Шестичасовое солнце
Прошлое похоже на коробку образцов или папку с листками папиросной бумаги, на которых карандашом нанесены рисунки. Рисунок «Счастье», рисунок «Жертва», рисунок «Любовь», «Горе», «Ловушка», «Шанс». Обычно это удобно: если не очень ясно, что происходит, открываешь архив, ищешь кальку с похожей картинкой, накладываешь на сегодняшнюю ситуацию, и многое становится понятным. Иногда это называется опыт, иногда косность или ещё как-то обидно — потому что человек остаётся в пределах собственных схем и стандартов. А я тут вижу неадекватность собственным чувствам — не в состоянии оценить «здесь и сейчас», поэтому вынуждена искать аналоги в том, что уже поняла. Трагическое мышление тоже присутствует, ведь эталонное переживание самое яркое, а значит, любое следующее — не совсем то.
Думала бы, всё от возраста, но эту папку я собираю с детства, лет с пяти. Кое-что со времён Больших Жёлтых Одуванчиков не перекрыто до сих пор.
Недавно лежала на узкой кровати в чужом доме, сквозь комариную сетку наблюдала исход собственного дня рождения. С некоторых пор стараюсь, чтобы сутки, когда переламывается год, проходили максимально нелепо. Лучше всего быть одной, но так, чтобы обстоятельства не оставляли в покое. Тогда кажется, что жизнь неодинаковая, не то что «Почерпни воды с правого борта, испей. А теперь с левого. И как? Ну вооот». Я всё топаю на неё ножкой: разная! Разная! Захочу — сбегу, всё будет не так, нет никакого неизбежного завтра! В крайнем случае всегда можно умереть. И даже без фатальных решений — у меня в запасе бесконечное количество свёртков с «как никогда в жизни». В нарядном фунтике, разрисованном котиками, — невиданный город; в крафтовой бумаге — новый океан; в белом шёлке — поцелуй того, кого не бывает, а в жестяной коробочке — кисленькая марка, которая превращает человека в письмо самому себе. И день рождения может быть какой угодно, лишь бы не похожий на десятки уже бывших.
Потому что иначе я всё-таки достану из папки тот листок.
Мне двадцать два, и со мной происходит «как никогда в жизни», первое из многих, как я потом узнала.
Стол из светлого лакированного дерева, белое вино в запотевшем бокале, таком простом, что слово «бокал» для него слишком нарядное — копеечная стекляшка для копеечного рислинга (понятно, что из белого сухого ничего прекрасней со мной с тех пор не случалось). За соседним столом у людей Настоящий День Рождения: именинница звезда, пьют шампанское, подарков у неё гора. А я полдня ходила под дождём, промочила ноги, и мой букет до меня не доехал, забыт в метро на лавочке. Да я и не смогла бы привезти его домой, там другая жизнь. Нет, нет. Там просто другое, а жизнь вся здесь. Жизнь вся под волосатой рукой с длинной обезьяньей кистью, которая лежит поверх моей лапки. Мимо течёт день, заходящее солнце, болтовня, а жизнь — вот он сжал мимоходом пальцы, а вот расслабил, того и гляди уберёт (тогда я, наверное, умру); погладил косточку на запястье по часовой, а потом против; потянулся было за спичками — зажечь следующую беломорину, — но взглянул на меня и переложил мою кисть к себе на колено, а уж потом закурил; вернул мою руку на стол, снова держит — до следующего глотка вина. И жизнь моя идёт пунктиром, от новой папиросы до винчика.
Я сижу тихо — я его люблю.
Теперь вспоминаю — что же такого было, чтобы потом ни с кем и никогда?
Мне было, например, всё равно, как он ко мне относится. Это потом моя любовь стала похожа на бездонную чёрную яму, которая поглощает человека целиком и никогда не насыщается; которая от великого голода умеет принять его со всеми потрохами и разрешить ему быть каким угодно, но взамен требует ответной любви, потому что только ею и может наполниться. А тогда она только отдавала. Как предатель, сдала ему всё: и меня, и моё коротенькое прошлое, и то, чем я дорожила прежде, и будущее. Ни о ком другом я не думала так долго и неотступно — годами, ежеминутно, — и ни о ком не знаю так мало. Некому было его понимать, потому что я вся превратилась в свет, однонаправленный, тупой и бесполезный.
Каждая глупая девчонка уверена, что она любит как никто, но я не только тогда, но и теперь, с учётом всей следующей жизни, знаю — никто его не любил, как я. И я притом не была предназначенной ему Той, Единственной, как это вы, девочки, любите. Единственной была и будет жена, потому что кто живёт с тобой, тому ты и предназначен, и нечего хитрить, будто возможно по-другому. И он не был мне предназначен, иначе бы всё получилось, не бывает, чтобы половина яблока не совпала со своей половиной — значит, это от другого яблока. Но я только для него превратилась в свет — ровный, тёплый шестичасовой свет, такой, как сейчас у меня за окном. И не будет у него другого шестичасового света, кроме меня, я знаю. Точно, как у Бога я такая одна, так и у него. Другие у него — не такие, и я у других не такая.
Он всё спрашивал: «Не больно тебе?» Я, конечно, отвечала, как в книжке (вы, девочки, тоже запишите): «Если бы ты был рубашкой, горящей на мне, я бы и тогда не бросила тебя». С тех пор научилась мгновенно скидывать одежду, даже когда она не горела, а едва начинала мешать. А его, если бы и горел, не бросила. Но правда в том, что больно не было. Шестичасовому свету не бывает больно.
Теперь следует сказать, что солнце уникально в каждой своей точке, в каждой оно бесценно, и в пять утра, и в семь вечера оно прекрасно; и ещё бывает луна. Что с тех пор, в соответствии с Иосифом, прожита ещё одна жизнь, достаточная, чтобы забыть человека — и я его, разумеется, не помню. Что, кроме папки с архивом, есть бесконечный мешок подарков, о которых я уже говорила, множество новых неожиданных «как никогда».
Но в ту ночь я лежала на узкой кровати, как в узкой лодке, по левому и правому борту было много одинаковой солёной воды, и она не заканчивалась. Потому что однажды существовала такая жизнь, где я всё-таки побыла ровным шестичасовым светом, с бесконечным нежгучим теплом, с косыми лучами и золотой пылью, и среди всех будущих «как никогда» нет такого, когда это сможет повториться.
Вот и всё, что я знала о своей жизни в ту ночь.