улыбнулся, но хотел было согласиться. Он ничем не мог ей помочь, да и ответственности такой не желал, однако ему страшно было представить, что с ней будет дальше. Он чувствовал себя членом расстрельной группы: не по собственному выбору, а по долгу, его нельзя винить.
Ледяной туман рассеялся, и день посерел, поголубел: они ехали на восток, удаляясь от солнца. Психиатрическая клиника была за городом, к ней вела извилистая безучастная подъездная дорога. Прилепленные друг к другу несуразные корпуса – как в университете: такое же безвкусное дробление пространства, те же потуги на современность. Государственные учреждения, подумал Моррисон; наверное, их проектировал один и тот же архитектор.
Они провели безучастную Луизу в приемное отделение за стеклянной панелью, украшенное рождественскими бумажными колокольчиками-недоделками, красными и зелеными. Луиза стояла смирно, со снисходительной и ироничной улыбкой вслушиваясь в разговор Пола с медсестрой. Когда появился молодой интерн, она сказала:
– Я хочу извиниться за моих друзей – они выпили и пытаются меня разыграть.
Интерн вопросительно нахмурился. Пол рассвирепел и поведал про Луизины теории насчет круга и полярностей. Но она все отрицала и сказала интерну, что нужно вызвать полицию: шутка шуткой, но это злоупотребление общественной собственностью.
Пол воззвал к Моррисону: он ведь ее близкий друг.
– Ну… – уклончиво начал Моррисон, – она действительно вела себя странновато, но, может, не настолько, чтобы… – Взгляд его блуждал по якобы модерновой комнате, а дальше неведомо куда уходили коридоры, и кто-то безмолвный бродил там, шаркая ногами.
Луиза держалась так достойно, так сдержанно, она почти убедила интерна, но, увидев, что близка к победе, дала слабину. Игриво толкнув Пола в грудь, она сказала:
– Такие, как ты, нам тут не нужны. Мы не примем тебя в наш круг. – Повернулась к интерну и сказала строго: – Мне пора. У меня, знаете ли, полно важной работы. Я пытаюсь предотвратить гражданскую войну.
Ее оформили, забрали ценные вещи и заперли их в сейф («Чтобы пациенты не украли», – объяснила медсестра), ключи от квартиры Луиза попросила отдать Моррисону. Потом два интерна увели ее по коридору. Луиза не плакала. Ни с кем не попрощалась, лишь кивнула Моррисону гордо и холодно.
– Принеси мне мой блокнот, – сказала она с подчеркнуто британским акцентом. – Черный блокнот, он мне понадобится. Он у меня на столе. И еще нижнее белье. Пусть Леота поможет.
Моррисон, раскаиваясь и угрызаясь, пообещал, что навестит ее.

 

Они вернулись в город, завезли Дэйва Джеймисона домой, потом втроем заказали в кафе пиццу и колу. Пол с Леотой были на редкость дружелюбны: им хотелось подробностей. Они наклонялись к нему через стол, спрашивали, допытывались – какое удовольствие. И он подумал, что для них это самое большое развлечение из доступных в городе.
Потом они пошли в подвальную квартирку Луизы, чтобы собрать осколки ее жизни, которые она просила ей оставить. Леота неприлично долго рылась в ящиках Луизы, собирала для нее нижнее белье (как ни странно, в оборках и рюшах, в основном фиолетовое и черное). Моррисон с Полом пытались понять, какой из черных блокнотов ей нужен. На столе их было штук восемь или девять: Пол, несмотря на слабые протесты Моррисона, листал их и читал вслух отрывки: записи про полярности и круг появились с полгода назад, когда Моррисон еще не знал Луизу.
В записных книжках, собирая вполне нормальные афоризмы и короткие стихи, Луиза пыталась создать свой собственный мир, который уже не назовешь нормальным; хотя, размышлял Моррисон, вся разница в том, что Луиза принимала за реальность то, что другие договорились считать метафорой. Вперемешку с афоризмами были маленькие зарисовки, диаграммы, цитаты из английских поэтов и длинные описания Луизиных университетских знакомых.
– А вот про тебя, Моррисон, – хмыкнул Пол. – «Моррисон – незрелая личность. Его следует сформировать: он отказывается признавать, что его тело – элемент его сознания. Его можно принять в круг, только если он откажется от роли частного и захочет слиться с целым». Господи, она не в себе уже несколько месяцев.
Они насиловали ее, против ее воли вторгались в ее частную жизнь.
– Думай как хочешь. – Прежде Моррисон не смел говорить с Полом так резко. – Возьмем полупустой блокнот – наверняка этот.
По комнате валялось около десятка библиотечных книг, некоторые уже просроченные: в основном книги по геологии и истории и томик Блейка. Леота вызвалась отнести их в библиотеку.
Вставляя ключ в замок, Моррисон еще раз оглядел комнату. Теперь он понимал, откуда это ощущение попурри. Книжный стеллаж напоминал стеллаж в гостиной Пола, занавески и стол – почти копия из обстановки Джеймисонов. Он припоминал и другие предметы, подражание другим людям, у которых он бывал на почти одинаковых вечеринках знакомств. Бедная Луиза – она пыталась составить себя из других людей. Только у него она ничего не позаимствовала. Вспоминая свое унылое, холодное, недоразвитое жилище, он понял, что заимствовать, собственно, нечего.

 

Он сдержал слово и пришел ее навестить. Первый раз он наведался с Полом и Леотой, но чувствовал, что им неприятно: они считали, их соотечественница имеет право сходить с ума без вмешательства янки. Поэтому в следующий раз он отправился к Луизе на своей машине.
Во второй раз Луиза выглядела много лучше. Они сидели в комнатке для свиданий, со стеклянными стенами, из мебели – только два стула. Луиза сидела на краешке стула, сложив руки на коленях, сама вежливость, сдержанность. Она по-прежнему говорила с британским акцентом, хотя иногда прорывалось жесткое р. Она сказала, что ей тут хорошо, кормят нормально, она познакомилась с милыми людьми, но хочется вернуться к работе. Беспокоилась, как там ее студенты.
– Я наговорила кучу глупостей, – сказала она и улыбнулась.
– Ну… – Моррисон замялся. Ему приятно было видеть, что она выздоравливает.
– Я неправильно все понимала. Я думала, можно объединить страну, соединив две части города в круг, используя магнитные потоки. – Она презрительно хмыкнула, а потом добавила, понизив голос: – Но я кое-что упустила: магнитные потоки текут не на север и юг, то есть вдоль моста, а на восток и запад, как сама река. И мне не стоило замыкать круг, используя горстку несовершенных фрагментов. И ребенок не был нужен. Потому что… – она уже говорила шепотом, без акцента, – …потому что круг – это я. Полярности внутри меня самой. Мне просто нужно самой не рассыпаться, потому что все зависит от меня.
Он подошел на пост, чтобы спросить, чем она официально больна, но ему ничего не сказали – запрещено.
В следующий раз она почти все время говорила с ним – как казалось его нетренированному уху – на совершенном французском. Рассказала, что ее мать француженка и протестантка, а отец англичанин и католик.
– Je peux vous dire tout ceci, – говорила она, – parce que vous êtes américain. Ты не поймешь.
Моррисон решил, это многое объясняет, но в следующий раз она заявила, что ее мать итальянская певица, а отец – нацистский генерал.
– Но во мне есть и еврейская кровь, – поспешно добавила Луиза. Она была напряжена – все время вставала, потом опять садилась, сплетала и расплетала ноги. Она не смотрела Моррисону в глаза, а стаккато своих замечаний адресовала ему точно в грудь.

 

После этого Моррисон пару недель не приезжал. Его визиты, думал он, не идут им обоим на пользу, и кроме того, ему нужно было читать студенческие работы. Он снова занялся покраской квартиры под звуки органной музыки снизу, он чистил лопатой ступеньки и посыпал их солью, чтобы снег таял. Хозяйка дома, как бы извиняясь за невставленный замок, вдруг пригласила его на чай: вульгарные пластмассовые безделушки, украшающие ее жилище, ненадолго распалили его воображение. В ее доме с претензией на деревенский стиль была лишь одна стоящая вещица – яйцо из выдувного стекла, раскрашенное на украинский манер. Но хозяйка только отмахнулась: а, ерунда, лучше посмотрите на это: цветной кусок мыла, а из него торчат искусственные цветы; эту идею, сказала хозяйка, она подглядела в одном журнале. Однажды вечером к Моррисону заходил кореец, спрашивал про страхование жизни.
Но мысль о Луизе, которая ходит сейчас по больничному коридору, где дуют сквозняки и все чужое, – эта мысль впивалась в него спазмом, причиняла боль, и как-то раз его потянуло в ту часть города, что считалась центром: он решил купить Луизе подарок. Он купил коробку с акварелью, чтобы ей было чем заняться. Сначала хотел отправить краски почтой, но как-то незаметно вновь оказался на широкой пустынной подъездной аллее у больницы.
Они снова встретились в крошечной комнатке для свиданий. Он был встревожен переменами: Луиза пополнела, тело дряблое, грудь обвисла. Она уже не сидела прямо, как прежде, она растекалась по стулу, ноги раздвинуты, руки висели плетьми. Непричесанная, волосы потускнели. Короткая юбка, фиолетовые чулки – один чулок поехал. Стараясь не смотреть на кусок белой ноги, что просвечивал сквозь дорожку в чулке, Моррисон вдруг впервые захотел Луизу.
– Мне поменяли лекарство, – сказала она. – У прежнего были побочные действия, и у меня открылась аллергия. – Она упомянула, что кто-то украл ее расческу, а когда он предложил купить новую, сказала, что это неважно. Она потеряла всяческий интерес к кругу, к своей сложной системе и разговаривать особо не желала. Разве только немного рассказала про больницу: она хочет помочь врачам, но они ее не слушают и лечат неправильно. Здесь почти всем становится хуже, и многих не хотят забрать, отвечать за них никто не хочет, даже если усмирять их лекарствами. Многие бедны, не имеют родственников, врачи не могут выпустить их в никуда. Она рассказала о девушке с севера Канады, которая воображает себя карибу.
Она даже не взглянула на акварель, но вяло поблагодарила. Ее глаза, прежде широко распахнутые и полные жизни, превратились в щелочки – кожа вокруг них припухла и потемнела. Она кого-то ему напоминала, но он несколько минут не мог вспомнить кого. Потом вспомнил: индеанку, которую он видел ранней осенью, когда бродил в поисках приличного бара. Индеанка сидела возле дешевой гостиницы, раздвинув ноги. Она стаскивала с себя одежду и распевала: «Давайте, парни, что вы ждете, давайте, парни, что вы ждете». Вокруг нее собралась группка мужчин: они стояли и стыдливо посмеивались. Моррисон присоединился к ним, ужасаясь индеанке, этим людям и самому себе. Когда приехала полиция, женщина уже разделась по пояс.
Моррисон встал и попрощался, а Луиза спросила, будто из чисто академического интереса: как он считает, ее когда-нибудь выпишут?

 

По пути к машине его вдруг резанула мысль, что он любит ее. Эта мысль наполнила его, точно цель, точно судьба. Он как-нибудь спасет ее, притворится, будто она его сестра, кузина. Он спрячет ее в своей квартире, запрет все опасные предметы – бритвы, ножи, пилочки для ногтей. Он будет кормить ее, давать правильные лекарства, расчесывать ей волосы. А по ночам она будет рядом с ним в холодной спальне, и он будет погружаться в нее, словно в болото, теплое и засасывающее.
Эта картинка сначала привела его в экстаз, потом ужаснула. Он понял, что вожделеет неизлечимую, безумную Луизу, лишенную всякой цели, беспомощную. С нормальной Луизой, Луизой, которая критиковала его, – с такой он бы не справился. Так вот какая она, девушка его мечты, наконец-то он нашел свой идеал: распад, сознание разбегается по осколкам материи, сломленное бесформенное существо, в которое он войдет, как лопата, вонзенная в землю, как топор, впившийся в дерево. Пользоваться, оставаясь бесполезным, знать и не быть познанным. Значит, Луиза была права насчет него, когда делала свои записи в блокноте. В порыве самооправдания он подумал, что его желание обладать ею не так уж порочно: в какой-то мере это желание воссоединиться с собственным телом, ибо он все меньше и меньше чувствовал, что присутствует в нем.
Угнетенный самим собой и этой больницей, этой тюрьмой, он сел на машину и вырулил на шоссе, но в город не поехал, а решил погонять по дорогам. Он ехал посреди оцепенелого ландшафта, с болью вспоминая протяжную медлительность холмов, тянущихся на восток и на юг в той стране, что теперь так далеко и словно не существует. Здесь все было скупым, как поджатые губы, отстраненным, ни на что не годным, ничем.
Потом он осознал, что проехал уже полпути до зоопарка. Луиза говорила, что зоопарк работает всю зиму.
Когда он подъехал к воротам, было уже не рано: обратно он поедет в темноте. Его экскурсия будет краткой – он не хочет тут застрять, если ворота закроют. Он подошел к будке, где сидел некто, до самых глаз обмотанный шарфом, и купил билет. Потом медленно поехал по пустым дорожкам, через боковое окно разглядывая стада лам и яков, остановился у вольера с сибирским тигром, где увидел лишь пещеры и заросли, в которых предположительно прятался сибирский тигр.
Возле поля с бизонами он остановил машину и вышел. Бизоны жевали жвачку возле проволочной ограды, но, когда он приблизился, подняли головы, посмотрели на него, потом фыркнули, развернулись всей своей глыбой и ушли прочь, увязая копытами в снежных дюнах.
Он шел вдоль ограды и даже сквозь пальто чувствовал пронизывающий ветер, на морозе немели ноги. Зловещая поземка ползла вдоль дороги, перебирая своими холодными тонкими пальчиками. На обратном пути будет много заносов. Он представил себе, как взметнется снег и забушует огромными волнами, обвивая город. А дома, островки тепла, не подпустят снег к себе, потому что есть электростанция и газопровод. Но упади бомба или случись катастрофа – и дома засыплет снегом, и веки их слепятся. И он подумал обо всех людях, которых едва знает. Что они будут делать? Начнут рубить мебель на дрова, пока холод не одолеет. Холод уже на пороге, и рыбки корейцев трепещут на бельевых веревках отважными серебряными флажками, а женщина этажом ниже фальшивит, во все горло распевая «Шепчет надежда», а метель уносит ее песню, а Пол прячется в хлипкую броню дешевого патриотизма, а хозяйка дома воздела кусок мыла, и из него торчат искусственные цветы. Бедная Луиза. Теперь он понял, чего она с таким отчаянием добивалась: смысл круга, такого умного и замкнутого, не в том, что скрыто внутри, а в том, что остается снаружи. Его собственные попытки пребывать человеком, бесполезная работа, стерильная любовь. Когда все исчезнет, с чем останется он? Черные деревья на теплой оранжевой стене – а он все закрасил белым…
От холода кружилась голова, и он прислонился к ограде, прижал ко лбу руку в варежке. Он стоял у вольера с волками. Он вспомнил, как они стояли тут с Луизой, а волки так и не подошли близко. Но теперь под навесом возле ограды лежали три волка. Рядом с Моррисоном стояла пожилая пара в почти одинаковых серых пальто. Он их только что заметил, машина не подъезжала – наверное, шли от стоянки. Желто-серые глаза волков смотрели на него сквозь проволоку – напряженные, безразличные.
– Это лесные волки? – спросил Моррисон у пожилой женщины. Открыв рот, он почувствовал, как в легкие хлынул ледяной поток.
Женщина медленно развернулась: ее лицо – нечеткое, морщинистое, и только глаза синими льдинками уставились на него.
– Вы местный? – спросила она.
– Нет, – ответил Моррисон. И женщина отвернулась, снова стала смотреть на волков. Их ноздри вздрагивали, принюхиваясь к ветру, ерошилась короткая белая шерсть.
Куда так пристально смотрит эта женщина? Там что-то говорят, и это не про него, и понять можно, лишь когда все кончено и забыто. Тело онемело; он пошатнулся. Краем глаза он видел, что картинка старой женщины разрослась, заколыхалась, словно бы исчезла, и перед ним открылась страна. Она простиралась на север, и казалось, он видит уже и горы, покрытые снегом, блистающие под солнцем вершины, видит лес, а потом другой, и голую тундру, и белые отвердевшие реки, а дальше – там, где сошла бесконечная ночь, – замерзшее море.
Назад: Бетти
Дальше: Под стеклом