Четыре миллиона
Линии судьбы
Перевод Н. Дехтеревой
Мы с Тобином как-то надумали прокатиться на Кони-Айленд. Промеж нас завелось четыре доллара, ну а Тобину требовалось развлечься. Кэти Махорнер, его милая из Слайго, как сквозь землю провалилась с того самого дня три месяца тому назад, когда укатила в Америку с двумя сотнями долларов собственных сбережений и еще с сотней, вырученной за продажу наследственных владений Тобина — отличного домишки в Бох Шоннаух и поросенка. И после того письма, в котором она написала Тобину, что едет к нему, от Кэти Махорнер не было ни слуху ни духу. Тобин и объявления в газеты давал, да без толку, не сыскали девчонку.
Ну и вот мы, я да Тобин, двинули на Кони — может, подумали мы, горки, колесо да еще запах жареных зерен кукурузы малость встряхнут его. Но Тобин парень таковский, расшевелить его нелегко — тоска въелась в его шкуру крепко. Он заскрежетал зубами, как только услышал писк воздушных шариков. Картину в иллюзионе ругательски изругал. И хоть пропустить стаканчик он ни разу не отказался, только предложи, — на Панча и Джуди он и не взглянул. А когда пошли эти, что норовят заснять вашу физию на брошке или медальоне, он полез было съездить им как следует.
Ну, я, значит, отвожу его подальше, веду по дощатой дорожке туда, где аттракционы малость потише. Около палатки чуть побольше пятицентовика Тобин делает стойку, и глаза у него смотрят вроде бы почти по-человечески.
— Здесь, — говорит он, — здесь я буду развлекаться. Пусть гадалка-чародейка из страны Нила исследует мою ладонь, пусть скажет мне, сбудется ли то, чему должно сбыться.
Тобин — парень из тех, кто верит в приметы и неземные явления в земной жизни. Он был напичкан всякими предосудительными убеждениями и суевериями — принимал на веру и черных кошек, и счастливые числа, и газетные предсказания погоды.
Ну, входим мы в этот волшебный курятник — все там устроено как полагается, по-таинственному — и красные занавески, и картинки, — руки, на которых линии пересекаются, словно рельсы на узловой станции. Вывеска над входом показывает, что здесь орудует мадам Зозо, египетская хиромантка. Внутри палатки сидела толстуха в красном джемпере, расшитом какими-то закорючками и зверюшками. Тобин выдает ей десять центов и сует свою руку, которая приходится прямой родней копыту ломовой коняги.
Чародейка берет руку Тобина и смотрит, в чем дело: подкова, что ли, отлетела или камень в стрелке завелся.
— Слушай, — говорит эта мадам Зозо, — твоя нога…
— Это не нога, — прерывает ее Тобин. — Может, она и не бог весть какой красы, но это не нога, это моя рука.
— Твоя нога, — продолжает мадам, — не всегда ступала по гладким дорожкам — так показывают линии судьбы на твоей ладони. И впереди тебя ждет еще много неудач. Холм Венеры — или это просто старая мозоль? — указывает, что твое сердце знало любовь. У тебя были большие неприятности из-за твоей милой.
— Это она намекает насчет Кэти Махорнер, — громко шепчет Тобин в мою сторону.
— Я вижу дальше, — говорит гадалка, — что у тебя много забот и неприятностей от той, которую ты не можешь забыть. Линии судьбы говорят, что в ее имени есть буква «К» и буква «М».
— Ого! — говорит мне Тобин. — Слышал?
— Берегись, — продолжает гадалка, — брюнета и блондинки, они втянут тебя в неприятности. Тебя скоро ожидает путешествие по воде и финансовые потери. И еще вижу линию, которая сулит тебе удачу. В твою жизнь войдет один человек, он принесет тебе счастье. Ты узнаешь его по носу — у него нос крючком.
— А его имя на ладони не написано? — спрашивает Тобин. — Неплохо бы знать, как величать этого крючконосого, когда он явится выдавать мне мое счастье.
— Его имя, — говорит гадалка этак задумчиво, — не написано на линиях судьбы, но видно, что оно длинное и в нем есть буква «О». Все, больше сказать нечего. До свиданья. Не загораживайте вход.
— Ну и ну; — говорит Тобин, когда мы шагаем к причалу. — Просто чудеса, как она все это точно знает.
Когда мы протискивались к выходу, какой-то негритос задел Тобина по уху своей сигарой. Вышла неприятность. Тобин начал молотить парня по шее, женщины подняли визг, — ну, я не растерялся, успел оттащить своего дружка подальше, пока полиция не подоспела. Тобин всегда в препаршивом настроении, когда развлекается.
А когда уже обратно ехали, буфетчик на пароходике стал зазывать: «Кому услужить? Кто пива желает?» — и Тобин признался, что да, он желает — желает сдуть пену с кружки их поганого пойла. И полез в карман, но обнаружил, что в толкотне кто-то выгреб у него все оставшиеся монеты. Буфетчик, за недостатком вещественных доказательств, отцепился от Тобина, и мы остались ни с чем, — сидели и слушали, как итальяшки на палубе пиликают на скрипке. Получилось, что Тобин возвращался с Кони еще мрачнее, и горести засели в нем еще крепче, чем до прогулки.
На скамейке у поручней сидела молодая женщина, разодетая так, чтобы кататься в красных автомобилях. И волосы у нее были цвета необкуренной пенковой трубки. Тобин, когда проходил мимо, ненароком зацепил ее малость по ноге, а после выпивки он с дамами всегда вежливый. Он и решил этак с форсом снять шляпу, когда извинялся, да сбил ее с головы, и ветер унес ее за борт.
Тобин вернулся, опять сел на свое место, и я начал присматривать за ним — у парня что-то зачастили неприятности. Когда неудачи вот так наваливались на Тобина, без передыху, он был способен стукнуть первого попавшегося франта или взять на себя командование судном.
И вдруг Тобин хватает меня за руку, сам не свой.
— Слушай, Джон, — говорит он. — Ты знаешь, что мы с тобой делаем? Мы путешествуем по воде!
— Тихо, тихо, — говорю я ему. — Возьми себя в руки. Через десять минут причалим.
— Ты взгляни на ту дамочку, на блондинку, — говорит он. — На ту, что на скамейке, — видишь? А про негритоса ты забыл? А финансовые потери — монеты, которые у меня сперли, один доллар и шестьдесят пять центов? А?
Я подумал, что он просто-напросто подсчитывает свалившиеся на него беды — так иной раз делают, чтобы оправдать свое буйное поведение, и я попытался втолковать ему, что все это, мол, пустяки.
— Послушай, — говорит Тобин, — ты ж ни черта не смыслишь, что такое чудеса и пророчества, на которые способны избранные. Ну вспомни, что сегодня гадалка высмотрела у меня на руке? Да она всю правду сказала, все получается по ее, прямо у нас на глазах. «Берегись, — сказала она, — брюнета и блондинки, они втянут тебя в неприятности». Ты что, забыл про негритоса — хоть я, правда, тоже врезал ему как надо, — а можешь ты найти мне женщину поблондинистей, чем та, из-за которой моя шляпа свалилась в воду? И где один доллар и шестьдесят пять центов, которые были у меня в жилетном кармане, когда мы выбирались из тира?
Так, как Тобин мне все это выложил, вроде бы точь-в-точь сходилось с предсказаниями чародейки, хотя сдается мне, такие мелкие досадные случаи с кем хочешь могут приключиться на Кони, тут и предсказания не требуются.
Тобин встал, обошел всю палубу — идет и во всех пассажиров подряд так и впивается своими красными гляделками. Я спрашиваю, что все это значит. Никогда не знаешь, что у Тобина на уме, пока он не примется выкидывать свои штуки.
— Должен был бы сам смекнуть, — говорит он мне. — Я ищу свое счастье, которое обещали мне линии судьбы на моей ладони. Ищу типа с крючковатым носом, того, который вручит мне мою удачу. Без него нам крышка. Скажи, Джон, видел ты когда-нибудь такое сборище прямоносых горлодеров?
В половине десятого пароход причалил, мы высадились и потопали домой через Двадцать вторую улицу, минуя Бродвей, — Тобин ведь шел без шляпы.
На углу, видим, стоит под газовым фонарем какой-то тип, — стоит и пялит глаза на луну поверх надземки. Долговязый такой, одет прилично, в зубах сигара, и я вдруг вижу, нос у него от переносицы до кончика успевает два раза изогнуться, как змея. Тобин тоже это приметил и сразу задышал часто, словно лошадь, когда с нее седло снимают. Он двинул прямиком к этому типу, и я пошел вместе с ним.
— Добрый вечер вам, — говорит Тобин крючконосому.
Тот вынимает сигару изо рта и так же вежливо отвечает Тобину.
— Скажите-ка, как ваше имя? — продолжает Тобин. — Очень оно длинное или нет? Может, долг велит нам познакомиться с вами.
— Меня зовут, — отвечает тип вежливо, — Фридёнхаусман. Максимус Г. Фриденхаусман.
— Длина подходящая, — говорит Тобин. — А как оно у вас пишется, есть в нем где-нибудь посередке буква «О»?
— Нет, — отвечает ему тип.
— А все ж таки, нельзя ли его писать с буквой «О»? — опять спрашивает Тобин с тревогой в голосе.
— Если вам претит иноязычная орфография, — говорит носатый, — можете, пожалуй, вместо «а» сунуть «о» в третий слог моей фамилии.
— Тогда все в порядке, — говорит Тобин. — Перед вами Джон Мэлоун и Дэниел Тобин.
— Весьма польщен, — говорит долговязый и отвешивает поклон. — А теперь, поскольку я не в состоянии понять, с какой стати вы на углу улицы подняли вопрос об орфографии, не объясните ли мне, почему вы на свободе?
— По двум приметам, — это Тобин старается ему втолковать, — которые обе у вас имеются, вы, как напророчила гадалка по подошве моей руки, должны выдать мне мое счастье и прикончить все те линии неприятностей, начиная с негра и блондинки, которая сидела на пароходе скрестив ноги, и потом еще финансовые потери — один доллар и шестьдесят пять центов. И пока все сошлось, точно по расписанию.
Долговязый перестал курить и глянул на меня.
— Можете вы внести какие-либо поправки к этому заявлению? — спрашивает он. — Или вы из тех же? Судя по вашему виду, я подумал, что вы при нем сторожем.
— Да нет, все так и есть, — говорю я. — Все дело в том, что как одна подкова схожа с другой, так вы точная копия того поставщика удачи, про которого моему другу нагадали по руке. Если же вы не тот, тогда, может, линии на руке у Дэнни как-нибудь нескладно пересеклись, не знаю.
— Значит, вас двое, — говорит крючконосый, поглядывая, нет ли поблизости полисмена. — Было очень-очень приятно с вами познакомиться. Всего хорошего.
И тут он опять сует сигару в рот и движется быстрым аллюром через улицу. Но мы с Тобином не отстаем, — Тобин жмется к нему с одного бока, а я — с другого.
— Как! — говорит долговязый, остановясь на противоположном тротуаре и сдвинув шляпу на затылок. — Вы идете за мной следом? Я же сказал вам, — говорит он очень громко, — я в восторге от знакомства с вами, но теперь не прочь распрощаться. Я спешу к себе домой.
— Спешите, — говорит Тобин, прижимаясь к его рукаву, — спешите к себе домой. А я сяду у вашего порога, подожду, пока вы утром выйдете из дому. Потому как от вас это зависит, вам полагается снять все проклятия — и негритоса, и блондинку, и финансовые потери — один доллар шестьдесят пять центов.
— Странный бред, — обращается ко мне крючконосый, как к более разумному психу. — Не отвести ли вам его куда полагается?
— Послушайте, — говорю я ему. — Дэниел Тобин в полном здравом рассудке. Может, малость растревожился — выпил-то он достаточно, чтоб растревожиться, но недостаточно, чтоб успокоиться. Но ничего худого он не делает, всего-навсего действует согласно своим суевериям и предсказаниям, про которые я вам сейчас разъясню.
И тут я излагаю ему факты насчет гадалки и что перст подозрения указывает на него, как на посланца судьбы, чтобы вручить Тобину удачу.
— Теперь понятно вам, — заключаю я, — какая моя доля во всей этой истории? Я друг моего друга Тобина, как я это разумею. Оно нетрудно быть другом счастливчика, оно выгодно. И другом бедняка быть нетрудно — вас тогда до небес превознесут, еще пропечатают портрет, как вы стоите подле его дома — одной рукой держите за руку сиротку, а в другой у вас совок с углем. Но многое приходится вытерпеть тому, кто дружит с круглым дураком. И вот это-то мне и досталось, — говорю я, — потому как, по моим понятиям, иной судьбы на ладошке не прочтешь, кроме той, какую отпечатала тебе рукоятка кирки. И хоть, может, нос у вас такой крючковатый, какого не сыщешь во всем Нью-Йорке, я что-то не думаю, чтоб всем гадалкам и предсказателям вместе удалось выдоить из вас хоть каплю удачи. Но линии на руке у Дэнни и вправду на вас указывают, и я буду помогать ему вытягивать из вас удачу, пока он не уверится, что ничего из вас не выжмешь.
Тут долговязый начал вдруг смеяться. Привалился к углу дома и знай хохочет. Потом хлопает нас по спине, меня и Тобина, и берет нас обоих под руки.
— Мой, мой промах, — говорит он. — Но смел ли я рассчитывать, что на меня вдруг свалится такое замечательное и чудесное? Я чуть не прозевал, чуть не дал маху. Вот тут рядом есть кафе, — говорит он, — уютно и как раз подходит для того, чтобы поразвлечься чудачествами. Пойдемте туда, разопьем по стаканчику, пока будем обсуждать отсутствие в наличии безусловного.
Так за разговорами он привел нас, меня и Тобина, в заднюю комнату салуна, заказал выпивку и выложил деньги на стол. Он смотрит на меня и на Тобина как на своих родных братьев и угощает нас сигарами.
— Надо вам сказать, — говорит этот посланец судьбы, — что моя профессия называется литературой. Я брожу по ночам, выслеживаю чудачества в людях и истину в небесах. Когда вы подошли ко мне, я наблюдал связь надземной дороги с главным ночным светилом. Быстрое передвижение надземки — это поэзия и искусство. А луна — скучное, безжизненное тело, крутится бессмысленно. Но это мое личное мнение, потому что в литературе все не так, все шиворот-навыворот. Я надеюсь написать книгу, в которой хочу раскрыть то странное, что я подметил в жизни.
— Вы вставите меня в книгу, — говорит Тобин с отвращением. — Вставите вы меня в свою книгу?
— Нет, — говорит литературный тип, — обложка не выдержит. Пока еще нет, рано. Пока могу только сам насладиться, ибо еще не подоспело время отменить ограничения печати. Вы будете выглядеть неправдоподобно, фантастично. Я один, наедине с самим собой, должен выпить эту чашу наслаждения. Спасибо вам, ребята, от души вам благодарен.
— От разговора вашего, — говорит Тобин, шумно дыша сквозь усы, и стукает кулаком по столу, — от разговора вашего, того и гляди, терпение мое лопнет. Мне была обещана удача через ваш крючковатый нос, но от него пользы, я вижу, как от козла молока. Вы с вашей трепотней о книгах словно ветер, который в щель дует. Я бы подумал, что ладонь моей руки наврала, если бы все остальное не вышло по гадалке — и негритос, и блондинка, и…
— Ну-ну — говорит этот крючконосый верзила. — Неужели физиогномика способна ввести вас в заблуждение? Мой нос сделает все, что только в его возможностях. Давайте еще раз наполним стаканы, чудачества хорошо держать во влажном состоянии, в сухой моральной атмосфере они могут подвергнуться порче.
На мой взгляд, тип этот поступает по-хорошему — за все платит и весело это делает, с охотой — ведь наши-то капиталы, мои и Тобина, улетучились по пророчеству. Но Тобин, разобиженный, пьет молчком, и глаза у него наливаются кровью.
Вскорости мы вышли, было уже одиннадцать часов, постояли малость на тротуаре. А потом крючконосый говорит, что ему пора домой. И приглашает меня и Тобина к себе. Через пару кварталов мы доходим до боковой улицы, на которой стоят кирпичные дома — у каждого высокое крыльцо и железная решетка. Долговязый подходит к одному такому дому, глядит на окна верхнего этажа, видит, что они темные.
— Вот мое скромное обиталище, — говорит он. — И по некоторым приметам я заключаю, что жена моя уже легла спать. Так что я осмелюсь оказать вам гостеприимство. Мне хочется, чтобы вы зашли вниз на кухню и немного подкрепились. Найдется и отличная холодная курица, и сыр, и пара бутылок пива. Я в долгу перед вами за доставленное удовольствие.
И аппетиты у нас с Тобином, и настроение подходили к такому плану, хотя для Дэнни это был удар: тяжко было ему думать, что несколько стаканов выпивки и холодный ужин означают удачу и счастье, обещанные ладонью его руки.
— Спускайтесь к черному ходу, — говорит крючконосый, — а я войду здесь и впущу вас. Я попрошу нашу новую прислугу сварить вам кофе — для девушки, которая всего три месяца как прибыла в Нью-Йорк, Кэти Махорнер отлично готовит кофе. Заходите, — говорит он, — я сейчас пришлю ее к вам.
Дары волхвов
Перевод Е. Калашниковой
Один доллар восемьдесят семь центов. Это было все. Из них шестьдесят центов монетками по одному центу. За каждую из этих монеток пришлось торговаться с бакалейщиком, зеленщиком, мясником так, что даже уши горели от безмолвного неодобрения, которое вызывала подобная бережливость. Делла пересчитала три раза. Один доллар восемьдесят семь центов. А завтра Рождество.
Единственное, что тут можно было сделать, это хлопнуться на старенькую кушетку и зареветь. Именно так Делла и поступила. Откуда напрашивается философский вывод, что жизнь состоит из слез, вздохов и улыбок, причем вздохи преобладают.
Пока хозяйка дома проходит все эти стадии, оглядим самый дом. Меблированная квартирка за восемь долларов в неделю. В обстановке не то чтобы вопиющая нищета, но, скорее, красноречиво молчащая бедность. Внизу, на парадной двери, ящик для писем, в щель которого не протиснулось бы ни одно письмо, и кнопка электрического звонка, из которой ни одному смертному не удалось бы выдавить ни звука. К сему присовокуплялась карточка с надписью «М-р Джеймс Диллингем Юнг». «Диллингем» развернулось во всю длину в недавний период благосостояния, когда обладатель указанного имени получал тридцать долларов в неделю. Теперь, после того как этот доход понизился до двадцати долларов, буквы в слове «Диллингем» потускнели, словно не на шутку задумавшись: а не сократиться ли им в скромное и непритязательное «Д»? Но когда мистер Джеймс Диллингем Юнг приходил домой и поднимался к себе на верхний этаж, его неизменно встречал возглас: «Джим!» — и нежные объятия миссис Джеймс Диллингем Юнг, уже представленной вам под именем Деллы. А это, право же, очень мило.
Делла кончила плакать и прошлась пуховкой по щекам. Она теперь стояла у окна и уныло глядела на серую кошку, прогуливавшуюся по серому забору вдоль серого двора. Завтра Рождество, а у нее только один доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Долгие месяцы она выгадывала буквально каждый цент, и вот все, чего она достигла. На двадцать долларов в неделю далеко не уедешь. Расходы оказались больше, чем она рассчитывала. С расходами всегда так бывает. Только доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Ее Джиму! Сколько радостных часов она провела, придумывая, что бы такое ему подарить к Рождеству. Что-нибудь совсем особенное, редкостное, драгоценное, что-нибудь, хоть чуть-чуть достойное высокой чести принадлежать Джиму.
В простенке между окнами стояло трюмо. Вам никогда не приходилось смотреться в трюмо восьмидолларовой меблированной квартиры? Очень худой и очень подвижной человек может, наблюдая последовательную смену отражений в его узких створках, составить себе довольно точное представление о собственной внешности. Делле, которая была хрупкого сложения, удалось овладеть этим искусством.
Она вдруг отскочила от окна и бросилась к зеркалу. Глаза ее сверкали, но с лица за двадцать секунд сбежали краски. Быстрым движением она вытащила шпильки и распустила волосы.
Надо вам сказать, что у четы Джеймс Диллингем Юнг было два сокровища, составлявших предмет их гордости. Одно — золотые часы Джима, принадлежавшие его отцу и деду, другое — волосы Деллы. Если бы царица Савская проживала в доме напротив, Делла, помыв голову, непременно просушивала бы у окна распущенные волосы — специально для того, чтобы заставить померкнуть все наряды и украшения ее величества. Если бы царь Соломон служил в том же доме швейцаром и хранил в подвале все свои богатства, Джим, проходя мимо, всякий раз доставал бы часы из кармана — специально для того, чтобы увидеть, как он рвет на себе бороду от зависти.
И вот прекрасные волосы Деллы рассыпались, блестя и переливаясь, точно струи каштанового водопада. Они спускались ниже колен и плащом окутывали почти всю ее фигуру. Но она тотчас же, нервничая и торопясь, принялась снова подбирать их. Потом, словно заколебавшись, с минуту стояла неподвижно, и две или три слезинки упали на ветхий красный ковер.
Старенький коричневый жакет на плечи, старенькую коричневую шляпку на голову — и, взметнув юбками, сверкнув невысохшими блестками в глазах, она уже мчалась вниз, на улицу.
Вывеска, у которой она остановилась, гласила: «М-те Sophronie. Всевозможные изделия из волос». Делла взбежала на второй этаж и остановилась, с трудом переводя дух.
— Не купите ли вы мои волосы? — спросила она у мадам.
— Я покупаю волосы, — ответила мадам. — Снимите шляпу, надо посмотреть товар.
Снова заструился каштановый водопад.
— Двадцать долларов, — сказала мадам, привычно взвешивая на руке густую массу.
— Давайте скорее, — сказала Делла.
Следующие два часа пролетели на розовых крыльях — прошу прощенья за избитую метафору. Делла рыскала по магазинам в поисках подарка для Джима.
Наконец она нашла. Без сомнения, это было создано для Джима, и только для него. Ничего подобного не нашлось в других магазинах, а уж она все в них перевернула вверх дном. Это была платиновая цепочка для карманных часов, простого и строгого рисунка, пленявшая истинными своими качествами, а не показным блеском, — такими и должны быть все хорошие вещи. Ее, пожалуй, даже можно было признать достойной часов. Как только Делла увидела ее, она поняла, что цепочка должна принадлежать Джиму. Она была такая же, как сам Джим. Скромность и достоинство — эти качества отличали обоих. Двадцать один доллар пришлось уплатить в кассу, и Делла поспешила домой с восемьюдесятью семью центами в кармане. При такой цепочке Джиму в любом обществе не зазорно будет поинтересоваться, который час. Как ни великолепны были его часы, а смотрел он на них часто украдкой, потому что они висели на дрянном кожаном ремешке.
Дома оживление Деллы поулеглось и уступило место предусмотрительности и расчету. Она достала щипцы для завивки, зажгла газ и принялась исправлять разрушения, причиненные великодушием в сочетании с любовью. А это всегда тягчайший труд, друзья мои, исполинский труд.
He прошло и сорока минут, как ее голова покрылась крутыми мелкими локончиками, которые сделали ее удивительно похожей на мальчишку, удравшего с уроков. Она посмотрела на себя в зеркало долгим, внимательным и критическим взглядом.
«Ну, — сказала она себе, — если Джим не убьет меня сразу, как только взглянет, он решит, что я похожа на хористку с Кони-Айленда. Но что же мне было делать, ах, что же мне было делать, раз у меня был только доллар и восемьдесят семь центов!»
В семь часов кофе был сварен, и раскаленная сковорода стояла на газовой плите, дожидаясь бараньих котлеток.
Джим никогда не запаздывал. Делла зажала платиновую цепочку в руке и уселась на краешек стола поближе к входной двери. Вскоре она услышала его шаги внизу на лестнице и на мгновение побледнела. У нее была привычка обращаться к Богу с коротенькими молитвами по поводу всяких житейских мелочей, и она торопливо зашептала:
— Господи, сделай так, чтобы я ему не разонравилась!
Дверь отворилась, Джим вошел и закрыл ее за собой. У него было худое, озабоченное лицо. Нелегкое дело в двадцать два года быть обремененным семьей! Ему уже давно нужно было новое пальто, и руки мерзли без перчаток.
Джим неподвижно замер у дверей, точно сеттер, учуявший перепела. Его глаза остановились на Делле с выражением, которого она не могла понять, и ей стало страшно. Это не был ни гнев, ни удивление, ни упрек, ни ужас — ни одно из тех чувств, которых можно было бы ожидать. Он просто смотрел на нее, не отрывая взгляда, и лицо его не меняло своего странного выражения.
Делла соскочила со стола и бросилась к нему.
— Джим, милый, — закричала она, — не смотри на меня так! Я остригла волосы и продала их, потому что я не пережила бы, если б мне нечего было подарить тебе к Рождеству. Они опять отрастут. Ты ведь не сердишься, правда? Я не могла иначе. У меня очень быстро растут волосы. Ну, поздравь меня с Рождеством, Джим, и давай радоваться празднику. Если б ты знал, какой я тебе подарок приготовила, какой замечательный, чудесный подарок!
— Ты остригла волосы? — спросил Джим с напряжением, как будто, несмотря на усиленную работу мозга, он все еще не мог осознать этот факт.
— Да, остригла и продала, — сказала Делла. — Но ведь ты меня все равно будешь любить? Я ведь все та же, хоть и с короткими волосами.
Джим недоуменно оглядел комнату.
— Так, значит, твоих кос уже нет? — спросил он с бессмысленной настойчивостью.
— Не ищи, ты их не найдешь, — сказала Делла. — Я же тебе говорю: я их продала — остригла и продала. Сегодня сочельник, Джим. Будь со мной поласковее, потому что я это сделала для тебя. Может быть, волосы на моей голове и можно пересчитать, — продолжала она, и ее нежный голос вдруг зазвучал серьезно, — но никто, никто не мог бы измерить мою любовь к тебе! Жарить котлеты, Джим?
И Джим вышел из оцепенения. Он заключил свою Деллу в объятия. Будем скромны и на несколько секунд займемся рассмотрением какого-нибудь постороннего предмета. Что больше — восемь долларов в неделю или миллион в год? Математик или мудрец дадут вам неправильный ответ. Волхвы принесли драгоценные дары, но среди них не было одного. Впрочем, эти туманные намеки будут разъяснены далее.
Джим достал из кармана пальто сверток и бросил его на стол.
— Не пойми меня ложно, Делл, — сказал он. — Никакая прическа и стрижка не могут заставить меня разлюбить мою девочку. Но разверни этот сверток, и тогда ты поймешь, почему я в первую минуту немножко оторопел.
Белые проворные пальчики рванули бечевку и бумагу. Последовал крик восторга, тотчас же — увы! — чисто по-женски сменившийся потоком слез и стонов, так что потребовалось немедленно применить все успокоительные средства, имевшиеся в распоряжении хозяина дома.
Ибо на столе лежали гребни, тот самый набор гребней — один задний и два боковых, — которым Делла давно уже благоговейно любовалась в одной витрине Бродвея. Чудесные гребни, настоящие черепаховые, с вделанными в края блестящими камешками, и как раз под цвет ее каштановых волос. Они стоили дорого — Делла знала это, — и сердце ее долго изнывало и томилось от несбыточного желания обладать ими. И вот теперь они принадлежали ей, но нет уже прекрасных кос, которые украсил бы их вожделенный блеск.
Все же она прижала гребни к груди и, когда наконец нашла в себе силы поднять голову и улыбнуться сквозь слезы, сказала:
— У меня очень быстро растут волосы, Джим!
Тут она вдруг подскочила, как ошпаренный котенок, и воскликнула:
— Ах, боже мой!
Ведь Джим еще не видел ее замечательного подарка. Она поспешно протянула ему цепочку на раскрытой ладони. Матовый драгоценный металл, казалось, заиграл в лучах ее бурной и искренней радости.
— Разве не прелесть, Джим? Я весь город обегала, покуда нашла это. Теперь можешь хоть сто раз в день смотреть, который час. Дай-ка мне часы. Я хочу посмотреть, как это будет выглядеть все вместе.
Но Джим, вместо того чтобы послушаться, лег на кушетку, подложил обе руки под голову и улыбнулся.
— Делл, — сказал он, — придется нам пока спрятать наши подарки, пусть полежат немножко. Они для нас сейчас слишком хороши. Часы я продал, чтобы купить тебе гребни. А теперь, пожалуй, самое время жарить котлеты.
Волхвы, те, что принесли дары младенцу в яслях, были, как известно, мудрые, удивительно мудрые люди. Они-то и завели моду делать рождественские подарки. И так как они были мудры, то и дары их были мудры, может быть, даже с оговоренным правом обмена в случае непригодности. А я тут рассказал вам ничем не примечательную историю про двух глупых детей из восьмидолларовой квартирки, которые самым немудрым образом пожертвовали друг для друга своими величайшими сокровищами. Но да будет сказано в назидание мудрецам наших дней, что из всех дарителей эти двое были мудрейшими. Из всех, кто подносит и принимает дары, истинно мудры лишь подобные им. Везде и всюду. Они и есть волхвы.
Космополит в кафе
Перевод Л. Каневского
К полуночи кафе было битком набито посетителями. По счастливой случайности мой маленький столик не привлекал внимания входивших, и два свободных стула с продажным гостеприимством протягивали свои руки-подлокотники навстречу вливавшемуся в кафе потоку, где могли найтись их будущие хозяева.
Но вот на один стул сел какой-то космополит, и я ужасно сему обрадовался, потому что никогда не разделял теории о том, что со времен Адама на земле не было настоящего гражданина мира. Мы только слышим о них, видим иностранные наклейки на их чемоданах, но все равно они никакие не космополиты, а простые путешественники.
Прошу вас обратить внимание на обстановку — столики с мраморными крышками, ряд обтянутых кожей сидений вдоль стены, дамы в красивых полусветских туалетах, почти зримо ощущаемый хор изысканных фраз, о тонком вкусе, об экономике, о богатстве или искусстве, усердные, любящие щедрые чаевые гарсоны, удовлетворяющая любой вкус музыка из наскоков на сочинения различных музыкантов, разговоры, прерываемые смехом, и в придачу «вюрбургер» в высоком коническом стакане, который так и льнет к вашим губам, а выдержанное «черри» течет по наклону к похожему на клюв носу болтливого грабителя. Один скульптор из Мауч Чанка сказал мне, что это — типично парижская атмосфера.
Моего космополита звали Э. Рашмор Коглан, и о нем услышат уже со следующей недели на Кони-Айленде. Там он собирается открыть новый «аттракцион», который, как он пообещал мне, всем доставит развлечение, достойное короля. Теперь его разговор касался земных долгот и широт. Он воображал, что держит в руках весь этот громадный земной шар, и обращался с ним, можно сказать, весьма фамильярно, даже презрительно, хотя он был нисколько не больше косточки, выуженной им из «черри Мараскина», или грейпфрута на табльдоте для пансионеров. Он без всякого уважения отзывался об экваторе, перелетал с одного континента на другой, зло высмеивал некоторые места и промокал океан своей салфеткой. Небрежно помахивая рукой, он рассказывал о каком-то базаре в Хайдарабаде.
Ах, как здорово! Вот вы вместе с ним скользите на лыжах в Лапландии. Вжик! Вот вы взмываете на высоких волнах с канаками в Килайкаики. Гопля! Вот он тащит вас за собой на дубовом шесте по болоту в Арканзасе, позволяет вам немного обсохнуть на солончаковой равнине своего ранчо в Айдахо и швыряет вас в изысканное общество венских эрцгерцогов.
Он расскажет вам о том, какой сильный насморк он подхватил на ветру холодного озера в Чикаго, и как его вылечила в Буэнос-Айресе старуха Эскамила горячей припаркой из водоросли чучула. Если захотите ему написать, то пишите на конверте такой адрес: «Э. Рашмор Коглану, эсквайру, Земля, Солнечная система, Вселенная», отправляйте смело его по почте и можете быть спокойным, — оно непременно дойдет до адресата.
Я был уверен, что, наконец, мне удалось найти настоящего космополита со времен Адама, и слушал его обнимающий весь мир спич, опасаясь услышать в нем банальную нотку человека, просто путешествующего по свету. Ничего подобного! Несгибаемую твердость его мнений не могло поколебать даже его желание чему-то польстить или потрафить — нет, он был абсолютно беспристрастным ко всем городам, странам и континентам, таким же беспристрастным, как ветер или земное тяготение.
И когда Э. Рашмор Коглан продолжал увлеченно болтать об этой маленькой планете, я с восхищением думал — о великом почти — космополите, который писал для всего мира и который посвятил себя Бомбею. В своей поэме он утверждает, что между городами на земле царят гордыня и соперничество и что «те люди, что вкусили в них молоко матери, путешествуют по всему миру, но все равно цепляются за эти города, словно карапуз за подол материнского платья». И когда они «бродят по незнакомым улицам», то вспоминают свой родной город, «хранят ему верность, свою глупую любовь» и лишь «произнесенное его название становится для них еще одним долговым обязательством, присовокупляемым к другим». И восторг мой достиг предела, когда я заметил, что мистер Киплинг отдыхает. Вот передо мной человек, созданный не из праха, который не хвастает своим местом рождения или своей страной словно зашоренный, человек, которому если и придет охота похвастать, будет это делать в отношении всего земного шара, чтобы позлить марсиан или обитателей Луны.
Выражения такого рода вылетали изо рта Э. Рашмор Коглана и долетали до самого дальнего угла. Когда Коглан описывал мне топографию местности вдоль Великой Сибирской магистрали, оркестр заиграл попурри. Завершающей частью был диксиленд «Южные штаты»; когда веселая, будоражащая мелодия разносилась по кафе, громкие аплодисменты почти всех сидевших за столами ее заглушали.
Стоит мимоходом заметить, что такие замечательные сцены можно наблюдать каждый вечер в многочисленных кафе Нью-Йорка. Тонны пива и других напитков выпивались под обсуждение теорий, могущих объяснить этот феномен. Некоторые высказали несколько преждевременную догадку, что южане, живущие в городе, спешат в кафе с наступлением вечера. Одобрение аплодисментами мятежной «южной атмосферы в этом северном городе» несколько озадачивает. Но в этом нет ничего таинственного. Война с Испанией, большие урожаи несколько лет подряд мяты и арбузов, несколько блестящих побед, одержанных в Новом Орлеане на скачках, роскошные банкеты, устраиваемые жителями Индианы и Канзаса, входящими в Общество друзей Северной Каролины, действительно превратили юг в помешательство на Манхэттене. Ваш маникюр подскажет ей, что ваш указательный палец на левой руке так напоминает ей одного джентльмена из Ричмонда, штат Виргиния.
Когда оркестр играл «Южные штаты», вдруг из ниоткуда выпрыгнул молодой черноволосый человек и с диким воплем племени мосби лихорадочно замахал своей мягкой шляпой с полями. Потом, продравшись сквозь пелену дыма, он плюхнулся на свободный стул за нашим столиком и достал пачку сигарет.
Вечер подходил к той стадии, когда сдержанность все заметнее тает. Один из нас заказал официанту три «вюрцбургера»; черноволосый выразил признательность за свою долю в заказе улыбкой и кивком головы. Я поспешил задать ему вопрос, так как очень хотел подтвердить правильность своей теории.
— Не скажете ли нам, откуда вы, — начал я.
Тяжелый кулак Э. Рашмор Коглана с грохотом опустился на стол, и я заткнулся.
— Прошу меня простить, — сказал он, — но я не люблю, когда задают подобные вопросы. Какая разница, откуда человек? Разве можно судить о человеке по адресу, написанному на конверте его письма? Я, например, видел кентуккцев, которые терпеть не могли виски, виргинцев, которые никогда не спускались с Покохонтас, индианцев, которые не написали ни одного романа, мексиканцев, которые не носили вельветовых штанов с зашитыми в их швах серебряными долларами, забавных англичан, скупердяев янки, хладнокровных южан, узколобых западников и нью-йоркцев, которые куда-то очень спешили и не могли позволить себе простоять битый час на улице, чтобы понаблюдать, как однорукий клерк в бакалейной лавке раскладывает клюкву по бумажным пакетам. Пусть человек будет человеком, вот и все, и нечего ставить его в неловкое положение, приклеивать ему какой-то ярлык.
— Прошу меня простить, — сказал я, — но мое любопытство не столь уж пустое. Я знаю Юг, и когда джаз-банд наяривает «Южные штаты», я люблю наблюдать за тем, что происходит вокруг. У меня сложилось твердое впечатление, что если человек изо всех сил бьет в ладоши, приветствуя эту мелодию, и таким образом демонстрирует свою пристрастность, то он либо уроженец Сикокуса, штат Нью-Джерси, или района между Мюррей-хилл-Лайсиэм и Гарлем-ривер в этом городе. Я хотел только подтвердить правильность своего наблюдения, спросив этого джентльмена, когда вы перебили меня своей собственной теорией, гораздо, правда, более обширной, чем моя, должен это признать.
Теперь черноволосый говорил со мной, и мне стало ясно, что мысль его течет по весьма замысловатым извилинам.
— Мне хотелось бы быть барвинком, — с каким-то таинственным видом сказал он, — расти на вершине долины и распевать «ту-ралу-ра-лу…».
Это было весьма туманно, и я вновь обратился к Коглану.
— Я двенадцать раз объехал весь земной шар, — сказал он. — Я знаю одного эскимоса в Апернавиа, который посылает заказы на галстуки в Цинцинатти, я видел скотовода в Уругвае, который выиграл приз в соревновании по угадыванию еды, употребляемой греческим воином за завтраком. Я вношу плату за снимаемые мною комнаты, одну — в Каире, Египет, и другую в Йокогаме, плачу круглый год, а мои шлепанцы дожидаются меня в чайном домике в Шанхае, и мне нет необходимости объяснять в Рио-де-Жанейро или в Сиэтле, как для меня нужно готовить яйца. Наш такой маленький, такой старый мир. Для чего же хвастать тем, что ты с Севера, или с Юга, из старого особняка в долине, или живешь на Эвклид-авеню, в Кливленде, или на пике горной гряды, или в графстве Фэкс, штат Виргиния, или в Хулигэн-флэтс, в общем, где угодно? Когда же наконец мы бросим эти глупости и не будем сходить с ума из-за какого-то скромного городка или десяти акров заболоченной местности только потому, что нам посчастливилось там родиться?
— Судя по всему, вы обычный космополит, — восхищенно произнес я, — но кажется, вы открыто осуждаете патриотизм.
— Реликвия каменного века, — беззлобно заявил Коглан. — Все мы братья, — китайцы, англичане, зулусы, патагонцы, те люди, которые живут в изгибе реки Кау. В один прекрасный день вся эта гордыня из-за своих городов, штатов, районов, секций или стран будет искоренена, и все мы станем гражданами мира, как это и должно быть.
— Но когда вы скитаетесь по чужим землям, — продолжал я гнуть свое, — не возвращаетесь ли вы в мыслях к какому-нибудь месту, такому дорогому и…
— Какое там место! — резко перебил меня Э. Р. Коглан. — Земная шаровидная планетарная масса, слегка сплющенная на полюсах, известная под названием Земля, — вот мое пристанище. За границей я встречал много граждан этой страны, сильно привязанных к родным местам. Я слышал, как чикагцы, катаясь в гондоле по ночной Венеции, облитой лунным светом, хвастались своим дренажным каналом. Я видел одного южанина, который, когда его представляли английскому королю, не моргнув глазом сообщил ему такую ценную информацию — мол, его прабабушка по материнской линии являлась по браку родственницей Перкисам из Чарлстона. Я знавал одного ньюйоркца, которого афганские бандиты захватили в плен и требовали за него выкуп. Его родственники собрали деньги, и он вернулся в Кабул с агентом. Не расскажете ли об Афганистане? — спросили его дома. — Не знаю, что и рассказывать… и, вместо того, что с ним произошло, он стал рассказывать о каком-то таксисте с Шестой авеню и Бродвея. Нет, такие идеи меня не интересуют. Я не привязан ни к чему, что меньше восьми тысяч миль в диаметре. Называйте меня просто Э. Рашмор Коглан, — гражданин земного шара.
Мой космополит церемонно попрощался со мной, так как ему показалось, что он увидел в этом галдеже через плотную завесу сигаретного дыма своего знакомого. Таким образом, я остался наедине с возможным барвинком, которого стаканчик «вюцбергера» лишил охоты распространяться дальше о своем стремлении уютно торчать на какой-то вершине в долине. Я сидел, размышляя о моем таком убедительном, ярком космополите, и честно удивлялся, как же его просмотрел какой-нибудь поэт.
Он был моим открытием, и я в него верил. Как это? «Те люди, которые вкусили в своих городах молоко матери, путешествуют по всему миру, но все равно цепляются за эти города, словно карапуз за подол материнского платья». Нет, Э. Р. Коглан не таков. В его распоряжении — весь мир…
Вдруг мои размышления были прерваны каким-то грохотом и скандалом, возникшем в другом углу кафе. Через головы сидевших за столиками я видел, как Э. Рашмор Коглан затеял с незнакомцем ужасную драку. Они дрались, между столами, как титаны, а стаканы падали на пол и громко разбивались, они сшибали с ног мужчин, а те ловили слетавшие с голов шляпы; какая-то брюнетка дико визжала, блондинка стала напевать «Как все это соблазнительно».
Мой космополит отважно отстаивал свою гордыню и репутацию Земли. Официанты пошли знаменитым «клином» на дерущихся и стали их теснить, а те все еще отчаянно сопротивлялись.
Я подозвал Маккарти, одного из французских «гарсонов», и спросил его, какова причина возникшего конфликта.
— Человек с красным галстуком (это был мой космополит) сильно разозлился из-за того, что его собеседник дурно отозвался о бездельниках, шатающихся по тротуарам, и о плохом водоснабжении того города, в котором он родился.
— Не может быть, — удивился я. — Ведь он — завзятый космополит, гражданин мира. Он…
— Он родился в Маттавамкеги, штат Мэн, — продолжал Маккарти, — и не смог вынести оскорбительного для него отзыва о своем родном городе!
В антракте
Перевод Н. Дарузес
Майская луна ярко освещала частный пансион миссис Мэрфи. Загляните в календарь, и вы узнаете, какой величины площадь освещали в тот вечер ее лучи. Лихорадка весны была в полном разгаре, а за ней должна была последовать сенная лихорадка. В парках показались молодые листочки и закупщики из западных и южных штатов. Расцветали цветы, и процветали курортные агенты; воздух и судебные приговоры становились мягче; везде играли шарманки, фонтаны и картежники.
Окна пансиона миссис Мэрфи были открыты. Кучка жильцов сидела на высоком крыльце, на круглых и плоских матах, похожих на блинчики. У одного из окон второго этажа миссис Мак-Каски поджидала мужа. Ужин стыл на столе. Жар из него перешел в миссис Мак-Каски. Мак-Каски явился в девять. На руке у него было пальто, в зубах трубка. Он попросил извинения за беспокойство, проходя между жильцами и осторожно выбирая место, куда поставить ногу в ботинке невероятных размеров.
Открыв дверь в комнату, он был приятно изумлен: вместо конфорки от печки или машинки для картофельного пюре в него полетели только слова.
Мистер Мак-Каски решил, что благосклонная майская луна смягчила сердце его супруги.
— Слышала я тебя, — долетели до него суррогаты кухонной посуды. — Перед всякой дрянью ты извиняешься, что наступил ей на хвост своими ножищами, а жене ты на шею наступишь и не почешешься, а я-то жду его не дождусь, все глаза проглядела, и ужин остыл, купила какой-никакой на последние деньги, ты ведь всю получку пропиваешь по субботам у Галлегера, а нынче уж два раза приходили за деньгами от газовой компании.
— Женщина, — сказал мистер Мак-Каски, бросая пальто и шляпу на стул, — этот шум портит мне аппетит. Не относись презрительно к вежливости, этим ты разрушаешь цемент, скрепляющий кирпичи в фундаменте общества. Если дамы загораживают дорогу, то мужчина просто обязан спросить разрешения пройти между ними. Будет тебе выставлять свое свиное рыло в окно, подавай на стол.
Миссис Мак-Каски тяжело поднялась с места и пошла к печке. По некоторым признакам Мак-Каски сообразил, что добра ждать нечего. Когда углы ее губ опускались вниз наподобие барометра, это предвещало град — фаянсовый, эмалированный и чугунный.
— Ах, вот как, свиное рыло? — возразила миссис Мак-Каски и швырнула в своего повелителя полную кастрюльку тушеной репы.
Мак-Каски не был новичком в такого рода дуэтах. Он знал, что должно следовать за вступлением. На столе лежал кусок жареной свинины, украшенный трилистником. Этим он и ответил, получив отпор в виде хлебного пудинга в глиняной миске. Кусок швейцарского сыра, метко пущенный мужем, подбил глаз миссис Мак-Каски. Она нацелилась в мужа кофейником, полным горячей, черной, не лишенной аромата жидкости; этим заканчивалось меню, а следовательно, и битва.
Но Мак-Каски был не какой-нибудь завсегдатай грошового ресторана. Пускай нищая богема заканчивает свой обед чашкой кофе. Это дело нехитрое. Он сделает кое-что похитрее. Чашки для полоскания рук были ему небезызвестны. В пансионе Мэрфи их не полагалось, но эквивалент был под руками. Он торжествующе швырнул умывальную чашку в голову своей супруги-противницы. Миссис Мак-Каски увернулась вовремя. Она схватила утюг, надеясь с его помощью успешно закончить эту гастрономическую дуэль. Но громкий вопль внизу остановил ее и мистера Мак-Каски и заставил их заключить перемирие.
На тротуаре перед домом стоял полисмен Клири и, насторожив ухо, прислушивался к грохоту разбиваемой вдребезги домашней утвари.
«Опять это Джон Мак-Каски со своей хозяйкой, — размышлял полисмен. — Пойти, что ли, разнять их. Нет, не пойду. Люди они семейные, развлечений у них мало. Да небось скоро и кончат. Не занимать же для этого тарелки у соседей».
И как раз в эту минуту в нижнем этаже раздался пронзительный вопль, выражающий испуг или безысходное горе.
— Кошка, должно, — сказал полисмен Клири и быстро зашагал прочь.
Жильцы, сидевшие на ступеньках, переполошились. Мистер Туми, страховой агент по происхождению и аналитик по профессии, вошел в дом, чтобы исследовать причины вопля. Он возвратился с известием, что мальчик миссис Мэрфи, Майк, пропал неизвестно куда. Вслед за вестником выскочила сама миссис Мэрфи — двухсотфунтовая дама, в слезах и истерике, хватая воздух и вопия к небесам об утрате тридцати фунтов веснушек и проказ. Вульгарное зрелище, конечно, но мистер Туми сел рядом с модисткой мисс Пурди, и руки их сочувственно встретились. Сестры Уолш, старые девы, вечно жаловавшиеся на шум в коридорах, тут же спросили, не спрятался ли мальчик за стоячими часами? Майор Григ, сидевший на верхней ступеньке рядом со своей толстой женой, встал и застегнул сюртук
— Мальчик пропал? — воскликнул он. — Я обыщу весь город.
Его жена обычно не позволяла ему выходить из дому по вечерам. Но тут она сказала баритоном:
— Ступай, Людовик! Кто может смотреть равнодушно на горе матери и не бежит к ней на помощь, у того каменное сердце.
— Дай мне центов тридцать или, лучше, шестьдесят, милочка, — сказал майор. — Заблудившиеся дети иногда уходят очень далеко. Может, мне понадобится на трамвай.
Старик Денни, жилец с четвертого этажа, который сидел на самой нижней ступеньке и читал газету при свете уличного фонаря, перевернул страницу, дочитывая статью о забастовке плотников. Миссис Мэрфи вопила, обращаясь к луне:
— О-о, где мой Майк, ради Господа Бога, где мой сыночек?
— Когда вы его видели последний раз? — спросил старик Денни, косясь одним глазом на заметку о союзе строителей.
— Ох, — стонала миссис Мэрфи, — может, вчера, а может, четыре часа тому назад. Не припомню. Только пропал он, пропал мой сыночек Майк. Нынче утром играл на тротуаре, а может, это было в среду? Столько дела, где ж мне припомнить, когда это было? Я весь дом обыскала, от чердака до погреба, нет как нет, пропал, да и только. О, ради Господа Бога…
Молчаливый, мрачный, громадный город всегда стойко выдерживал нападки своих хулителей. Они говорят, что он холоден, как железо, говорят, что жалостливое сердце не бьется в его груди; они сравнивают его улицы с глухими лесами, с пустынями застывшей лавы. Но под жесткой скорлупой омара можно найти вкусное, сочное мясо. Возможно, какое-нибудь другое сравнение было бы здесь более уместно. И все-таки обижаться не стоит. Мы не стали бы называть омаром того, у кого нет хороших, больших клешней.
Ни одно горе не трогает неискушенное человеческое сердце сильнее, чем пропажа ребенка. Детские ножки такие слабенькие, неуверенные, а дороги такие трудные и крутые.
Майор Григ юркнул за угол и, пройдя несколько шагов по улице, зашел в заведение Билли.
— Налейте-ка мне стопку, — сказал он официанту. — Не видели вы такого кривоногого, чумазого дьяволенка лет шести, он где-то тут заблудился?
На крыльце мистер Туми все еще держал руку мисс Пурди.
— Подумать только об этом милом-милом крошке! — говорила мисс Пурди. — Он заблудился, один, без своей мамочки, может быть, уже попал под звонкие копыта скачущих коней, ах, какой ужас!
— Да, не правда ли? — согласился мистер Туми, пожимая ей руку. — Может, мне пойти поискать его?
— Это, конечно, ваш долг, — отвечала мисс Пурди. — Но боже мой, мистер Туми, вы такой смелый, такой безрассудный, вдруг с вами что-нибудь случится, тогда как же…
Старик Денни читал о заключении арбитражной комиссии, водя пальцем по строчкам.
На втором этаже мистер и миссис Мак-Каски подошли к окну перевести дух. Согнутым пальцем мистер Мак-Каски счищал тушеную репу с жилетки, а его супруга вытирала глаз, заслезившийся от соленой свинины. Услышав крики внизу, они высунули головы в окно.
— Маленький Майк пропал, — сказала миссис Мак-Каски, понизив голос, — такой шалун, настоящий ангелочек!
— Мальчишка куда-то девался? — сказал Мак-Каски, высовываясь в окно. — Экое несчастье, прямо беда. Дети другое дело. Вот если б баба пропала, я бы слова не сказал, без них куда спокойней.
Не обращая внимания на эту шпильку, миссис Мак-Каски схватила мужа за плечо.
— Джон, — сказала она сентиментально, — пропал сыночек миссис Мэрфи. Город такой большой, долго ли маленькому мальчику заблудиться! Шесть годочков ему было, Джон, и нашему сынку было бы столько же, кабы он родился шесть лет тому назад.
— Да ведь он не родился, — возразил мистер Мак-Каски, строго придерживаясь фактов.
— А если б родился, какое бы у нас было горе нынче вечером, ты подумай: наш маленький Филан неизвестно где, может, заблудился, может, украли.
— Глупости несешь, — ответил Мак-Каски. — Назвали бы его Пат, в честь моего старика в Кэнтриме.
— Врешь! — без гнева сказала миссис Мак-Каски. — Мой брат стоил сотни таких, как твои вшивые Мак-Каски. В честь него мы и назвали бы мальчика. — Облокотившись на подоконник, она посмотрела вниз, на толкотню и суматоху.
— Джон, — сказала миссис Мак-Каски нежно, — прости, я погорячилась.
— Да, — ответил муж, — пудинг был горячий, это верно, а репа еще горячей, а кофе так прямо кипяток Можно сказать, горячий ужин, правда твоя.
Миссис Мак-Каски взяла мужа под руку и погладила его шершавую ладонь.
— Ты послушай, как убивается бедная миссис Мэрфи, — сказала она. — Ведь это просто ужас, такому крошке заблудиться в таком большом городе. Если б это был наш маленький Филан, у меня бы сердце разорвалось.
Мистер Мак-Каски неловко отнял свою руку, но тут же обнял жену за плечи.
— Глупость, конечно, — сказал он грубовато, — но я бы и сам убивался, если б нашего… Пата украли или еще что-нибудь с ним случилось. Только у нас никогда детей не было. Я с тобой бываю груб, неласков, Джуди. Ты уж не попомни зла.
Они сели рядом и стали вместе смотреть на драму, которая разыгрывалась внизу.
Долго они сидели так Люди толпились на тротуаре, толкаясь, задавая вопросы, оглашая улицу говором, слухами и неосновательными предположениями. Миссис Мэрфи то исчезала, то появлялась, прокладывая себе путь в толпе, как большая, рыхлая гора, орошаемая звучным каскадом слез. Курьеры прибегали и убегали.
Вдруг гул голосов, шум и гам на тротуаре перед пансионом стали громче.
— Что там такое, Джуди? — спросил мастер Мак-Каски.
— Это голос миссис Мэрфи, — сказала жена, прислушавшись. — Говорит, нашла Майка под кроватью у себя в комнате, он спал за свертком линолеума.
Мистер Мак-Каски расхохотался.
— Вот тебе твой Филан, — насмешливо воскликнул он. — Пат такой штуки ни за что не отколол бы. Если бы мальчишку, которого у нас нет, украли бы или он пропал бы неизвестно куда, черт с ним, пускай назывался бы Филан да валялся бы под кроватью, как паршивый щенок.
Миссис Мак-Каски тяжело поднялась с места и пошла к буфету — уголки рта у нее были опущены.
Полисмен Клири появился из-за угла, как только толпа рассеялась. В изумлении, насторожив ухо, он повернулся к окнам квартиры Мак-Каски, откуда громче прежнего слышался грохот тарелок и кастрюль и звон швыряемой в кого-то кухонной утвари. Полисмен Клири вынул часы.
— Провалиться мне на этом месте! — воскликнул он. — Джон Мак-Каски с женой дерутся вот уже час с четвертью по моему хронометру. Хозяйка-то потяжелей его фунтов на сорок. Дай бог ему удачи.
Полисмен Клири опять повернул за угол. Старик Денни сложил газету и скорей заковылял вверх по ступенькам крыльца — как раз вовремя, потому что миссис Мэрфи уже запирала двери на ночь.
На чердаке
Перевод В. Азова
Первым долгом миссис Паркер показала бы вам спальню-гостиную. Вы не осмелились бы при этом прервать описание всех преимуществ этой комнаты и добродетелей господина, занимавшего ее в течение восьми лет. Лишь потом вам удалось бы робко пролепетать, что вы не врач и не дантист. Миссис Паркер так встречала это признание, что после этого вы уже не могли относиться по-прежнему к вашим родителям, не озаботившимся обучить вас профессии, которая подошла бы к спальне-гостиной миссис Паркер.
Затем вы поднялись бы на лестницу и осмотрели бы комнату во втором этаже, выходившую во двор: стоила она восемь долларов. Вполне убедившись, благодаря бельэтажной манере миссис Паркер, что эта комната безусловно стоит тех двенадцати долларов, которые платил за нее мистер Тузенберри, пока он не уехал во Флориду заведовать апельсиновой плантацией своего брата около Пальм-Бич, где, между прочим, всегда проводит зиму миссис Мак-Интайр, занимающая две комнаты на улицу с отдельной ванной, — вполне приняв это во внимание, вы могли бы ухитриться кое-как пробормотать, что вам нужно что-нибудь еще подешевле.
Если бы вам удалось пережить презрительный взгляд миссис Паркер, вас повели бы осмотреть большую комнату мистера Скиддера в третьем этаже. Комната мистера Скиддера не стояла пустая; он целый день сидел в ней, курил папиросы и писал пьесы для театра. Тем не менее всех искателей приюта водили сюда, чтобы они могли полюбоваться на портьеры в этой комнате. После каждого такого посещения мистер Скиддер, от страха пред возможным выселением, уплачивал часть денег вперед.
А затем… ох, затем… Если вы все еще стояли, опираясь всей тяжестью на одну ногу и сжимая горячей рукою три влажных доллара, корежившиеся у вас в кармане брюк, и хриплым голосом заявляли о своей гнусной и преступной несостоятельности, — тогда вы навек лишались миссис Паркер как чичероне. Она громко вопила: «Клара!» — поворачивалась к вам спиной и шествовала вниз. Тогда Клара, темнокожая служанка, сопровождала вас наверх, на покрытый ковром, почти отвесный склон горы, служивший лестницей для четвертого этажа, и показывала вам комнату под крышей. Она занимала посреди горы пространство в восемь футов длиной на семь ширины. По обеим сторонам ее находились темные кладовые или чуланы.
Внутри стояли железная кровать, умывальник и стул. Буфетом служила полка. Четыре голых стены, казалось, давили на вас, точно доски гроба. Вы невольно хватались рукой за горло, судорожно ловили воздух, поднимали глаза вверх и начинали дышать свободнее: сквозь стекла небольшого люка вы могли видеть квадратик, вырезанный в голубой бесконечности.
— Два долла'а, сэ, — говорила Клара своим полупрезрительным голосом.
Однажды появилась в поисках комнаты мисс Лисон. С ней была пишущая машинка, предназначенная для того, чтобы ее таскала особа гораздо более крупных размеров. Мисс Лисон была крошечная, а глаза и волосы у нее продолжали расти после того, как она сама остановилась; они, казалось, все время упрекали ее: «Почему это, скажи на милость, ты от нас отстала?»
Миссис Паркер показала ей двойную гостиную.
— Вот здесь, в стенном шкафу, можно держать скелет, или анестезирующие средства, или же хранить уголь…
— Но я не врач и не дантистка, — сказала мисс Лисон, и по ней пробежала дрожь.
Миссис Паркер кинула на нее недоверчивый, ледяной взгляд, полный сожаления и усмешки, который она приберегала для лиц, не принадлежащих к врачебной или зубоврачебной профессии, и провела посетительницу в комнату второго этажа, выходившую во двор.
— Восемь долларов? — сказала мисс Лисон. — Ну, я все-таки не так наивна, хотя и выгляжу девчонкой. Я своим трудом хлеб зарабатываю. Покажите мне что-нибудь этажом повыше, а ценой пониже.
Мистер Скиддер, услыхав стук в дверь, подпрыгнул и рассыпал окурки по полу.
— Извините меня, — сказала миссис Паркер с дьявольской усмешкой при виде его бледности, — я не знала, что вы дома. Я привела сюда барышню, чтобы она могла взглянуть на ваши портьеры.
— Они прямо прелестны, — сказала мисс Лисон, улыбаясь настоящей ангельской улыбкой.
После ухода посетительниц мистер Скиддер деятельно занялся вычеркиванием роли высокой, черноволосой героини в своей последней, непринятой театром пьесе и заменой этой героини другой — маленькой, лукавой блондинкой с тяжелыми, яркими косами и задорным лицом.
«Анна Хэлод прямо-таки ухватится за эту роль», — сказал сам себе мистер Скиддер, упираясь ногами в портьеру и исчезая в облаке дыма.
Скоро раздавшийся как набат возглас: «Клара!» возвестил миру о состоянии капитала мисс Лисон. Темный дух завладел ею, повел ее по стеноподобной лестнице, впихнул ее в сводчатую темницу и пробормотал грозные каббалистические слова: «Два доллара».
— Я беру ее, — вздохнула мисс Лисон, опускаясь на скрипучую железную кровать.
Мисс Лисон каждый день уходила на работу. Вечером она приносила домой рукописи и переписывала их па машинке. Иногда по вечерам не бывало работы, и тогда она сидела на ступеньках высокого крылечка с другими жильцами.
Если судить по предварительному наброску, сделанному пред ее сотворением, мисс Лисон не была предназначена для жизни под крышей. Она отличалась веселым характером, и голова у нее была полна всяких трогательных причудливых фантазий. Как-то раз она разрешила мистеру Скиддеру прочесть ей три действия из его великой (неизданной) комедии.
Каждый раз, когда мисс Лисон была свободна и могла посидеть часика два на крыльце, среди жильцов мужского пола поднималось ликование. Зато мисс Лонгнекер, высокая блондинка, которая преподавала в школе и отвечала: «Скажите пожалуйста!»— на все, чтобы ей ни говорили, фыркала, сидя на верхней ступеньке. А мисс Дорн, которая каждое воскресенье ездила в Конэй-Айленд стрелять уток в тире, а в остальные дни служила приказчицей в магазине, фыркала, сидя на нижней ступеньке. Мисс Лисон же садилась на среднюю, и мужчины тотчас же собирались вокруг нее.
В особенности мистер Скиддер, который мысленно отвел ей заглавную роль в действительной, весьма романтической (невысказанной) драме из частной жизни. И в особенности мистер Хувер, сорока пяти лет, толстый, краснощекий и глупый. И в особенности совсем юный мистер Ивенс, начинавший раздирающе кашлять, в надежде, что она будет просить его, чтобы он бросил курить. Мужчины единогласно объявили, что она «самая веселая и занятная из всех», но фырканье на верхней и нижней ступеньках неумолимо продолжалось.
Я прошу приостановить действие драмы, пока хор, приблизившись к рампе, оплакивает тучность мистера Хувера. Настройте свирель на грустный лад, который говорил бы о трагедии ожирения, о проклятии полноты, о бедствии, называемом тучностью. Будь Фальстаф не так толст, он, быть может, изливал бы целые тонны романтизма там, где Ромео пробавлялся жалкими унциями, хотя у него можно было пересчитать все ребра. Влюбленный может вздыхать, но задыхаться ему не полагается. Толстяк — достояние Момуса. Напрасно бьется горячее сердце над талией в пятьдесят два дюйма. Назад, Хувер! Хувер сорока пяти лет, краснощекий и глупый, имеет шансы покорить самое Елену Прекрасную, но Хувер сорока пяти лет, краснощекий, глупый и толстый, — человек пропащий. Нет, Хувер, тебе не на что надеяться.
Как-то раз в летний вечер, когда жильцы миссис Паркер беседовали таким образом на крыльце, мисс Лисон взглянула на небо и воскликнула своим обычным радостным голосом:
— Смотрите! А вот и «Билли Джексон»! Я его отсюда вижу.
Все начали глядеть вверх, кто на небо, кто на окна небоскребов, кто — отыскивая аэроплан, управляемый упомянутым Вильямом Джексоном.
— Это вон та звездочка, — объяснила мисс Лисон, указывая на нее крошечным пальчиком. — Не та большая, мерцающая, а другая, рядом, которая горит ровным голубым светом. Я вижу ее каждый вечер из моего люка. Я прозвала ее «Билли Джексон».
— Скажите пожалуйста! — воскликнула мисс Лонгнекер. — Я не знала, что вы занимаетесь астрономией, мисс Лисон.
— О да, — ответил маленький звездочет. — Я не хуже любого астронома знаю, какие рукава будут носить будущей осенью на Марсе.
— Скажите пожалуйста! — объявила мисс Лонгнекер. — Звезда, о которой вы говорите, — гамма в созвездии Кассиопея. Это звезда почти второй величины; параллакс ее…
— О! — сказал совсем юный мистер Ивенс. — По-моему, «Билли Джексон» звучит гораздо лучше.
— По-моему тоже, — сказал мистер Хувер, тяжело дыша и как бы кидая вызов мисс Лонгнекер.
— Интересно, падающая ли это звезда или нет и куда она попадет, когда упадет? — заметила мисс Дорн. — А я в воскресенье попала в девять уток и в одного кролика из десяти в тире на Конэй.
— Отсюда «Билли» не так красив, — сказала мисс Лисон. — Вы бы посмотрели на него из моей комнатки. Ведь, вы знаете, можно видеть звезды даже днем, если глядеть из глубокого колодца. А ночью моя комнатка совсем напоминает шахту в угольных копях, и от этого Билли кажется большой бриллиантовой булавкой, которой ночь зашпиливает свое кимоно.
Вскоре после того настало время, когда мисс Лисон уже больше не приносила домой для переписки внушительных кип бумаг. И по утрам она уходила не на службу, а бродила из конторы в контору, и сердце у нее понемногу падало; оно таяло, точно лед, когда отказы, передаваемые дерзкими мальчишками-рассыльными, словно поливали ее холодной водой. И так продолжалось неизменно.
Настал вечер, когда она устало поднялась по лестнице миссис Паркер; в этот час она обычно возвращалась из ресторана. Но на этот раз она не обедала.
Когда она вошла в переднюю, мистер Хувер встретил ее и ухватился за этот случай. Он просил ее выйти за него замуж, но тучность его при этом нависла над ней, точно лавина. Она сделала шаг в сторону и удержалась за перила лестницы. Он схватил ее за руку, но она замахнулась ею и слабо ударила его по лицу. Ступенька за ступенькой поднималась она, хватаясь за перила. Она прошла мимо двери мистера Скиддера в тот момент, когда он красными чернилами писал ремарку о том, что Мериль Делорм (мисс Лисон), героиня его отвергнутой комедии, должна «протанцевать по всей сцене, от левой стороны до места, где стоит граф». Наконец она взобралась на вершину покрытой коврами горы и открыла дверь комнаты под крышей. У нее не хватило сил зажечь лампу и раздеться. Она упала на железную кровать, и хрупкое тельце ее почти не придавило изношенных пружин. И тут, лежа в этой темной, как шахта, комнате, она медленно подняла отяжелевшие веки и улыбнулась.
Ибо ей светил сквозь люк «Билли Джексон», безмятежный, яркий и верный ей. Окружающий ее мир куда-то исчез. Она утопала в какой-то мрачной пропасти, но у нее остался этот бледно светившийся, маленький квадратик, служивший рамкой для звезды, которую она в минуту каприза окрестила, — и так неверно. Да, мисс Лонгнекер, без сомнения, права: это гамма из созвездия Кассиопея, а вовсе не «Билли Джексон». И все же она не могла согласиться с тем, что это гамма.
Лежа на спине, она два раза пыталась поднять руку. В третий раз ей удалось поднести к губам два исхудалых пальца и послать воздушный поцелуй «Билли Джексону» из глубины черной пропасти. Затем ее рука безжизненно упала обратно.
— Прощай, «Билли», — еле слышно проговорила она. — Ты отстоишь от меня на миллионы миль, и ты даже не мерцаешь мне. Но ты оставался там, где я могла тебя видеть, почти все время, когда вокруг меня не было ничего, кроме тьмы, не правда ли? Миллионы миль… Прощай, «Билли Джексон».
Утром Клара, темнокожая служанка, нашла дверь запертой; ее взломали. Уксус, жженые перья и хлопанье по ладоням не произвели никакого действия, и кто-то побежал вызвать по телефону карету «скорой помощи».
Вскоре она со звоном подкатила к крыльцу, и толковый молодой врач в белом полотняном халате, находчивый, энергичный, уверенный в себе, с гладко выбритым лицом, носившим полудобродушное, полумрачное выражение, вбежал по лестнице.
— Вызов «скорой помощи» в номер 49, — коротко сказал он. — С кем несчастье?
— Ах да, доктор, — фыркнула миссис Паркер, точно самое большое несчастье состояло в том, что несчастье произошло у нее в доме. — Не могу себе представить, что это такое с ней. Как мы ни старались, нам не удалось привести ее в себя. Это молодая барышня, мисс Эльзи… да, мисс Эльзи Лисон. Еще ни разу в моем доме…
— В какой комнате? — ужасным, непривычным для миссис Паркер голосом крикнул доктор.
— Комната под крышей… Она…
Очевидно, врачу «скорой помощи» было хорошо известно, где находятся подобные комнаты. Он летел по лестнице через четыре ступеньки. Миссис Паркер последовала за ним медленным шагом, как того требовало ее достоинство.
На первой площадке она встретилась с ним. Он возвращался, неся на руках «астронома». Тут он остановился и дал волю своему острому, как скальпель, языку. Миссис Паркер начала постепенно съеживаться, как платье из твердой материи, соскользнувшее с гвоздика. Так она и осталась на всю жизнь съежившаяся и душой и телом. Иногда любопытные жильцы спрашивали, что ей сказал доктор.
— Не будем об этом говорить, — отвечала она. — Если мне простится то, что я все это выслушала, я буду удовлетворена.
Врач со своей ношей прошел сквозь свору любопытных, собирающихся на месте несчастья, как собаки вокруг затравленного зверя; но даже они, смутившись, отступили на тротуар, ибо у него было лицо человека, держащего в объятиях труп любимого существа.
Они заметили, что он не положил безжизненное тело, которое он нес, на койку, приготовленную внутри кареты, а только оказал кучеру:
— Валяйте, как черт, Вильсон.
Вот и все. Ну, какой же это рассказ? В газетах, вышедших на следующий день, я нашел несколько строк в отделе происшествий, и последние слова, быть может, помогут вам (как они помогли мне) связать все факты вместе.
В газете говорилось о том, что в больницу Бельвю была принята молодая девушка, проживающая в доме номер 49 по Восточной улице и страдавшая от общего истощения, вследствие недостатка питания. Заметка кончалась словами:
«Доктор Вильям Джексон, подавший больной первую помощь, утверждает, что она поправится».