Книга: Моя гениальная подруга
Назад: ДЕТСТВО История дона Акилле
Дальше: ~

ОТРОЧЕСТВО
История ботинок

1
31 декабря 1958 года с Лилой впервые случилась «обрезка». Это слово придумала не я, да и Лила использовала его, вкладывая в него свой особый смысл. Она говорила, что в моменты «обрезки» очертания людей и предметов вокруг нее словно расплывались и становились неопределенными. Это ощущение вдруг накрыло ее в ту ночь на верхней террасе, где мы праздновали наступление 1959 года; она испугалась, но промолчала, поскольку пока не знала, как его описать. Только много лет спустя, ноябрьским вечером 1980-го — нам обеим уже исполнилось по тридцать шесть, мы обе были замужем, с детьми, — она впервые в разговоре со мной употребила это слово и рассказала в подробностях, что с ней тогда произошло и время от времени повторялось.
Терраса располагалась на крыше одного из домов квартала. На улице было очень холодно, но мы пришли в открытых легких платьях, чтобы выглядеть красиво. Мы смотрели на подвыпивших напористых парней, на их подвижные черные силуэты и лица, оживленные праздником, едой и шампанским. Они привыкли встречать Новый год фейерверками, и теперь один за другим поджигали фитили — как я расскажу позднее, Лила принимала самое активное участие в этом традиционном ритуале и в тот вечер с довольным видом любовалась рассыпавшимися по небу огненными штрихами. «Но вдруг, — делилась она со мной потом, — меня, несмотря на холод, окатило потом». Ей вдруг почудилось, что все кричат слишком громко и двигаются слишком быстро. Ее замутило, и у нее возникло странное ощущение, будто вокруг нее и всех остальных сгустилось что-то непонятное, хотя абсолютно материальное, что существовало всегда, но сейчас проявилось с особенной силой, словно сдирало с людей и вещей оболочку и открывало их внутреннюю сущность.
Сердце у нее заколотилось в бешеном ритме. Возгласы, которые издавали люди на террасе, двигавшиеся среди дыма и взрывов, приводили ее в ужас, как будто эти громкие звуки подчинялись каким-то новым, неведомым законам. Тошнота нарастала, диалект, на котором мы изъяснялись, звучал непривычно, словно слова намокали у нас в горле, пропитываясь слюной, и это было невыносимо. Шевелящиеся тела, их исступленно сотрясавшиеся костяные скелеты вызывали у нее отвращение. «Как отвратительно мы устроены, — думала она, — какие мы безобразные». Широкие плечи, руки, ноги, уши, носы, глаза, казалось, принадлежат чудовищным созданиям, явившимся сюда из заброшенного закоулка бескрайнего черного неба. Почему-то самое омерзительное впечатление произвело на нее тело ее брата Рино, самого близкого ей человека, которого она любила больше всех на свете.
Она словно впервые увидела его таким, какой он на самом деле: с приземистой коренастой фигурой сильного зверя, самого хищного, самого алчного, громче всех рычащего и самого ничтожного. Ею овладело смятение, она почувствовала, что задыхается. Слишком много дыма, слишком много едкой вони, слишком много огней, сверкающих в ледяном воздухе. Лила старалась взять себя в руки, внушала себе: «Я должна понять, что со мной происходит, я должна сбросить это наваждение». В этот момент среди радостных криков она расслышала звук взрыва, наверное, это был последний взрыв, и ее коснулось легкое, как от взмаха крыльев, дуновение. Это был выстрел, а не салют; кто-то стрелял из пистолета. Рино, обращаясь к желтым огненным вспышкам, выкрикивал непристойные ругательства.
Лила рассказала, что состояние, которое она называла обрезкой, уже было ей знакомо, хотя в ту ночь впервые проявилось так отчетливо. Например, ее и раньше посещало чувство, будто она, нарушая привычные границы, на доли секунды вселяется в другого человека, или предмет, или число, или слог. В тот день, когда отец выбросил ее из окна, она, пока летела вниз, явственно видела, как мелкие красноватые живые существа растворяют твердый асфальт, превращая его в гладкую мягкую материю. Но в ту новогоднюю ночь она впервые ощутила присутствие неизвестной сущности, разрушающей контуры окружающего мира и показывающей его отвратительную природу. И это ее потрясло.
2
Когда сняли гипс и Лила снова смогла двигать своей бледной рукой, ее отец Фернандо заключил с самим собой соглашение. Напрямую дочери он ничего не сказал, но через Рино и жену Нунцию разрешил ей ходить в школу. Не знаю, чему ее там собирались учить: может, стенографии, или бухгалтерии, или домоводству, или всему этому разом.
Она пошла туда неохотно. Нунцию вызывали преподаватели, потому что ее дочь часто пропускала занятия без уважительной причины, мешала другим, отказывалась отвечать, когда ее спрашивали, а любое задание делала за пять минут и потом докучала товарищам. В какой-то момент она подхватила жуткий грипп, хотя раньше никогда ничем не болела: она с такой беспомощностью поддалась вирусу, что он быстро отнял у нее все силы. Дни проходили, а она все никак не выздоравливала. Как только она, еще более бледная, чем обычно, пыталась вернуться к обычной жизни, у нее снова поднималась температура. Как-то раз я встретила ее на улице, и она показалась мне призраком — призраком девочки, которая съела ядовитые ягоды, как на картинке в книге учительницы Оливьеро. Вокруг шептались, что она скоро умрет, и это страшно меня мучило. Однако она поправилась — как будто против своей воли. Но в школу, ссылаясь на отсутствие сил, ходила все реже и в конце года провалила экзамены.
Мне в первом классе средней школы тоже пришлось несладко. Поначалу я питала радужные надежды и, хоть не признавалась себе в этом, радовалась, что поступила именно с Джильолой Спаньюоло, а не с Лилой. В глубине души, никому не доступной, я предвкушала, как буду учиться без сидящей за соседней партой Лилы и буду лучшей. Но я сразу же начала отставать: в классе многие оказались сильнее меня. Мы с Джильолой словно попали в болото и, как затравленные зверюшки, затаились, напуганные собственной посредственностью; мы весь год изо всех сил барахтались, чтобы не оказаться в числе худших. Я чувствовала себя отвратительно. Меня терзала мысль, что без Лилы мне больше никогда не выбиться в хорошие ученики.
В школе я то и дело сталкивалась с младшим сыном дона Акилле Альфонсо, но мы делали вид, что не знаем друг друга. Я не знала, что ему сказать, потому что считала, что Альфредо Пелузо правильно сделал, что убил его отца, и не находила слов утешения. Меня не трогало даже, что Альфонсо теперь сирота, как будто на нем лежала часть вины за то, что я столько лет боялась дона Акилле. Он носил куртку с пришитой черной лентой, никогда не смеялся и всегда был чем-то озабочен. Альфонсо учился не в моем классе, но говорили, что учится он очень хорошо. В конце года стало известно, что в следующий класс его перевели со средней оценкой восемь — я даже расстроилась. Джильолу отправили на переэкзаменовку по латыни и математике, а я еле проскочила со всеми шестерками.
Преподавательница вызвала мою мать и в моем присутствии сообщила, что от переэкзаменовки по латыни меня спасло только ее великодушие и что следующий класс мне без дополнительных занятий никак не одолеть. Я испытала двойное унижение: от стыда, что так плохо учусь, и от контраста между преподавательницей, стройной, в аккуратной одежде, изъясняющейся на литературном итальянском, и своей матерью, уродливой, в старых ботинках, с немытыми волосами и чудовищным диалектом.
Должно быть, мать тоже что-то такое почувствовала. Домой она вернулась мрачная и сказала отцу, что учителя мной недовольны, а ей нужна помощь по дому и я должна бросить учебу. Они долго спорили и препирались, но в конце концов отец решил, что раз меня все-таки перевели, а Джильола не сдала целых два предмета, то пусть я учусь дальше.
Лето у меня прошло скучно, во дворе и на прудах, в основном в компании Джильолы, которая без конца твердила о студенте-репетиторе, который приходил к ним домой и, как ей казалось, был в нее влюблен. Я ее слушала, но мне было неинтересно. Время от времени я видела Лилу: она гуляла с Кармелой Пелузо, которую тоже отчислили из какой-то там школы. Я понимала, что Лила больше не хочет дружить со мной, и от этой мысли на меня наваливалась невыносимая усталость и очень хотелось спать. Иногда, когда мать не видела, я ложилась в кровать и дремала.
Однажды днем я уснула по-настоящему, а когда проснулась, то почувствовала, что я мокрая. Пошла в туалет посмотреть и обнаружила, что трусы испачканы кровью. В ужасе, сама не знаю отчего (наверное, боялась, что мать будет ругаться за то, что я поранилась между ног), я хорошенько выстирала трусы, отжала и снова надела, как были, мокрыми. Потом вышла во двор: было тепло. Сердце колотилось от страха.
Я встретила Лилу с Кармелой и пошла с ними прогуляться до церкви. Я чувствовала, как у меня снова все намокает, но уговаривала себя, что это просто влажные трусы. Когда страх стал нестерпимым, я шепнула Лиле:
— Мне нужно кое-что тебе рассказать.
— Что?
— Я хочу рассказать только тебе.
Я взяла ее за руку и потащила за собой, но Кармела пошла за нами. Я так волновалась, что призналась обеим, хотя обращалась только к Лиле.
— Что это? — спросила я.
Объяснила все Кармела. У нее кровь шла уже год, каждый месяц.
— Это нормально, — сказала она. — У женщин так от природы: несколько дней кровит, болит живот и спина, но потом проходит.
— Точно?
— Точно.
Молчание Лилы подтолкнуло меня к Кармеле. Непринужденность, с какой она рассказала мне то немногое, что знала сама, успокоила меня, и я прониклась к ней симпатией. Я весь день проговорила с ней, до самого ужина. Выяснила, что рана не смертельная. Напротив, «это значит, что ты взрослая и можешь родить ребенка, если мужчина вставит тебе в живот свою штуку».
Лила слушала нас, ничего или почти ничего не говоря. Мы спросили, шла ли кровь у нее; она замялась, но потом нехотя призналась, что нет, не шла. Она вдруг показалась мне маленькой, меньше, чем обычно. Она была на шесть-семь сантиметров ниже меня, кожа да кости, и совсем бледная, несмотря на то что все время проводила на солнце. И ее отчислили. И она ничего не знала про кровь. И ни один мальчик никогда не признавался ей в любви.
— И у тебя начнется, — утешили мы ее фальшивыми голосами.
— На фига? Раз у меня этого нет, значит, я этого не хочу. Это отвратительно. И те, у кого есть, мне тоже отвратительны!
Она развернулась уходить, но потом остановилась и спросила меня:
— Как латынь?
— Хорошо.
— Ты хорошо учишься?
— Очень.
Она подумала и пробормотала:
— А я нарочно сделала так, чтобы меня отчислили. Не хочу больше ни в какие школы.
— А что ты будешь делать?
— То, что мне нравится.
Она бросила нас там, посреди двора, и ушла.
До конца лета я больше ее не видела. Я очень подружилась с Кармелой Пелузо: несмотря на то что она слишком много смеялась и слишком часто ныла, в ней ощущалось такое мощное влияние Лилы, что временами она представлялась мне второй Лилой, вернее, ее неполноценной заменой. Кармела говорила, подражая интонациям Лилы, повторяла ее любимые выражения и жесты, старалась двигаться, как Лила, хотя внешне больше походила на меня — хорошенькая, в теле, пышущая здоровьем. Она незаконно присвоила себе свойства Лилы, и это мне не очень нравилось, но в то же время притягивало меня к ней. Я никак не могла решить, то ли это копирование, на мой взгляд карикатурное, меня раздражает, то ли я им очарована: ведь даже в разбавленном виде черты Лилы действовали на меня завораживающе. Этим Кармела в конце концов и привязала меня к себе. Она рассказывала, каким ужасом была новая школа, как все ее обижали, а преподаватели терпеть не могли. Рассказывала, как с мамой и братьями ездила к отцу в Поджореале и как все они там рыдали. Она утверждала, что ее отец ни чем не виноват, а дона Акилле убило какое-то темное создание, не мужчина и не женщина, хотя женского в нем все же больше. Якобы оно жило вместе с мышами, по ночам и даже днем выбиралось из канализационных люков, творило всякие ужасы, которые ему полагалось творить, и снова скрывалось под землей. Потом она вдруг с глупой улыбкой призналась, что влюблена в Альфонсо Карраччи. Улыбка сразу сменилась слезами; эта любовь мучила ее, доводила до изнеможения: дочь убийцы влюбилась в сына жертвы. Стоило ей встретить его во дворе или на улице, и она чувствовала, что вот-вот потеряет сознание.
Ее откровенность поразила меня и укрепила нашу дружбу. Кармела поклялась, что никогда ни с кем об этом не говорила, даже с Лилой, да и мне решилась открыться только потому, что не могла больше держать это в себе. Мне нравился ее драматический тон. Мы подолгу обсуждали возможные последствия этого страстного чувства, пока не начался новый учебный год и времени на Кармелу у меня просто не стало.
Но какая история! Даже Лила, быть может, не сумела бы так рассказать.
3
У меня наступил период недомоганий. Я толстела, на груди под кожей появились два твердых бугорка, под мышками и на лобке выросли волосы, я стала подавленной и в то же время дерганой. В школе я уставала еще больше, чем раньше. Когда решала задачи по математике, ответ почти никогда не совпадал с указанным в учебнике, латинские фразы казались бессмыслицей. При первой возможности я закрывалась в туалете и рассматривала себя голую в зеркале. Теперь я уже не знала, кто я, но подозревала, что и дальше буду меняться, все больше и больше, пока не стану такой же, как мать, — хромой и косоглазой, и меня никто никогда не полюбит. Часто я ни с того ни с сего принималась плакать. Грудь у меня постепенно росла и становилась мягче. Внутри меня копились какие-то неподвластные мне темные силы, из-за которых я постоянно пребывала в возбуждении.
Однажды утром перед школой ко мне подошел Джино, сын аптекаря. Его друзья, заявил он, считают, что у меня не настоящая грудь и что я подкладываю под кофту вату. Говоря это, он подхихикивал. И еще сказал, что сам он с ними не согласен и поставил на меня двадцать лир. Если выиграет, десять возьмет себе, а десять отдаст мне, но я должна показать ему, что у меня под кофтой нет никакой ваты.
Я здорово напугалась. Не зная, как себя вести, на всякий случай нахально — так с ним говорила бы Лила — сказала:
— Гони десять лир.
— Что, я прав?
— Да.
Он убежал, но чуть погодя он догнал меня вместе с еще одним своим одноклассником, не помню, как его звали, — тощим, с темным пушком над губой.
— Он тоже должен посмотреть, — сказал Джино, — а то другие не поверят.
Я снова ответила Лилиным тоном:
— Деньги вперед.
— А если там вата?
— Нет там ваты.
Он дал мне десять лир, и мы втроем молча поднялись на верхний этаж дома, стоявшего перед сквером. Там, возле ведущей на террасу железной двери, разлинованной тонкими яркими полосками света, я подняла кофточку и показала им грудь. Мальчишки замерли. Они смотрели на меня, будто не веря собственным глазам, а потом развернулись и бросились вниз по лестнице.
Я вздохнула с облегчением и пошла в бар «Солара» за мороженым.
Тот эпизод плотно засел у меня в памяти: я в первый раз убедилась, что обладаю силой, способной как магнитом притягивать мужчин, но главное — осознала, что Лила влияла не только на Кармелу, но и на меня, как невидимый, но требовательный призрак. Если бы не это ее влияние, что бы я сделала? Убежала бы, и все. А если бы мы были вдвоем с Лилой? Я потянула бы ее за руку и прошептала: «Пойдем отсюда», а потом, как обычно, осталась бы — потому что она, как обычно, и не подумала бы убегать. Но ее со мной не было, и я, почти не сознавая, что делаю, поставила себя на ее место. Вернее говоря, ее на свое. Я снова и снова прокручивала в памяти тот момент, когда Джино предложил мне десять лир, и ясно понимала, что заставила отступить в сторону себя самое и перевоплотилась в Лилу Черулло, воспроизведя ее взгляд, тон, жесты, наглость, — и осталась довольна результатом. В то же время я в тревоге спрашивала себя: «Может, я веду себя, как Кармела?» Мне казалось, что это не так, что я другая, но я не находила объяснения, чем именно я от нее отличаюсь, и это омрачало мою радость. Когда я проходила с мороженым мимо мастерской Фернандо и видела, как Лила сосредоточенно расставляет на длинной полке ботинки, мне захотелось окликнуть ее, все ей рассказать и послушать, что она скажет. Но она меня не заметила, и я пошла дальше.
4
У нее всегда были дела. В тот год Рино заставил ее снова записаться в школу, но она туда почти не ходила, и ее опять отчислили. Мать просила ее помогать по дому, отец — сидеть в лавке при мастерской, и она, и не думая сопротивляться, с радостью начала работать. Изредка, когда нам случалось встретиться после воскресной мессы или прогуляться от сквера до шоссе, она не расспрашивала меня о школе, зато взахлеб и с восхищением рассказывала о работе брата и отца.
Она узнала, что мальчишкой ее отец, пожелавший независимости, сбежал из мастерской деда, тоже сапожника, и устроился на обувную фабрику в Казории, где делали всякую обувь, в том числе для военных. Она обнаружила, что Фернандо не только может сшить любые ботинки от начала до конца, но и прекрасно разбирается в машинах: резательных, прошивочных, шлифовальных. Она рассказывала мне о видах кожи и голенищах, кожевниках и кожевницах, каблуках и набойках, подготовке нити и стельках, о том, как клеят, красят и полируют подошву. Она выговаривала эти профессиональные слова так, будто произносила магические заклинания, принесенные ее отцом из заколдованного мира — фабрики Казории, — откуда он, как пресытившийся впечатлениями исследователь, вернулся в тихую семейную мастерскую, к своему верстаку, молоткам, железным болванкам и запахам клея, смешанным с запахами поношенной обуви. Она приобщала меня к этому словарю с таким энтузиазмом, что постепенно я стала смотреть на ее отца и Рино, владевших искусством защищать ноги людей прочными удобными ботинками, как на самых важных в нашем квартале персон. Возвращаясь домой, я не могла избавиться от ощущения, что лишена привилегии проводить целые дни в обувной мастерской, а все из-за того, что мой отец — всего-навсего швейцар.
Меня все чаще одолевала мысль, что в школе я только зря теряю время. На протяжении нескольких месяцев мне казалось, что учеба отнимает у меня все силы. После уроков, неприкаянная и несчастная, я специально проходила мимо мастерской Фернандо, чтобы увидеть Лилу на рабочем месте, за письменным столом в глубине мастерской — худощавую, без намека на грудь, с тонкой шеей и осунувшимся лицом. Я не знаю, что именно она там делала, но она была там, при деле, по ту сторону стеклянной двери, а по бокам от нее виднелись склоненные головы отца и брата. Никаких книг, никаких уроков, никаких домашних заданий. Иногда я останавливалась у витрины и разглядывала банки с обувным кремом, старые сапоги с новыми подметками, новые ботинки на колодках для растяжки. Я рассматривала их, будто была клиенткой и интересовалась товаром; уходила нехотя и только после того, как Лила, заметив меня, помашет мне рукой и снова погрузится в работу. Часто первым меня замечал Рино и начинал строить забавные рожицы, чтобы меня рассмешить. Тогда я в смущении убегала, не дожидаясь взгляда Лилы.
Однажды в воскресенье я с таким воодушевлением заговорила с Кармелой Пелузо об обуви, что удивилась сама себе. Она покупала «Мечту» и зачитывалась фотороманами. Поначалу это казалось мне пустой тратой времени, но вскоре я тоже начала в них заглядывать, а потом мы стали вместе читать их в сквере, обсуждать сюжеты и реплики отдельных персонажей, написанные белыми буквами на черном фоне. Кармела то и дело переключалась с придуманных историй на свою настоящую любовь к Альфонсо. Я, чтобы не отставать от нее, однажды сказала, что сын аптекаря Джино признался мне в любви. Она не поверила. Ей сын аптекаря представлялся недостижимым сказочным принцем: наследник, будущий аптекарь, синьор, который никогда не женится на дочери швейцара; в общем, я чуть не проболталась о том, как он просил меня показать грудь, а я показала и заработала десять лир. На коленях у нас лежала «Мечта», и мой взгляд упал на актрису в великолепных туфлях на каблуке. Я не выдержала и начала расхваливать туфли и того, кто их сделал, такие красивые; будь у нас такие туфли, говорила я, ни Джино, ни Альфонсо перед нами не устояли бы. Но чем горячее я говорила, тем отчетливее — к собственному неудовольствию — понимала, что пытаюсь присвоить себе новое увлечение Лилы. Кармела слушала меня невнимательно, а потом сказала, что ей пора. Обувь и сапожники ее мало интересовали, вернее, не интересовали вовсе. В отличие от меня она хоть и подражала Лиле, но увлекалась только тем, что нравилось ей самой: фотороманами и любовью.
5
Так все и шло. Скоро мне пришлось признать: что бы я ни делала, все казалось скучным; значение приобретало только то, что было связано с Лилой. Всё, что ее не касалось, всё, рядом с чем не звучал ее голос, как-то блекло и словно покрывалось пылью. Средняя школа, латынь, преподаватели, книги, книжный язык определенно проигрывали изготовлению обуви, и это меня угнетало.
Но однажды утром все изменилось. Мы с Лилой и Кармелой готовились тогда к первому причастию и посещали уроки катехизиса. После урока Лила сказала, что у нее дела, и ушла. Я заметила, что она направилась не домой: к моему большому удивлению, она вошла в здание начальной школы.
Я пошла было с Кармелой, но она наводила на меня скуку, и я с ней попрощалась, обогнула здание и пошла назад. По воскресеньям школа была закрыта. Как же Лиле удалось попасть внутрь? Потоптавшись в нерешительности, я вошла в вестибюль. Ни разу после окончания я не была в своей старой школе и взволновалась; на меня пахнуло знакомым запахом, и стало хорошо и уютно, как когда-то. Я шмыгнула в единственную открытую дверь на первом этаже. Это был просторный зал, освещенный неоновыми лампами; вдоль стен тянулись полки, заставленные старыми книгами. Я насчитала с десяток взрослых и еще больше детей. Они снимали с полок книги, листали их и или ставили на место, или забирали с собой, вставали в очередь к столу, за которым сидел старый недруг учительницы Оливьеро, учитель Ферраро, худой, с седыми волосами ежиком. Ферраро бросал взгляд на выбранные книги, делал отметку в журнале, и человек уходил, унося с собой один или несколько томов.
Я осмотрелась: Лилы здесь не было; возможно, она уже ушла. Что же она тут делала? В школу она больше не ходила и интересовалась обувью. Неужели все это время она, не говоря мне ни слова, ходила сюда за книгами? Ей здесь нравилось? Почему она не позвала меня с собой? Почему бросила с Кармелой? Почему она рассказывала мне о том, как чистить подошвы, а не о том, что прочитала?
Я разозлилась и убежала.
Школьная учеба еще больше, чем раньше, донимала меня своей бессмысленностью. Потом я как-то втянулась — пора было готовиться к годовым экзаменам. Я боялась получить плохие отметки и подолгу сидела над учебниками, но не пыталась вникнуть в то, о чем читала. Появились у меня и другие проблемы. Мать сказала, что с такой грудью, как у меня, ходить неприлично, и мы пошли покупать мне лифчик. Она вела себя еще грубее, чем обычно, как будто стыдилась того, что у меня выросла грудь и начались месячные. Она давала мне какие-то советы, но коротко, отрывисто и непонятно, едва ли не с упреком. Если я ее переспрашивала, она поворачивалась ко мне спиной и, хромая, ковыляла прочь.
В лифчике грудь стала выпирать еще заметнее. В последние месяцы перед каникулами меня без конца донимали мальчишки, и скоро я поняла почему. Джино с приятелем растрезвонили, что мне ничего не стоит заголиться перед кем угодно, и ко мне то и дело подваливал то один, то другой и просил повторить представление. Я убегала, скрестив руки на груди, и чувствовала себя виноватой и страшно одинокой. Мальчишки не отставали, они преследовали меня по дороге к дому и во дворе, они смеялись и обзывались. Пару раз я попыталась представить себе, что сделала бы на моем месте Лила, чтобы от них отвязаться, но не выдержала и расплакалась. Я боялась их и почти перестала выходить из дому, разве что в школу, да и то через силу. Сидела и занималась.
Однажды утром, в мае, меня догнал Джино и спросил — не нахально, а, наоборот, волнуясь, не хочу ли я стать его девушкой. Я ответила, что не хочу, — от злости, из желания отомстить и от смущения, хотя тот факт, что в меня влюбился сын аптекаря, наполнил меня гордостью. На следующий день он задал мне тот же вопрос и продолжал задавать до самого июня, когда, немного позже, чем предполагалось, — у родителей возникли какие-то сложности, — мы, нарядившись в белые, как у невест, платья, все же приняли первое причастие.
Как были, в этих платьях, мы задержались на церковном дворе и сразу после причастия завели грешный разговор о любви. Кармела не могла поверить, что я отвергла сына аптекаря, и поделилась этим с Лилой. А вот Лила меня поразила — не развернулась, чтобы уйти, всем своим видом говоря: «Да кого это волнует?», а очень заинтересовалась. И мы заговорили об этом втроем.
— Почему ты ему отказала? — спросила Лила на диалекте.
— Потому что я не уверена в своих чувствах.
Я ответила на литературном итальянском. Мне хотелось произвести на нее впечатление и дать понять, что, даже если я трачу время на обсуждение мальчишек, я все-таки не Кармела.
Эту фразу я прочитала в «Мечте» и запомнила. Лилу она поразила. Мы продолжили разговор на языке книг, будто вступили в соревнование, как когда-то в младших классах. Кармеле пришлось довольствоваться ролью слушательницы. В один миг у меня пробудились мысли и застучало сердце: она, я — и красивая, правильно выстроенная речь. В средней школе мне не доводилось вести подобных бесед ни с учениками, ни с преподавателями. Это было восхитительно! Лила шаг за шагом убеждала меня, что в любви можно увериться, только подвергнув избранника суровым испытаниям. И, неожиданно перейдя на диалект, посоветовала мне согласиться стать девушкой Джино, но только при условии, что он все лето будет покупать мороженое мне, ей и Кармеле.
— Если не согласится — значит, это не настоящая любовь.
Я сделала, как она мне сказала, и Джино как ветром сдуло. Значит, это была не настоящая любовь, но я совершенно не расстроилась. Разговор с Лилой доставил мне такое удовольствие, что я собиралась целиком посвятить себя общению с ней, особенно летом, когда появится больше свободного времени. Мне хотелось снова и снова вести с ней такие же разговоры. Я опять почувствовала себя умной, как будто что-то легонько стукнуло меня по голове, воскресив нужные образы и слова.
Но продолжение истории оказалось не таким, как я ожидала. Вместо того чтобы укрепить отношения между мной и Лилой, тот разговор привлек к ней множество других девчонок. Совет, который она мне дала, запомнился Кармеле Пелузо, и та разболтала о нем всем. В результате дочь сапожника, у которой не было ни груди, ни месячных, ни поклонников, за несколько дней стала в нашем кругу главным экспертом по любовным делам. Она в очередной раз изумила меня, охотно согласившись на эту роль. Если она не была занята дома или в мастерской, значит, шепталась с кем-то из девчонок. Я проходила мимо, здоровалась, но она меня даже не слышала. Из разговора до меня доносилась лишь пара-тройка фраз, которые казались мне прекрасными и заставляли меня жестоко страдать.
6
Это были невеселые дни, кульминацией которых стало мое унижение; я должна была его предвидеть, но предпочитала делать вид, что ничего страшного не происходит. Альфонсо Карраччи перевели в следующий класс со средним баллом восемь, Джильола Спаньюоло получила семь, а у меня были все шестерки и четверка по латыни. Этот предмет мне предстояло пересдавать в сентябре.
На сей раз отец сказал, что продолжать учебу бессмысленно. Учебники стоили дорого. Покупка латинского словаря Кампанини и Карбони, даже подержанного, для нашей семьи была серьезной статьей расхода. Денег на репетитора тоже не было. Но главное — всем стало очевидно, что я не способна к учебе: младший сын дона Акилле перешел в следующий класс, а я нет, дочь кондитера Спаньюоло перешла, а я нет. Мне следовало смириться.
Я проплакала всю ночь и весь день, нарочно терзая себя. Я была старшим ребенком в семье, следом за мной родились два мальчика и еще одна девочка — маленькая Элиза. Пеппе и Джанни, мои братья, по очереди приходили утешать меня: то приносили фруктов, то просили поиграть с ними. Но я все равно чувствовала себя одинокой неудачницей и никак не могла успокоиться. А вечером ко мне подошла мать: я услышала ее шаги за спиной. Своим обычным резким тоном она сказала на диалекте:
— Репетитору мы платить не станем, но ты можешь попробовать выучить латынь сама и пересдать экзамен.
Я смотрела на нее недоверчиво. Она ничуть не изменилась: те же тусклые волосы, тот же косящий глаз, крупный нос, тяжелое тело.
— Никто не говорит, что у тебя не получится, — добавила она.
Больше она ничего не сказала, по крайней мере, я только это и запомнила. На следующий день я засела за учебники, дав себе слово не ходить ни во двор, ни в сквер.
Но однажды утром я услышала, что меня зовут с улицы. Это была Лила, бросившая эту привычку сразу, как мы закончили начальную школу.
— Лену́! — кричала она.
Я высунулась в окно.
— Мне нужно тебе кое-что сказать.
— Что?
— Спускайся.
Я нехотя потащилась вниз: мне было стыдно признаваться, что я не сдала экзамен. Мы немного побродили по освещенному солнцем двору. Я без особого интереса расспрашивала, что у кого новенького, в том числе спросила, как у Кармелы дела с Альфонсо.
— Какие дела?
— Она же его любит.
Лила прищурилась. Обычно когда она смотрела так — серьезно, без улыбки, как будто, если от глаза останется только щелочка, она лучше сконцентрируется на том, что ее интересует, — то напоминала хищную птицу — я видела таких в кино в приходском кинотеатре. Но в тот раз мне показалось, что она приглядывается к чему-то, что ее злит и вместе с тем пугает.
— Она тебе ничего не говорила об отце? — спросила Лила.
— Говорила, что он не виноват.
— А кто же тогда убийца?
— Полумужчина, полуженщина, существо, которое прячется в канализации с мышами и выходит через люки.
— Так и есть, — неожиданно расстроившись, сказала Лила и прибавила, что Кармела, как и весь двор, принимает за чистую монету все, что она говорит. — Не хочу больше с ней разговаривать. Ни с кем не хочу разговаривать, — проворчала она сердито, и я поняла, что в ее словах нет ни капли высокомерия, ни капли бахвальства. Я недоумевала: сама я на ее месте гордилась бы собой, своим влиянием, а она, наоборот, испытывала недовольство, смешанное с боязнью ответственности.
— Разве это плохо — разговаривать с другими? — пробормотала я.
— Хорошо. Но только когда есть с кем.
Я почувствовала прилив радости, но не подала вида. Что она имела в виду, произнося эти прекрасные слова? Может, то, что она хочет общаться только со мной, потому что я не принимаю за чистую монету все, что она говорит, а спорю с ней? Или то, что мне одной небезразличны мысли, приходящие ей в голову?
Да. Она произнесла эти слова голосом, которого я раньше никогда у нее не слышала: тихим, хотя и резким, как обычно. Оказалось, именно она сказала Кармеле, что в романе или в кино дочь убийцы непременно влюбилась бы в сына жертвы. Такое может случиться и в жизни, но только любовь при этом должна быть настоящей. А Кармела ничего не поняла и на следующий же день разболтала всем, что влюблена в Альфонсо: она соврала, чтобы привлечь к себе внимание, и никто не знал, к каким последствиям это может привести. Об этом мы и говорили. Нам было по двенадцать лет, мы долго бродили по раскаленным улицам среди мошкары и пыли, поднятой проезжавшими старыми грузовиками, как две старухи, готовые поставить точку в своей полной разочарований жизни и продолжающие цепляться друг за друга. Никто не понимает нас, только мы, думала я, понимаем друг друга. Только мы знаем, что тяжесть, висевшая над нашим кварталом всегда, сколько мы себя помнили, стала бы чуть меньше, если бы бывший столяр Пелузо не воткнул нож в шею дона Акилле, если бы убийцей оказался обитатель канализации, а дочь убийцы вышла бы замуж за сына жертвы. Было что-то невыносимое в вещах, людях, домах, улицах, и это что-то нужно было выдумать заново, как в игре, чтобы продолжать с ним жить. Главное — знать в этой игре правила, а мы с ней — но только мы — их знали.
Потом она вдруг задала мне вопрос, никак не связанный с тем, о чем мы говорили, но прозвучавший так, будто весь наш разговор вел именно к нему:
— Мы все еще подруги?
— Да.
— Тогда можешь сделать мне одолжение?
В то утро я сделала бы для нее все что угодно: сбежала из дома, покинула свой квартал, спала в сарае, питалась корешками, спустилась через люк в канализацию и никогда не вернулась бы назад, несмотря ни на какой холод и дождь. Но то, о чем она попросила, показалось мне сущей мелочью, так что я почувствовала легкое разочарование. Она всего лишь хотела, чтобы мы каждый день, перед ужином, хотя бы на час встречались в сквере и чтобы я приносила с собой учебники латыни.
— Я тебе не помешаю, — сказала она.
Она уже знала, что меня отправили на пересдачу, и хотела заниматься латынью вместе со мной.
7
В те годы, когда я училась в средней школе, многие вещи менялись прямо у нас на глазах, и так быстро, что нам даже не верилось в эти перемены.
Бар «Солара» разросся и преобразился в хорошо оборудованную кондитерскую, заправлял в которой отец Джильолы Спаньюоло: по воскресеньям там толпилась и молодежь, и старики, покупали домой пирожные. Сыновья Сильвио Солары — Марчелло, которому было около двадцати, и Микеле, чуть младше, — купили бело-синий «фиат-миллеченто» и по воскресеньям гордо разъезжали по улицам.
Бывшая столярная мастерская Пелузо, когда-то руками дона Акилле превращенная в колбасную лавку, наполнилась множеством деликатесов, теперь выставленных еще и на тротуаре. Запах специй, маслин, колбас, свежего хлеба и копченостей щекотал прохожим ноздри, возбуждая аппетит. Со смертью дона Акилле его мрачная тень покинула это место и больше не витала над его семьей. Вдова, донна Мария, оказалась очень доброй женщиной. Она теперь лично управляла магазином вместе с пятнадцатилетней дочерью Пинуччей и сыном Стефано, который из злобного мальчишки, пытавшегося проткнуть Лиле язык, превратился в сдержанного молодого человека с доброжелательным взглядом и кроткой улыбкой. Покупателей стало намного больше. Мать сама отправляла меня туда за продуктами, и отец не возражал, в том числе потому, что, когда денег не хватало, Стефано записывал мои покупки в блокнот, и мы расплачивались в конце месяца.
Ассунта, вместе с мужем Николой торговавшая на улице фруктами и овощами, была вынуждена оставить работу из-за сильных болей в спине, а через несколько месяцев ее муж слег с воспалением легких, от которого чуть не отправился на тот свет. К счастью, все закончилось хорошо. Теперь каждое утро, зимой и летом, в дождь и в солнце, на телеге, запряженной лошадью, по улицам раскатывал их старший сын Энцо, в котором от мальчишки, кидавшего в нас камни, не осталось почти ничего: он стал коренастым парнем, сильным и здоровым, со светлыми растрепанными волосами, голубыми глазами и густым басом, которым расхваливал свой товар. Продукты у него были отличные, и по тому, как он себя вел, было видно, что парень он честный и рад услужить клиентам. Он невероятно ловко управлялся с весами. Мне нравилось, как он быстро-быстро переставляет гири, пока чаши не придут в равновесие, снимает их — раздается звяканье железа, — заворачивает картофель или фрукты и укладывает в корзину синьоры Спаньюоло, или Мелины, или моей матери.
По всему кварталу процветало предпринимательство. В галантерее, где Кармела Пелузо начинала работать продавщицей, неожиданно появилась молодая швея: магазин расширили и рассчитывали превратить в модное дамское ателье. Из мастерской, где работал сын Мелины Антонио, сын старого хозяина, Джентиле Горрезио, попытался сделать небольшую фабрику мопедов. В общем, все пришло в движение, все закрутилось, все на глазах меняло облик, скрывая накопившуюся ненависть, напряжение и уродство и представая в новом свете. Пока мы с Лилой учили в сквере латынь, менялись даже простые вещи вокруг нас — фонтанчик, куст, яма на краю дороги. Пахло битумом, медленно, с треском и дымом, полз дорожный каток — рабочие, голые по пояс или в майках, асфальтировали улицы и stradone — широкое шоссе. Менялась даже цветовая гамма. Паскуале, старший брат Кармелы, устроился рубить деревья, росшие вдоль железной дороги. Страшно представить, сколько он их вырубил, если мы целыми днями слышали звуки пилы: деревья вздрагивали и, источая аромат опилок и зелени, падали на землю с протяжным шелестом, похожим на вздох; Паскуале и другие рабочие без устали пилили, рубили и корчевали корни, пахнувшие землей. Зеленое пятно исчезло, и на его месте появилась плоская и утоптанная площадка желтоватого цвета. Работу эту Паскуале получил по счастливой случайности. Незадолго до того друг сказал ему, что в баре «Солара» сидят какие-то люди, которые нанимают мужчин на ночную вырубку деревьев на площади в центре Неаполя. Паскуале не любил Сильвио Солару и его сыновей, но все равно отправился в бар, сгубивший его отца, — ему надо было кормить семью. Он вернулся на рассвете, без сил, принеся с собой запах свежей древесины, погубленных листьев и моря. Затем его все чаще стали приглашать и на другие подобные работы. Теперь он трудился на стройке за железной дорогой, и иногда мы видели, как он взбирается на строительные леса растущих на глазах новых зданий или, нацепив на голову панаму из газеты, устраивается в обеденный перерыв на солнце и ест сосиски с хлебом и брокколи.
Лила сердилась, когда я отвлекалась, глядя на Паскуале. К моему большому удивлению, выяснилось, что она уже многое знает из латыни, например все склонения и спряжение глаголов тоже. Я осторожно спросила ее откуда, и она с обычным для нее сердитым выражением лица, означавшим, что ей жалко тратить время на пустые разговоры, призналась, что, когда я поступила в среднюю школу, она взяла в библиотеке Ферраро латинскую грамматику и из любопытства выучила ее. Библиотека была для нее ценным ресурсом. Хоть и не сразу, но она все же с гордостью показала мне свои четыре читательских билета: один ее собственный, один — на имя Рино и по одному — на отца и на мать. На каждый билет она брала по книге, проглатывала их за неделю, а в следующее воскресенье возвращала и брала четыре другие.
Я не расспрашивала Лилу, какие книги она уже прочитала и какие читает сейчас, — учеба не оставляла времени на болтовню. Она гоняла меня по пройденному материалу и жутко злилась, если я отвечала неправильно. Однажды даже сильно шлепнула меня по руке своей длинной узкой ладонью и не только не попросила прощения, но, наоборот, пригрозила, что ударит еще больнее, если я снова ошибусь. Латинский словарь — она еще ни разу не видала таких толстых и тяжелых — привел ее в восторг. Лила искала в нем не только те слова, что встречались в упражнениях, но и другие, просто приходившие ей на ум. Она задавала мне упражнения, копируя интонации учительницы Оливьеро. Заставляла меня переводить по тридцать предложений в день: двадцать с латыни на итальянский и десять с итальянского на латынь. Сама она тоже переводила — намного быстрее меня. В конце лета, когда до экзамена оставалось совсем чуть-чуть, она с недовольством заметила, что я ищу в словаре незнакомые слова в том же порядке, в каком они стоят в предложении, выписываю основные значения и только потом пытаюсь понять его смысл.
— Это преподавательница велела тебе так делать? — осторожно спросила она.
Преподавательница никогда ничего не говорила, только задавала упражнения. Это я решила, что нужно переводить так.
Лила помолчала недолго и сказала:
— Сначала прочитай предложение на латыни, потом найди глагол. По форме глагола ты поймешь, где подлежащее. А когда будет известно подлежащее, найдешь и дополнения: если глагол переходный — это прямое дополнение, если нет — то косвенное. Попробуй.
Я попробовала. Переводить вдруг оказалось просто. В сентябре я пошла сдавать экзамен: написала письменную часть без единой ошибки и ответила на все устные вопросы.
— Кто с тобой занимался? — спросила преподавательница, слегка нахмурившись.
— Подруга.
— Из университета?
Я не знала, что это значит, и ответила «да».
Лила ждала меня на улице, в тени. Когда я вышла, то сразу обняла ее и сказала, что сдала на отлично, и спросила, будем ли мы и дальше заниматься вместе. Она же первая это предложила, вот мне и показалось, что пригласить ее продолжить занятия — отличный способ выразить свою благодарность. Но она замотала головой почти с отвращением. И сказала, что просто хотела понять, что это за латынь, которую учат умники.
— И что теперь?
— Поняла, и хватит.
— Тебе не понравилось?
— Понравилось. Возьму в библиотеке какую-нибудь книгу.
— На латыни?
— Да.
— Но нам еще так много надо выучить!
— Вот и учи. Если я что не пойму, поможешь. А сейчас мне пора. У нас с братом есть одно дело.
— Какое?
— Потом покажу.
8
Снова начались занятия, и я сразу выбилась вперед по всем предметам. Я все ждала, когда Лила попросит меня помочь ей в латыни или в чем-нибудь другом, и училась не столько для школы, сколько ради нее. Я стала лучшей в классе: даже в начальной школе я не училась так хорошо.
В тот год мне казалось, что я расползаюсь, как тесто для пиццы. Грудь, бедра, зад пухли чуть ли не на глазах. Однажды в воскресенье я шла к скверу, где договорилась встретиться с Джильолой Спаньюоло, и тут рядом затормозили братья Солара на своем «миллеченто». Марчелло, старший, был за рулем, Микеле, младший, сидел рядом. Оба красивые, с блестящими черными волосами и белозубыми улыбками. Из них двоих мне больше нравился Марчелло: он был похож на Гектора с иллюстрации в школьном издании Илиады. Они сопровождали меня всю дорогу: я шла по тротуару, а они на «миллеченто» ехали рядом.
— Ты когда-нибудь каталась на автомобиле?
— Нет.
— Садись, проедем кружочек.
— Отец не разрешает.
— А мы ему не скажем. Когда еще у тебя будет возможность покататься на такой машине?
«Никогда», — подумала я, но все равно сказала: «Нет» и твердила это «нет» до самого сквера. Машина разогналась и вмиг исчезла за строящимися зданиями. Я отказалась потому, что знала: если отцу скажут, что я села в эту машину, то, каким бы добрым он ни был и как бы меня ни любил, изобьет до полусмерти, а братьям, Пеппе и Джанни, хоть они еще маленькие, прикажет убить братьев Солара — сейчас или в будущем. Писаных правил на этот счет не существовало, но так было принято, и точка. Братья Солара тоже это знали и потому вели себя вежливо и ограничились приглашением прокатиться.
Некоторое время спустя с Адой, старшей дочерью Мелины Капуччо — сумасшедшей вдовы, устроившей скандал, когда уезжала семья Сарраторе, — они обошлись иначе. Аде было четырнадцать, и по воскресеньям она тайком от матери красила губы. Накрашенная, с длинными стройными ногами, с грудью больше, чем у меня, она выглядела взрослой и красивой. Братья Солара наговорили ей всяких сальностей, потом Микеле вышел из машины, схватил ее за руку, открыл заднюю дверцу и запихнул Аду внутрь. Спустя час они высадили ее на том же месте, она немного злилась и хихикала.
Кто-то из видевших, как ее силком затащили в машину, сообщил об этом Антонио, ее старшему брату, работавшему механиком в мастерской Горрезио. Антонио был трудолюбивым, дисциплинированным и застенчивым парнем: по нему было заметно, как болезненно он переживал и безвременную смерть отца, и сумасшествие матери. Не говоря ни слова друзьям и родным, он отправился к бару «Солара» и стал поджидать Марчелло и Микеле, а когда они появились, ни слова не говоря, набросился на них с кулаками. Несколько минут он их колотил, но потом на улицу вышли Солара-отец и один из барменов. Вчетвером они избили Антонио — он был весь в крови, и никто из прохожих и посетителей бара не вмешался и не заступился за него.
Мы, девчонки, по-разному оценивали этот случай. Джильола Спаньюоло и Кармела Пелузо поддерживали братьев Солара потому, что те были красавчиками и ездили на «миллеченто». Я колебалась. В присутствии подруг я склонялась на сторону Солара, и мы даже спорили, кому из нас они нравятся больше; они и в самом деле были хороши собой, и каждая из нас волей-неволей представляла себя сидящей рядом с одним из них в автомобиле. Но в то же время я слышала, что они очень плохо поступили с Адой и что Антонио, хоть и не был мускулистым красавцем и, в отличие от них, не ходил каждый день в спортзал тягать штангу, не побоялся вступить с ними в драку. Лила придерживалась того же мнения, но, когда она его высказала, я почему-то вступила с ней в спор.
Он зашел так далеко, что Лила (возможно, потому, что была еще не такой зрелой, как мы, и не знала, как приятно и одновременно страшно ощущать на себе взгляд братьев Солара) побледнела сильнее, чем обычно, и объявила, что, если бы с ней случилось то, что случилось с Адой, она, чтобы уберечь от беды отца и брата, сама разобралась бы с этими типами.
— Да Марчелло и Микеле на тебя даже не взглянут! — заявила Джильола Спаньюоло. Мы думали, что Лила придет в бешенство, но она вместо этого серьезно сказала:
— Тем лучше.
Она была такой же худенькой, как и раньше, но стала мускулистой. Я внимательно посмотрела на ее руки и с удивлением обнаружила, что они стали такими же, как у Рино и у отца: кожа на подушечках пальцев пожелтела и огрубела. Ее никто не заставлял, это не входило в ее обязанности в мастерской, но она постоянно бралась за работу с обувью: вощила нити, отпарывала, клеила, прошивала и управлялась с инструментами Фернандо почти так же умело, как брат. Вот почему о латыни в тот год она у меня так ничего и не спросила. Вместо этого однажды поделилась со мной своим замыслом, который не имел ничего общего с книгами: она пыталась убедить отца начать изготовление новой обуви. Фернандо и слышать об этом не хотел. «Делать обувь вручную, — говорил он ей, — это искусство без будущего: сегодня все делают машины, машины стоят денег, а деньги лежат в банках и у ростовщиков, а не в карманах семьи Черулло». Но она настаивала, не забывая нахваливать его на все лады: «Никто не умеет делать такую обувь, как ты, папа». Даже если это и правда, отвечал он, теперь все делают на фабриках, большими партиями, и продают по бросовым ценам. Он сам работал на фабрике и знал, какую дрянь они выпускают. Но ничего не поделаешь, добавлял он: когда людям нужны новые ботинки, они идут не к местному сапожнику, а в магазины на улицу Реттифило; что толку шить вручную качественную обувь, если не сможешь ее продать? Пустая трата денег и времени, так и разориться недолго.
Но Лила не отступалась и, как всегда, перетянула на свою сторону Рино. Сначала брат соглашался с отцом и говорил, что она лезет не в свое дело, в котором, в отличие от него, не разбирается, а книг по нему не существует. Потом понемногу начал менять свое мнение и теперь раз в два дня спорил с отцом, повторяя то, что вбила ему в голову Лила:
— Давай хотя бы попробуем.
— Нет.
— Ты видел автомобиль Солара? Видел, как идут дела в колбасной лавке Карраччи?
— Я видел, как галантерейщица решила устроить ателье, и у нее ничего не вышло, а еще видел, как Горрезио из-за глупости сынка не рассчитал сил с мастерской.
— Но Солара все расширяются.
— Думай о себе и оставь Солара в покое.
— Рядом с железной дорогой строят новый район.
— И что с того?
— Папа, люди зарабатывают и хотят тратить деньги.
— Люди тратят деньги на еду, потому что едят каждый день. А обувь не едят. И даже когда с ней что-то случается, ее можно починить, и она прослужит еще двадцать лет. Наше дело — чинить обувь, и хватит об этом.
Мне нравилось, что этот парень, со мной всегда вежливый, но способный быть резким даже с отцом, всегда поддерживал сестру. Я завидовала Лиле, что у нее есть такой серьезный брат, и иногда мне казалось, что настоящая разница между нами заключается в том, что у меня только младшие братья и некому меня поддержать, защитить от матери, помочь с проблемами, а Лила всегда могла положиться на Рино, готового встать на ее сторону против кого и чего угодно. Тем не менее я считала, что прав Фернандо. Но когда мы обсуждали эту тему с Лилой, я убедилась, что она и сама думает так же.
Однажды она показала мне рисунки обуви, которую хотела делать вместе с братом: там были и мужские туфли, и женские. Это были прекрасные рисунки на листах бумаги в клетку, с деталями, аккуратно раскрашенные — как будто она подсмотрела эту обувь где-то в параллельном мире, а потом перенесла увиденное на бумагу. На самом деле она сама придумала все эти модели, целиком и во всех подробностях, как делала в начальной школе, когда рисовала принцесс. Туфли выглядели совершенно как настоящие, но в то же время не были похожи ни на что из того, что носили в районе, и даже из того, что мы видели на ногах актрис из фотороманов.
— Нравятся тебе такие?
— Очень элегантные.
— Рино говорит, сделать будет трудно.
— Но он может?
— Клянется, что да.
— А отец?
— Он точно может.
— Так сделайте!
— Папа не хочет.
— Почему?
— Сказал, что для меня это игрушки, а им с Рино играть некогда.
— Что это значит?
— Это значит, что для того, чтобы шить настоящую обувь, нужны время и деньги.
Она хотела показать мне расчеты, которые сделала втайне от Рино, чтобы понять, сколько денег потребуется. Но потом передумала, сложила листок и сказала, что отец прав.
— И что дальше?
— Все равно надо попробовать.
— Фернандо разозлится.
— Если не пробовать, ничего не изменится.
Изменить она, как я поняла, собиралась все то же: превратить нас из бедных в богатых и получить все, хотя тогда у нас не было ничего. Я попыталась напомнить ей о нашей давней идее — писать романы, как автор «Маленьких женщин». Я все еще цеплялась за прошлое, старалась в него вернуться. Я специально учила латынь, в глубине души веря, что и Лила, хоть и не ходит больше в школу и занимается обувью, берет в библиотеке учителя Ферраро столько книжек только потому, что все еще не отказалась от мысли написать вместе со мной роман и заработать кучу денег. Но в ответ Лила только пожала плечами: она изменила свое отношение к «Маленьким женщинам». «В наше время, — объяснила она мне, — чтобы стать по-настоящему богатыми, надо заниматься экономической деятельностью». Итак, она планировала начать с одной-единственной пары туфель, чтобы показать отцу, насколько они красивые и удобные; как только Фернандо убедится в этом, запустить производство: сегодня две пары, завтра — четыре, тридцать в месяц, четыреста в год, чтобы как можно скорее она, ее отец, мать, Рино и остальные братья смогли открыть фабрику и нанять хотя бы пятьдесят рабочих — фабрику «Черулло».
— Обувную фабрику?
— Да.
Лила рассказывала так убедительно, как умела только она: на литературном итальянском описывала фабричную вывеску «Черулло», товарный знак на стельке «Черулло», обувь «Черулло», сверкающую, элегантную, как на ее рисунках, такую, что любой, кто хоть раз ее примерит, скажет, что будет носить ее, не снимая даже на ночь, — до того она красивая и удобная!
Мы смеялись, шутили.
Потом Лила замолчала. Казалось, она осознала, что мы просто играем, как когда-то играли с Тиной и Ну, нашими куклами, у подвального окошка, и заговорила по-другому, став больше обычного похожей на девочку-старушку:
— Знаешь, почему братья Солара считают себя хозяевами квартала?
— Потому что они сильные.
— Нет, потому что у них есть деньги.
— Думаешь?
— Конечно. Ты замечала, что Пинуччу Карраччи они не трогают?
— Да.
— А знаешь, почему они поступили так с Адой?
— Нет.
— Потому что у Ады нет отца, брат ни на что не годится, а сама она помогает Мелине мыть лестницы в подъездах.
Следовательно, либо мы должны заработать денег больше, чем Солара, либо, чтобы защитить себя, нам надо научиться давать отпор. Она показала мне острый сапожный нож, который взяла в мастерской отца.
— Меня они не тронут, потому что я некрасивая и у меня нет месячных, — сказала она, — а вот тебя могут. Если что случится — скажи мне.
Я смотрела на нее в растерянности. В свои почти тринадцать лет мы ничего не знали о законах, правосудии, государственных учреждениях. Мы с раннего детства повторяли все, что видели и слышали от взрослых. Разве справедливость восстанавливается не в драке? Разве Пелузо не убил дона Акилле? Я вернулась домой. По последним словам Лилы я поняла, что она заботится обо мне, и эта мысль наполнила меня счастьем.
9
Выпускные экзамены за среднюю школу я сдала на восьмерки, по итальянскому получила девятку и девятку по латыни. Мои оценки были лучшими в школе — лучше, чем у Альфонсо со средним баллом восемь, и намного лучше, чем у Джино. Несколько дней я наслаждалась своим абсолютным первенством. Отец очень меня хвалил и с того момента начал хвастаться перед всеми старшей дочерью, у которой девятка по итальянскому и даже по латыни девятка. Мать на кухне, стоя ко мне спиной и продолжая чистить овощи над раковиной, неожиданно сказала:
— Можешь в воскресенье надеть мой серебряный браслет, только смотри не потеряй.
Во дворе мой успех никого не интересовал. Там имели значение только любовь и парни. Когда я сообщила Кармеле Пелузо, что сдала экзамены лучше всех в школе, она, не дослушав, принялась взахлеб рассказывать, как смотрел на нее Альфонсо, когда проходил мимо. Джильола Спаньюоло очень расстроилась, потому что завалила латынь и математику и теперь пыталась реабилитироваться, в подробностях расписывая, как за ней ходит Джино и как она его не подпускает, потому что влюблена в Марчелло Солару, и Марчелло, возможно, тоже ее любит. Лила тоже не выказала особой радости. Когда я, предмет за предметом, назвала свои оценки, она спросила с издевкой:
— А десяток тебе не поставили?
Я сникла. Десятки у нас были только за поведение; по серьезным дисциплинам преподаватели не ставили их никому. Но одной этой фразы было достаточно, чтобы стало очевидным то, о чем я старалась не думать: если бы Лила пошла учиться в школу, в мой класс, если бы ей это позволили, у нее были бы одни десятки. Я всегда это знала, как и она, а теперь она еще раз мне это напомнила.
Я пошла домой. Мне было обидно быть первой и в то же время сознавать, что на самом деле я не первая. Вдобавок родители принялись обсуждать между собой, куда определить меня теперь, когда я получила среднее образование. Мать хотела попросить продавщицу канцтоваров взять меня к себе помощницей: ей казалось, что им как раз нужна такая умница, как я, чтобы продавать ручки, карандаши, тетради и учебники. Отец мечтал в будущем выхлопотать для меня через своих знакомых в муниципалитете какую-нибудь престижную должность. Мне было так грустно, что не передать словами; тоска нарастала, нарастала, нарастала и выросла настолько, что я перестала выходить из дома даже по воскресеньям.
Мое самодовольство исчезло без следа, как и хорошее настроение. Я смотрелась в зеркало, но видела в нем совсем не то, что мне хотелось бы видеть. Белокурые волосы потемнели и стали каштановыми. Крупный нос казался приплюснутым. Тело продолжало расти вширь, но не в высоту. Даже кожа испортилась: на лбу, подбородке и шее то и дело возникали архипелаги красных припухлостей, постепенно приобретавших фиолетовый оттенок и наконец превращавшихся в жирные желтоватые точки. Я по своей воле начала помогать матери: готовила, наводила в доме чистоту, убирала разбросанные братьями вещи, возилась с младшей сестрой Элизой. В свободное время я забивалась в угол и читала взятые в библиотеке романы: Грацию Деледду, Пиранделло, Чехова, Гоголя, Толстого, Достоевского. Иногда мне очень хотелось пойти в мастерскую к Лиле, поговорить о любимых персонажах, обсудить цитаты, которые я выучила наизусть, но я отказывалась от этой затеи, подозревая, что она скажет какую-нибудь гадость или начнет рассказывать об их с Рино совместных планах, о ботинках, обувной фабрике и деньгах, вселяя в меня уверенность, что чтение романов бесполезно, моя жизнь — убога, а в будущем мне суждено стать толстой прыщавой продавщицей канцтоваров в магазине напротив церкви или служащей в муниципалитете окривевшей и хромой старой девой.
Однажды в воскресенье я наконец решила хоть что-то предпринять, к чему меня подтолкнуло пришедшее по почте приглашение: учитель Ферраро звал меня на утренник в библиотеку. Я постаралась привести себя в порядок, стать такой же хорошенькой, какой с детства привыкла себя считать и выглядеть какой все еще надеялась. Я потратила кучу времени, выдавливая прыщи, отчего лицо стало еще краснее, надела мамин серебряный браслет и распустила волосы. Результат меня разочаровал: я все равно казалась себе уродиной. До библиотеки я еле дотащилась: жара своей распухшей потной лапой цепко сжимала весь квартал с самого утра.
У главного входа толпились ученики младшей и средней школы с родителями, и я сразу догадалась, что в библиотеке необычный день. Я вошла. Стулья были расставлены рядами и почти все уже заняты, на стенах висели цветные гирлянды. Здесь были священник, Ферраро и даже директор начальной школы с учительницей Оливьеро. Как выяснилось, учитель задумал вручить самым верным и постоянным, согласно его записям, посетителям библиотеки по книге. Поскольку мероприятие уже началось и обычная выдача книг была приостановлена, я села в глубине зала. Я поискала взглядом Лилу, но увидела только Джильолу Спаньюоло: она сидела вместе с Джино и Альфонсо. Мне было неудобно, я ерзала на стуле. Вскоре рядом села Кармела Пелузо с братом Паскуале. «Привет». — «Привет». Я прикрыла волосами щеки в пятнах.
Началось награждение. Ферраро зачитал список: первая — Раффаэлла Черулло, второй — Фернандо Черулло, третья — Нунция Черулло, четвертый — Рино Черулло, пятая — Элена Греко, то есть я.
Мне стало смешно, Паскуале — тоже. Мы переглянулись и чуть не прыснули; Кармела недовольно прошептала: «Над чем это вы смеетесь?» Мы ничего ей не ответили, снова переглянулись и, прикрыв рот рукой, затряслись от беззвучного смеха. Так, улыбаясь — не только губами, но и глазами, — я отправилась получать награду. Перед этим учитель несколько раз спросил, есть ли в зале кто-нибудь из семьи Черулло, не получил ответа и вызвал меня, пятую по списку. Ферраро посоветовал мне взять «Трое в лодке» Джерома К. Джерома, сказав, что это отличная книга. Я поблагодарила его и тут же спросила:
— Можно я возьму и передам призы семье Черулло?
Учитель отдал мне книги для всех Черулло. Когда церемония награждения закончилась, Кармела, сгорая от зависти, бросилась догонять Джильолу, которая болтала с Альфредо и Джино и прямо-таки светилась от счастья, а Паскуале опять начал меня смешить: рассказывать на диалекте, как Рино испортил зрение за чтением книг, как сапожник Фернандо не спит по ночам, перелистывая страницы, а синьора Нунция читает стоя, прямо у плиты, когда готовит пасту с картофелем — в одной руке книга, в другой — половник. Паскуале учился с Рино в начальной школе, они даже сидели за одной партой. Теперь, хохоча так, что из глаз брызнули слезы, он признался мне, что они оба, просидев в школе не то шесть, не то семь лет (их не раз оставляли на второй год), даже на пару, подсказывая друг другу, вряд ли прочтут что-нибудь длиннее вывески — «Табак», «Колбасная лавка», «Почта. Телеграф». Потом он поинтересовался, какой приз достался его бывшему однокласснику.
— «Мертвый Брюгге».
— Про привидения?
— Не знаю.
— Можно я пойду с тобой? Отдадим ему книжку вместе. Или, хочешь, я ему сам передам?
Мы снова расхохотались.
— Можно.
— Ринуччо выиграл приз! Спятить можно! Но как же Лила успевает столько читать? Вот молодец!
Меня очень подбодрило внимание Паскуале, мне понравилось, как мы с ним смеялись. Я даже подумала, что, быть может, не такая уж я и страшная, как мне казалось.
В этот момент меня окликнула учительница Оливьеро.
Я подошла к ней. Она оглядела меня своим вечно оценивающим взглядом, словно прикидывала, заслуживаю ли я тех слов, которые должна была от нее услышать:
— Как ты выросла! Прямо красавица!
— Ничего подобного, синьора.
— Правда-правда, настоящая звезда, здоровая, пышная. И умная. Я слышала, ты окончила школу лучше всех.
— Да.
— И что теперь собираешься делать?
— Пойду работать.
Она помрачнела:
— Даже не думай об этом. Тебе нужно учиться дальше.
Я посмотрела на нее удивленно. Чему еще мне учиться? Я понятия не имела о системе образования и не представляла себе, что делают после окончания средней школы. Слова «лицей» и «университет» не имели для меня реального, конкретного содержания, как и многие слова из романов.
— Я не смогу. Родители не отпустят.
— Что ты получила по латыни?
— Девять.
— Точно?
— Да.
— Хорошо, я поговорю с твоими родителями.
Я собралась уходить. Надо сказать, она меня напугала. Если бы Оливьеро в самом деле пришла ко мне домой и начала убеждать отца и мать отправить меня учиться дальше, опять начались бы скандалы, а мне этого совсем не хотелось. Я предпочитала, чтобы все шло так, как идет: я помогала бы матери, работала в канцелярском магазине, смирилась с прыщами, с тем, что я некрасивая, была бы, по выражению Оливьеро, здоровой и пышной, работала и жила в нищете. Разве не так уже три года жила Лила, не считая ее сумасшедших фантазий?
— Большое спасибо, синьора, — сказала я. — До свидания.
Но Оливьеро не отпустила меня, взяв за руку.
— Не трать время на этого, — сказала она, указывая на Паскуале, который меня ждал. — Он каменщик и никогда не пойдет дальше. К тому же он из скверной семьи: его отец коммунист и убил дона Акилле. Я категорически не желаю видеть тебя с ним. Наверняка он тоже коммунист, как и отец.
Это слово — коммунист — застряло у меня в голове. Для меня оно было лишено значения, но учительница поставила на нем позорное клеймо. Коммунист, коммунист, коммунист. Звучало как колдовское заклинание. Коммунист и сын убийцы.
Паскуале догнал меня за углом. Мы, по-прежнему смеясь, вместе дошли почти до самого дома и договорились на следующий день встретиться и пойти в обувную мастерскую, вручить книги Лиле и Рино. На прощание Паскуале сказал, что в воскресенье они с сестрой и с кем-то еще собираются у Джильолы, будут учиться танцевать. Он спросил, не хочу ли я к ним присоединиться, можно с Лилой. Я открыла рот от удивления. Я знала, что мать ни за что меня не отпустит, но все равно сказала: «Хорошо, я подумаю». Он протянул мне руку: я, не привыкшая к таким жестам, растерялась, слегка коснулась его руки, жесткой и шершавой, и сразу же отдернула свою.
— Ты всегда будешь работать каменщиком? — спросила я, хотя и без того знала ответ.
— Да.
— Ты коммунист?
Он посмотрел на меня в растерянности.
— Да.
— И ты навещаешь отца в Поджореале?
Он сделался серьезным:
— Когда могу.
— Пока.
— Пока.
10
Учительница Оливьеро в тот же день явилась ко мне домой без предупреждения, ввергнув отца в глубокое смятение и рассердив мать. Оливьеро клялась, что устроит меня в ближайшую от дома классическую гимназию и лично снабдит всеми нужными учебниками. Потом она, строго глядя на меня, наябедничала отцу, что видела меня с Паскуале Пелузо, то есть в неподходящей для меня, подающей такие надежды, компании.
Родители не посмели с ней спорить. Мало того, они торжественно пообещали, что запишут меня в гимназию, а отец, нахмурившись, сказал: «Лену́, больше никогда не смей разговаривать с Паскуале Пелузо». Прежде чем проститься, учительница, все так же в присутствии родителей, спросила меня, что делает Лила. Помогает отцу и брату, сказала я, приводит в порядок счета, занимается магазином. На лице учительницы появилась злобная гримаса.
— А она знает, что ты получила девять по латыни?
Я кивнула в знак согласия.
— Скажи ей, что теперь ты будешь учить еще и греческий. Обязательно скажи.
Она церемонно попрощалась с моими родителями.
— Эта девочка, — воскликнула она напоследок, — обязательно оправдает наши лучшие ожидания!
Вечером мать злилась, что волей-неволей придется отправить меня в школу для богатых, иначе Оливьеро ее допечет, а в отместку будет придираться на экзаменах к маленькой Элизе; отец сказал только, что, если узнает, что я опять виделась с глазу на глаз с Паскуале Пелузо, переломает мне ноги, — как будто дело было в Паскуале Пелузо. И тут мы услышали крик, такой громкий, что все замолкли на полуслове. Кричала Ада, дочь Мелины, она звала на помощь.
Мы подбежали к окну: во дворе царила страшная суматоха. Мелина после переезда Сарраторе в принципе вела себя нормально — конечно, была немного подавленной, но в целом ее странности были вполне безобидными: например, убирая подъезды, она громко пела, а грязную воду из ведра выплескивала в окно, не заботясь, что может кого-то облить. Но теперь с ней случилось обострение, на сей раз что-то вроде приступа счастья. Она смеялась, прыгала на кровати, задирала юбку, показывая испуганным детям трусы и тощие бедра. Матери поведали об этом соседки, как и она, высунувшиеся в окна. Нунция Черулло и Лила выбежали во двор, узнать, что происходит, и я тоже попыталась прошмыгнуть за дверь, к ним, но мать не пустила. Она причесалась и прихрамывающей походкой двинулась самолично разбираться, в чем дело.
Вернулась она, кипя от негодования. Кто-то передал Мелине книгу. Да-да, книгу! Это Мелине, которая с трудом окончила два класса начальной школы и за всю жизнь не прочла ни одной книги. На обложке значилось имя Донато Сарраторе. Внутри, на первой странице, стояло написанное от руки посвящение Мелине, а дальше красными чернилами — стихи, которые он сочинил для нее.
Отец, услышав эту странную новость, обозвал железнодорожника-поэта очень грубыми словами. Мать заметила, что хорошо бы кто-нибудь разбил этому поганцу его поганую башку. Всю ночь мы слушали, как Мелина поет от счастья, а дети, в первую очередь Антонио и Ада, безрезультатно пытаются ее угомонить.
Ну и чудеса, изумленно думала я. За один день я узнала, что ко мне неравнодушен парень с такой мрачной биографией, как у Паскуале, что я опять пойду учиться и что человек, который еще совсем недавно жил в нашем квартале, в доме прямо напротив нашего, напечатал книгу. Последнее служило доказательством того, что Лила была права, когда говорила, что и мы вполне способны сделать нечто подобное. Правда, она отказалась от этой идеи, но, может быть, я благодаря новой школе, именуемой гимназией, и любви Паскуале, которая меня поддержит, тоже напишу книгу, как Сарраторе? Как знать, если все пойдет хорошо, может, я разбогатею раньше Лилы с ее рисунками и обувной фабрикой.
11
На следующий день я тайком пошла на встречу с Паскуале Пелузо. Он прибежал запыхавшийся, вспотевший, в рабочей одежде, запачканной белой известкой. По дороге я рассказала ему историю Донато и Мелины. Я говорила, что последние события доказывают: Мелина вовсе не сумасшедшая, Донато действительно был в нее влюблен и все еще продолжает ее любить. Паскуале, проявив неожиданный интерес к этой истории, соглашался со мной, а я, пока рассказывала, все отчетливее понимала, что больше всего меня воодушевил тот факт, что Донато Сарраторе все-таки опубликовал книгу. Он работал на железной дороге, но одновременно был и писателем, и учитель Ферраро вполне мог поставить его книгу на библиотечную полку и выдавать читателям. «Это значит, — сказала я Паскуале, — что рядом с нами жил не какой-то тюфяк, которым помыкала жена, а настоящий поэт. И вдохновила его женщина, которую все мы прекрасно знаем, — Мелина». Я разволновалась, сердце у меня билось часто-часто, но все же я заметила, что Паскуале не вникает в смысл моих слов, а соглашается со мной, только чтобы мне не перечить. Вскоре он сменил тему разговора и начал расспрашивать меня про Лилу: какой она была в школе, что я о ней думаю, правда ли, что мы с ней дружили. Я отвечала с удовольствием: раньше никто не задавал мне вопросов о дружбе с Лилой, и я не умолкала всю дорогу. Еще я заметила, что, подбирая нужные слова для описания наших с Лилой отношений, я в основном подчеркиваю, что они были невероятно близкими, хотя это было явное преувеличение.
Мы проговорили всю дорогу до мастерской. Фернандо не было — он ушел домой передохнуть, а Лила и Рино с хмурыми лицами сидели рядышком и что-то рассматривали, но, едва заметив нас за стеклянной дверью, быстро спрятали это что-то под скамью. Я передала подруге подарки учителя Ферраро. Паскуале принялся совать приятелю под нос книгу, насмешливо приговаривая: «Как прочтешь про мертвый Брюгге, не забудь сказать, хорошая книжка или нет, вдруг я тоже захочу почитать». Они еще долго смеялись, отпуская шуточки на тему Брюгге — разумеется, неприличные. И все же я заметила, что Паскуале, перешучиваясь с Рино, украдкой посматривает на Лилу. Почему? Он то и дело бросал в ее сторону короткий, но глубокий взгляд, на что она вроде бы не обращала внимания — в отличие от Рино, который поспешил увести Паскуале на улицу, якобы ради того, чтобы мы не слышали, как они упражняются в остроумии на тему Брюгге, а на самом деле потому, что ему не понравилось, как друг смотрит на его сестру.
Мы с Лилой пошли в подсобку. Я все пыталась понять, чем же она так привлекла к себе Паскуале. По-моему, она оставалась все такой же бледной и тощей, разве что щелки глаз стали чуть шире и слегка обозначилась грудь. Лила поставила подаренные книги на полку, вперемежку со старыми ботинками и тетрадями в истрепанных обложках. Я рассказала ей про Мелину, в основном напирая на то, что теперь у нас появился знакомый, напечатавший собственную книгу, — Донато Сарраторе. «Подумать только! — восхищенно восклицала я. — Мы учились в школе с его сыном Нино! Представляешь? Наверное, скоро Сарраторе разбогатеют!»
— На этом? — скептически улыбнулась Лила и протянула мне книгу Сарраторе.
Книгу ей отдал Антонио, старший сын Мелины, чтобы подальше убрать с глаз матери. Я взяла томик в руки. Книга называлась «Испытание безмятежностью». На обложке красноватого цвета была изображена гора, над вершиной которой сияло солнце. При виде имени автора — Донато Сарраторе — меня захлестнул восторг. Я открыла книгу и вслух прочитала написанное от руки посвящение: «Мелине, которая подпитывала мою песню. Донато. Неаполь, 12 июня 1958». От волнения у меня по затылку, от самых корней волос, побежали мурашки.
— У Нино тоже будет машина! И покрасивее, чем у Солара, — сказала я.
Лила не отрываясь смотрела на книгу, которую я держала в руках.
— Поглядим… — пробормотала она. — Пока от этих стихов один вред.
— Почему?
— Прийти к Мелине Сарраторе смелости не хватило. А вот книгу он ей послал.
— Что в этом плохого?
— Не знаю… Но Мелина его ждет. Если он так и не придет, она будет страдать еще больше, чем прежде.
Как прекрасно она говорила! Я смотрела на ее белоснежную, без единого прыщика, гладкую кожу. Смотрела на ее губы, на изящные уши. «Да, — думала я, — кажется, она меняется, и не только внешне: она и ведет себя по-другому». Мне пришло в голову, что она не просто умеет хорошо говорить, она, как я сформулировала бы сегодня, развивает в себе дар, который я знала за ней и раньше: взять факт и создать вокруг него напряжение; только теперь она овладела этим умением гораздо лучше, чем в детстве. Она делала краски реальности ярче, с помощью слов насыщая их новой энергией. Еще я поняла, что тоже обладаю такой способностью: я пробовала делать, как она, и у меня получалось. «Вот в чем, — думала я, — мое отличие от Кармелы и всех остальных: когда она говорит со мной, я загораюсь вместе с ней, здесь и сейчас. Какие у нее красивые, сильные руки, сколько изящества в движениях, какой выразительный взгляд!»
Пока мы с Лилой рассуждали о любви, мое удовольствие от беседы омрачила только одна внезапно вспыхнувшая неприятная мысль. Я сообразила вдруг, что ошиблась: коммунист и сын убийцы каменщик Паскуале пошел сюда со мной не ради меня, а ради Лилы; ему просто нужен был повод ее увидеть.
12
От этой мысли у меня на миг перехватило дыхание. Но тут вернулись Рино и Паскуале и прервали наш разговор. Паскуале, фыркнув, признался, что удрал со стройки, не спросив разрешения у бригадира, и теперь ему надо срочно возвращаться на работу. Он снова, словно не в силах противиться сам себе, посмотрел на Лилу долгим внимательным взглядом, как будто пытался без слов сказать ей: «Я рискнул только ради тебя», а потом обернулся к Рино:
— Пойдемте в воскресенье танцевать к Джильоле? Ленучча тоже будет. Вы как?
— До воскресенья еще далеко, — ответил Рино. — Мы подумаем.
Паскуале в последний раз посмотрел на Лилу, которая так и не обратила на него внимания, и ушел, даже не спросив, иду я с ним или нет.
Я страшно разозлилась и от злости принялась чесать щеки в самых воспаленных местах, пока не опомнилась и не заставила себя прекратить. Рино достал из-под скамьи то, что они спрятали, когда мы пришли, а мы с Лилой снова заговорили о книгах и о любви. Мы обсуждали Сарраторе и связанное с ним помешательство Мелины. Что будет дальше? Какую еще реакцию вызовет в женском сердце книга — даже не стихи, а книга сама по себе, ее название, обложка и напечатанное на ней имя автора? Мы так увлеклись, что Рино в конце концов не выдержал и крикнул:
— Да замолчите вы или нет? Лила, давай работать! Сейчас отец вернется, а мы ничего не успели.
Мы замолчали. Я посмотрела на предмет, который Рино достал из-под скамьи и поставил перед собой, посреди груды подошв, кусков кожи, ножей, шил и прочих инструментов. Это была деревянная заготовка для обуви. Лила сказала, что они с Рино хотят сшить мужские походные ботинки. Ее брат пришел в страшное волнение и заставил меня поклясться здоровьем моей младшей сестры Элизы, что я никому об этом не проболтаюсь. Они работали тайком от Фернандо. Материал Рино купил у друга, работавшего на кожевенной фабрике неподалеку от моста Казановы. Работали урывками, когда не видел отец. Стоило им заговорить с ним об этом, Фернандо принимался орать и выгонял Лилу из мастерской, а Рино грозился убить, потому что тот в свои девятнадцать забыл, что значит уважение к отцу, и вообразил, что хоть на что-то способен без его помощи.
Я делала вид, что с интересом слушаю про их секретное предприятие, хотя на самом деле испытывала горечь обиды. Лила с братом доверились мне и посвятили в свою тайну, но я все равно оставалась только наблюдателем: опять Лила затевает что-то важное без меня. Но главное, как после нашей волнующей беседы о любви и поэзии она могла взять и выпроводить меня за дверь? Неужели какие-то ботинки значат для нее больше? Мы с таким пылом обсуждали любовь Сарраторе и Мелины. Мне не верилось, что куча кожи и груда инструментов может увлечь кого-то больше, чем история страдающей от любви женщины. При чем тут вообще какая-то обувь? На наших глазах творилась настоящая драма с обманом доверия, изменой и страстью, переплавленной в стихи, будто мы вместе читали роман или смотрели, прямо тут, в подсобке, а не в церковном кинозале, захватывающий фильм. Мне было очень обидно уходить потому, что она предпочла затею с ботинками нашим разговорам; потому, что она умела обходиться без меня, а я без нее — нет; потому, что у нее были свои дела, в которых я не могла принять участие; потому, что Паскуале был уже достаточно взрослым парнем, чтобы самому увидеться с ней, не прибегая к моей помощи, а дальше они могли делать, что им заблагорассудится: тайно обручиться, целоваться и трогать друг друга, как жених и невеста. Наконец, потому, что она все меньше нуждалась во мне.
Вот почему, стремясь заглушить противное чувство, вызванное этими мыслями, а заодно похвалиться перед ней, я ни с того ни с сего сказала, что поступаю в гимназию. Я произнесла это уже на пороге мастерской, практически стоя на улице. И рассказала, как учительница Оливьеро заставила родителей отдать меня в гимназию и пообещала бесплатно добыть мне учебники. Я сделала это потому, что хотела доказать ей: я — не такая, как все, так что, даже если они с Рино разбогатеют на своих ботинках, она все равно не сможет без меня обойтись, как и я без нее.
Она смотрела на меня растерянно.
— Что такое гимназия?
— Серьезная школа, в которой учатся после средней.
— А ты зачем туда идешь?
— Учиться.
— Чему?
— Латыни.
— И все?
— И древнегреческому.
— Древнегреческому?
— Да.
Лицо ее выражало полное смятение, словно она не знала что сказать. Наконец она ни с того ни с сего пробормотала:
— На прошлой неделе у меня начались месячные.
И, хотя Рино не звал ее, ушла в глубь мастерской.
13
Значит, она теперь тоже… Потаенные изменения, сначала коснувшиеся меня и моего тела, теперь настигли и ее, словно подземный толчок, и скоро она станет — уже становится — другой. «Паскуале, — подумала я, — заметил это раньше меня. А может, и не он один, но и другие парни тоже». Поступление в гимназию сразу же отошло на второй план. Несколько дней у меня из головы не шло случившееся с Лилой. Что с ней произойдет дальше? Она похорошеет, как Пинучча Карраччи, Джильола и Кармела, или подурнеет, как я? Дома я подолгу изучала себя перед зеркалом. Как я выгляжу со стороны? И как будет выглядеть она?
Я стала больше следить за собой. В воскресенье днем надела на традиционную прогулку от дороги до сквера праздничное платье — голубое, с квадратным вырезом — и материн серебряный браслет. Мы встретились с Лилой, и я про себя обрадовалась, что она выглядит так же, как всегда: растрепанные черные волосы, линялое платьишко. Она ничем не отличалась от себя обычной — тощей нервной девчонки. Разве что вытянулась: раньше была совсем малявка, а теперь ростом почти сравнялась со мной, всего на пару сантиметров ниже. Но что это за перемена? У меня к тому времени уже была большая грудь и женственная фигура.
Мы дошли до сквера, повернули назад, снова дошли до сквера. Час был ранний: еще не поднялся обычный воскресный гомон, не высыпали на улицы торговцы жареным фундуком, миндалем и «волчьими бобами». Лила начала осторожно расспрашивать меня про гимназию. Я рассказала ей то немногое, что знала сама, преувеличивая, насколько возможно, преимущества будущей учебы. Мне хотелось пробудить в ней любопытство, приобщить ее, пусть издалека, к тому, что меня ждало, заставить ее хоть чуть-чуть испугаться, что она отстанет от меня, как я мучительно боялась отстать от нее. Мы шли вдоль дороги: я — по краю тротуара, она — рядом со мной. Я говорила, она очень внимательно слушала.
Мы наткнулись на «миллеченто» Солара; за рулем сидел Микеле, на пассажирском сиденье — Марчелло. Он и начал с нами заигрывать. С нами обеими, не только со мной. «Какие красивые синьорины! Не устали ходить взад-вперед? Неаполь — большой город, самый красивый на свете, как и вы. Забирайтесь в машину! Покатаемся полчасика… А потом мы вас привезем назад», — замурлыкал он на диалекте.
Я не должна была этого делать. Вместо того чтобы идти себе как шла, будто ни Марчелло, ни его брата, ни их автомобиля не существовало, вместо того чтобы продолжать болтать с Лилой, я поддалась желанию почувствовать себя исключительной — еще бы, ведь я пойду в школу для богатых, где наверняка будут учиться парни с машинами в сто раз шикарнее, чем у Солара, — обернулась и на литературном итальянском сказала:
— Спасибо, но мы не можем.
Марчелло протянул руку. Несмотря на высокий рост и хорошую фигуру, кисть у него оказалась широкая и короткая. Он высунул в окно свою пятерню и потянулся к моей руке, одновременно обращаясь к брату:
— Мике́, притормози-ка. Смотри, какой у дочери швейцара браслет.
Машина остановилась. Пальцы Марчелло сомкнулись вокруг моего запястья, и я с отвращением отдернула руку. Браслет порвался и соскользнул на асфальт между тротуаром и машиной.
— Что ты наделал?! — вскрикнула я, подумав о матери.
— Спокойно, — сказал он, открыл дверцу и вышел из машины. — Сейчас все исправим.
Он казался веселым и доброжелательным и снова попытался взять меня за руку, чтобы успокоить. В тот же миг Лила, вполовину ниже его ростом, пихнула его к машине, приставила к горлу сапожный нож и, не повышая голоса, произнесла на диалекте:
— Тронь ее еще раз, и увидишь, что будет.
Марчелло замер, не веря своим глазам. Микеле вылез из машины.
— Марче́, ничего она тебе не сделает, — уверенно проговорил он. — Этой суке смелости не хватит.
— Иди сюда, — сказала Лила. — Иди, проверим, хватит или нет.
Микеле повернул обратно к машине. Я расплакалась. С того места, где я стояла, мне было хорошо видно, что кончик ножа уже поцарапал кожу Марчелло, из ранки тонкой струйкой бежала кровь. Я как сейчас помню ту картину: еще не очень жарко, прохожих мало, и Лила смотрит на Марчелло так, как будто у него на лице сидит противное насекомое, которое надо прогнать. Я до сих пор абсолютно уверена: она бы без колебаний перерезала ему горло. Понял это и Микеле.
— Ладно, не хотите, как хотите, — все так же спокойно, почти весело, сказал он и вернулся в машину. — Залезай, Марче́. Попроси прощения у синьорин, и поехали.
Лила медленно отвела кончик лезвия от шеи Марчелло. Он робко и растерянно улыбнулся и сказал:
— Минутку.
Опустился на колени, будто и правда собирался вымаливать прощение, пошарил рукой под машиной, достал браслет, осмотрел его и согнул пальцами разошедшееся серебряное колечко. Потом протянул его мне, глядя не на меня, а на Лилу, и сказал ей: «Извини». Сел в машину, и они укатили.
— Я из-за браслета расплакалась, а не от страха, — пояснила я.
14
Тем летом границы нашего квартала начали понемногу расширяться. Однажды утром отец взял меня с собой в город. Он хотел, чтобы до октября, до начала занятий в гимназии, я знала, каким транспортом пользоваться, и выучила туда дорогу.
Стоял прекрасный день, ветреный и ясный. Я чувствовала, что меня любят, обо мне заботятся. К любви, которую я испытывала к отцу, добавлялось восхищение. Он прекрасно ориентировался в огромном пространстве города, знал, где входы в метро, где остановки трамвая и автобуса, был таким спокойным и вежливым, каким дома я его почти не видела. В общественном транспорте и во всяких учреждениях легко вступал в разговоры с незнакомыми людьми, между делом вворачивая, что он работает в муниципалитете, и благодаря своим связям может при желании открыть любую дверь.
Мы провели вместе целый день, единственный в нашей жизни — других не помню. Он полностью посвятил себя мне, будто хотел за несколько часов передать весь полезный опыт, который накопил за свою жизнь. Он показал мне пьяцца Гарибальди и строящуюся станцию метро: она такая современная, говорил он, что из Японии специально приезжали японцы — поучиться, чтобы построить такую же у себя на родине, с точно такими же колоннами. В то же время он признался, что старая станция ему нравилась больше: он к ней привык. Но это ничего. По его словам, в Неаполе всегда так: сначала крушат и ломают, а потом восстанавливают; главное, потратить деньги и дать людям работу.
Он провел меня по корсо Гарибальди до здания школы. Пообщался с сотрудником секретариата, и я еще раз убедилась, что у него дар располагать к себе людей, хотя дома он его тщательно скрывал. Похвастался перед вахтером моими отличными оценками и, слово за слово, выяснил, что, оказывается, хорошо знаком с человеком, который был свидетелем у того на свадьбе. Он без конца повторял: «Все в порядке?» или «Конечно, правила надо соблюдать». Он показал мне площадь Карла III, Королевский приют для бедных, Ботанический сад, виа Фория, музей, провел по виа Костантинополи к Порт’Альба, пьяцца Данте, виа Толедо. В конце концов меня утомили все эти названия, шум транспорта, голоса, краски и царившее вокруг оживление; я устала запоминать, чтобы потом рассказать Лиле обо всем, в том числе о том, что отец как ни в чем не бывало болтал с владельцем пиццерии, у которого купил мне горячую пиццу с рикоттой, и с продавцом фруктов, у которого купил желтый персик. Неужели только в нашем квартале все такие злобные и грубые, а остальной город так и светится доброжелательностью?
Он отвел меня на площадь Муниципалитета, где раньше работал. Сказал, что там тоже все изменилось: «Деревья вырубили, дома снесли… Зато много места освободилось. Один Анжуйский замок уцелел — видишь, какой красивый? Только мы с ним в этом городе и остались, как были: он да твой папа». Потом мы пошли в муниципалитет, и там все его знали, со всеми он здоровался. С некоторыми разговаривал весело, показывал меня, в сотый раз повторяя, что у меня девять по итальянскому и девять по латыни; другим или молча кивал, или отвечал коротко: «Хорошо», «Да», «Как скажете». Наконец он объявил, что покажет мне Везувий и море.
Это было незабываемо. Мы шли по направлению к виа Караччоло, ветер дул все сильнее, солнце светило все ярче. Я во все глаза смотрела на Везувий, окрашенный в нежно-пастельные тона, на белые камни у его подножия, на насыпь цвета глины, ведущую к Кастель-дель-Ово, на море… Море! Оно бурлило и шумело, ветер перехватывал дыхание, то раздувал одежду, то заставлял ее липнуть к телу и трепал волосы. Мы шли по другой от моря стороне дороги в небольшой толпе пешеходов, как и мы, любовавшихся видом. Волны завивались, как синие металлические трубы, покрытые светлой пеной, и разбивались на тысячи сверкающих осколков, которые долетали до нас, вызывая восхищенные и испуганные возгласы. Я жалела об одном — что рядом не было Лилы. Мощные порывы ветра и шум моря оглушили меня. Я впитывала в себя детали этой картины и понимала, что большая их часть ускользает от меня, рассыпаясь вокруг.
Отец сжимал мою руку, как будто боялся, что я удеру. Мне и правда хотелось сорваться с места, перебежать через дорогу и оказаться посреди блестящих осколков моря. В тот пугающий миг, наполненный светом и шумом, мне представилось, что я одна в этом новом городе, и сама я новая, и впереди у меня вся жизнь, и я противостою окружающей злобе и, разумеется, побеждаю. Только Лила и я, только мы двое, и только вдвоем мы способны охватить все множество красок, звуков, вещей и людей, рассказать о нем и вдохнуть в него силу.
Я вернулась в свой квартал как из дальней поездки. Снова знакомые улицы, колбасная лавка Стефано и его сестры Пинуччи, Энцо, торгующий фруктами, припаркованная у бара машина братьев Солара, — не знаю, что бы я тогда отдала, чтобы она исчезла с лица земли. К счастью, мать об эпизоде с браслетом ничего не узнала. К счастью, и Рино никто не доложил об этом случае.
Я стала рассказывать Лиле об улицах, об их названиях, о шуме и необыкновенном свете, но сразу же почувствовала себя неловко. Если бы рассказывала она, я бы обязательно взяла на себя партию второго голоса и, хоть меня самой там не было, слушала бы, без конца перебивая и задавая вопросы, уточняя подробности и давая понять, что в следующий раз мы должны повторить этот маршрут вдвоем, она и я, потому что со мной ей было бы интереснее, потому что в компании со мной гораздо лучше, чем с отцом. Она же слушала без любопытства, и у меня даже мелькнула мысль, что она делает это нарочно, из вредности, чтобы поубавить мои восторги. Но вскоре я убедилась, что ошибаюсь; просто она думала о своем, о вполне конкретных вещах, а книги только подпитывали ее мысли — так в жару утоляют жажду возле фонтанчика для питья… Ушами она меня, конечно, слушала, но ее ум занимали вот эта улица; вот эти деревья в сквере; Джильола, прогуливавшаяся с Альфонсо и Кармелой; Паскуале, махавший ей рукой со строительных лесов; Мелина, выкрикивавшая имя Донато Сарраторе, и Ада, тащившая ее домой; Стефано, сын дона Акилле, только что купивший «джардинетту» и усаживавший мать рядом с собой, а сестру Пинуччу — на заднее сиденье; Марчелло и Микеле Солара, проезжавшие в своем «миллеченто» — Микеле делал вид, будто не замечает нас, зато Марчелло нет-нет да и бросал в нашу сторону доброжелательный взгляд, — но главным образом та секретная работа, которой она отдавала все силы. Мой рассказ звучал для нее бесполезной вестью из чужого пространства. Будь у нее возможность туда попасть, она бы им заинтересовалась, а так, выслушав меня до конца, бросила только:
— Надо сказать Рино, что мы приняли приглашение Паскуале Пелузо на воскресенье.
Вот так: я распиналась перед ней о Неаполе, а она думала о танцах у Джильолы, куда нас собирался отвести Паскуале. Я расстроилась. Мы никогда не отказывались от приглашений Пелузо, но, обещая прийти, никогда не приходили: я — потому, что не хотелось ссориться с родителями, она — потому, что Рино возражал. Зато мы часто видели Паскуале, когда он, начищенный и принарядившийся, ждал своих друзей. Он был добрым парнем и звал всех подряд, и тех, кто постарше, и мелюзгу. Обычно он подходил к заправке, и постепенно к нему присоединялись Энцо, Джильола, Кармела, просившая звать ее Кармен, иногда, когда не был занят, Рино, Антонио, переживавший за свою мать Мелину, а когда той было получше — и его сестра Ада, которую Солара затащили в машину и на целый час увезли неведомо куда. В хорошую погоду они все вместе ходили на море и возвращались с красными от солнца лицами. Но чаще всего компания собиралась у Джильолы, чьи родители были намного сговорчивее наших: кто умел танцевать — танцевал, кто не умел — учился.
Лила упорно затаскивала меня на эти вечеринки: уж не знаю с чего, но ее вдруг заинтересовали танцы. И Паскуале, и Рино неожиданно оказались прекрасными танцорами, они учили нас танго, вальсу, польке и мазурке. Надо сказать, Рино в роли наставника быстро терял терпение — в отличие от невозмутимого Паскуале. Тот сначала просил нас ставить ступни ему на ноги, чтобы мы лучше запоминали па, а потом кружился с нами по дому.
Я обнаружила, что мне очень нравится танцевать. Я готова была танцевать часами. Лила, напротив, вела себя как обычно, будто просто хотела узнать, как это делается. Если она и получала удовольствие, то только от учебы и часто не танцевала, а сидела в стороне, смотрела и аплодировала самым умелым парам. Однажды, когда я пришла к ней, она показала мне книжку о танцах: каждое движение объяснялось и сопровождалось иллюстрациями, на которых были изображены черные фигурки танцующих мужчины и женщины. В тот день она была в необычно приподнятом настроении, обхватила меня за талию и закружила в танго, напевая мелодию танца. Тут в комнату вошел Рино, увидел нас и расхохотался. Ему тоже захотелось потанцевать: сначала он станцевал со мной, потом с сестрой, все так же без музыки. Заодно рассказал, что на Лилу напало такое стремление к совершенству, что она заставляет его по многу раз повторять одно и то же движение, хоть у них и нет граммофона. Как только он произнес это слово — граммофон, — Лила прищурилась и крикнула мне из угла комнаты:
— Знаешь, что это за слово?
— Нет.
— Греческое.
Я смотрела на нее в растерянности. Рино тем временем оставил меня и подхватил в танце сестру: она вскрикнула тонким голосом, вручила мне учебник танцев и запорхала с братом по комнате. Я поставила учебник рядом с другими ее книгами. Что она хотела этим сказать? «Граммофон» — итальянское, а никакое не греческое слово. Но тут я заметила, что из-под тома «Войны и мира», на котором красовался подписанный учителем Ферраро библиотечный формуляр, выглядывает потрепанное издание «Грамматики греческого языка». Грамматика. Греческого. С трудом переводя дыхание, запыхавшаяся Лила пообещала:
— Я потом запишу тебе слово «граммофон» греческими буквами.
Я сказала, что мне пора, и ушла.
Назад: ДЕТСТВО История дона Акилле
Дальше: ~