Книга: Пожирательница грехов
Назад: Хохлатый кетцаль
Дальше: Жизнь поэтов

Стажер

Роб не сразу увидел, что солнце слепит ей глаза. Когда он все-таки заметил – потому что она щурилась, – он откатил коляску, потрогал мягкие прогретые подлокотники, на которых покоились ее тонкие оголенные руки, зафиксированные кожаными ремешками. Нужно было надеть ей шляпу, им всегда говорят: берегите от солнечного удара. До сих пор было солнечно целыми днями, хотя ночью случилась гроза. Но ей без конца забывали надевать шляпу.
– Они забыли надеть тебе шляпу, – сказал он. – Вот дураки. – Потом показал ей следующий фрагмент пазла, который они раскладывали на подставке. – Кладем сюда? – Потому что она сделала слабый жест левой рукой, означающий да. Она практически не контролировала своих движений. И еще он следил за ее глазами и лицом. Она могла двигать глазами, хотя голова дергалась, как рыба на крючке, если она волновалась. Она не владела мимикой, и он вечно гадал – то ли она пытается улыбнуться, то ли просто ее рот сводит непроизвольной судорогой: ее тело не отвечало на огромную силу воли, которая чудилась ему в ее глазах, – словно маленький отчаянный зверек в железном капкане. И она не могла выбраться! Тело пристегнуто к инвалидной коляске, заточено в клетку скобок, подставок, стальных колес, но все потому, что и сама она заточена в собственном теле, словно участвовала в дерганом, уродливом карнавальном шествии. Если высвободить ее из коляски, она свалится, опрокинется, как тряпичная кукла, с грохотом провалится сквозь пространство. Она была здесь одной из самых тяжелых, сказала ему Пэм, физиотерапевт.
Но все говорили, что Джордан смышленая, очень смышленая: просто удивительно, на что она способна. Она могла сказать да, пошевелив левой рукой, а значит, могла играть в игры, отвечать на вопросы, указать, чего хочет. Просто от инструктора требуется больше терпения, и еще – нужно уметь угадывать. Это требовало времени, но после того как она два раза подряд выиграла у него в шашки, и он даже не поддавался, Роб мечтал проводить с ней все свое время, много времени. Он подумывал научить ее играть в шахматы. Но слишком много фигур, каждая ходит по-своему, на одну игру уйдет несколько недель. Он представил, как она томится внутри своего тела и ждет, когда он отгадает фигуру.
Джордан не делала сейчас никаких знаков, и тогда он перевернул фрагмент пазла. Да, тотчас сказала ее рука, и он вложил фрагмент в ячейку. На картинке жираф, два жирафа, очень смешные, карикатура. Наверняка она не видела жирафа ни в жизни, ни на картинке.
– Скучно, да? – спросил он.
– Да, – ответила она.
– Как насчет шашек?
Да, она хотела играть в шашки.
– Ладно, губительница, – сказал он. – Но на этот раз я у тебя выиграю. – Ее голубые глаза уставились на него, рот дрогнул. Ему так хотелось, чтобы она умела улыбаться. Он покатил коляску, чтобы сдать пазл и получить взамен шашки.
Он поражался ее способностям. Удивительный ум, даже страшно: ее ум пойман в ловушку и задыхается там. Может, она гений – кто знает? Несомненно, она знала и чувствовала то, что от остальных людей ускользает. Когда эти синие глаза смотрели на него, ясные и холодные, твердые, словно мятные карамельки, ему казалось, она видит его насквозь, минуя всю его наигранную веселость доброго дядюшки, – он-то знал, что наигранную. Рядом с Джордан он даже думать боялся. Она уловит мысль с ходу, и почему-то ему было важно, как она к нему относится.
Иногда он хотел, чтобы она была как другие больные. Например, как больные гидроцефалитом с их водянистыми тыквообразными головами и младенческими телами. Таких в лагере сейчас было трое, и все они могли говорить, но были туповаты. Или больные с мышечной дистрофией, которые на первый взгляд казались нормальными, но сидели, провалившись в своих инвалидных колясках, бледные и слабые как сиротки. Они скоро умрут, некоторые не доживут и до следующего лета. Эта лагерная песенка так ранила Роба, что он не мог ее петь:
Где встретят девочки, мальчики
Взрослую пору свою?
Тра-ля-ля, тра-ля-ля —
Мы повзрослеем в «Светлом Раю»!

На мотив песни Микки-Мауса, и от этого Робу становилось еще горше: он представлял себе ребят из программы «Мышкетеры», пухленьких и бойких детей, у которых работали руки и ноги. Они были такие здоровенькие, крепкие, могли гарцевать и подпрыгивать, их даже снимали по телевидению. Он стоял и глядел в пол, или в сторону, или куда угодно, лишь бы не видеть обреченных детей, привезенных в аудиторию, где Берт, заместитель директора лагеря, наяривал на аккордеоне, чтобы, как он говорил, вселить в детей «дух единения». Но дети с удовольствием распевали. Они любили петь. Те, кто мог, хлопали в ладоши.
Джордан хлопать не могла. Но с другой стороны, она проживет долго. От такой болезни не умирают. И ей всего девять лет.
«ИГРЫ» располагались в правой части домика, возле главного корпуса. Окно расширили и пристроили рядом навес с деревянными ставнями – на случай, если пойдет дождь. На этой неделе дежурила Джо-Анн Джонсон, сидела за прилавком на высоком стульчике и читала книгу в мягкой обложке. На Джо-Анн была белая махровая футболка с якорем на левой груди и красные коротенькие шорты. Джо-Анн сидела, скрестив ноги, и Роб посмотрел на линию, где заканчивался загар, затем его взгляд переметнулся к полкам за ее спиной, где были разложены волейбольные и баскетбольные мячи, биты. Золотые волосы Джо-Анн были схвачены позолоченной заколкой-крабом, на носу – темные очки в черепаховой оправе. Она немного припадала на ногу. Бывшая обитательница лагеря, вернулась сюда уже инструктором. Роб считал, что она милая девушка, во всяком случае, с ним она мила.
– Мы хотим сдать этот пазл, – сказал он. – И взять шашки.
– Опять шашки? – сказала она. – Вам, должно быть, надоели шашки. Уже четвертый раз за неделю.
Робу не нравилось, когда так разговаривали при Джордан, будто она ничего не слышит.
– Ничего подобного, – сказал он. – Я режусь с Джордан. Она уже два раза меня обыграла.
Джо-Анн улыбнулась, словно они поняли друг друга. Потом улыбнулась Джордан, которая смотрела на нее в упор, не шевелясь.
– Да, я слышала, что она просто молодчина, – сказала Джо-Анн. Она наклонилась к прилавку и вычеркнула в линованном блокноте пазл и вписала напротив имени Роба шашки. – Ну, пока, – сказала она. – Счастливо поиграть.
– Пошли в тень, – сказал Роб. Он покатил Джордан по асфальтовой дорожке, мимо домиков. Все они были чистенькие, одинаковые, покрашены в белый. Вместо ступенек перед каждым домом был пандус. В домиках располагались специальные кровати, специальные туалеты, и витал странный запах – не сладкий запах детей, а слаще, приторнее, тяжелее и влажнее, он напоминал Робу запах теплиц. Запах теплой земли и детской присыпки, запах легкого гниения. И конечно, много грязного белья в мешках – их потом уносили. Некоторые дети были в подгузниках, двенадцатилетний ребенок в подгузнике – ужасно нелепо. По утрам, перед сменой постельного белья, сладкий запах усиливался. На то, чтобы привести в порядок каждого, уходило много времени. Девушкам-инструкторам запрещалось самим поднимать детей с кроватей или из инвалидных колясок, этим занимались только парни. Роб курировал один домик и еще два других, девчачьих, седьмой и восьмой, где жила Джордан. С прической под пажа, с волевым личиком – она так странно гляделась в розовой ночнушке с оборками. Он подумал, что, наверное, ей не дают выбрать, что надевать.
Они доехали до конца дорожки и свернули налево. Из распахнутых окон актового зала, он же спортивный зал, раздавалась музыка с магнитофона и женский голос:
– Нет, вернитесь на исходные позиции и попробуйте снова. У тебя получится, Сюзи.
Они доехали до конца «мальчиковой» аллеи с домиками. «Девчачья» аллея – по ту сторону поля, где теперь шла игра в бейсбол. В тот день, когда Роб приехал, тоже играли в бейсбол. Лагерный автобус остановился на круговой дорожке перед центральным корпусом. С фасада здание напоминало бывший особняк, и действительно, когда-то он принадлежал одному богачу. На широкой веранде в инвалидных колясках сидели дети, словно старушки в креслах-качалках. Директор тогда поприветствовал новых инструкторов и поручил Берту познакомить их с лагерем. За углом шел бейсбольный матч, и Роб тогда подумал: что ж, не так все и страшно – зеленое поле, залитое солнцем, и каждый день светит солнце.
Но это была странная игра – в полной тишине. Мальчики такого возраста обычно кричат на поле – это часть игры. Но здесь играют молча, сосредоточенно. На поле в основном были ходячие, в ортопедических ботинках или на костылях, некоторые даже бегали. Но несколько игроков играли в паре: один сидел в инвалидной коляске, а другой толкал ее с базы на базу. Роб и сам играл в бейсбол, он видел, что тут играют бережно и терпеливо – мороз по коже. Они играли, как дети, которым взрослые запретили баловаться. Сейчас самым громким игроком на поле был Берт, судья: он махал руками и кричал, подбадривая Дэйва Снайдера – у того парализованы ноги. Дэйв ударил по мячу и послал его за вторую базу. Два игрока с дальней части поля поковыляли на костылях за мячом, а Дэйв перескочил на первую базу.
Робу надо бы играть в бейсбол и заниматься другими детьми, но ему хотелось общаться с Джордан. Кроме того, он терпеть не мог бейсбол. Это была их семейная игра, и конечно, близкие ждали от него успехов на этом поприще, впрочем, как и на поприще медицины. Именно отец настаивал на бейсболе, памятуя о золотой семье Кеннеди – в журнале «Лайф» недавно опубликовали фотографии, где они играют в контактный футбол, Джозеф Кеннеди и его трое великолепных мальчиков. У отца Роба есть футболка с надписью «Чемпион», подарок жены. Два старших брата Роба играли отлично, да и братья Миллеры не хуже. Доктор Миллер тоже был хирургом, как и отец Роба, семьи жили по соседству. Отец Роба – кардиохирург, а доктор Миллер – нейрохирург, и оба его сына тоже собирались стать врачами.
Их семьи играли на берегу озера; синее небо, яркое солнце и волны, набегающие на песчаный пляж, – все это были декорации безнадежности и неудачи. Что для других – беспечный отдых, для него – невыносимая пытка. Отказаться играть невозможно. Будь он игроком получше, он бы сказал, что ему неохота играть, а так вопли «обломщик» и «мазила» слишком уж походили на правду. Никто не держал на него зла, хотя он даже не мог по-человечески стукнуть по мячу – может, потому что зрение плохое и солнце бликовало на оправе очков; он не видел мяча, когда тот летел прямо на него с раскаленного синего неба, словно бомба террориста, и пальцы немели от удара, когда Роб отбивал мяч, или ему попадали по голове, или – еще хуже и унизительнее – мяч вообще пролетал мимо, и тогда Робу приходилось нестись за мячом по берегу или забегать в озерную воду. Его родные подтрунивали над ним, даже мать – особенно мать. Они сидели на верхней веранде лодочного домика, мать выносила сэндвичи и колу мальчикам, а для мужчин – пиво. «Чем ты сегодня ударился?» – говорила она. В городе отец обычно пил виски, но в коттедже, в их, как он говорил, «летней резиденции», предпочитал пиво. Все рассказывали анекдоты о промашках Роба, о его безуспешных сражениях с белым демоном мяча, а Роб только ухмылялся. Ухмылка была натянутой, он должен был показать, что он клевый парень и не обижается. «Тебе нужно научиться с этим справляться», – говаривал отец, не уточняя, правда, с чем именно. И каждый раз после бейсбола отец говорил, что спорт полезен, потому что учит проигрывать. Роб знал, что отец просто пытается его утешить, но Робу хотелось возразить, что он уже достаточно поднаторел в неудачах и неплохо бы ему поучиться выигрывать.
Но надо сто раз подумать, прежде чем такое говорить, потому что его мать рассказывала подругам то ли с гордостью, то ли с укоризной: «Роб у нас такой ранимый». Она больше всего любила фотографию Роба-хориста, облаченного в стихарь, – за год до того, как у сына стал ломаться голос. Старший брат считался самым красивым, средний – самым умным, а Роб – самым ранимым. Поэтому, как он понимал, лучше пусть его считают толстокожим. В последнее время он делал успехи в бейсболе, а его мать обижалась, что он такой необщительный. Его раздражали ее заботливые приставания.
Она верила, что двое других сыновей пробьются, а в него не верила, и в глубине души Роб с ней соглашался. Он знал, что ему никогда не стать врачом, как бы он ни хотел. Он и в бейсбол хотел хорошо играть, но у него не получалось, и он знал, что его учеба в медицинском колледже закончится катастрофой. Ну как признаться, что, листая отцовские медицинские книжки, он не может смотреть рисунки, все эти человеческие внутренности, будто сделанные из пластмассы. А когда в этом году он сдавал кровь в больнице – его положили на банкетку, задрали рукав, и первый раз в жизни он увидел, как горячий алый червячок его собственный крови ползет по прозрачной трубочке, и – потерял сознание. Просто этого никто не заметил, потому что он лежал. Отец считал, что для детей большой праздник – стоять над прозрачным куполом операционной и наблюдать операцию на открытом сердце. Роб не мог отказаться, но ему было нехорошо. (Красное и резиновое, это красная резина, и все, говорил он себе снова и снова, и закрывал глаза, когда братья не смотрели.) После этих пыток он уходил на ватных ногах, все ладони в метках от впившихся обломанных ногтей. Он никогда не сможет этим заниматься, никогда.
Джеймс, самый красивый брат, уже работал интерном, и за воскресным ужином вся семья отпускала шуточки по поводу симпатичных медсестер. Адриан учился на третьем курсе и собирал урожай блестящих отметок. Оба брата легко вписывались в уготованное для них призвание. А кем будет он? Что осталось ему, когда все роли разобраны? Младший сын-неумеха, как в сказке, ни принцессы, ни удачи, пойманной за хвост. Зато он великодушный добряк, дружит со старушками и лесными гномами. Он презирал себя и свое великодушие, потому что оно граничило с трусостью.
Осенью Роб должен поступить на подготовительное отделение, и он послушается и поступит. Но рано или поздно ему придется уйти, и что тогда? Он представлял, как едет на крыше товарного вагона, словно бродяга из тридцатых – без гроша в кармане. Он бежит от презрения семьи – в забытье, и это было так странно, почти непредставимо. Он знал, что обречен, и поделиться ему было не с кем. Год назад отец отвел его в сторону, чтобы поболтать – наверняка отец имел такой же разговор и с другими сыновьями. Отец сказал: медицина – это не просто работа. Это призвание, предназначение. Одно из самых благородных занятий для человека – всю жизнь без остатка посвятить спасению людей. Отец говорил, и глаза его горели праведным огнем: достоин ли ты этого, Роб? (Собственный катер, думал Роб, летний дом на берегу залива, две машины, дом на Форест-Хилл.) «Твой дедушка был врачом, – сказал отец, сказал – как гвоздь вбил. Дед Роба действительно был врачом, но сельским врачом: разъезжал на санях сквозь метель, спешил принять роды. – Но он не умел собирать деньги в кучку, – говорил отец и качал головой, уважительно и снисходительно. – Во время Депрессии нас спасали фермерские куры – они расплачивались курами. И у меня была единственная пара обуви». Роб подумал, что в трехстворчатом шкафу у отца выставлена целая шеренга сверкающих пар обуви – вот они, его регалии.
Когда они узнают, что Роб провалился, ему устроят сцену, и он этого не выдержит – он просто исчезнет. Он представлял, что окончательная катастрофа произойдет в классной аудитории. Они будут препарировать труп, и тут он заорет. И вылетит из аудитории в коридор, пропахший формальдегидом, он забудет про пальто и галоши – мать вечно сует ему галоши, – а на улице будет идти снег. На следующий день он проснется в серо-зеленом гостиничном номере – и словно всего этого не было.
В лагерь «Светлый Рай» его устроили родители. Они считали, ему не помешает практика, именно с детьми-инвалидами, чтобы научиться справляться с этим. Отец был знаком с директором лагеря и сначала договорился, а потом сообщил Робу. Родители радовались за него – какая великолепная возможность, – ну как он мог отказаться? «Учись наблюдать, – сказал ему отец, когда они приехали на вокзал. – Хотел бы я в твоем возрасте иметь такой шанс».
Первую неделю Робу снились кошмары. Ему снились трупы, расчлененка: оторванные руки, ноги и торсы летали в воздухе. Или снилось, что он не может шевельнуться, не может дышать, и он просыпался весь в поту. Ему больно было смотреть на этих детей, особенно самых маленьких, и он не понимал, как остальные инструкторы могут ходить и улыбаться. Правда, и он поступал так же. Хотя, думал он, наверняка с меньшим успехом, потому что на второй день после координационного совета в комнате для персонала к нему подошла физиотерапевт Пэм. У нее были тусклые светлые волосы, собранные в хвост голубой бархатной резинкой – в тон ее бермудам. Она была хорошенькая, но на взгляд Роба уж больно много зубов, ровных, как на протезе.
– Тяжело работать с такими детьми, – сказала Пэм. – Но работа благодарная. – Роб вежливо кивнул. Ничего себе работка. Да ему до сих пор плохо. Сегодня была его очередь кормить детей ужином. И они пили молоко через питательные трубочки («пусть стараются сами»), а молоко капало у них изо рта, и это ужасное хлюпанье, это чмоканье. Пэм закурила сигарету, а Роб все смотрел на ее красные наманикюренные ногти, на ее крепкие руки, настоящие руки физиотерапевта. – Если будешь ходить понурый, им от этого только хуже, – говорила она. – Они это используют против тебя. Многие не чувствуют разницы – они никогда другими не были. – И она будет заниматься этим всю жизнь и получать за это деньги! – Ты привыкнешь, – сказала она и похлопала его по руке, а Роб обиделся. Она желает мне добра, быстро поправил он себя.
– Я знаю твоего брата Джеймса, – сказала она и улыбнулась своей протезной улыбкой. – У нас было двойное свидание. Ничего так мальчик.
Роб извинился и встал. Все равно она старше – ей лет двадцать.
Но Пэм оказалась права, он действительно привыкал. Кошмары ушли – правда, еще до того его подопечные заинтересовались его стонами и прозвали его Дрочилой. Каждому работнику в лагере они придумывали прозвище.
– Эй, народ. Слышали ночью Дрочилу?
– Уж да. Кончал по полной программе.
– Покайфовал, Дрочила?
Роб покраснел и забормотал:
– Мне снились кошмары, – но они заулюлюкали и загоготали.
– Ну конечно. Мы слышали твои кошмары. Мне бы такие кошмары.
В этом домике жили старшие мальчики – от четырнадцати до шестнадцати, с самого начала они давали Робу прикурить. Мальчики помладше были вежливые, благодарные, от них была хоть какая-то отдача. А эти смешивали с грязью все подряд – и лагерь, и его директора, и Берта (они прозвали его Берт-Перд), да и друг друга не щадили. Они пили пиво, если получалось, они курили украдкой. Под матрасами они прятали эротические журналы и отпускали такие шуточки, что у Роба уши вяли. Они делили мир на два лагеря, на «убогих» и «двуногих», и в основном признавали только «убогих». «Двуногие» были их угнетателями, придурками, которые не поймут, не въедут, и поэтому их надо понукать и долбить. И все что есть двуногого они пытались поставить с ног на голову, поиздеваться. А Роб всегда под рукой. Например:
– Эй, Пит, – это подает голос Дэйв Снайдер. Он в коляске, на нем белая футболка без рукавов, свою «убогость» он компенсирует накаченными бицепсами. Роб знает, что дома у него тренажер Чарлза Атласа, и еще Дэйв подписывается на журналы по бодибилдингу.
– Да, Дэйв? – отвечает ему Питер. У обоих парней были хвостики, которые они напомаживали. Прическу Роба – в стиле ученика частной английской школы – они находили смехотворной. Пит был парализован начиная от шеи, но умудрился стать заводилой в своем домике. Дэйв расчесывал ему хвост.
– Отгадай: черненькое, ползает и мухи садятся.
– Рой Кампанелла!
Следует гадкий смешок, Роб краснеет.
– Нехорошо так говорить, – в первый раз осмелился сказать он.
– Ах, нехорошо, – передразнивает Дэйв. – Весит две тысячи фунтов и дергается?
– Слон в экстазе!
Они называли такие шутки «инвалидками». Больше всего Роба беспокоило то, что эти «инвалидки» напоминали приколы его братьев и их сокурсников по медицинскому факультету – это они так отдыхали, заваливались в приемную отца, играли в пул, ну, и шутили. («Мальчики, можете приводить друзей в любое время. Ты тоже, Роб».) Только, кажется, у братьев все было из жизни. Ребята без конца устраивали розыгрыши, в ход пускали всевозможные детали после вскрытия, и глазные яблоки оказывались в чае, а отрезанные кисти – в карманах.
– Мы резали старого такого чувака, и я подумал: почему нет. Отрезал ему причиндал – такой весь коричневый и сморщенный – и положил себе в портфель. Ну и пошел в «Бэблур», выпил пару пива и отправился в тубзик. Ну, расстегиваю ширинку, а вместо моего причиндала приставляю чужой. Стою, как будто мочусь, и жду, а потом вошел парень, а я отвожу руку и бросаю эту штуку в писсуар и говорю: «А, фиг с ним, все равно не работает». Вы бы видели его лицо!
И они пересказывали анекдоты про больных со «Скорой», например, про женщину, которая засунула в одно место бутылку из-под колы, а бутылка отломалась, или про дрочилу, у которого член в кране застрял.
– И ему пришлось вызывать сантехника, чтобы тот отпилил. Он поступил к нам с хреном в кране плюс два фута трубы.
– А я слышал про мужика с цветным мелком в мочеточнике. Он пришел, говорит: моча синяя, не знаю почему.
– А я слышал – у другого там была змея.
Как-то вечером Роб набрался храбрости и спросил:
– Вы зачем такое говорите?
– А ты не слушай, – хмыкнул Джеймс.
– Ты тоже так заговоришь, – сказал Адриан. – Помяни мое слово. – А когда ребята ушли, Адриан добавил уже серьезнее: – Хочешь не хочешь, а приходится. Я знаю, что тебя переворачивает, но ты не понимаешь, каково нам. Там – реальная жизнь. Либо смеешься – либо сходишь с ума. – Эта мысль не давала Робу покоя. Он не хочет такой жизни, он этого не перенесет. Он сойдет с ума. И убежит в снег, без галош, исчезнет, потеряется навеки.
– Весит две тысячи фунтов и голова взрывается?
– Слон-гидроцефал!
– Прекратите! – возмутился Роби.
– Слышь, Дрочила, – сказал Дэйв. – Ты тут для того, чтобы нам хорошо было, так? Так вот – нам сейчас клево.
– Ну, – сказал Пит. – Если тебе что не нравится – можешь меня побить.
– Точно, валяй, – сказал Дэйв. – Соверши подвиг недели. Замочи убогого. – Ну просто все с ног на голову.
И напрасно Гордон Холмс, второй инструктор, перед ними заискивал. Он потихоньку таскал в домик пиво и сигареты, вместе с ними исходил слюной над журналами с девочками и подсказывал парням, которые из инструкторш – «подстилки».
– Ну, как прошла ночка? – спрашивал его по утрам Дэйв.
– Нормалек.
– Она тебе дала?
Гордон хитро улыбается и хлопает Старого Перца по затылку.
– Ну и кто это был? Толкушка Пэм?
– Она как давай меня мять, у меня каждый раз аж встает.
– Кто это был? Джо-Анн?
– Ты что, она ж убогая. Горд не станет иметь убогую, верно, Гордон?
– С ними нужно ладить, – говорил Гордон Робу. – Подзадоривай их. Они отчаиваются, но у них такие же эмоции, как у нас с тобой. – И он шутливо пнул Роба кулаком в плечо. – Кончай, мужик, ты слишком много думаешь.
Гордон учился в государственной школе в Ист-Йорке. Родители в разводе, сам он жил с матерью и звал ее «старушка». Он устроился в лагерь через общество «Старшие братья». Гордон – не какой-нибудь там малолетний преступник, неплохой парень, но Роб с трудом его переносил. И было не легче от того, что Горд скорее всего осядет механиком в какой-нибудь автомастерской и девчонки, про которых он так легко рассказывал, как говорит Робова мама, «дешевки», и в один прекрасный день одна их них забеременеет, и Горду придется на ней жениться, и они заживут в грязной тесной квартирке, он будет попивать пиво перед телевизором, а жена станет пилить его насчет грязного белья. И все-таки Роб завидовал и слушал его байки про секс на заднем сиденье машины, прямо во время сеанса в открытом кинотеатре, про то, как Горд их лапает, шарит в девичьих трусиках, про победы над резинками и застежками, про взятые штурмом груди. И никаких комплексов. Роб завидовал Гордону, хотя знал, что сам бы от такого не получил удовольствия, у него язык не так подвешен, и руки не из того места растут.
Он никогда не встречался с девушками, разве только с дочерьми материных подруг – невзрачными девицами, которых нужно было сопровождать на танцы в частной школе, а он им был – на безрыбье. Он покупал им букетики, и они прикалывали их на грудь, и он умело кружил их в танце, и их пастельные платья шуршали, словно туалетная бумага, и они легонько прижимались к нему маленькими грудками, а он придерживал их за талию, и нащупывал на их спинах крючки, и представлял, как их расстегивает, но нет, это стыдно, стыдно. Хотя порой он чувствовал, как напрягается член во время безрадостных фокстротов (те редкие благообразно рок-н-рольные танцы, которые пытался изобразить приглашенный ансамбль, Роб выдерживал с трудом). Ни одна из тех девушек ему не нравилась, но он старался быть любезным. Одну их них он даже поцеловал на прощание, из вежливости. То было три года назад, тогда у него еще были скобки на зубах. Как, впрочем, и у той девушки, и когда он случайно поцеловал ее крепко, их скобки зацепились друг за дружку, и было больно, а они стояли у подъезда на виду у всей улицы. Со стороны это было похоже на страстный поцелуй, но Роб до сих пор помнит испуг в глазах девушки, хотя постарался забыть ее имя.

 

Роб покатил коляску с Джордан направо, к дорожке вокруг леска, который в лагере называли «Знакомство с природой», а за леском как раз была мальчиковая аллея. На деревьях висели таблички, а в дальнем конце стояла небольшая стеклянная витрина, где Берт-Перд, большой любитель природы, каждый день выставлял новый экспонат. Роб уже несколько раз возил Джордан знакомиться с природой, останавливался и читал надписи на табличках и показывал ей бурундуков, а однажды мимо пробегал бродячий кот. Здесь почти никто никогда не гулял. Робу нравилось катить Джордан мимо деревьев, насвистывать или петь для нее песенки. Только наедине с Джордан он не стеснялся своего голоса и распевал песенки Берта-Перда. Он вспоминал, как пели эту песню дети, а краснолицый Берт лихо наяривал на аккордеоне и улыбался – ну просто прирожденный массовик-затейник.
Река Иордан холодна, словно лед, Аллилуйя, Пусть холодно телу – душа-то поет: Аллилуйя!
– Иордан, Джордан, чувствуешь, как похоже? – говорил он, желая сделать ей приятное. Интересно, были ее родители в курсе, что она родится больной? Почему они ее так назвали? Джордан. Иордан. Они, наверное, потом пожалели, что дали ей это размашистое имя, потому что она инвалид и никогда ей не потягивать коктейли на террасе, не красить губы и не улыбаться, как шикарная Грейс Келли. Но, наверное, они были в курсе, потому что в ее карте написано про врожденный дефект. У нее были еще брат и сестра, оба здоровые, а ее отец, кажется, работал в банке.
Порой, размышляя о катастрофе в своей жизни, о своем провале и побеге, Роб мечтал, что возьмет Джордан с собой. Он представлял, как она держится за его шею, а он забирается на крышу вагона (но она не умела держаться ни за чью шею!). И они приедут в гостиницу, а утром он проснется в своей кровати, а она будет сидеть перед ним в коляске (а коляска откуда возьмется?) и смотреть синими льдинками глаз в его глаза, и у нее будет удивительно спокойное лицо. А потом из нее польются слова, и она встанет, потому что каким-то образом он ее исцелит. Порой на мгновение (он старался как можно скорее подавить эту мысль) он представлял, как они вдвоем прыгают с крыши дома. Случайность, несчастный случай, говорил он себе. Я не хотел.
Река Иордан холодна словно лед,
 Аллилуйя,

– тихонько напевал Роб себе под нос. Он искал скамейку – впереди должна быть скамейка, – он хотел присесть и поиграть с Джордан в шашки.
– Эй, смотри. – Он указал на витрину Берта. – Древесный гриб, – прочитал он на карточке. – …это сапрофит, который питается разложившимися растениями. Чаще всего растет на мертвых деревьях. А внизу можно нацарапать свое имя, – сказал он. Он так и делал в детстве, когда родители привозили его за город: он бегал в лес возле их коттеджа и писал свое имя, не отрывая гриба от дерева, и радовался, что его имя будет потихоньку и втайне от всех расти вместе с грибом. Интересно, что об этом думает Джордан?
Он нашел скамейку и сел, развернув Джордан лицом к себе, раскрыл коробку с шашками.
– В прошлый раз мои были красные, – сказал он. – Теперь твои красные. – Одной красной шашки не хватало. – Мы ее чем-нибудь заменим, – сказал он и огляделся, ища плоский камешек, но ничего подходящего не увидел. Тогда он оторвал от рукава рубашки пуговицу. – Годится? – спросил он.
Рука Джордан шевельнулась: да. Началась мучительная угадайка, методом проб и ошибок, как она хочет пойти. Роб поочередно указывал на каждую шашку, пока Джордан не подавала сигнал. Потом он указывал на каждую из клеток. Теперь, когда он привык к такой методике, игралось быстрее. Лицо Джордан то разглаживалось, то снова искажалось судорогой – в других детях с ДЦП это коробило, а с Джордан все по-другому. Сосредоточиваясь, Джордан была особенно некрасива.
Они успели сделать несколько ходов, а потом в центральном корпусе зазвенел звонок. Значит, время игр закончилось и пора приступать к дневным групповым занятиям. Он знал, что Джордан возят на плавание вместе с девочками из ее домика. Плавать она, конечно, не умела, но кто-нибудь ее держал: они говорили, что в воде ей легче контролировать движения. Робу же полагалось помогать в занятиях по лечебному труду. «Лепить пирожки из грязи» – так называли это занятие мальчишки из их домика. Им нравилось лепить из глины какие-нибудь похабные фигуры. Вилда, преподаватель по ЛТ, была в шоке, но виду не подавала и только приговаривала, что они талантливые.
Роб положил пуговицу в карман. Он вытащил блокнот и записал расположение шашек.
– Доиграем завтра, – сказал он Джордан. Он покатил коляску дальше по круговой дорожке. Он не стал разворачиваться, потому что так ближе. К северу была полянка, заросшая травой, и на ней серебристый ручей: он тек там всегда, грязноватой струйкой, а сегодня, после ночного дождя, ручей был полон. Роб подумал: она ведь никогда не дотрагивалась до травы, никогда не опускала руку в ручей. И ему вдруг захотелось подарить ей то, чего никогда не дарили другие, о чем другие и помыслить не могли.
– Я хочу вытащить тебя из коляски, – сказал он. – Я хочу положить тебя на траву, чтобы ты ее потрогала, хорошо?
Она ответила не сразу. Она смотрела ему в глаза: понимает ли она, о чем он говорит?
– Это приятно, – сказал он. – Это здорово. – И подумал, как часто валялся на лужайке за домом лет восемь-десять тому назад, лежал и жевал выгоревшие травинки и читал, можно сказать, запрещенные комиксы про Капитана Марвела.
Он расстегнул ремешки и поднял ее. Какая же она легкая, маленькая, словно сделана из бальзы и бумаги. Но крепкая, подумал он. У нее есть воля, это читается в ее глазах. Он положил ее набок, чтобы она видела журчащий ручеек.
– Смотри, – сказал он. Он сел на корточки и опустил ее руку в холодный поток. – Это настоящая вода, не такая, как в бассейне.
Он улыбнулся: он чувствовал себя волшебником, способным исцелить ее, но она закрыла глаза, и откуда-то из глубины ее послышался странный скулеж, рык… Она лежала, как тряпка, а рука дергалась: неожиданно ногу свело судорогой, и она ударила Роба ортопедическим ботинком по голени.
– Джордан, – сказал он. – Ты в порядке? – Снова рык: радости или ужаса? Он не понял и испугался. Может, для нее это перебор, слишком много эмоций. Он обхватил ее руками и поднял, чтобы посадить обратно в коляску. А трава оказалась мокрой, и правая щека девочки измазалась в грязи.
– Что ты с ней делаешь? – услышал он голос Пэм. Он обернулся, он так и держал Джордан, а та мотала руками, словно какой-то безумный пропеллер. Пэм стояла на асфальтовой дорожке, руки в боки – поза сокрушенной матери, что застала детишек в кустиках за игрой в доктора. Пэм вся раскраснелась, словно бежала, волосы всклокочены, и из них торчит прутик.
– Ничего, – сказал Роб. – Я просто… – Она думает, я извращенец, понял он и почувствовал, что краснеет. – Я думал, ей понравится лежать на траве, – сказал он.
– Ты же знаешь, что это опасно, – сказала Пэм. – Ты же знаешь, что ее нельзя вытаскивать из коляски. Она может удариться головой, пораниться.
– Я за ней все время присматривал, – сказал Роб. Кто она такая, чтобы ему указывать?
– По-моему, ты слишком много времени проводишь с этим ребенком, – сказала Пэм. Она уже не так злилась, но ее не убедили объяснения Роба. – Ты должен больше времени проводить с остальными. Для них это вредно, ну… понимаешь… привязываться… привязываться к людям, которых они потом никогда не увидят.
Джордан смотрела на Роба широко распахнутыми глазами.
– О чем ты говоришь? – сказал Роб, почти закричал. – Да как ты… да откуда ты знаешь… – Она обвиняла его, заранее обвиняла в том, что он предаст Джордан, бросит ее.
– А ты в бутылку-то не лезь, – сказала Пэм. – И поговорил бы ты с Бертом после летучки. Он в курсе дела, я ему описала проблему.
Она повернулась и быстро пошла к центральному корпусу. Сзади ее бермуды были испачканы в грязи.
Роб посадил Джордан обратно в коляску и защелкнул крепления. Описала проблему. Какую еще проблему? Не так много осталось времени, его приставят к другим детям, не дадут общаться с Джордан, и она подумает… Что сказать ей, чтобы она поверила? Он присел на корточки подле нее, облокотился на поднос и взял в руки ее левую ладошку.
– Извини, я тебя напугал этой травой, – сказал он. – Да? – Ее левая рука не давала ответа. – Ты не обращай внимания на Пэм. Я буду писать тебе письма после лагеря, много писем. – Правду ли он говорит? – Тебе их почитают. – Да они их или потеряют, или им надоест. Он станет препарировать трупы на подготовительном отделении – как он найдет на нее время? Ее глаза внимательно изучали его лицо. Она видела его насквозь. – Я хочу тебе что-нибудь подарить, – сказал он. Он посмотрел вокруг: что бы ей такое подарить? Он убрал одну руку и пошарил в кармане. – Вот. Моя пуговица, это волшебная пуговица, я ее носил на манжете, просто чтобы никто не догадался. – Он вложил пуговицу ей в ладошку, сжал ее пальцы. – Я дарю тебе эту пуговицу, и каждый раз, когда ты будешь на нее смотреть… – Нет, пуговица не годится, кто-нибудь обязательно заберет ее у Джордан и выбросит, а она ничего не сможет объяснить. – И тебе даже не надо видеть эту пуговицу, потому что порой она становится пуговицей-невидимкой. Тебе достаточно будет просто думать о ней. И каждый раз, когда ты будешь о ней думать, ты будешь знать, что я думаю только про тебя. Договорились? – Убедил он ее? Но, наверное, она уже слишком большая и достаточная смышленая, она понимает, что он просто пытается ее успокоить. Как бы то ни было, ее рука шевельнулась: да. То ли она поверила ему, то ли он совершенно ее, бедную, запутал.

 

После ЛТ Роб вернулся в домик, чтобы переодеть ребят во все чистое. Берт считал, что аккуратность поддерживает дух. Ребята шумели ужасно, а может, Робу просто показалось, потому что он был расстроен и хотел тишины. Или дело в концерте – вечером будет концерт, старшие устраивают. Выступают все парни из их домика, даже Пит, он будет ведущим, и к его плечу прикрепят микрофон. Среди участников ни одного стажера – и стажеры, и дети помладше будут зрителями. Представлением руководят Скотт и Мартина из кружка драмы и танцев. Роб знал, что мальчишки репетировали недели две, но даже не поинтересовался, что за представление.
– Одолжи крем от прыщей.
– Тебе это не поможет, угря сидячая.
– Точно – у него прыщ на прыще.
– Ах ты, тютя! – Последовала небольшая драка.
– Кончай, ты, придурок!
Роб подумал, как бы перевестись в другой домик. Он помогал Дэйву Снайдеру переодеться в чистую рубашку – розовую, с черными как уголь полосами («Дешевка», – сказал мамин голос), и тут в домик вошел Гордон. Он опоздал. Роб подозревал, что Гордон гоняет в город, чтобы опрокинуть кружку пива в пивной, где владельцам плевать на возраст. В последние дни Горд опаздывал уже несколько раз, и Роб мыкался один. Гордон весь сиял и даже не огрызался на веселые шуточки, которыми его обычно встречали. Гордон залез в карман, что-то вытащил из кармана и небрежно нацепил на столбик своей кровати. Черные женские трусики, отделанные красным кружевом.
– Ух ты! Зашибись! Горд, чьи?
Гордон вытащил расческу и прошелся ею по своей пышной светлой шевелюре.
– Я знаю, чьи, – ваше дело догадаться.
– Кончай, Горд, говори.
– Горд, так не честно. Как пить дать из грязного белья выудил.
– Сам ты грязное белье. Гляди внимательно, умник.
Дэйв подъехал к кровати, схватил трусики, нацепил их на голову и закружил по комнате.
– Микки-Маус, ой-ой-ой, будем хрен держать трубой! Эй, Дрочила, не хочешь примерить? Как раз на твою башку, она у тебя большая.
Руки остальных парней тоже потянулись к трусикам. Роб прошел через коридор в ванную. Так вот что делали эти двое в лесу. И Пэм посмела злиться на него и читать нотации. А у самой грязь на заднице. Хоть бы сучок из волос вытащила!
Из зеркала на него смотрело его лицо, нежное, в веснушках, надо лбом – аккуратная челка песочного цвета. Лучше бы у него были морщинки под глазами, шрам, пластырь на щеке, огромный клык во рту. Он выглядел таким девственным, нетронутым, словно жир на сыром беконе: без единой вмятины от чужих пальцев, без грязных пятен – и он презирал свою чистоту. Он никогда не станет, как эти ребята, обнюхивать женские трусики с мускусным запашком. Может, я ненормальный, подумал он с мрачным ликованием.
С трудом пережив хаос и грязь, царившие на ужине, Роб с остальными отправился в зрительный зал. Сцена как в школе, только с обеих сторон пандусы. Красный занавес задернут. Стульев не было. Ребятам в инвалидных колясках стулья не нужны, а остальные сидели на полу. Роб отыскал Джордан и пристроился поближе к ней. Он приготовился старательно аплодировать, что бы ни показывали.
Приглушили свет, за занавесом послышалась возня, а потом несколько пар рук вытолкнули коляску с Питом. Зрители захлопали, некоторые радостно заулюлюкали. Питера тут любили.
– Эй, тютя, не столкни меня со сцены, – сказал он в микрофон. Несколько парней постарше рассмеялись. На Пите была водевильная соломенная шляпа, красная бабочка из гофрированной бумаги, над верхней губой кто-то криво приклеил ему накладные усы.
– Дамы и господа, – сказал Пит, смешно шевеля усами – ребята помладше захихикали. В этот момент Роб почти любил Пита. – Мы изобразим для вас Светлое Райское варьете, и уж поверьте, мы здорово нападались, пока его готовили. – Тут голос его посерьезнел. – Мы очень старались подготовить для вас хорошее представление, поэтому поприветствуем участников первого номера – кадриль в исполнении виртуозов на колесах. Спасибо.
Пита оттащили обратно за кулисы, потом он запутался в занавесе и наконец исчез. Через секунду занавес начал рывками отодвигаться. На сцене – декорация: на куске оберточной бумаги – корова под яблоней. Четыре парня и четыре девушки расположились друг к другу лицом, приготовились танцевать кадриль. Все в инвалидных колясках, без подносов.
Две девушки с полиомиелитом, у двух других – паралич, все четверо – не ходячие. Губы у девушек были накрашены помадой, на белых блузках под воротником – красные бумажные банты, беспомощные ноги в ортопедических ботинках прикрыты длинными цветастыми юбками; одна девушка – та, что без очков, – была потрясающе хорошенькая. Справа ближе к сцене – Дэйв Снайдер, на нем, как и на остальных парнях, галстук-ленточка и картонная ковбойская шляпа. Все танцоры немного стеснялись, лица торжественные, серьезные.
Мартина стояла в сторонке возле раздолбанного магнитофона.
– Начали, – сказала она и нажала кнопку. Заиграла веселая скрипка, Мартина начала отбивать такт ладошами. – Девушки приветствуют парней! – сказала Мартина, и те поклонились друг другу в пояс. – Партнеры приветствуют партнерш! – Пары по очереди выкатывают из противоположных углов, объезд, раз-два-три, виртуозный разворот.
Господи, подумал Роб. Они, похоже, репетировали часами. Он видел, как напряжено лицо Дэйва Снайдерса, он танцевал на полном серьезе, и Роб язвительно подумал: теперь я знаю твое слабое место. И устыдился. Пары снова съезжаются по очереди, рука касается руки, колесо стукается о колесо, резкий разворот – у парня даже коляску накренило. Они словно забыли про сцену и зрителей, полностью отдаваясь ритму, ловко манипулируя колесами.
Роб посмотрел на Джордан. Руки, пристегнутые кожаными ремешками, подрагивают. Он хотел бы, чтоб она посмотрела вбок и он бы ей улыбнулся, но она вперилась взглядом в танцоров, и в глазах блестели – сердце его дрогнуло – блестели слезы. Она никогда прежде не плакала, он и не знал, что она может плакать: маленький уродец с другой планеты, кто угодно, только не человек. Почему же она плачет? Он пытался взглянуть на танец ее глазами, и, конечно, она хотела того, чего Роб ей дать не может, она там что-то себе напредставляла, будто может, может вот так танцевать! Танцевать кадриль в инвалидной коляске. Она мечтала, чтобы у нее были силы хотя бы на это – танцевать эту кадриль, какое это было бы счастье. А он тратил себя и свое тело впустую – ах, почему он не может танцевать так же самозабвенно, радостно, с таким тщанием – танцевать так на этих бесконечных школьных балах, а он передвигался тогда на деревянных ногах, сбивая пальцы в лакированных ботинках…
Но танец их уродлив, он же видит, нельзя не увидеть. Издевательство над собой и над танцем, кто им позволил? Как бы они ни старались и как бы ни были виртуозны, они смешны в своих громоздких колясках. Они танцевали, как нелепые роботы. Они танцевали, как он сам.
И Роб почувствовал, как что-то назревает, взрывается в нем. Он согнулся пополам и зажал руками рот. Он смеялся! Он пытался сдержаться, проглотить смех, выдать его за кашель, но бесполезно. Он покраснел от стыда, он весь трясся от смеха и не мог остановиться. Закрыв лицо руками, он пополз на коленях к выходу, перевалился через порог и рухнул на траву. Хоть бы они подумали, будто его тошнит. Он так им потом и скажет. Как он мог, какая невоспитанность, жестокость даже. Но он смеялся и смеялся, пока не заболел живот. И она видела, она скосила в его сторону заплаканные глаза, она видела, она подумает, что он предал ее.
Роб снял очки и вытер глаза. Потом уткнулся лбом в траву – холодную, влажную от вечерней росы. Через открытое окно слышно, как лязгает музыка и гремят колеса. Я должен уехать, я не смогу объяснить, я никогда не смогу смотреть им в глаза. А потом он вдруг подумал, что никто, кроме нее, не видел, а она не сможет сказать. Ему ничего не грозит. И что это за человек, в яркой комнате на задворках его сознания – человек в зеленой робе, с марлевой повязкой на лице. Он стоит под стеклянным куполом и заносит нож.
Назад: Хохлатый кетцаль
Дальше: Жизнь поэтов