XXII
В третьем часу после солнечного восхода на пристани Большой гавани в Александрии собралась большая толпа людей. Они принадлежали к высшим слоям общества; большинство прибыли в экипажах и на носилках, а многих сопровождали рабы, которые несли кто лавровый венок, кто свиток папируса или корзину, наполненную пестрыми цветами. На западной стороне большого храма Посейдона, между длинными рядами дорических колонн, поддерживающих крышу храма, собрались самые знатные из присутствующих. Македонский совет города имел тут уже нескольких представителей. К ним принадлежал и Архиас, отец Дафны, довольно полный, среднего роста человек, с гладким бритым лицом, умными глазами и быстрыми движениями. Несколько членов совета и богатых купцов окружали его, а архивариус Проклос оживленно беседовал невдалеке от него с представителями касты жрецов. Глава Мусейона, носящий звание главного жреца, находился тут же с несколькими чинами; они укрывались от солнца в тени колонн, рядом с выдающимися мастерами живописи, скульптуры, архитектуры и известными писателями. Они все разговаривали между собой со свойственной грекам живостью. К ним присоединились, не отличаясь от них ни языком, ни одеждой, несколько иудеев, представителей общества любителей искусств. Их председатель Алабрах беседовал с философом Хегезиасом и родосским врачом Хризипосом, любимцем Царицы Арсинои, посланным ею по настоянию Альтеи вместе с Проклосом для торжественной встречи Гермона. По временам взоры всех обращались на вход в гавань, туда, где стоял недавно оконченный величественный маяк Сострата. Вскоре и вся площадь перед храмом Посейдона и его широкая мраморная лестница наполнились толпами народа. Под бронзовыми статуями Диоскуров, справа и слева вдоль верхних ступеней лестницы, собрались прекрасные мужественные эфебы и молодые люди из школы борцов с венками на вьющихся волосах, и много молодых художников, учеников старых мастеров. Статуи морских богов и богинь, стоящие на высоких постаментах, по бокам лестницы, отбрасывали на блестевшую под лучами утреннего солнца мраморную лестницу узкие полосы тени, и эта тень привлекла сюда мужские и женские хоры, которые также, уже увенчанные цветами, собрались, чтобы пением приветствовать приезжего. Из театра Дионисия, находящегося в близком соседстве с храмом, выходили по окончании репетиции актеры. Под руку с самым младшим из них шла красивая танцовщица и спросила, указывая на лестницу грациозным жестом руки:
— Кого это там ждут? Верно, какого-нибудь еще невиданного зверя-ученого, которого, как кажется, царь неизвестно где подцепил, потому что, смотри, вот там стоит, держа лавровый венок и гордо закинув голову, точно он собирается пожрать всех олимпийцев и самого царя, отрицатель богов Стратон, а вот этот с шарообразной головой — это грамматик и архивариус Зоил!..
— Совершенно верно, — ответил ее спутник, — но вот тут стоит Аполлодор, иудей Алабрах и тяжелый денежный мешок Архиас…
— С каким вниманием ты на них смотришь, — прервал его другой актер, — по-моему, для тех, которые стоят там впереди, только и стоит так вытягивать шею. Они настоящие друзья муз: это писатели Феокрит и Зенодот.
— Так и кажется, будто сама великая Афина, Аполлон и все девять муз прислали сюда своих представителей, — патетично вскричал старый актер, — потому что, смотрите, вот там стоят скульпторы Эфранон, Хареас и божественный строитель маяка Сострат из Книда.
— Красивый мужчина, — сказала флейтистка, — но тщеславный, говорю вам, тщеславный, как…
— Ты хочешь сказать, самонадеянный или самодовольный, — поправил ее другой актер.
— Конечно, — добавил старый актер, — кто же из нас, скажите, откажется приписывать себе самые важные заслуги? У того же, которого здесь ожидают, клянусь жезлом Дионисия, сейчас улетит вся его скромность, точно птица из рук легкомысленной девушки… Но смотрите, вот там тот широкоплечий, это Хризипос — правая рука Арсинои, как наш Проклос — ее левая рука. Наверно, ждут какую-нибудь царственную особу.
— Ну, нет! Для обыкновенных носителей корон и скипетров, — принялся уверять другой, — ученые и господа художники не стали бы себя утруждать и терять такое прекрасное утро, разве только…
— По личному приказу царя или царицы, — прервал его старый актер. — Но тут есть только представитель Арсинои. Или вы также видите посланника Птолемея? Быть может, он еще прибудет. Если ждут послов римского сената…
— Или, — добавила танцовщица, — послов царя Антиоха. Но какая же я гусыня: ведь тогда их встречали бы в царской гавани! Говорю вам, я права, когда предполагаю, что хотят воздать такие божественные почести новому светилу ума… Смотрите, следите за моим пальцем. Видите, там, влево, что-то приближается. Это, верно, его корабль. Какая роскошь! Какой блеск! Какая прелесть! Точно лебедь! Нет, точно плывущий павлин! А голубой его парус дышит серебром. Он блестит и сверкает, подобно звездам на лазурном небе!
В то же самое время старый актер, прикрыв рукой от ослепительного солнца глаза, увидел входящий в гавань ожидаемый корабль и прервал поток восторженных слов красивой блондинки восклицанием:
— Это «Прозерпина» Архиаса. Я узнаю ее! И, — продолжал он, впадая в декламаторский тон, — мне также было дозволено на подмостках этого блестящего корабля гостем богатого Архиаса доехать до нашей цели — его виллы, где был устроен самый восхитительный праздник. Там давали одну пьесу, и я позволил себя уговорить принять в ней участие. О, если б вы знали, каким там угощали устричным рагу и какой паштет фазаний подавали!
Тут он остановился, а затем продолжал:
— Слушайте!… Пение хоров встречает «Прозерпину»! А вот и сам владелец сходит по ступеням лестницы! Кого же мог привезти корабль?
— Подойдем поближе, а то я умираю от любопытства! — вскричала танцовщица.
Многоголосое пение и приветственные крики раздавались повсюду на огромной площади. Когда же танцовщица, приблизившись к храму, посмотрела на пристань, то, бросив стремительно руку сопровождавшего ее друга, захлопала в ладоши, громко крича:
— Да ведь это красавец Гермон, ослепший скульптор, наследник богатого Мертилоса! И я узнаю это только теперь, ревнивец Терсит! Ты не хотел мне раньше об этом сообщить! Слава тебе, божественный Гермон, слава! Да здравствует он, благородная жертва неблагодарных олимпийцев. Слава тебе, Гермон, и твоему бессмертному произведению слава!
При этом она принялась махать платком с таким жаром, как будто она хотела того, чтобы слепой ее увидал, а целая толпа актеров, посланных Проклосом для торжественной встречи Гермона, стала ей подражать. Но их крики пропали среди пения хоров и тысячи других восторженных кликов, раздавшихся отовсюду в то время, как Гермон, нежно приветствуемый Архиасом, покинул с его помощью корабль и стал подыматься по ступеням храма. Прежде чем корабль вошел в гавань, художник приказал подать себе большой кубок вина, надеясь, что вино поможет ему победить волнение, овладевшее им. Хотя он своими ослепшими глазами не мог видеть даже очертаний предметов, но им овладело такое ощущение, как будто он окружен солнечным сиянием. Когда «Прозерпина» проходила мимо маяка, Грасс сказал ему, что они уже вошли в Большую гавань, и почти одновременно раздались сигналы, свистки и весь тот разнообразный шум, присущий пристаням больших городов. Сильное волнение вновь овладело им, и мысленно перед ним развернулась давно знакомая ему картина: лазурное небо, отражающееся на гладкой поверхности почти синего моря, ослепительной белизны здание маяка, высоко возвышающееся над водой, а там, дальше — величественные храмы, дворцы, портики и колоннады Александрии, повсюду перед зданиями и над ними статуи из мрамора и бронзы, и на все это изливались потоки золотистого солнечного света.
— Храм Посейдона, — вскричал Грасс, — «Прозерпина» должна пристать у подножия его лестницы.
И Гермон жадно прислушивался к долетавшим до него звукам города, близкого и дорогого ему, города науки, искусства и промышленности. Послышалась команда капитана, шум веселья умолк, и тотчас же раздалось торжественное стройное пение хоров, и имя его, повторяемое на разные лады тысячной толпой, донеслось до него. Гермону стало казаться, что сердце его готово разорваться, и биение его еще участилось, когда Грасс, наклонившись к нему, сказал:
— Более половины города собралось тебя приветствовать. Если б ты только мог их видеть! Почти у каждого в руках лавровые венки. Как восторженно машут они платками! Кажется, что все, кто только может стоять на ногах, пришли сюда. Вот и Архиас, а там дальше — художники, знаменитые ученые музея, представители общества эфебов и жрецы великих богов.
С возрастающим волнением прислушивался Гермон к его словам, и вновь пылкое его воображение вызвало перед его ослепшими глазами новую картину: благородное и величественное здание храма с его бесчисленными колоннами и огромную толпу на площади. Ему казалось, что он видит повсюду, даже на крыше храма, развевающиеся платки и лавровые венки, и все те, кого он признавал за самых великих, выдающихся и знаменитых, собрались здесь его приветствовать, а во главе них находилась Дафна, его Дафна!… Но тут он почувствовал себя в объятиях Архиаса, а затем, по очереди, в объятиях многочисленных художников, оспаривающих друг у друга честь прижать к груди знаменитого собрата. Наконец, опираясь на руку Архиаса, поднялся он по лестнице храма на обширную площадку перед его дверьми и стал внимательно слушать произносимые в честь его речи. Все, кто только мог, выражали ему сочувствие, сожаление, восхищение его статуей и надежду на его выздоровление. Врач Хризипос, представитель царицы, вручил ему от ее имени венок и, приветствуя его, передал ему, что Арсиноя, видевшая его статую, находит, что ее творец вполне заслуживает быть увенчанным лаврами. Знаменитые художники, великие ученые музея, жрецы и жрицы Деметры и с ними Дафна, его любезные эфебы, одним словом, все, кому он поклонялся, кого уважал и любил, все осыпали его похвалами и поздравлениями. Среди окружающего его мрака он не мог различать ни форм, ни красок, ни даже образа его возлюбленной. Один только слух его служил как бы посредником между ним и этой толпой его поклонников. Он не задавал себе вопроса, какую большую роль играло сожаление, вызванное его печальной судьбой, в этой восторженной встрече; он только чувствовал, что теперь достиг той славы, которой он и не надеялся достичь. Успех, о котором он мечтал и который ему до сих пор не давался, потому что он не хотел изменить своему направлению в искусстве, теперь бесспорно принадлежал ему, несмотря на то, что он в своем последнем произведении остался верен своим убеждениям. Ему казалось, что венок Арсинои, которым Хризипос увенчал его голову, и венки, переданные ему от имени всех художников такими знаменитостями, как скульптор Протоген и живописец Никас, превратились в крылья Гермеса, вестника богов, и что эти крылья возносят его высоко — до небес. Мрачная ночь окружала его, но в душе его загорелся яркий свет и, подобно горячим солнечным лучам, согревал все его существо. И ни одно облачко не омрачило его радости до приветствия скульптора Сотелеса, ученика той же родосской школы, который, подобно Гермону, был последователем нового направления в искусстве. Горячо пожелав, чтобы к нему вернулось зрение, и похвалив его Деметру, он прибавил, что тут, конечно, не место говорить о том, чего он в ней не нашел, но что именно это и вызывает в нем горестное чувство и дает право представителям старой школы причислить к своим Гермона, творца этой статуи. Это осторожное порицание относилось, вероятно, к голове Деметры. Но разве он был виноват в том, что черты лица Дафны, взятой им за образец, выражали ту мягкость и доброту, которую он и его товарищи называли слабостью и бесхарактерностью? Он тотчас убедился в справедливости своего предположения, потому что престарелый Ефранон в своей приветственной речи отозвался с большим восторгом именно о голове Деметры. А как восхищались и возносили до небес его произведение поэты Феокрит и Зенодот! И среди стольких похвал легкое порицание пропало подобно капле крови, упавшей в струю чистой воды. Пение хоров заключило торжество, и пение это продолжало звучать в его ушах, когда он сел в экипаж Архиаса и уехал, провожаемый восторженными криками, увенчанный лаврами и опьяненный успехом, точно крепким вином. Если б он только мог видеть лица тех, которые так горячо выражали ему свое сочувствие и восхищение! Но бедные его глаза не видели ни одного человеческого образа, даже Дафну, а между тем Архиас сказал ему, что она находилась среди жриц Деметры. Он радовался тому, что услышит звук ее голоса, почувствует пожатие ее руки и нежный аромат ее волос, но теперь еще не наступило время, когда бы он мог всецело посвятить ей себя, потому что время пока не принадлежало ему. Представитель царицы Арсинои передал ему ее желание видеть творца Деметры; эфебы и товарищи-художники пригласили его на праздник, который они устраивали в его честь, а Архиас сказал ему, что многие из членов македонского совета ожидали, что герой дня не откажется украсить своим присутствием их пиры. Какая разнообразная, блестящая жизнь открывалась перед ним, несмотря на потерю зрения! Когда же его и в роскошном доме дяди встретили не только слуги и члены семьи, но и отборное общество знатных мужчин и женщин, он весь отдался охватившим его чувствам счастья и удовлетворенного самолюбия. Он чувствовал себя теперь, когда раны его зажили, здоровым и сильным — что же мешало ему, получившему неожиданно от немилостивой к нему до того времени фортуны такие богатые дары, пользоваться всеми прелестями жизни! И хотя он выслушал сегодня столько лестного для себя, он отнюдь не чувствовал пресыщения от похвал. Ему назвали при входе его в «мужскую залу» имена многих знаменитых людей и гордых красавиц. Как мало внимания обращали они на него прежде, а теперь они смотрели на него как на олимпийского победителя. Что значили, в сущности, для него все эти тщеславные женщины! Но их внимание составляло как бы часть того триумфа, который он сегодня так торжественно празднует. Его же сердце принадлежало всецело только одной, а именно с ней-то ему удалось лишь обменяться кратким приветствием. Он попросил Тиону подвести его к Дафне и начал с живостью рассказывать ей все пережитое за последнее время. Понизив голос, стал он ее уверять, что мысль о ней не покидала его ни на минуту и что чувство счастья, охватившее его при приезде, вызвано главным образом сознанием того, что он вновь будет возле нее и будет вновь ощущать ее близость. И действительно, даже среди всей этой суеты чувствовал он, как и в своих одиноких мечтах в Теннисе, насколько благотворно действует на него ее присутствие, и воздавал мысленно благодарность судьбе, давшей ему возможность вновь думать о браке с ней. Им овладевало сильное желание сейчас же назвать ее своей невестой и заключить в свои объятия, но надо было сперва победить предубеждение отца против брака его единственной дочери со слепым. Теперь же, среди шума и волнений этого первого дня, нельзя было и думать о том спокойном счастье, которое, как он чувствовал, принесет ему союз с Дафной. Надо было выждать и, когда все успокоится, тогда только рассказать все Архиасу. До тех пор им надо было довольствоваться сознанием, что они любят друг друга, и ему казалось, что он слышит в звуках ее милого голоса волнение ее сердца. Быть может, это волнение было также и причиной того, что ее поздравление с успехом и похвалы его статуе не были так восторженны, как он этого ожидал. Удивленный и огорченный ее сдержанностью, он хотел более подробно спросить ее мнение о Деметре, но занавес, отделяющий залу от столовой, поднялся, раздались пение и звуки флейт. Архиас попросил гостей принять участие в пиршестве, а несколько красивых мальчиков, вошедших с венками из роз и плюща, принялись украшать ими головы присутствующих. Тиона подошла к Гермону и, обменявшись с Дафной несколькими словами, шепнула художнику:
— Бедность перестала служить тебе препятствием добиваться ее руки; если же ты молчишь, то, значит, не последовал еще моему совету и не умолил жестокую Немезиду.
Он протянул руку, желая приблизить ее к себе и незаметно для других сообщить ей, что, напротив, благодаря ее совету ему удалось освободиться из-под власти страшной богини, но ее уже не было подле него. Он услыхал только голос Архиаса, сопротивление которого могло омрачить его новое счастье, а навстречу ему раздавались пение, звуки флейт и смех прекрасных женщин, и, почти не отдавая себе отчета в своем поступке, он утвердительно кивнул головой, как бы подтверждая догадку почтенной матроны. С быстротой молнии пробежала по всему телу Гермона легкая дрожь, и ему вспомнились слова Эпикура: «Страх и холод неразлучны между собою». Но чего же он мог страшиться? А ведь сколько невзгод перенес он, не желая изменять правде ни в искусстве, ни в жизни! Что же теперь произошло? Почему эта неправда? Был ли, впрочем, на свете хоть один человек, который бы ни разу в своей жизни не солгал? При этом он чувствовал, что, ответь он Тионе словами, он не скрыл бы от нее правды, а ведь он ответил только кивнув головой, и этот жест мог выражать что угодно. Он только на время отдалял неизбежное и желаемое. И все же он чувствовал себя не очень хорошо, но теперь нельзя было уже ничего поправить, да притом Тиона поверила ему и, как бы утешая его, сказала:
— Я уверена, что нам удастся умилостивить грозную богиню.
Опять та же легкая дрожь овладела им, но это продолжалось недолго. Хрисила, которой, как заместительнице умершей хозяйки дома, надлежало указывать места гостям, сказала, обращаясь к Гермону:
— Красавица Гликера оказывает тебе честь выбрать тебя своим соседом.
А Архиас, взяв его под руку, повел его к скамье рядом с прославляемой всеми красавицей. Пир начался среди всеобщего оживления. Умение греков пользоваться благами жизни, ум и едкое остроумие александрийцев соединились на этом пиру с самым изысканным столом, отборными винами и лакомствами, привозимыми из всех стран света в этот город, где даже поварские познания доводились до степени искусства. Среди этого избранного общества знаменитых мужчин, знатных богачей и красивых женщин ослепший художник занимал сегодня, бесспорно, первое место. Все, кто видел его Деметру, кого трогала его печальная судьба и кто желал сделать приятное хозяину, пили за его здоровье и осушали кубки в его честь. Его осыпали самыми лестными похвалами и самыми горячими выражениями сочувствия его несчастному положению. Ум Гермона, возбужденный вином, желанием обратить на себя внимание Дафны и во что бы то ни стало понравиться соседке, подсказывал ему блестящие и остроумные ответы на все задаваемые ему вопросы. После десерта, когда были поданы новые кубки вина и дневной свет сменился светом ламп, почти все общество замолкло и все стали слушать блестящий рассказ Гермона. Прекрасная Гликера просила его рассказать о ночном нападении в Теннисе, и он, исполняя ее желание, возбужденный выпитым вином, принялся описывать все происшествие так живо и образно, что все превратились во внимательных слушателей и многие прекрасные глаза не могли оторваться от лица красивого и воодушевленного художника. Когда он окончил, со всех концов залы раздались громкие одобрения его таланту рассказчика и много выражений сочувствия и соболезнования. Не всем гостям было приятно видеть исключительное внимание, которое оказывало все общество слепому художнику, и его слишком громкий и развязный тон. Один ритор, прославившийся своим злым языком, сказал, наклонившись к своему соседу-скульптору:
— Мне кажется, потеря зрения принесла громадную пользу его языку.
На что тот ответил:
— Во всяком случае, этому развязному молодому художнику удастся скорее с помощью языка удержать за собой славу интересного собеседника, нежели вновь создать такое совершенное произведение искусства, как эта Деметра.
Во многих концах залы раздавались подобные замечания. Когда же один знаменитый философ пожелал узнать, какого мнения престарелый скульптор Эфранон о Деметре Гермона, тот ответил:
— Я бы приветствовал это благородное произведение как из ряда вон выходящее, достойное внимания событие, не будь оно вместе началом и концом художественного поприща этого Даровитого ваятеля.
Вблизи Гермона никто не высказывал таких суждений. Все, что достигало до его ушей, было полно лести, восторга, сочувствия и надежды. За десертом красавица Гликера, подавая ему половину своего яблока, нежно произнесла:
— Пусть тебе скажет этот плод то, что твои глаза не могут выдать тебе, бедный и в то же время столь богатый любимец богов.
А Гермон стал уверять ее, что, будь ему дозволено любоваться ее божественной красотой, его счастье возбудило бы зависть самих богов. Несдержанность, так не свойственная грекам, умеющим всегда владеть собой в присутствии других, с которой он выказывал наполнявшие его чувства счастья и тщеславия, вызвала во многих почтенных гостях чувство недовольства им. Между ними был и знаменитый врач Эразистрат, сосед Архиаса. Отец Дафны обратился к нему с просьбой попытаться возвратить зрение его племяннику. Но этот человеколюбивый целитель, оказывающий охотно помощь самым бедным и незначительным людям, отказался наотрез, говоря, что он считал бы себя не вправе тратить свое время и знания на такого слепого, который, несмотря на тяжелое, ниспосланное богами испытание, может быть таким самодовольным и тщеславным, предпочитая их употребить на исцеление более несчастных людей.
— Когда опьянение, вызванное сегодняшним триумфом, пройдет и наступит другое настроение, тогда возобновим мы наш разговор, — ответил Архиас таким убежденным тоном, что врач, подавая ему руку, сказал:
— Только тем больным могут помочь боги и врачи, которые искренно и страстно жаждут исцеления.
Приглашенные поздно покинули гостеприимный дом Архиаса. Архивариус Проклос ушел в самом радостном настроении: ему удалось уговорить богатого хозяина одолжить большую денежную сумму царице Арсиное для одного дела, скрыв весьма осторожно от него цель этого предприятия. А знаменитый Гермон провел свою первую ночь в Александрии под кровом дяди.