Книга: Чёрная сова
Назад: 17
Дальше: 19

18

 

Вероятно, это было штабное помещение, сохранились новенькие армейские столы начала семидесятых годов, пульт с тумблерами, трубками полевых телефонов и раздвинутые шторы на стене, где, должно быть, висела оперативная карта. Военные построили бункер, но так его и не обжили: китайцы опомнились, перестали угрожать войной и объявили всему миру экономическое наступление. О командном пункте попросту забыли после развала СССР, и теперь всё это было переоборудовано под творческую мастерскую художника. Штабные столы завалены бумагами, кусками мешковины, заставлены банками, откуда торчали кисти, коробками с полувыдавленными тюбиками и подрамниками с холстом. Посередине стояло изделие из деревянных ящиков, явно сколоченное женской рукой и напоминающее мольберт. Но ещё более нелепо выглядело освещение, наскоро собранное из проводов и автомобильных лампочек, прикрученных изолентой и развешенных вдоль стен. Они должны бы были подсвечивать картины, однако висели как попало и светили в пол, отчего на полотна почти не попадало света. Словно кто-то второпях растянул гирлянду, набросив её на спинки суровых армейских стульев, и убежал.
Картин на стенах висело около трёх десятков, и прежде чем увидеть, что там изображено, Терехов подтаскивал или, напротив, отодвигал стулья с лампочками и всё равно толком ничего не рассмотрел.
Сначала вообще не мог понять, что на полотнах: то ли причудливые звери, то ли люди, то ли просто невообразимая по цвету мазня и разрушение всякой формы — абстракционизм. Он единственный раз был на такой выставке, однако ещё с курсантских времён уяснил: если явление называется красиво и элегантно, значит кто-то пытается прикрыть свою дурь, бесталанность или вовсе шизофрению. Так говорил курсовой офицер и, пожалуй, был прав. «Если подобным бредом кто-то восторгается и платит за него огромные деньги, это явный вызов обществу с нормальными мозгами и желание его унизить», — так считал заместитель начальника училища по политработе, и его мнение тоже имело право на существование.
При всей внешней рассудительности и адекватности беглая подруга Репья страдала явным расстройством психики. Алтайцы не зря считали её воплощением духа преисподней: чёрная сова рисовала неких бесформенных чёрно-зелёных или чернильно-фиолетовых существ, напоминающих жаб, ощипанных птиц и убогих людей с мерзкими физиономиями. По свидетельству запойных алкоголиков, такие чудовища грезятся во время белой горячки на третий-четвёртый день похмелья. Значит, она их видит и без спиртного, в своём больном воображении. Иначе этих уродов не придумать и не написать! Сумерки какие-то и на полотнах, и в сознании — сон разума. И ответ её он уже предугадывал: «Я таким вижу мир». Подобные творения следует показывать не искусствоведам, а психиатрам. Говорят, по картинам они устанавливают точный диагноз и назначают курс лечения.
Терехов сделал круг по этой галерее и только на одном полотне заметил два светлых, голубых мазка, и то небрежных, будто бы случайных. И ещё осталась в памяти единственная «реалистичная» картина, где две реки сливались в единую, образуя омут, в котором под водой свивались хвостами и руками некие существа. Остальная живопись оставляла гнетущее, неприятное впечатление, хотелось поскорее уйти, но он всё-таки ждал хозяйку вернисажа и не знал пока, что ей скажет. Если она привезла его на выставку, то непременно спросит, и тут либо надо говорить правду, либо прикинуться и восхищаться.
Знать бы только, чего она ждёт и что хочет услышать?
Интересно, кто ещё видел эту живопись? И почему она остановила свой выбор на нём? Казахский турист по прозвищу Зырян мог тут оказаться, не исключено и Сева Кружилин тоже — обоих увезли с диагнозом. Тогда что они могли сказать ей: что увидели или прикидывались знатоками абстракционизма? А вот Репей явно здесь не бывал, иначе бы не рыскал по плато в полнолуние. И конюх Мундусов видел! Пожалуй, он единственный, кто знает расположение чертогов и здесь часто бывает. Автомобильные лампочки современные, не советского производства, и аккумуляторы свежие, наверняка электростанция есть для подзарядки... Конюх — её слуга, сам признался, и Ланда ему полотна показывала, например, чтобы устрашить, поддержать свою славу духа земного дна.
Терехов подошёл к выходу и прислушался: кажется, в гулкой штольне за перегородкой было пусто. Он чуть толкнул дверь — не заперта...
В это время свет начал тускнеть, видимо, аккумулятор не выдерживал нагрузки трёх десятков лампочек и быстро садился. Потом и вовсе половина их погасла: то ли так было задумано, то ли каждая вторая сама отключилась от батареи, поскольку проводов тут было намотано — сразу и не разберёшься, что к чему. Если сеть собрана последовательно, стоит одной лампочке перегореть — и все остальные погаснут.
Как пресыщенный и уставший посетитель вернисажа, Терехов присел на стул возле стола: хотелось сейчас же уйти из этого пространства куда-нибудь на свет, на воздух, пусть даже под студёный ветер. Но именно в этот момент он понял, что надо сказать художнице всю правду, ибо при гнетущем состоянии духа врать, выражая восхищение, просто не получится. А лучше сначала попросить воды, ибо от жажды уже и язык стал, как тёрка.
Он уже встал, чтобы пойти к двери, и в этот миг взгляд случайно зацепился за тёмный прямоугольник ближнего полотна. Изображение на картине резко поменялось, словно чудесным образом вместе с освещением изменилась экспозиция. То, что воспринималось как бесформенное уродство жутких существ, обрело иные краски и формы.
Полотна преобразились так неожиданно и кардинально, что он слегка оторопел, пялясь на картину, где ещё минуту назад на зрителя наползала безобразная жаба с открытой пастью, куда залетало некое насекомое. Теперь зелень красок проявилась в многообразии оттенков, куда-то исчезла чернота, и на полотне отрисовалась совсем другая картинка: по изумрудному рассветному полю со сполохами густо-зелёных теней паслись салатного оттенка рогатые лошади. Ещё не утро, но уже и не ночь, схвачен некий переломный момент между концом тьмы и началом света. И ощущение, будто смотришь в мощный, пробивающий тьму тепловизор. И над всем этим миром парит мохнатая малахитоглазая сова.
Две картины на одном полотне!
Преображение было настолько неожиданным, содержательным и детально прописанным, что Терехову сначала всё это показалось игрой воображения. Он снова пошёл от картины к картине с чувством, что выставку резко поменяли. Мрачные подземные существа на холстах и картоне перевоплотились в узнаваемых животных, птиц, человекообразных существ и обыкновенные ночные пейзажи, где непременно присутствовала сова. Даже реалистичная картина слияния двух рек преобразилась: оказывается, на ней не реки, а обнажённые мужчина и женщина переплетались телами, свиваясь в единое целое.
Однако всё это было в зеленоватых тонах глубокой ночи, приглушённого лунного сияния либо предутренней туманной синевы. Луна так или иначе была на каждом полотне — от тонкого серпика до полной, отражённой в воде и роняющей отсвет в небо. Там, где было бесформенное нагромождение каких-то конструкций, проступило изображение архаров, которые жались на скальном уступе, доверчиво прильнув к вытянутому телу снежного барса. На других картинах волки соседствовали с людьми и оленями, изящные существа, похожие на русалок, купались с рыбами, у которых были головы и шеи коней.
Картины напоминали окна в некое другое пространство, где существовал фантастический ночной мир — без злобы, агрессии и хищников. Причём он будто оживал, двигался, дышал, и появлялось ощущение, что, перешагни зыбкую грань — и войдёшь в полотно, как в распахнутые двери. Рам на картинах не было, едва очерченные подрамниками края холстов сливались с тёмными стенами, и это вызывало желание заглянуть внутрь, как заглядывают в окошко чужого жилища. Пожалуй, Терехов сделал бы это, однако картины висели высоко и приходилось всё время задирать голову, отчего ныла шея и ощущалось лёгкое головокружение.
Всякий раз спотыкаясь о столы, стулья и тумбочки, он дважды прошёл вдоль стен этой галереи с чувством, что на всех холстах не хватает какой-то одной, привычной глазу краски. И только на третьем круге сообразил: нет ни единого оттенка красного! Нигде ни проблеска зари, ни солнечного луча! Нет светлых, тёплых, греющих огненных красок, ни даже слабых оранжевых, золотистых или бордовых. Одни только ночные синие, лунно-жёлтые, с зеленью и фиолетово-сиреневыми сполохами. Впрочем, не было и откровенно холодных: даже на том полотне, где он вначале заметил яркие голубые мазки, оказалось лицо женщины, взирающей из-под воды или льда.
Оставшиеся лампочки тускнели, и чем глубже становился сумрак в галерее, тем ярче высвечивались краски на картинах и рельефнее выступали формы и детали предметов. Ланда явно привезла его показать, что два мира могут вполне уживаться даже на одном холсте — всё зависит от освещения. И он увидел эти две реальности, оценил талант, изобретательность, ну а дальше-то что? Чего она хотела: заполучить поклонника своей живописи, узревшего параллельный мир, помощь в организации выставки где-нибудь в Новосибирске, в поисках спонсоров через богатый Газпром? Зачем ещё надо было охотиться за ним целый месяц, убирать с пути свидетелей, жёстко отгонять возможных соперниц, демонстрировать свои способности, приводя мужиков в похмельное состояние и угоняя коней?
Всё это никак не вязалось с его возможностями и только вводило в заблуждение. Можно было как-то по-другому всё обставить, без мистики и зауми, приехать, поговорить... Наконец, среди многочисленных туристов найти настоящего искусствоведа, который поймёт, оценит полотна по достоинству. Может, играя с освещением, она нашла какой-то новый приём или вид живописи, и это воспримется как открытие. А для него, несостоявшегося офицера погранвойск и геодезиста-землемера, это слишком тонкие материи, чтобы выступать экспертом. Или у неё ещё есть «рояль в кустах», некий веский довод?
Лампочки доедали зарядку аккумулятора, почти таяли, как угольки, однако при этом изображения на холстах проявлялись всё отчётливее, и казалось, что по галерее, словно в полнолуние, разлился лунный свет.
И тут у Терехова промелькнула догадка: картины написаны ночью, при луне или вот таком тусклом свете, когда трудно или даже невозможно различить тонкие оттенки красок — ночью все кошки серы. А Ланда видела всю сложнейшую палитру! Ибо при ярком свете всё у неё получалось наоборот — цветовые нюансы пропадали, мазки сливались, краски обретали мрачные оттенки, превращая изображения в бессмысленные или уродливые образные конструкции.
И за этим что-то было! Но что именно, Терехов никак не мог сообразить, в голове вертелся готовый вразумительный ответ — стремление к оригинальности, никто не хочет походить на другого. Или тогда не совсем здоровая психика, отклонения от нормы, хотя это, говорят, признак гениальности. Отнести картины ночи к шизофреническому мировосприятию было бы слишком просто, существовала более глубокая причина.
Лампочки гасли не сразу, иные ещё долго тлели, ничего не освещая, в галерею возвращался мрак, однако полотна на стенах, словно напитавшись светом, ещё продолжали сиять, как мутные лунные пятна. Это было странное, удивительное зрелище: свет погас, но на картине всё ещё сияет луна или зеленоватые глаза совы. Возможно, использовались флуоресцентные, заряжаемые краски, но эффект впечатлял, создавал чувство, будто ты начинаешь видеть в темноте.
В дальнем углу галереи, где уже был почти полный мрак, Андрей долго стоял и ждал, когда же картина погаснет, — не дождался! Мало того, он заметил, что с наступлением темноты на двух летящих птицах, скорее всего, бровастом филине и сове, колышутся мягкие перья! Изображение на полотне словно оживало и становилось реальным, даже осязаемым, ибо захотелось потрогать его руками. Темнота неожиданным образом превращала абстрактную фантасмагорию красок в отъявленный реализм.
Терехов даже не засек, сколько по времени это продолжалось, но когда картина слилась с чернотой подземелья, его подбросило от озарения — Ланда слепая! Не совсем, не наглухо: скорее всего, не видела только днём, при свете, и, напротив, зрение обострялось ночью. Не зря же Мундусов называл её чёрной совой! Её живопись — это взгляд ночной птицы, которая слепнет уже на восходе солнца и отсиживается в тёмных расщелинах. А Ланда, как летучая мышь, — в подземелье. Поэтому все, кто видел её днём, говорят, будто дух Укока скачет в маске или с завязанными глазами. Когда зрячие видят сверкающий солнечный мир и переливы красок, для Ланды всё меркнет, превращается в тот кошмар, что на картинах, и, напротив, она прозревает с наступлением темноты.
От следующей мысли Терехову вообще стало не по себе: что если с таким зрением она видит мир мёртвых? Кто знает, в каком образе предстаёт земля, если смотреть на неё глазами совы, филина, летучей мыши? Ни одна ночная птица ещё об этом не рассказала. Что они видят — кто-нибудь задумывался? Строение глаза изучить можно, а как оно работает? Какие незримые тонкие оптические пласты вскрывает? Как выглядят живые и мёртвые?
А Ланда видит больше и изображает другую, ночную реальность, которая растворяется в лучах света. Как если влить в воду любое бесцветное растворимое вещество, например, уксус. Цвет не изменится, но качество будет совершенно иное, ощущаемое на вкус и запах. Поэтому она так спешила выехать из зоны покоя, по сути, с кладбища. Для неё заповедная часть плато, куда едут в поисках мест силы, порталов и прочих чудес, — один сплошной могильник.
Когда дотаял последний электрический светлячок, Терехову показалось, что в галерее взошла луна, однако воздух колыхнулся, и это значило, что открыли дверь. Ланда внесла небольшой фонарь, сделанный из стеклянного плафона, замазанного толстым слоем зелёной краски, и поставила на стол. Ей всё же нужен был какой-то источник холодного света, поэтому она и появлялась на плато, когда была луна, и Репьёв об этом прекрасно знал. Судя по картинам, она не выносила горячего красного цвета, и тогда получается — Луноход отпугивал её от кунга, приказывая солдатам запускать ракеты!
Только сейчас Терехов ощутил, что шею почти заклинило в одном положении.
— Заседлала тебе жеребца, — как-то неожиданно и деловито сообщила она, появившись бесшумно и незримо, как чёрная сова. — Он знает дорогу. Кобыла в поводу пойдёт.
В первый миг Андрей даже не понял, о чём речь, ибо, пока смотрел картины, у него и мысли об отъезде не появилось. Поэтому сразу не нашёл, что ответить, а повертел головой, чтобы размять шею.
— Провожать не пойду, рассвело, — продолжала она, оказавшись уже позади. — А тебе пора.
Терехов всё это время молчал и теперь ощутил, что голос пропал ещё и от жажды. Он откашлялся, хотел спросить, давно ли она ослепла, но хозяйка вернисажа опередила:
— Я не вижу белого света. Бывает куриная слепота, а у меня — совиная. Слепит даже восход. Солнце для всех благо, а для меня — смертельно. Поезжай!
Она ни о чём не просила!
— Как же ты? Ты ничего не хочешь?
Ланда овеяла его цветочным ароматом, направляясь к двери.
— Хочу. Я много чего хочу... Но это в следующий раз. Если ты придёшь ко мне.
— Погоди! А чего именно? Я должен помочь устроить выставку? Найти спонсоров?
— Ни в коем случае! Ни одна картина не покинет этого подземелья.
— Тогда что?
— Если скажу сейчас, — проговорила она на ходу, точнее, на лету. — Подумаешь — сумасшедшая, и больше не приедешь. А так есть надежда, что заглянешь из любопытства...
— Считай, что заглянул.
— Желаний всего два: вернуться на белый свет или вовсе уйти. Второе предпочтительнее.
И бесшумно пропала во мраке. Терехов ничего не понял: как вернуться, куда уйти? Но переспросить не успел, наткнулся на дощатую перегородку, после чего вытянул руки вперёд и пошёл, лицом ощущая движение воздуха и лёгкий аромат ландыша.
— Как ты ослепла? Почему? — на ходу спросил он, когда снова увидел её тень.
В мрачной штольне под кровлей едва тлел единственный фонарь, но она шла уверенно, огибая выступы многоярусных солдатских коек.
— Все хотят знать... Но после моих откровений никто не возвращается. Или попадают в психушку с острым похмельным синдромом, как твой напарник Севастьян.
— Я похмельем не страдаю, — он натыкался на все углы, но не отставал. — Мне можешь сказать!
— Меня обнадёживает твоя настойчивость, — на секунду задержавшись, выразительно произнесла она. — Ты первый, кто не пришёл в ужас и не выскочил из моей мастерской ещё при ярком свете. Моя живопись ночи разъедает сознание. Пусть отстоятся чувства. И мысли.
Они оказались в жилом помещении, где над дверью горел точно такой же лунный светильник. Ланда задраила морской люк и вдруг принюхалась.
— Погоди... Чем-то пахнет. Совсем забытый запах. Мускусный... Это от тебя!
— От меня? — Терехов потянул носом. — Ничего не чую...
— И не должен чуять. Не могу вспомнить, такой знакомый...
Что-то ностальгическое и мечтательное послышалось в её надтреснутом голосе. Андрей же вспомнил Палёну и её просьбу выкинуть обувь из кунга и вымыть ноги.
— Может, сапогами? — спросил он.
— Нет, как пахнут солдатские сапоги, я помню. Что-то связано с детством. Я теперь живу в мире запахов и звуков. Мне нравится, как пахнут кони. Конский пот кажется ароматом альпийских лугов. Обожаю все природные, естественные запахи. Кажется, от тебя пахнет конём.
— Я долго ехал верхом...
— Кстати, а что у тебя с шеей?
— Ничего, — Терехов покрутил головой. — Так, ерунда, затекла немного.
— Значит, ты увидел мои картины, — определила художница. — Утратил чувство времени. А это... пройдёт. Только никому не позволяй прикасаться.
Он не совсем понял и потому переспросил:
— Прикасаться к чему?
— К своей шее. На Укоке слишком многие выдают себя за лекарей.
— Мне тоже обещали прислать костоправа, — вспомнил Терехов.
— Это не просто часть тела, — назидательно сказала Ланда. — Это проводник между духом и сознанием. Нам голову поставил Бог, внутренние органы уложил Бог. И после этого вдохнул душу. Как люди отваживаются лечить то, что лечат боги?
На этом её лирическое отступление закончилось. Чёрная сова начала привычно отворачивать затяжное колесо на двери, но Терехов перехватил его и затормозил.
— Слепоту тоже лечат боги?
Света не хватало, однако её глаза впервые оказались так близко, и почудилось, что они и впрямь похожи на совиные: огромные чёрные зрачки покрывала узкая желтоватая радужка, а белков почти не было!
— Это не слепота, — поправила она. — Открылось другое зрение. Не человеческое... По собственному желанию, в общем, по глупой страсти. Что обыкновенно для ночных птиц и зверей, для человека мучительно и невыносимо. Только обоняние осталось и слух...
Невесомые руки чёрной совы ослабли, и Терехов завернул колесо обратно.
— Тебя кто-нибудь лечил?
Её летучий голос стал грузным, приземлённым.
— Репьёв пытался... И сделал ещё хуже. Теперь это неизлечимо. Здесь, на Укоке, я останусь слепой. Это зона покоя, смерти. Да, здесь две реальности, и одна из них — подземная, мёртвая. Это мир духов. А мне нужно пройти сквозь небесную.
Когда он слышал подобные речи «шизотериков», сразу же автоматически отсеивал в область безумия. Но из уст чёрной совы Алеф они звучали правдоподобно и убедительно.
— А такая на земле существует? — спросил Терехов. — Небесная, какую тебе надо?
— Существует там, где обитают белые совы.
— Это где? На севере, что ли?
— На Таймыре. На плато Путорана.
Он слышал об этом плато, один из вахтовиков на Ямале бывал и рассказывал, будто на Земле нет другого, более пустынного места. Там никто не жил, даже таймырские туземцы, долгане и нганасане обходили стороной огромную и безлюдную горную страну, изрезанную озёрами и реками с немыслимым числом водопадов.
— И что, там живут только белые совы?
— Не одни совы, ещё олени, медведи. Полно всякого зверья.
— Значит, небо ближе?
— Нет, так же высоко, — ответила она. — Но там до полуночи открыт портал. И можно легко уйти в другое пространство.
Даже его стойкой терпимости приближался конец, срабатывала защитная реакция, острое желание остаться в обыкновенной земной реальности. Грубо говоря, не впадать в мистику и не сходить с ума. Но после зрелища в галерее он уже ни в чём не был до конца уверен.
— До какой полуночи? — спросил Андрей без обычного для такого диалога сарказма.
— До полуночи полярной ночи, — заковыристо ответила Ланда. — То есть до двадцать второго декабря.
— Потом что — закроется портал?
— Нет, там он всегда открыт. Войти будет нельзя, не встретив солнца.
Это было слишком уж мудрёно и неприемлемо, обычно на такой зауми он взрывался и начинал доказывать, что у собеседника напряжёнка с психическим здоровьем. Но сейчас, к своему удивлению, он даже не возмутился.
— И ты сможешь избавиться от слепоты?
Ответ мог повергнуть в шок любые здравомыслящие мозги:
— Я смогу уйти, чтобы обратиться в белую сову.
У Терехова в голове загорелся красный сигнал светофора. Подобное он мог воспринимать только как поэтическую форму иносказания, помня разговоры с Куренковым о поэзии. Будущий шеф уверял, что вся она, поэзия, выстроена не на словах и рифмах — на парадоксальных образах, поэтому достаёт душу и действует на подсознание. Чтобы не пополнять список умалишённых на Укоке, он и отнёс Ланду к поэтам: живопись, особенно в её стиле, была где-то рядом...
— Понял, тебя нужно сопроводить на Таймыр, — чтоб приземлить её, а больше себя, произнёс Андрей.
— Мне нужен поводырь, которого я давно ищу.
— Да, я уже сообразил. Довезти и там оставить?
— Возле портала. Я укажу место.
— Одну на пустынном плато? В диких горах?
— Я не останусь в горах — войду в портал и поднимусь на крыло.
Терехов вытряс из ушей эти её слова, чтоб не успели достать сознания и там закрепиться. Они стекли по щекам, как в детстве стекает после купания попавшая в уши и уже согретая водичка.
— Но потом когда-нибудь вернёшься? — спросил, чтоб закрепить наступившее облегчение.
— Нет, я не вернусь. А зачем?
Он сделал ещё одну попытку её приземлить.
— А как же твоя галерея? Картины?
— Ты был последним, кто их видел, — мгновенно отозвалась чёрная сова Алеф. — Я их сегодня же сожгу. Или завтра, как будет настроение.
— Сожжёшь?! И не жалко?
— Нельзя оставлять людям окна в мир мёртвых.
Она ни в какую не хотела опускаться на землю; напротив, упрямо тянула его за собой, в бездну безрассудства, которая, скорее всего, и была параллельной реальностью.
— Ты пока не жги, — попросил Терехов. — Я же ещё не поводырь. То есть не сказал, что готов...
И замолк, сообразив, что отступать ему уже некуда.
— Если ты вышел из галереи с душой и чувствами, — заключила Ланда, — значит, готов. Я могу со спокойной совестью предать мои окна огню. Ты увидишь фейерверк, если станешь почаще смотреть в небо. Это будет грандиозное зрелище! Теперь ступай!
Открутила колесо, отвела створку и встала в ожидании. Терехов ступил через железный порог. В устье штольни, зажатом каменной кладкой, было уже светло. Обе лошади стояли около пустой кормушки и лениво перебирали объедки.
— Оставлю тебе жеребца, — сказал он.
Тяжёлая дверь со скрипичным пением закрылась, но сквозь это низкое, неприятное звучание ему послышался её шелестящий голос и обронённое слово: «Благодарю».
Назад: 17
Дальше: 19