Глава II
То ли снилось что-то, то ли нет… Утром, когда раздался стук в железную дверь, возвещающий о прибытии утренней баланды, я все еще сладко дрых, аки невинный младенец. Впрочем, таковым и являлся, как и большинство нечастных, оказавшихся со мной в одной камере «Бутырки». Не обращал внимания даже на клопов, изрядно покусавших свежее тело. Проснулся, когда меня кто-то легко потрепал за ногу. Оказалось, давешний комбриг.
— Я в вашу посуду каши взял, правда, она уже остыла.
Пшенка и мутный чай. Не мой привычный завтрак с тостами и кофе, но я так проголодался, что и совсем чуть-чуть подсоленную пшенную кашу на воде схомячил за один присест, да еще и ложку облизал до состояния идеальной чистоты.
Пока ел, Кржижановский негромко проинформировал, что всю ночь он и еще один товарищ — бывший военный инженер Куницын — присматривали, чтобы уголовники чего со мной во сне плохого не учинили. Комбриг даже подобрал выброшенную мною заточку. Но Костыль и его поредевшая банда никаких инсинуаций в мой адрес не предпринимали. Пока, во всяком случае.
Кстати, в камере имелось еще несколько уголовных элементов, но те были мелкими сошками, сами побаивались Костыля и старались от него как-то дистанцироваться, кучкуясь собственной компанией. Это хорошо, иначе, объединись они с костылевскими — мне и моим новым товарищам пришлось бы тяжко.
— Тогда давайте меняться, — сказал я. — Вы ложитесь на мое место, а я буду за вами приглядывать… Нет-нет, заточка мне не нужна, оставьте себе, я и без нее справлюсь, если что.
Тем временем за столиком у окошка Костыль и его два подельника, опасливо косясь в мою сторону, курили в круг самокрутку и играли в карты. Святцы — всплыло в памяти жаргонное название игральных карт. Да, теперь придется их запоминать, словечки-то блатные, могут и пригодиться. Если, конечно, не расстреляют, чего мне бы категорически не хотелось.
Делать было нечего, почему бы не продумать линию поведения на грядущих допросах? Шляхман обещался сегодня наведаться, и предчувствие этой встречи поселило в моей груди неприятный холодок. Бить будут, однозначно, но и помимо этого у нынешних палачей богатый арсенал. Кое-что из когда-то прочитанного о методах допроса в годы репрессий отложилось в моей памяти, и эти знания оптимизма мне не прибавляли.
Может, сразу сознаться, не дожидаясь, пока сделают инвалидом? Один хрен напишут сами все за меня, если уж приспичит. Просто, наверное, этому Шляхману по кайфу заставить меня сдаться, сломаться, доказать саму себе и своим подручным, что он крутой следак. Мда, положение — не позавидуешь. Почему не закинуло в XIX век, например, или вообще во времена Владимира Мономаха? А лучше во времена хрущевско-брежневской оттепели, там бы точно пришлось полегче. А теперь в лучшем случае лагерем отделаешься — что-то не очень обрадовался Шляхман известию о моем прибытии из будущего. Тем более какой-то Реденс там фигурировал, видно, он и дал команду этому следователю с нерусской фамилией взяться за меня со всей ответственностью. То есть до товарища Сталина мне, судя по всему, не добраться. Хотя не факт, что и он мне бы поверил. Чего доброго, вообще дал бы приказ расстрелять. Нет человека — нет проблемы.
— Череп, бороду шьешь, — донесся до меня голос Костыля.
Я повернул голову. Это он к лысому подельнику, видно, обращается, который тут же растопырил пальцы:
— Костыль, ты че?! Че за гнилой базар, в натуре?
— Думаешь, я не просек, что у тебя бубновый туз в шкерах заныкан?
— Гонишь, нах! На, гляди, где туз?
И картинно задрал штанины, обнажая волосатые ноги, обутые в стоптанные ботинки без шнурков. Неизвестно, чем бы у них там все закончилось, но в этот момент распахнулась входная дверь, и нарисовавшийся в проеме надзиратель крикнул:
— Сорокин, на выход.
В груди неприятно кольнуло и, к моему удивлению, вместе со мной в сторону двери направился еще один мужичок.
— Сорокин Ефим, — уточнил надзиратель.
Понятно, это мой однофамилец рванулся. Я был бы, честно говоря, не против, если бы вызвали не меня, но и мой однофамилец, услышав имя, облегченно вздохнул. Ладно, бедолага, буду отдуваться за нас двоих. А второму Сорокину я порекомендовал приглядеть за все еще спавшим Кржижановским. Мол, если что — толкай комбрига, а ежели не углядишь — вернусь и спрошу по полной. Мужичок закивал, обещая все выполнить в четкости.
На этот раз обошлось без наручников. Странно, в прошлый раз я продемонстрировал, что меня лучше не трогать, поскольку могу дать сдачи. Откуда такая самоуверенность?
В комнате для допросов я обнаружил не только Шляхмана с обиженным на меня Рыковым, но и еще какого-то сотрудника НКВД, скромно сидевшего в сторонке, нога на ногу. Исходя из моих скромных познаний, три ромба в петлицах соответствовали званию комиссара госбезопасности какого-то там ранга. В любом случае, званием он был повыше моего следователя, потому что Шляхман поглядывал в его сторону уважительно. Внимание привлекали и наколки на его руках, особенно якорь на правой. Из моряков, что ли… Небось был каким-нибудь анархистом.
— Ну что, Сорокин, подумали?
— Над чем, гражданин следователь?
— Над тем, стоит ли признаваться в антигосударственной деятельности. Троцкизм или шпионаж? А? Что молчите? Кстати, мы тут потрясли кое-какие архивы, отыскали трех Ефимов Николаевичей Сорокиных примерно вашего возраста, однако ни один под внешнее описание не подходит. Так как ваша настоящая фамилия?
Мне это уже начинало надоедать. Все по кругу, решили, видно, измором взять. Как-то мне довелось проходить в числе подозреваемых в деле со смертью делового партнера. Там тоже следак попался дотошный, все предлагал мне взять вину на себя. Мол, в организме покойного обнаружен сильнодействующий яд, а его смерть вам была выгодна по ряду причин. Признайтесь, и получите минимальный срок. Не уболтал, тем более что я действительно никого не травил. Потом выяснилось, что его на тот свет отправила собственная женушка, заподозрив в измене. А вот возьми я вину на себя, и чалился бы по «мокрой» статье, пусть даже с минимальным сроком. И бизнесу моему пришел бы трындец, и пятно на биографии на всю жизнь.
— Сорокин моя настоящая фамилия, Ефим Николаевич. И от своих прошлых показаний я не отступлю.
— А почему в камере представились инструктором РККА? Да еще и подследственному Фомину ключицу сломали.
— Может, я и есть инструктор РККА, и служу в секретном подразделении? Настолько секретном, что не имею права разглашать сведения о себе.
— А вы интересный фрукт, — наконец произнес сидевший в тени незнакомец. — Позвольте представиться — первый заместитель наркома внутренних дел СССР Михаил Петрович Фриновский. Я тут, честно говоря, немного по другим делам заезжал, но встретил Василия Иосифовича, который рассказал мне про ваш случай. И он меня заинтересовал. Не каждый день к нам попадают путешественники во времени, так что решил заглянуть на допрос. Конечно, в фантастические истории такого рода поверить достаточно трудно, но, что интересно, даже по отпечаткам пальцев следствию пока не удалось выяснить ваше прошлое. Словно и в самом деле прибыли из XXI века. Кстати, как там, в будущем? Через сколько лет коммунизм установится на планете?
Издевается, что ли, или впрямь интересуется? Во всяком случае, по его непроницаемой роже трудно было определить.
— Хотите правду? Что ж, слушайте.
Ну и вкратце рассказал, что через четыре года на СССР без объявления войны нападет фашистская Германия. Что самая кровопролитная война в истории продлится почти четыре года, и мы потеряем 20 миллионов людей. Однако Советский Союз восстанет из руин и станет одной из сильнейших держав в мире, во многом благодаря своему ядерному статусу, а нашим главным соперником будет еще одна ядерная держава — Соединенные Штаты. Что в странах восточной Европы установится социалистический строй. Что в 1953-м не станет Сталина, а ему на смену придет Хрущев, который тут же возьмется за развенчание культа личности Вождя народов и реабилитацию невинно репрессированных (ну извини, Никита Сергеич, ежели я тебя подставил). Про расстрел Берии, как и про высшую меру его предшественнику Ежову, я решил умолчать, мало ли… Что затем Хрущева сменят на Брежнева, это будут самые спокойные годы в истории СССР. Пусть «эпоха застоя», однако многие мои современники пенсионного возраста — да и некоторые помладше — не отказались бы в нее вернуться.
Что в середине 80-х Горбачев затеет Перестройку, которая станет началом конца моей страны, а довершит все Ельцин. Наши бывшие союзники по соцлагерю тут же переметнутся на сторону новых западных «друзей». И Россия, которая скатится до состояния страны третьего мира, реально станет колоссом на глиняных ногах, и лишь наличие ядерного арсенала все еще будет оставаться сдерживающим фактором.
— А затем Ельцина сменил выдвиженец силовых структур Владимир Путин, и страна начала укреплять свои позиции на международной арене. На момент моего попадания в это время Путин был у власти по существу семнадцатый год, если не считать четыре года символического нахождения в роли Председателя правительства Российской Федерации, когда он все так же, по существу, управлял страной.
На какое-то время в допросной воцарилась тишина. Я даже слышал раздающиеся за дверью шаги надзирателя.
— Да-а, интересные вещи вы нам рассказали, гражданин Сорокин, — нарушил молчание Фриновский. — Записал все, Шляхман? Что же это, выходит, товарищ Сталин устроил культ личности? И якобы невинных людей велел расстреливать и ссылать в лагеря?
— Не все из них, конечно, были невинными, но сотни тысяч пострадали ни за что. Если верить нашим историкам, — тут же добавил я.
— Историкам, значит… Ну-ну.
Фриновский поднялся и, заложив руки за спину, остановился в метре от меня. Мне пришлось глядеть на него снизу вверх. Ничем, на первый взгляд, не примечательное лицо чуть полноватого человека с короткой стрижкой. Вот только в глазах сквозил такой металл, что я словно почувствовал исходящий от этого человека могильный холод.
Не успели в моей голове промелькнуть все эти мысли, как короткий боковой в скулу отправил меня на цементный пол. Ох ты ж ни хрена себе, ударчик-то у этого козла поставленный. А под глазом, чувствую, уже наливается гематома. Медленно поднявшись, поднял взгляд на как ни в чем ни бывало стоявшего в прежней позе Фриновского.
— Вот как с такими надо, Шляхман, а ты все политесы разводишь, — процедил заместитель Ежова, не сводя с меня ледяного взгляда. — Он тебе тут сказки рассказывает, а ты и уши развесил. Я этих паскуд за версту чую, еще с революции, и ставил к стенке без всяких рассусоливаний.
Я слушал его и думал — врезать сразу в «ответку» или обождать? Они-то привыкли иметь дело с безропотными подследственными, а я молча терпеть насилие над собой не намерен. И по хрен, что отметелят до потери пульса, зато будут знать, как поднимать руку на российского спецназовца.
— Виноват, товарищ заместитель народного комиссара! — вытянулся в струнку следак.
— Виноват… Разучился допросы вести? Я по его морде вижу — засланный казачок.
И без предупреждения — еще один удар. Впрочем, на этот раз я уже ждал такой подлянки, а потому в последний миг уклонился и, не мудрствуя лукаво, зарядил Фриновскому в печень. Тот, выпучив глаза и глотая ртом воздух, стал медленно оседать на пол. Не успел я осознать сам факт того, что применил физическое насилие к самому заместителю народного комиссара, как мне сзади прилетело по почкам.
Хорошо так прилетело, в глазах тут же потемнело, и мне уже стало не до угрызений совести. Затем я ощутил себя вновь лежащим на холодном полу, а мои многострадальные бока в это время отбивали чьи-то сапоги. Я лишь постарался принять позу младенца, чтобы хоть как-то снизить эффективность ударов.
— Ладно, хватит, а то сдохнет прямо здесь, — услышал я голос Фриновского. — Сорокин, встать!
Я, пошатываясь, кое-как принят вертикальное положение, вытирая рукавом футболки сочащуюся носом кровь. Неплохо меня обработали, неплохо… Кажется, еще и по зубам досталось. Вроде не выбили, но надо будет задним числом произвести ревизию.
— Давай его в камеру, и будешь мне лично докладывать, как идет следствие, — обернулся Фриновский к Шляхману.
Последний отдал команду, и меня, нетвердо стоявшего на ногах, отконвоировали в камеру. Голова кружилась, мутило, и что хотелось в этот момент только одного — чтобы сознание отключилось и не возвращалось как минимум в течение ближайших десяти часов. Но, как назло, в забытье впадать я не спешил.
Тем временем чьи-то заботливые руки уложили меня на шконку, кто-то стал протирать влажной тряпкой кровоточащие раны, а в общем бубнеже я разобрал голос комбрига Кржижановского:
— Нельзя же так с человеком, пусть даже он и подозревается в шпионаже или вредительстве. Есть же закон!
— Ага, закон-то что дышло, как поворотил — так и вышло, — это уже Костыль вроде бы прорезался.
Блин, и на спине лежать больно, и на животе, и на боку. Слева, кажется, пара ребер дали трещину — при глубоком вдохе болело немилосердно. Надеюсь, хоть не сломаны. Языком повозил во рту… Один нижний зуб чуть качается, остальные вроде еще крепко держатся. Ну хоть спасибо, что без зубов не оставили, причем не вставных, а все еще своих. Гигиене полости рта я с детства уделял особе внимание, даже в чеченскую командировку не расставался с зубной щеткой и зубочистками. Причем, по примеру некоторых голливудских персонажей, постоянно перекатывал одну зубочистку во рту. Второй день без зубной щетки меня немного смущал, и еще неизвестно, когда она вообще у меня появится, хотя по сравнению с той переделкой, в какую я угодил, это было сущим пустяком.
— Ну че, инструктор, отмахался? — снова Костыль. — Теперь ты в моей власти. Щас подумаем, как тебя лучше попользовать…
— Шел бы ты отсюда, Костыль, подобру-поздорову, — охолонил его твердым голосом Кржижановский.
— Опа! Ты че, комбриг, белены объелся, в натуре? Совсем страх потерял?
Повернув голову, вижу, как Феликс Осипович выпрямляется, оказавшись на голову выше настырного уголовника, чьи двое подельников разом напрягаются. Но вижу, что и вокруг комбрига начинает кучковаться народ с лицами, наполненными решимостью. Ага, а Костыль, оказывается, струхнул, глазки-то забегали.
— Ты что же думаешь, мы тут так и будем терпеть твои выходки? — грозно вопрошает комбриг. — Не сумеем дать достойный отпор?
— Ладно-ладно, не кипешуй, комбриг, — стушевался Костыль. — Никто твоего кента трогать не собирается, это мы так, шуткуем.
И в сопровождении двух «быков» двинулся в «блатной угол». Фух, отлегло! Воспользовавшись моей беспомощностью, и впрямь могли сотворить со мной какое-нибудь безобразие. Понятно, грыз бы глотки врагов зубами, но так или иначе — сила сейчас на их стороне. И если бы не Кржижановский… Обязан я ему теперь, сильно обязан.
— Спасибо, товарищ комбриг, — выдавил я из себя.
— Да не за что, это вам спасибо, товарищ инструктор, что подняли ил со дна нашего болота, показали им вчера, где раки зимуют. А то, видишь ли, установили тут свои порядки… Я смотрю, вам сегодня крепко досталось.
— Да уж, так меня еще не били. Ребра, гады, поломали, почки тоже, похоже, отбили.
То, что почки отбитые, я убедился во время посещения параши, куда кое-как, не без помощи добрых людей, все-таки добрался. Правда, нужду справлял за занавеской один. Без особой радости наблюдая за красноватой струей, с тоской думал, что же меня еще ждет в будущем. И, похоже, ничего хорошего. Если уже после двух дней допросов такое со мной сотворили, то дальше будет только хуже. Даже если и до смерти забьют — закопают где-нибудь на окраине Москвы в братской могиле — даже креста не поставят. Ох ты ж Боже ты мой! За что меня так угораздило-то?!
Между тем коридорный принес обед: баланду с куском хлеба на брата, овсяную кашу с куском настолько просоленной селедки, что жгло рот, и по стакану светлого чая. Кусок сахара выдавали отдельно, и многие предпочли припрятать его до лучших времен. А я кроить не стал, тут же опустил в еще горячую воду. Не так же грызть, как некоторые. Чудо, что не сломали челюсть, удары у того же Фриновского весьма чувствительные. Хотя самым твердым из пайка помимо сахара был кисловатый хлеб, но при желании и его можно было размочить до состояния тюри.
Невольно вспомнилось, как в детстве бабушка крошила мне хлеб в тарелку с молоком, и я с удовольствием уминал эту тюрю за обе щеки. Эх, где ты, мое беспечное детство, которое уже не вернуть…
Хотел разбудить Кржижановского, но тот, словно услышав, что принесли хавчик, сам проснулся. После обеда рядом со мной присел немолодой, интеллигентного вида товарищ.
— Куницын, Степан Порфирьевич, артиллерийский инженер, — представился он.
— Очень приятно, Сорокин, — пожал я протянутую руку.
— Хотел выразить вам свою признательность.
— За что?
— За то, что поставили на место этих уголовников.
— Ах, вон вы о чем… Да не за что, рад, что пробудил ваше общество от спячки своим примером, — усмехнулся я. — И вам спасибо, что прикрываете меня теперь, когда я немного не в состоянии постоять за себя.
К нашей беседе присоединился комбриг. Как-то невольно они двое переключились на воспоминания, и Куницын спросил меня:
— А вы, Ефим Николаевич, сами-то откуда родом будете?
Блин, как бы ответить, чтобы не запалиться… Сам-то я из Подольска, но мало ли, вдруг здесь кто-нибудь тоже из подольских, начнут ловить на нестыковках. Все-таки Подольск 2017-го и 1937-го — две большие разницы. Ладно, если что — сошлюсь на секретность.
— Из Подольска я.
— Из рабочей семьи?
— Отец у меня железнодорожник был, умер, а мать портнихой работала.
Тут я малость приврал. Отец у меня до выхода на пенсию был кадровым офицером, дорос до подполковника. А мать в политотделе служила машинисткой. Когда мне было три года — отца перевели служить в ГСВГ, куда он полгода спустя привез и нас с матерью. Там я вполне сносно насобачился шпрехать на языке аборигенов, это знание мне пригодилось годы спустя во время контактов с немецкими бизнесменами. В 1989 году, в рамках объявленного Горбачевым плана одностороннего сокращения Вооруженных Сил СССР, из Западной группы войск был выведен и расформирован в том числе и десантно-штурмовой батальон под командованием моего отца. Мы осели в Подмосковье, а через два года батя вышел на пенсию.
К счастью, после этого вопросы о малой Родине закончились, и начали обсуждать наше будущее. Оба моих собеседника были уверены, что следователи во всем разберутся, и вскоре они окажутся на свободе и будут восстановлены в правах и званиях.
— Наивный вы народ, — покачал я головой. — Не хочу пугать, но отсюда вас вряд ли выпустят. Либо расстрел, либо, в лучшем случае, лагеря.
— Опять вы за свое, товарищ Сорокин, — вздохнул Кржижановский. — Ну нельзя же быть настолько пессимистичным, нельзя же так категорично не верить в справедливость!
— Действительно, — присоединился артиллерист. — Я вчера невольно подслушал ваш разговор, и кое в чем вынужден не согласиться…
— Я вас понимаю, — предвосхищая аргументы собеседника, сказал я. — И не собираюсь вас переубеждать. Просто когда вам зачитают приговор — вспомните наш разговор.
Между тем Костыль сотоварищи затеяли чифирь. Делали они его оригинально. Приоткрыли окошко, под которым на полу развели самый настоящий костерок из тряпок и газет, пристроили на него кружку с водой, и когда вода закипела — бросили в нее несколько щепоток черного листового чая, хранившегося в плотной бумаге. После закипания сняли с огня, накрыли сверху донышком другой кружки. Сняли ее через 15 минут, и по «хате» поплыл характерный запах.
Уголовники пили напиток по очереди, заодно пуская по кругу самокрутку, видно, для усиления воздействия. Курить я пробовал еще до армии, не понравилось, так и не научился. А вот крепкий чай уважал, научился пить его в Чечне, и предложи мне Костыль сейчас хлебнуть чифиря — может быть, и не отказался бы.
— На прогулку! По двадцать человек.
Дверь со скрипом отворилась, и первая группа во главе с Костылем и его подельниками отправилась дышать свежим воздухом. Я от прогулки отказался, и мои новые знакомые ушли гулять без меня. Еще одним, кто не пошел на прогулку, был летчик Ян Рутковский, вернувшийся весной из Испании. Он лежал по соседству, у него после избиения на допросе с неделю назад отказали ноги, вернее, он передвигался, но маленькими шажками, как я недавно до параши. И тоже все началось с отбитых почек. Как бы и самому преждевременно не стать инвалидом. А в медсанчасть его почему-то не переводят. У-у, звери!
Глядя на этого молодого, здорового парня, я его искренне жалел. Вся-то вина летчика была в том, что, вернувшись из испанской «командировки», он раскритиковал конструкцию наших истребителей. Вот буяна и упекли сюда, и дальнейшая его судьба не выглядела особенно веселой. Если в СИЗО не загнется — скорее всего, загнется в лагере. А то и расстреляют за антисоветскую агитацию, которую ему инкриминируют, где-нибудь в подвальном коридоре.
Делать было нечего, время спрессовалось в одну растянутую, как кисель, субстанцию. По праву больного меня никто из сокамерников не тревожил, и я мог хотя бы насладиться лежанием на жестком матрасе, разглядывая нацарапанные на стенах надписи. Тут, судя по всему, не красили стены с дореволюционных времен. Глаза — один из которых был прилично затекшим — натыкались на даты, самая старая из которых относилась к 1897 году. «Гога из Тифлиса — 1897», а чуть ниже те же цифры и надпись, сделанная грузинской вязью. Нацарапать что ли ради смеха — «Здесь был Ефим Сорокин, родившийся в 1980-м году, в год проведения московской Олимпиады»… То-то сидельцы затылки будут чесать.
Периодически кого-то вызывали на допрос, кто-то возвращался изрядно побитым, а двое из вызванных и вовсе не вернулись, и этот факт не внушал мне и другим оптимизма.
Настало время ужина. Блатные, как обычно, кучковались на примыкающих к окну нарах, и я приметил, что они там о чем-то перешептываются, изредка бросая взгляды в нашу сторону.
— Затевают какую-то пакость, — негромко проинформировал я комбрига. — Ночью нужно быть готовыми ко всему.
— Установим поочередное дежурство, — так же тихо ответил Кржижановский. — Нас уже несколько человек набирается, из военных, да и остальные из сочувствующих, так что дадим вам отоспаться, справимся своими силами.
Как и вчера перед сном, свет выключили где-то часов в 11 вечера, и камера погрузилась в темноту. Слабый луч лунного света, падавший в зарешеченное оконце, и тлеющий красным кончик папиросы из блатного угла — вот и все освещение. Хорошо хоть фрамугу приоткрыли, а то бы вся камера провоняла табаком. Запасы махорки у них, наверное, солидные, передачки, небось, кореша с воли передают.
Сон не шел. Сокамерники ворочались, что-то бормотали, разговаривали… Правда, постепенно все же затихали. О том, сколько прошло времени после отбоя, можно было только догадываться. А мне все равно не спалось. Ныли побои, в боку ломило, нужно показаться медику, может, хоть какую-то фиксирующую повязку на ребра наложит, а еще лучше, если в «больничку» определят.
Я закрыл глаза, пытаясь все же уснуть. Видно, с закрытыми глазами у меня обострился слух, потому что я расслышал какое-то шевеление в «блатном углу». Открыл глаза — и различил в сумраке три крадущиеся в нашу сторону тени. Чуть толкнул лежавшего рядом комбрига, тот стиснул мое запястье — мол, все вижу, нахожусь в полной боевой готовности.
Я смотрю в щелочку из-под опущенного века правого глаза, левый и так заплыл. Надеюсь, Кржижановский тоже догадался прикрыть веки, не сверкать белками глаз в мутном лунном свете.
Тени совсем рядом, объясняются знаками. В руке одного из них виден какой-то слаборазличимый предмет, похоже, очередная, сделанная из «весла» заточка. У них тут склад что ли?!
— Бей блатных!
Я даже вздрогнул от неожиданности. Крик комбрига поставил на уши, показалось, разом всю камеру. Началось какое-то броуновское движение, кто-то закричал, послышались звуки борьбы, пыхтение, чей-то болезненный вскрик, матерщина и возня под шконкой. Я пытался что-то разглядеть, но в такой суете это занятие выглядело крайне бесперспективным.
И тут неожиданно загорелась забранная в сетку лампочка под потолком. Куча-мала моментально рассосалась, а в освободившемся пространстве на полу я увидел долговязого уголовника, лежавшего без движения. Его двое подельников — Костыль и шрамированный по кличке Рубец — успели отползти в свой угол. Обоим досталось прилично, но их жизни ничего не угрожало, тогда как из-под долговязого натекала лужа крови. Похоже, блатарю проломили голову. Интересно, чем? Разве что ногами, больше нечем.
Дверь распахнулась, и в помещение влетело пятеро вооруженных револьверами надзирателей.
— Всем встать! К стене!
Пришлось подчиниться даже нам с «испанцем». Единственным, кто не мог выполнить распоряжения, был долговязый. Один из вертухаев с двумя красными поперечными полосками в петлицах склонился над ним, приподнял за волосы голову, отпустил ее, отчего она с глухим стуком вернулась в прежнее положение, проверил пульс и озвучил вердикт:
— Еще живой. Романцев, Сидоров, схватили быстро и в санитарный блок. Там сегодня Пущин дежурит, пусть посмотрит, может, его в госпиталь надо отвезти. Если что — поедете с ним. Ежели вдруг окочурится — тело привезете обратно.
Когда покалеченного унесли, все тот же надзиратель спросил:
— Кто это сделал?
Ответом ему была тишина.
— Еще раз спрашиваю — чьих рук работа?
— Сам он с шконки упал, — раздался чей-то голос.
— Кто это сказал? Шаг вперед.
От стенки отлепился невысокий мужичонка лет 45–50 с небритой, впрочем, как и у всех здесь, физиономией.
— Фамилия?
— Куприянов.
— В карцер его. Остальным спать, завтра с вами следователи разбираться будут.
Вот так вот, особо не заморачиваясь. Понял, что ни от кого сейчас правды не добьется, решил хотя бы на одном отыграться, не вовремя предложившем свой вариант физического увечья уголовника. Несчастный Куприянов в моих глазах выглядел сейчас новоиспеченным Иисусом, взявшим на себя грехи пусть не всего человечества, так хотя бы одной камеры.
До утра я так и не сомкнул глаз, как, вероятно, и все остальные. После завтрака Костыля увели на допрос, подозреваю, что в связи с ночным происшествием. Возможно, он был обычной наседкой и регулярно стучал начальству изолятора на сокамерников. Даже скорее всего так и было. Вернулся блатной примерно через час, с непроницаемой физиономией, на которой красовался фингал вроде моего. Но это было результатом еще ночных разборок.
А мне стало чуть получше, кровь с мочой уже не шла, и я даже нашел в себе силы посетить баню. Туда тоже водили небольшими группами по 12 человек. Баня была основательная, с кафельными стенами, а около печей трещали сверчки, придавая помывке какой-то сюрреалистический колорит. Мылился я аккуратно. Не в том смысле, что боялся уронить мыло, потому что нагибание за ним в такой среде известно к чему могло привести (хотя блатные и мылись в другой группе). Просто левый бок превратился в сплошной синяк, и каждое прикосновение к нему причиняло серьезный дискомфорт. После помывки показал его надзирателю, заявив, что ребра сломаны, и попросился к врачу.
— Точно сломаны? — недоверчиво спросил молодой охранник.
— Клянусь здоровьем товарища Ежова!
— Ты, это, думай, что говоришь-то, — заозирался парень. — Ладно, пойдем отведу.
В медсанчасти меня осмотрел все тот же похожий на дедушку Калинина врач с седоватой бородкой клинышком, который встречал меня во время поступления в Бутырку.
— Ребра сломаны, говорите?
— Скорее, треснули, насколько я могу судить.
— А мне сказал, что сломаны, — вскинулся вертухай.
— Сейчас выясним, — успокоил его врач.
Пропальпировав мой бок, «Калинин» покачал головой:
— Действительно, в двух ребрах трещины. Вы, случайно, не медицинский заканчивали? Политехнический? Ну, тоже хорошо, уважаю образованных людей.
Туго обернув мой торс бинтом, на прощание посоветовал по возможности соблюдать покой, лишний раз не нагибаться, а через неделю пообещал посмотреть меня снова.
— Ну, если следующий допрос будет таким же, как предыдущий, то, боюсь, не только треснутых, но и сломанных ребер прибавится, — грустно пошутил я.
— Я постараюсь донести до сведения вашего следователя, что физические методы допроса до добра не доведут.
— Вашими бы устами…
А из медсанчасти меня отконвоировали к местному парикмахеру. Одноглазый умелец за 10 минут ручной машинкой обкорнал мою шевелюру, превратив ее в ежик.
— Брить пока нечего, — сказал он. — Все равно бритвы нет, этой же машинкой и брею, вернее, состригаю усы и бороду. Так что через пару недель, ежели не расстреляют или по этапу не уйдешь, жду у себя. А пока свободен.
В тот же день побывал и на прогулке. Вывели нашу группу во внутренний дворик, в углу которого высилась, как мне объяснил артиллерийский инженер, знаменитая башня Пугачева, где, по преданию, сидел сам Емельян Пугачев. И вроде бы в этой башне приводят в исполнение приговоры, то бишь расстреливают тех, кому вынесен окончательный и бесповоротный приговор.
— А затем тела на грузовике отвозят к крематорию, сооруженному в бывшей кладбищенской церкви преподобного Серафима Саровского, — проинформировал Куницын.
— Да ми́нет нас чаша сия, — мелко перекрестился примкнувший к нашей прогулочной группе коренастый Василий.
Следователи кололи его на признание в антисоветской деятельности, и в создании у себя в деревне, что в Рязанской губернии, троцкистской ячейки. Смех и грех! Этот набожный крестьянин, насколько я изучил его за несколько дней, совместно проведенных в камере, понятия не имел, кто такой Троцкий. А вся антисоветская деятельность заключалась в ударе по физиономии комиссара, когда тот с парой красноармейцев приехал забирать у многодетного Василия последние запасы зерна.
Глядя на зарешеченное небо, как-то резко взгрустнулось. Еще два дня назад я взлетал под облака, чтобы провести несколько секунд в свободном полете, а сейчас могу видеть лазурную синеву только сквозь решетку.
А вернувшись с прогулки, обнаружил в камере пополнение. К нам подселили не кого-нибудь, а бывшего начальника ростовского рынка по фамилии Станкевич. Плечистый мужик с рыжей бородкой оказался на редкость разговорчивым, и тут же поведал свою историю, из которой выяснилось, что все женщины по своей сути… бляди.
Начал издалека, с 1918 года, когда он был военкомом в небольшом уездном городе. Там-то по весне он и влюбился в одну симпатичную девушку. Поселились молодые в доме бывшего купца, который со всеми пожитками сбежал черт знает куда, а вернее всего, за границу. Хорошо хоть мебель оставил.
Впрочем, счастье длилось недолго. Шепнули Станкевичу, что благоверная ему изменяет с начальником продовольственной базы.
— Ну и решил я ее проверить. Сказал, что отправляюсь в рейд на неделю бандитов ловить, она меня проводила, накрыв на стол перед отъездом «шрапнель» с воблой. Выехал на другой конец города, оставил каурого у знакомого, а сам огородами домой. Сижу под окнами, жду. И вот где-то ближе к полуночи появляется женушка, встречает у калитки начпрода, и они тут же начинают целоваться.
— А ты их шашкой? — спросил кто-то.
— Была такая мысль, но подумал, что не стоит торопиться. В общем, они в дом, а я сапоги долой, чтобы шпорами не звенеть, и в кухонное окно. Гляжу — а они уже в столовой, и на столе яичница, утка жареная, да бутыль самогона. Ну, думаю, тварь ты этакая, меня, значит, под бандитские пули послала, накормив «шрапнелью» с воблой, а любовника самогоном с уткой привечаешь! Да и что за любовник — пузо как бочонок, голова лысая, нос картошкой…. Неужто я в постели так плох был? Обида взяла, братцы. И как только они в спальню переместились — тут уж я маузер наголо! Они, понятное дело, чуть там же с перепугу Богу душу не отдали. А я их в столовую в одних рубахах под конвоем, садитесь, говорю, доедайте, че ж добру пропадать. Влил в глотку начпроду оставшийся самогон, да так без порток на улицу его и отправил. А жену свою несознательную нагайкой отходил. Дали мне в тот раз строгий выговор с занесением в личное дело и отправили на фронт.
Примерно в том же духе была история и второй жены. На третий раз наш герой решил взять в жены девицу из глухой деревни, понадеявшись, что в простоте своей не станет она ему изменять. К этому времени Станкевич занимал на первый взгляд скромную, но все же небездоходную должность заведующего колхозным базаром в Ростове-на-Дону. И возникла у него преступная идея, заключавшаяся в том, чтобы сделать крупную растрату или хищение, затем полученное припрятать, сесть на пару лет в тюрьму, а после освобождения жить в свое удовольствие. Первая часть плана прошла без сучка и задоринки: в 1933-м году его посадили, правда, впаяли не два, а четыре года, а так как друзей в городе хватало, то отбывал он срок завхозом Ростовской тюрьмы, имел пропуск, и раз в неделю приходил и ночевал дома. За это время жена родила ему даже двоих детишек, которых хоть и после некоторой заминки, но все же зарегистрировали отпрысками Станкевича.
При этом он наивно считал, что любушка его ждет каждый раз с нетерпением, говея перед встречей. А та оказалась ничуть не лучше своих предшественниц. Опять же, узнав об изменах от третьих лиц, Станкевич изменил график появления дома.
Дверь в квартиру в тот раз он попытался открыть своим ключом, но она оказалась запертой изнутри. Принялся стучать. Наконец жена открыла минут через пять, и вид у нее при этом был крайне растрепанный. Оттолкнув ее, ворвался в спальню, но там любовника не оказалось. Наш Отелло тут же просчитал план действий негодяя. Расчет у последнего был прост: пока муж будет искать его в спальне, он выскочит из уборной в прихожую и даст деру через парадную. Но Станкевич был человеком весьма искушенным, а потому сразу же к уборной и направился. Дверь оказалась заперта, но сорвать хилый крючок было делом одной секунды. Каково же было удивление обманутого мужа, когда он увидел перед собой трясущегося от страха… прокурора Ростова. Ай да жена, ай да деревенская простушка! Как бы там ни было, прокурор в одних портках со штанами подмышкой вылетел в окно второго этажа. Небольшой сугроб смягчил падение, но все же без некоторых телесных увечий не обошлось. Досталось и неверной супруге, после чего в тяжких мыслях Станкевич вернулся в тюрьму.
Прокурор, будучи не совсем дураком, о том, что имел чужую жену, умолчал. А вот отомстить все-таки отомстил, и уже через несколько дней нашего рассказчика перевели во внутреннюю тюрьму НКВД, и там взялись за него по всем правилам 1937 года.
При помощи различных подручных предметов настойчиво внушали, что он не мошенник или растратчик, а член подпольной троцкистской организации. Видя, что дело плохо, и ему отобьют почки или печенку, он решил пойти ва-банк. На очередном допросе заявил, что хочет сообщить следствию о своей преступной контрреволюционной деятельности. Но все же хочет умереть советским человеком и помочь органам. После чего явно повеселевший следователь вызвал стенографистку, и та принялась записывать показания:
«Меня обвиняют в том, что я троцкист, но следствие на неверном пути. Я гораздо более тяжкий преступник. Я член тpoцкистско-зиновьевского центра и соучастник убийства Сергея Мироновича Кирова. В город Ростов я прибыл по заданию этого центра с целью организовать ряд диверсионных и террористических актов».
А далее он перечислил имена и фамилии тех, кто ему когда-либо насолил. Первым был ревизор, раскрывший его растрату, затем главный бухгалтер и так далее. Уже на следующую ночь было арестовано 20 человек, и потянулась цепочка очных ставок. Конвейер заработал, практически все сознались в своей контрреволюционной деятельности и оговорили еще кучу людей. Дело обрело громадный размах. Доложили в Москву, и последовала директива доставить соучастника убийства товарища Кирова на Лубянку.
В Москве допрос начался по отработанной схеме.
«Вы подтверждаете ранее данные показания?»
«Да, но в Ростове я не мог сказать всю правду, так как враги народа пробрались в органы НКВД и я не мог до конца раскрыть подпольную организацию». И после вопроса «Кто?» он принялся перечислять имена следователей, которые его били, и в первую голову прокурора Ростова.
Через пару недель его перевели в Лефортово, военная коллегия заседала прямо в камере. Подсудимого вводили четыре бойца, и председатель Военной коллегии Верховного суда СССР товарищ Ульрих спрашивал имя, год рождения и говорил: «Что вы имеете сказать в свое оправдание?» Затем подсудимого выводили, через минуту вводили снова и зачитывали приговор.
И вот заводят Станкевича в эту страшную камеру, задают тот же самый вопрос, и вдруг он заявляет, что все ранее данные им показания — ложь, а оговоренные им люди невиновны. И он может немедленно и неопровержимо доказать свою невиновность.
«Я мошенник и вор, политикой не занимаюсь, нахожусь в заключении с 1933-го года, срок отбываю в городе Ростове, в Ленинграде никогда не был и в убийстве товарища Кирова участвовать не мог».
Ульрих багровеет и задает вопрос: «Так почему же вы дали такие показания?»
«Ростовский прокурор жил с моей женой, а я его поймал и отлупил».
Это было так неожиданно, что Ульрих заинтересовался, и потребовал рассказать всю подноготную, то есть с первой измены. Эффект был потрясающим — Ульрих хохотал до слез.
В итоге дело направили на доследование, и этот рыжий теперь оказался в Бутырке. Мы тоже посмеялись над его рассказом, хоть немного расцветившим нашу камерную серость, но кто-то из бывалых трезво заметил:
— Рано радуешься. Кроме Верховной коллегии и Верховного суда есть Особое совещание НКВД, которое припаяет 10 лет как социально опасному элементу, чтобы отпала охота шутить над органами.
— Ты думаешь? — погрустнел Станкевич.
Впрочем, вскоре принесли ужин, и он немного воспрял духом. А я, выскабливая алюминиевую плошку, размышлял о превратностях судьбы. Может быть, в тот раз парашют не раскрылся и я разбился, а все эти приключения — в посмертии? Или кто-то, живущий за облаками, с каким-то неведомым мне умыслом отправил меня именно в этот страшный год? Может, это мне испытание свыше? А если я его выдержу и выживу, получу за это какую-нибудь награду? Одни вопросы и никакого намека на ответ.