Книга: Собрание сочинений в пяти томах Том 1
Назад: Закупщик из Кактус-сити
Дальше: Страна иллюзий

Иностранная политика 99-й пожарной команды

Перевод под ред. В. Азова

 

Джон Бирнс, возница в 99-й пожарной команде, был одержим недугом, который его товарищи называли японитом.
У Бирнса, во втором этаже пожарного депо, всегда лежала развернутая на столе карта военных действий, и в любой час дня или ночи он готов был объяснить вам точное расположение, состояние и намерения русской и японской армий. Карта его была утыкана пучками булавок, которые изображали враждующие стороны, и он перемещал их изо дня в день в соответствии с военными известиями в газетах.
Каждый раз, когда японцы одерживали победу, Джон Бирнс переставлял соответствующим образом булавки, а затем исполнял бурно-восторженный военный танец; его товарищи пожарные слышали его возгласы: «Здорово! Вот это так здорово! Ах вы, чертенята, обезьяны морские бесхвостые — вот молодчаги-то! Карлики, черти кривоногие, морды собачьи! Ну, жарьте, жарьте на прованском: будете скоро лопать рис в самом Петербурге».
Даже на прекрасном острове Ниппоне вряд ли нашелся бы более ревностный поклонник японского оружия. Сторонникам русских не рекомендовалось показываться в пределах пожарного депо № 99.
Но иногда все мысли о японцах испарялись из головы Джона Бирнса. Это бывало тогда, когда раздавался пожарный сигнал, и он взбирался на свое высокое качающееся сиденье на повозке с пожарным рукавом, чтобы править Эребом и Джо, самой лучшей запряжкой во всем пожарном департаменте, по убеждению 99-й команды.
Из всех существующих кодексов, принятых людьми для урегулирования их отношений к своим ближним, величайшими следует признать: кодекс рыцарей Круглого Стола, сподвижников короля Артура, конституцию Соединенных Штатов и неизданные правила нью-йоркского пожарного департамента.
Приемы рыцарей Круглого Стола стали теперь неприменимы. Их отменило изобретение трамваев и процессов о нарушении обещания жениться; а нашу конституцию с каждым днем начинают считать все более и более антиконституционной. Таким образом, преимущество приходится отдать кодексу наших пожарных.
Пароход из Европы выбросил на эмигрантскую пристань на острове Эллисе кусок первичной материи, в надежде, что из него вылупится со временем американский гражданин. Служащий столкнул его со сходней; доктор накинулся на его глаза, как ворон, отыскивая трахому или офтальмию. Его вышвырнули на берег и выбросили в город Свободы. Теоретически, может быть, все это проделывалось над ним, чтобы сделать ему прививку против монархизма каплей его собственного яда.
Подкожное вспрыскивание европеизма благополучно потекло по венам великого города. Широкая, счастливая, ребяческая улыбка не сходила с его лица. Его не отягощали ни багаж, ни заботы, ни честолюбивые замыслы. Его тело было ладно скроено и одето в какой-то экзотический халат или кафтан. Блаженно-бессмысленное лицо его, с маленьким плоским носом, почти заросло густой, лохматой, вьющейся бородой, похожей на шерсть болонки. В карманах этого привозного продукта было несколько чужестранных монеток — динариев, скудо, копеек, пфеннигов, пиастров. Кто его знает, какая финансовая номенклатура была в его неведомой стране?
Болтая сам с собою, все время улыбаясь во всю ширь своего лица, радуясь шуму и движению варварского города, куда его забросил дешевый пароходный тариф, чужеземец забрел, удаляясь все время от ненавистного ему моря, в район 99-й пожарной команды.
Легкий, как пробка, он плыл, качаясь на волнах человеческого прилива, — невиннейший атом в потоке тины, который вливался в резервуар Свободы.
Пересекая Третью авеню, он замедлил шаги, восхищенный грохотом воздушной железной дороги над его головой и успокоительным стуком экипажных колес по булыжнику. И вдруг — новая, восхитительная струна прозвучала в этом оркестре, — музыкальное бряцание гонга. Откуда ни возьмись появилась огромная, изрыгающая пламя и дым колесница, — и толпа кинулась смотреть на нее.
Это прекрасное, чарующее взор явление быстро промелькнуло, и эмигрант из протоплазмы последовал за ним, все с той же широкой, восхищенной, бессмысленной улыбкой. И, следуя за ним, он подвернулся под колеса мчавшейся вслед повозки с пожарным насосом, на которой Джон Бирнс натягивал стальными мускулами вожжи над ныряющими крупами Эреба и Джо.
Неизданный кодекс пожарной конституции не знает исключений и поправок. Это простой закон, такой же ясный, как тройное правило. Даны — неосторожная человеческая единица поперек дороги, пожарная повозка с рукавом и железный столб воздушной железной дороги.
Джон Бирнс приналег всей своей тяжестью и всей силой своих мускулов на левую вожжу. Запряжка и повозка метнулись в эту сторону и ударились, как подводная мина, о железный столб. Люди на повозке разлетелись во все стороны, как кегли; сиденье возницы сломалось; столб устоял против удара, а Джон Бирнс очутился на земле со сломанным плечом на расстоянии двадцати футов, в то время как Эреб, черный как вороново крыло, красавец Эреб, общий любимец, лежал и бился в своей сбруе со сломанной ногой.
Из уважения к чувствам 99-й пожарной команды я только слегка коснусь подробностей. Команда не любит, когда вспоминают этот день. Собралась огромная толпа, были даны сигналы; и в то время, как карета скорой помощи расчищала себе дорогу, пожарные 99-й команды услышали револьверный выстрел и отвернулись, не решаясь взглянуть на Эреба, над которым нагнулся полисмен.
Когда пожарные вернулись в депо, они заметили, что один из них приволок с собой за ворот виновника постигшего их несчастья. Они поставили его посреди зала и угрюмо собрались вокруг него.
Виновник катастрофы с большим жаром объяснял что-то и размахивал руками.
— Черт его знает, что он лопочет, — с отвращением сказал Даулинг. — Шипит, словно сода с кислотой. Тьфу! Тошнит меня.
— И это называется человеком! Наш Эреб стоил целого парохода, набитого такими двуногими животными. Эмигрант это, вот это что.
— Посмотрите на карантинный знак мелом на его одежде, — сказал Рейли из канцелярии. — Он только что высадился. Это, должно быть, какой-нибудь даго, или гунн, или из этих, как их там, финнов, что ли. Вот каким товаром награждает нас Европа.
— Нет, подумайте только! Чтобы из-за подобного существа Джон очутился в больнице и погибла лучшая пожарная запряжка во всем городе! — застонал другой пожарный. — Его следовало бы свести на пристань и утопить.
— Сходите кто-нибудь за Словиским, — предложил возница паровой машины, — надо все-таки узнать, на какую нацию падает ответственность за это соединение волос и шипящих звуков.
Словиский держал закусочную за углом на Третьей авеню и славился как языковед. Один из пожарных привел его, угодливого толстяка с наблюдательным взглядом и разнородными гастрономическими запахами.
— Словиский, попробуй-ка на язык этот привозной продукт, — попросил Майк Даулинг. — Мы никак не можем понять, откуда он — из Неметчины или из Гонконга на Ганге.
Словиский последовательно обратился к чужеземцу на нескольких диалектах; они отличались один от другого по ритму и по каденции; он начал со звуков, похожих на те, которые производит полоскание горла при ангине, и кончил наречием, вполне напоминающим открывание жестяной банки с томатом при помощи ножниц. Эмигрант отвечал звуками, напоминающими откупоривание бутылки с имбирным пивом.
— Я узнал его имя, — доложил Словиский, — вам его все равно не выговорить. Лучше я напишу его на листке бумаги.
Ему дали лист бумаги, и он написал: «Димитри Свангвск».
— Похоже на какую-то стенографию, — сказал Рейли из канцелярии.
— Он говорит на каком-то жаргоне, — продолжал переводчик, вытирая себе лоб. — Это смесь австрийского с некоторой долей турецкого. Попадаются еще венгерские слова, немного польских и много похожих на румынские, но без примеси наречия, на котором говорит одно племя в Бессарабии. Я его не совсем понимаю.
— Что же он, по-твоему, все-таки, даго или полячишка, или что? — спросил Майк.
— Он, — ответил Словиский, — он… я думаю — он из… я думаю, что он дурак, — закончил он, недовольный своей лингвистической неудачей. — Извините меня, но я должен вернуться в мой магазин.
— Так мы и не узнали, что это за птица, — сказал Майк Даулинг. — Но все равно вы сейчас увидите, как она полетит.
Взяв иноземную птицу, залетевшую в гнездо свободы, за крыло, Майк потащил ее к дверям пожарного депо и дал ей пинка ногой; это был пинок достаточно прочувствованный, чтобы выразить в нем всю злобу 99-й пожарной команды. Димитри Свангвск побежал по панели, но один раз оглянулся, чтобы показать огорченным пожарным свою неискоренимую улыбку.
Джон Бирнс вышел из больницы через три недели и вернулся к своему посту. С большим смаком он занялся приведением своей карты военных действий в соответствие с данными минуты.
— Держу все время за японцев, — объявил он. — Вы только посмотрите на этих русских; это волки. Их надо истребить. Будьте благонадежны, эти чертенята япончики выметут их, как помелом. Молодцы эти джиу-джитчики, ей-ей! Помяните мое слово.
На другой день по возвращении Бирнса в пожарное депо пожаловал неразоблаченный Димитри Свангвск Он ухмылялся еще шире, чем всегда. Ему удалось дать понять, что он желает поздравить возницу с повозки с рукавом с выздоровлением и выразить свое сожаление, что он был виновником несчастного случая. Он выразил это с такими необычайными жестами и в таких странных звуках, что команда полчаса веселилась. Затем его снова вытолкали, а на другой день он пришел опять и опять улыбался. Как и где он жил, никому не было известно. Девятилетний сын Джона Бирнса, принесший из дому лакомства для выздоравливающего, прельстился чужеземцем, и последнему позволили иногда безопасно околачиваться у входа в пожарное депо.
Однажды днем большой коричневый автомобиль из главного управления пожарного департамента остановился жужжа у входа в здание 99-й команды, и из него вылезло начальствующее лицо для производства ревизии. Пожарные вышвырнули чужеземца, причем на этот раз пинок был более внушительным, чем обыкновенно, и торжественно провели начальника по всему зданию 99-й команды; все блестело там, как зеркало.
Начальник сочувственно отнесся к огорчению команды по поводу гибели Эреба и обещал доставить для Джо сотоварища, который в грязь лицом не ударит. Джо вывели из конюшни; пусть начальник сам увидит, что Джо заслуживает самой лучшей пары, какую только можно найти во всем лошадином царстве.
Пока пожарные столпились, разглагольствуя, вокруг Джо, Крис залез в автомобиль пожарного департамента и, нажав стартер, пустил его полным ходом. Пожарные услышали пыхтение чудовища и крик мальчика и кинулись на помощь, — но поздно! Громадный автомобиль помчался, — к счастью, посередине улицы. Мальчик ничего не понимал в его механизме; он сидел, уцепившись за подушки, и ревел.
Никто не мог остановить автомобиль, кроме кирпичной стены, но Крис от такой остановки ничего бы не выиграл.
Димитри Свангвск только что вернулся, ухмыляясь, за получением нового пинка, когда Крис сыграл свою забавную шутку. Когда другие, услышав крик ребенка, бросились к дверям, Свангвск бросился на Джо. Он вполз на голую спину коня, как змея, и закричал ему в ухо что-то, напоминавшее свист дюжины хлыстов. Один из пожарных впоследствии клялся, что Джо ответил ему на том же языке. Через десять секунд после того, как автомобиль умчался, огромный конь уже глотал по его следам асфальт, как макаронину.
Несколько человек, в двух с половиной кварталах от пожарного депо, видели, как произошло спасение мальчика. Они передавали, что никакого автомобиля они не видели; видели они только коричневый шум, а посередке его, вместо Криса, черную точку. Вдруг огромный дом с лежащей на нем ящерицей поравнялся с шумом; ящерица перегнулась, ухватила черное пятно и вытащила его из коричневого шума.
Через пятнадцать минут после последнего пинка, полученного иностранцем из рук, или, вернее, от ног 99-й пожарной команды, он въехал на Джо в ворота вместе с мальчиком, спасенным, но подавленным тяжелым сознанием ожидающей его трепки.
Свангвск соскользнул на землю, прислонился головой к морде Джо и издал звук, похожий на куриное кудахтанье. Джо кивнул головой и громко фыркнул через ноздри; Словиский из закусочной был посрамлен. Джон Бирнс подошел к иностранцу; чужеземец ухмылялся и ожидал очередного пинка. Бирнс так крепко пожал ему руку, что тот на всякий случай ухмыльнулся, но принял это за новый способ наказания.
— Этот язычник ездит верхом, как казак, — заметил один из пожарных, видевший в цирке ковбоев и индейцев, — это лучшие наездники в мире.
Это слово будто наэлектризовало чужеземца. Он ухмыльнулся еще шире, чем всегда.
— Казак… казак, — бормотал он, ударяя себя в грудь.
— Казак? — задумчиво повторил Джон Бирнс. — Это, кажется, что-то вроде русского?
— Да, это одно из русских племен, — сказал Рейли из канцелярии, который почитывал, в промежутках между пожарными тревогами, книги.
Как раз в эту минуту олдермен Фоул, возвращаясь домой и ничего не зная о происшествии с автомобилем, остановился в дверях пожарного депо и закричал Бирнсу:
— Алло, Джимми! Ну, как война? Японцы все накладывают русским медведям? А?
— О! Не знаю, — сказал Джон Бирнс раздумчиво. — Японцы еще настоящего-то не видали. Подожди-ка, задаст им Куропаткин здоровую трепку, так небось подожмут хвосты, как пуделя.

Утерянный рецепт

Перевод под ред. В. Азова

 

Кон Лэнтри работал на трезвой стороне бара в кафе Кинели. Мы с вами стояли на одной ноге, как гуси, перед стойкой на противоположной стороне и добровольно растворяли наше недельное жалованье. Кон гарцевал напротив, аккуратный, воздержный, с ясной головой, вежливый, в белой куртке, точный, достойный доверия, молодой, ответственный, и забирал наши деньги. Салун Кинели находился на одной из маленьких площадей, которые только тем отличаются от улиц, что они прямоугольны, и которые населены преимущественно прачечными, разорившимися аристократами и богемой, не имеющей ничего общего с первыми.
Над кафе жили Кинели и его семья. У его дочери Катрины глаза были темно-ирландского цв… Но зачем вам это знать? Довольно с вас вашей Джеральдины или Элизы Анн. Ибо Катриной грезил Кон, и, когда она спускалась вниз по черной лестнице и мягким голосом просила кувшин пива к обеду, его сердце поднималось и опускалось, как молочный пунш в сбивалке. Законы любви непреложны. Вы бросаете на стойку ваш последний шиллинг за виски, а бармен возьмет его и женится на дочери своего хозяина, и это поведет к счастливому концу.
Но не так обстояло дело с Коном. Ибо в присутствии женщин он становился немым и пунцовым. Кон, умевший усмирить взглядом шумного юношу, разошедшегося под влиянием пунша из красного вина, свалить выжималкой для лимона нахала или выставить за дверь скандалиста, даже не помяв своего белого галстука, — этот самый Кон стоял перед женщиной безгласный, заплетающийся, заикающийся, погребенный под горячей лавиной робости и смущения. Чем же он мог быть в присутствии Катрины? Тварью дрожащей, беззащитнейшим из земных творений, самым немым из всех влюбленных, когда-либо лепетавших о погоде в присутствии своего божества.
Однажды к Кинели явились двое загорелых людей, Рили и Мак-Кирк. У них произошло совещание с Кинели, а потом они заняли одну из задних комнат в его квартире и заполнили ее бутылками, сифонами, кувшинами и аптечными измерительными стаканами. Все приспособления и напитки для салуна были здесь налицо, но они не продавали никаких напитков. Оба они целыми днями корпели в комнате, смешивая жидкости из бутылок и кувшинов в неведомые составы и растворы. Рили был образованнее и производил расчеты на листах бумаги, переводя галлоны в унции; Мак-Кирк, угрюмый человек с красными глазами, выливал все неудавшиеся смеси в помойное ведро с тихими, хриплыми и глубокими проклятиями. Они работали усердно и неутомимо, добиваясь какого-то таинственного состава, как два алхимика, стремящиеся добыть из элементов золото.
Однажды вечером Кон, окончив дежурство, проник в эту комнату. Его профессиональное любопытство было задето этими таинственными барменами, устроившими бар, в котором никто не пил, и каждый день опустошавшими погреб Кинели, чтобы продолжать свои убыточные и бесполезные опыты.
С черной лестницы спустилась Катрина, с улыбкой, словно восход солнца над заливом.
— Добрый вечер, мистер Лэнтри, — сказала она. — Что новенького слышно?
— По… похоже на д… дождь, — пробормотал робкий малый, прижимаясь к стене.
— Очень кстати, — сказала Катрина. — Немножко воды никогда не может повредить.
В задней комнате Рили и Мак-Кирк трудились, как бородатые ведьмы, над своими странными смесями. Они слили в большой стеклянный сосуд напитки из пятидесяти различных бутылок, взяв из каждой количество согласно вычислениям Рили, и теперь взбалтывали все это вместе. Затем Мак-Кирк выльет всю бурду с мрачным кощунством в помойку, и они начнут сначала.
— Присядьте, — сказал Кону Рили. — Я вам скажу, в чем дело. Прошлым летом мы с Тимом решили, что открыть американский бар в Никарагуа будет выгодным делом. Там есть город на берегу, в котором нечего жрать, кроме хинина, и нечего пить, кроме рома. Туземцы и иностранцы ложатся спать с простудой и просыпаются с горячкой. Хорошая американская смесь — лучшее природное средство для таких тропических недугов. Мы приобрели в Нью-Йорке изрядную партию питейных товаров, все оборудование для бара и стекло и отправились на пароходе в эту самую Санта-Пальму. Дорогой мы с Тимом смотрели летающих рыб, играли с капитаном и слугой в «семь сбоку» и вообще считали уже себя королями виски-сода на тропике Козерога. Когда мы находились в пяти часах хода от страны, в которой мы собирались проповедовать запой и опохмеление, капитан позвал нас вдруг на мостик. Он что-то вспомнил.
— Я забыл предупредить вас, ребята, — говорит он, — что в Никарагуа с прошлого месяца установлена новая ввозная пошлина: сорок восемь процентов ad valorem со всех товаров в закупоренных бутылках. Дело вышло из-за того, что ихний президент принял по ошибке средство для укрепления волос из Цинцинати за соевый соус к бифштексу, и оно подействовало. Напитки в бочках свободны от пошлин.
— Жаль, что вы раньше не сообщили нам об этом, — сказали мы.
Что было делать? Мы купили у капитана две бочки, вместимостью по сорок два галлона, раскупорили все бутылки и вылили содержимое их в эти бочки. Эти сорок восемь процентов нас разорили бы. Мы и решили попытать счастья и сделать лучше на тысячу двести долларов коктейль, чем побросать за борт все бутылки. По приезде мы открыли одну из бочек. Смесь оказалась душераздирающей. Цветом она напоминала гороховый суп, а вкусом — один из этих кофейных суррогатов, которые вам дает ваша тетя, когда вы продуетесь и жалуетесь на сердце. Мы дали одному негру попробовать рюмочку, так он лежал три дня под кокосовой пальмой, колотил пятками по песку и даже отказался подписать благодарственный отзыв.
Зато другая бочка… Скажите, бармен, приходилось вам когда-нибудь надеть соломенную шляпу с желтой лентой и подняться на воздушном шаре с хорошенькой девушкой, имея при этом в кармане восемь миллионов долларов на мелкие расходы? Вы бы испытали нечто подобное, выпив тридцать капель этой смеси. Проглотив полрюмки, вы просто закрыли бы лицо руками, и плакали бы, и обливались бы слезами, и кричали бы, что разнесчастный вы человек, потому что некому дать по морде в этом мире, кроме паршивого какого-то Джима Джеффри. Да, сэр, смесь во второй бочке оказалась дистиллированным эликсиром борьбы, богатства и высокого полета. Цвета она была как золото, прозрачная как стекло, и сияла она, после захода солнца, словно солнце село в нее. Тысяча лет пройдет, пока вы снова получите такой напиток в баре.
Итак, мы начали дело с одним лишь сортом напитка, и этого оказалось достаточно. Разноцветная аристократия этой страны прилипла к нему, как пчелы к меду. Если бы наша бочка не иссякла, эта страна стала бы величайшей на земле. Когда мы открывали утром торговлю, у дверей стояла очередь длиной в целый квартал, состоявшая из генералов, полковников, экс-президентов и революционеров. Мы начали с пятидесяти центов серебром за стаканчик. Последние десять галлонов легко прошли по пять долларов за глоток. Это была замечательная смесь. Она придавала мужчине мужество, честолюбие и энергию для достижений. Выпив полбочки, Никарагуа отказалась от уплаты национального долга, отменила пошлину с папирос и собиралась уже объявить войну Англии и Соединенным Штатам.
Мы случайно открыли этого короля всех спиртных напитков, и будет большое счастье, если мы снова нападем на него. Мы делаем опыты уже десять месяцев. Маленькими дозами мы смешали уже, слава тебе, тетерев, целые бочки всех зловредных специй, известных в кабацкой науке. Мы могли бы заполнить десять баров всеми виски, водками, джинами, наливками, настойками и винами, которые мы с Тимом потратили даром. Подумайте! Такой божественный напиток — и пропал для людей. Это прямо бедствие и потеря денег. Соединенные Штаты, как нация, приветствовали бы такой напиток и платили бы за него.
Все это время Мак-Кирк тщательно вымерял и смешивал небольшие дозы разнородных спиртных напитков, следуя последним предписаниям Рили. Полученная смесь оказалась дрянного пятнисто-шоколадного цвета. Мак-Кирк попробовал ее и вылил с соответствующим эпитетом в помойное ведро.
— Это странная история, даже если это правда, — сказал Кон. — Ну, я пойду ужинать.
— Выпейте чего-нибудь крепенького, — предложил Рили, — у нас имеется все что угодно, кроме утерянной смеси.
— Я не пью, — сказал Кон, — ничего, кроме воды. Я только что встретил мисс Катрину на лестнице. Она сказала верное слово. «Немножко воды, — сказала она, — никогда не может повредить».
Когда Кон ушел, Рили чуть не сбил с ног Мак-Кирка, ударив его по спине.
— Ты слышал? — воскликнул он. — Мы дураки! Шесть дюжин воды аполлинарис, которые были у нас на пароходе, — ты сам их откупорил, — в какую бочку ты влил их, глупая твоя голова?
— Я думаю, — медленно сказал Мак-Кирк, — я влил их во вторую бочку на которой сбоку была приклеена синяя бумажка.
— Эврика! — закричал Рили. — Вот чего нам недоставало! В воде-то и был весь секрет! Все остальное мы проделали правильно. Скорей, ты, чучело! Тащи сюда две бутылки аполлинариса из бара; я сейчас вычислю на бумажке пропорцию.
Час спустя после ужина Кон подходил к кафе Кинели. Так усердные служащие, под влиянием какого-то таинственного притяжения, бывают влекомы в час досуга поближе к месту своей работы.
Полицейская карета стояла у дверей. Трое дюжих полисменов отчасти подсаживали, отчасти вталкивали в нее Рили и Мак-Кирка. Их физиономии были покрыты синяками и кровоподтеками — следами кровавого и жестокого конфликта. Тем не менее они испускали странные крики радости и торжества и направляли на полисменов остатки своего воинственного безумия.
— Начали вдруг драться в своей комнате, — объяснил Кону Кинели. — Все переломали почти дочиста. Но они хорошие парни: за все заплатят. Хотели изобрести какой-то новый коктейль. Вероятно, завтра утром придут как ни в чем не бывало.
Кон отправился в заднюю комнату, чтобы осмотреть поле битвы. Когда он проходил через коридор, Катрина как раз спускалась с лестницы.
— Еще раз добрый вечер, мистер Лэнтри, — сказала она. — Какие у вас еще новости о погоде?
— Все еще соб… бирается д… дождь… — сказал Кон и проскользнул мимо нее с краской на гладких бледных щеках.
Рили и Мак-Кирк действительно дали великий и дружеский бой. Повсюду валялись разбитые бутылки и стаканы. В комнате стояли алкогольные пары; пол был покрыт лужами спирта.
На столе стоял измерительный стакан в тридцать две унции. На дне его были еще ложки две жидкости — блестящей золотой влаги, которая словно заперла солнечные лучи в своей золотистой глубине. Кон понюхал ее. Попробовал. Выпил.
Когда он проходил опять через коридор, Катрина как раз поднималась по лестнице.
— Ничего новенького, мистерр Лэнтри? — спросила она со своим дразнящим смехом.
Кон поднял ее с пола за талию и удержал в этом положении.
— Последняя новость, — сказал он, — это то, что я вас люблю.
— Отпустите меня, сэр! — закричала она с возмущением… — О, Кон! Где вы набрались наконец храбрости сказать мне это?

Гарлемская трагедия

Перевод Е. Коротковой

 

Гарлем.
Миссис Финк на минутку зашла к миссис Кэссиди, живущей этажом ниже.
— Красотища, да? — спросила миссис Кэссиди.
Она горделиво повернулась к подруге, чтобы та могла получше разглядеть ее лицо. Обведенный огромным зеленовато-пурпурным синяком глаз заплыл и превратился в узенькую щелку. Расквашенная губа немного кровоточила, на шее с обеих сторон багровели следы пальцев.
— Мой муж никогда бы себе не позволил так поступить со мной, — сказала миссис Финк, скрывая зависть.
— А я не вышла бы за человека, который бы не колотил меня хоть раз в неделю, — объявила миссис Кэссиди. — Ведь не пустое же я место, как-никак жена. Да уж, ту порцию, что он мне вчера вкатил, никак не назовешь гомеопатической дозой. У меня до сих пор искры из глаз сыплются. Зато теперь он до конца недели будет ублажать меня. Этакий фонарь не обойдется ему дешевле шелковой блузки, а в придачу пусть еще и по театрам меня поводит.
— Ну а я надеюсь, — с напускным самодовольством сказала миссис Финк, — мой муж слишком джентльмен для того, чтобы поднять на меня руку.
— Ой, да брось ты, Мэгги, — засмеялась миссис Кэссиди, прикладывая к синяку примочку из ореховой коры, — твой муженек просто какой-то замороженный или сонный, где уж ему влепить тебе затрещину. Придет с работы, плюхнется на стул да зашуршит газетой — вот и вся его гимнастика, разве не так?
— Мистер Финк, бесспорно, просматривает по вечерам газеты, — признала, встряхнув головой, миссис Финк. — Но бесспорно и то, что он потехи ради не превращает меня в отбивную котлету — уж чего нет, того нет.
Миссис Кэссиди издала воркующий смешок счастливой и уверенной в себе матроны. С видом Корнелии, указующей на свои украшения, она отвернула ворот халата, обнажив еще один бережно лелеемый кровоподтек, пунцовый, с оливково-оранжевой каймой, уже почти невидимый, но дорогой как память.
Миссис Финк пришлось капитулировать. Ее настороженный взгляд смягчился, выражая теперь откровенное завистливое восхищение. Они ведь были старые подружки с миссис Кэссиди, вместе работали на картонажной фабрике, пока год назад не вышли замуж и не поселились в этом доме: Финки — наверху, а Мэйм с мужем прямо под ними. Так что с Мэйми ей задаваться не стоило.
— И больно он тебя лупцует? — с интересом спросила миссис Финк.
— Больно ли? — прозвенела восторженная колоратура. — Падал на тебя когда-нибудь кирпичный дом? Точно так, ну, точнехонько так себя чувствуешь, когда тебя выкапывают из-под развалин. Если Джек ударит левой — это уж наверняка два дневных спектакля и новые полуботиночки, ну а правой… тут можно смело запрашивать поездку на Кони-Айленд плюс шесть пар ажурных фильдеперсовых чулок.
— Да за что же он тебя колотит? — расспрашивала миссис Финк, широко раскрыв глаза.
— Вот дурочка, — снисходительно сказала миссис Кэссиди. — Просто спьяну. Это ведь у нас почти всегда случается в субботу вечером.
— А какие ты ему даешь поводы? — не унималась любознательная миссис Финк.
— Здрасьте вам, да разве я ему не жена? Джек придет домой под мухой, а дома его кто встречает? Попробовал бы он только поколотить какую-нибудь другую. Уж я бы ему показала. Иной раз он делает мне выволочку, потому что не поспела с ужином; в другой раз — потому что поспела. Джеку любой повод хорош. Наклюкается, потом вспомнит, что у него есть жена, и спешит домой меня разукрасить. По субботам я уж загодя сдвигаю мебель, чтобы не разбить голову об острые углы, когда он начнет орудовать. Левый свинг у него — просто дух захватывает. Иногда я в нокауте после первого раунда; ну а если мне охота недельку поразвлекаться или обзавестись каким-нибудь новым барахлишком, я встаю и получаю все сполна. Вот как вчера. Джек знает, что я уже месяц мечтаю о шелковой синенькой блузке, а за такую одним синяком, ясное дело, не расквитаешься. Но вот, спорим на мороженое, Мэг, нынче вечером он мне ее притащит.
Миссис Финк погрузилась в задумчивость.
— Мой Мартин, — сказала она, — ни разу меня пальцем не тронул. Но ты верно заметила, Мэйм: кислый он какой-то, из него и словечка не вытянешь. Мы никуда не ходим. Дома от него никакого толку. Он мне, правда, покупает разные вещи, но с таким брюзгливым видом, что пропадает все удовольствие.
Миссис Кэссиди обняла подругу.
— Бедняжка! — сказала она. — Но не может же у каждой женщины быть такой муж, как Джек. Если бы все были такие, то неудачных браков вообще не бывало бы. Всем недовольным женам только одно и нужно: чтобы раз в неделю муж задавал им хорошую таску, а потом расплачивался за нее поцелуями и шоколадными тянучками. Вот тогда бы они сразу ожили. По мне уж если муж — так муж; пьяный — тряси жену, как грушу, трезвый — люби ее, как душу. А который ни того, ни другого не может, мне и даром не нужен!
Миссис Финк вздохнула.
Прихожая и коридор внезапно огласились шумом. Дверь распахнулась: ее толкнул ногой мистер Кэссиди, — руки у него были заняты свертками. Мэйм бросилась ему на шею. Ее неподбитый глаз сверкнул нежностью, как у юной девицы племени маори, когда, очнувшись, она видит перед собой своего вздыхателя, который втащил ее в хижину, оглушив перед этим внезапным ударом.
— Привет, старушка! — гаркнул мистер Кэссиди. Усеяв пол россыпью свертков, он подхватил жену в могучие объятия. — Я принес билеты в цирк, а если ты взломаешь один из этих свертков, ты, пожалуй, найдешь ту шелковую блузку… а, добрый вечер, миссис Финк, не заметил вас сразу. Как поживает старина Март?
— Превосходно, мистер Кэссиди, спасибо, — сказала миссис Финк — Мне пора уходить. Март вот-вот вернется, надо подать ему ужин. Завтра я занесу тебе выкройку, которую ты просила, Мэйм.
Поднявшись в свою квартирку, миссис Финк всплакнула. Она заплакала, сама не зная почему; так плачут только женщины, плачут без особой причины, плачут просто попусту; в каталоге горя эти слезы самые безутешные, хотя просыхают быстрей остальных. Почему Мартин ее никогда не колотит? Он такой же большой и сильный, как Джек Кэссиди. Неужели она ничего не значит для него? Он никогда с ней не бранился: придет, сядет сложа руки и молчит. Зарабатывает он неплохо, но совершенно не ценит того, что придает вкус жизни.
Корабль ее мечты попал в штиль. Капитан курсировал между вареным пудингом с корицей и подвесной койкой. Пусть бы уж отдал концы или хоть изредка задавал команде взбучку. А ей грезилось такое веселое плавание с заходом в каждый порт на островах Услады! Но сейчас — сменим метафору — измотанная тренировочными поединками со спарринг-партнером — она была готова признать себя побежденной, не получив ни царапины. На миг она чуть не возненавидела Мэйм, Мэйм, прикладывающую к синякам и ссадинам бальзам обновок и поцелуев и кочующую по бурному морю жизни с драчливым, грубым и любящим спутником.
Мистер Финк явился в семь, проштемпелеванный печатью домоседства. Вдаль его не тянуло из дома, где все мило, привычно, знакомо. Он был подобен человеку, успевшему вскочить в трамвай, анаконде, проглотившей свою жертву, лежачему камню.
— Вкусно, Март? — спросила миссис Финк, весь свой пыл вложившая в приготовление ужина.
— М-м-м-да, — буркнул мистер Финк.
Поужинав, он углубился в чтение газет. Он сидел в носках, без ботинок
Восстань, о новый Данте, и воспой закоулок ада, уготованный для человека, сидящего дома в носках! А вы, мученицы семейных уз и долга, стойко прошедшие сей искус шелковых, нитяных, хлопчатобумажных, шерстяных и фильдеперсовых, неужели отринете вы новую песнь?
Следующий день был Днем Труда.
Мистеру Кэссиди и мистеру Финку предстоял круглосуточный отдых. Труд готовился к триумфальному шествию по городу и к прочим забавам.
С утра миссис Финк отнесла миссис Кэссиди выкройку. Мэйм уже надела новую блузку. Даже ее подбитый глаз излучал праздничное сияние. Джек, чье раскаяние обрело практические формы, предложил захватывающую программу Дня, включавшую прогулки в парках, пикники и пиво.
Кипя завистливым негодованием, миссис Финк возвратилась наверх. Счастливица Мэйм, на чью долю так обильно выпадают синяки, за которыми так быстро следует примочка. Но неужели счастье выпало лишь ей одной? Где сказано, что Мартин Финк хуже Джека Кэссиди? Так почему его жене навеки оставаться необласканной и небитой? Мысль, блистательная и дерзкая, внезапно осенила миссис Финк. Она докажет Мэйм, что и другие мужья умеют поработать кулаками и приласкать потом жену не хуже, чем какой-то Джек.
Праздник у Финков ожидался чисто номинальный. На кухне с вечера мокло в лоханках накопленное за полмесяца белье. Мистер Финк сидел в носках, читая газету Так и должен был, по-видимому, пройти День Труда.
Зависть вздымалась в груди миссис Финк и, захлестывая эту зависть, — отчаянная решимость. Если муж не желает ее ударить, если он не желает таким образом подтвердить свое мужское достоинство, свои прерогативы и уважение к семейному очагу, его нужно подтолкнуть к исполнению долга.
Мистер Финк закурил трубку и безмятежно поскреб лодыжку пальцем затянутой в носок ноги. Он застыл в рамках семейного уклада, как застывает на корочке пудинга прозрачный жир. Вот так и мыслился ему его монотонный элизиум — обозревать компактно втиснутый в газетные столбцы далекий мир под уютные всплески мыльной воды в лоханках и круговерть приятных запахов, свидетельствующих о том, что завтрак убран со стола, а обед уже близок. Можно назвать немало мыслей, не приходивших ему в голову, но особенно далек он был от мысли поколотить жену.
Миссис Финк отвернула кран с горячей водой и погрузила в пену стиральную доску. Снизу послышался радостный смех миссис Кэссиди. Он прозвучал издевательством, словно Мэйм рисовалась своим счастьем перед обойденной супружескими кулаками подругой. И миссис Финк решила: пора!
Словно фурия, накинулась она на мужа.
— Лодырь несчастный! — крикнула она. — Вожусь, обстирываю тут его, уродину, так что чуть руки не отваливаются, а ему наплевать. Муж ты мне или чурбан бесчувственный?
Мистер Финк, окаменев от изумления, выронил газету. Миссис Финк, боясь, что недостаточно раззадорила мужа и он не рискнет ее ударить, сама подскочила к нему и нанесла сокрушительный удар в челюсть. В этот миг ее охватил прилив столь страстной любви к мужу, какой она давно уже не испытывала. Встань, Мартин Финк, и осуществи свои суверенные права! Ей нужно, ей необходимо было почувствовать тяжесть его кулака… ну, просто чтобы знать, что он ее любит… ну, просто чтобы знать это.
Мистер Финк вскочил — Мэгги живо наградила его еще одним размашистым свингом в челюсть. Потом, закрыв глаза и обмирая от страха и счастья, она ждала, шептала про себя его имя и даже подалась вперед навстречу вожделенному тумаку.
Этажом ниже мистер Кэссиди с пристыженным и смущенным видом запудривал синяк под глазом жены, готовясь к выходу в свет.
Внезапно наверху раздался пронзительный женский голос, затем стук, топот, возня, грохот опрокинутого стула — несомненные признаки семейного конфликта.
— Март и Мэг затеяли поединок? — оживился мистер Кэссиди. — Не знал, что они этим развлекаются. Сбегать, что ли, взглянуть, не нужен ли им секундант?
Один глаз миссис Кэссиди заискрился, как брильянт чистой воды. Второй блеснул… ну, скажем, как фальшивый.
— О-о… — негромко протянула она с непостижимым для мужа волнением. — Стой-ка, стой-ка… Лучше я сама схожу к ним, Джек.
Она вспорхнула по ступенькам. Едва она вступила в пределы коридора, как из кухни вихрем вылетела миссис Финк.
— Ну что, Мэгги, — восторженным шепотом вскричала миссис Кэссиди. — Он решился?
Миссис Финк, подбежав к подруге, уткнулась ей лицом в плечо и горько разрыдалась.
Миссис Кэссиди нежно отстранила от себя головку Мэгги и заглянула ей в лицо. Распухшее от слез, оно то вспыхивало, то бледнело, но бархатистую, бело-розовую, в меру присыпанную веснушками гладь не расцветила ни синяком, ни царапиной трусливая длань мистера Финка.
— Ну, скажи мне, Мэгги, — взмолилась Мэйм, — или я войду туда и все сама узнаю. Что у вас случилось? Он обидел тебя? Как?
Миссис Финк в отчаянии поникла головой на грудь подруги.
— Не заглядывай ты туда, ради бога, — всхлипнула она. — И не вздумай кому-нибудь проболтаться, слышишь? Он и пальцем меня не тронул… он… господи боже… он там стирает… он стирает белье.

Чья вина?

Перевод под ред. М. Лорие

 

В качалке у окна сидел рыжий, небритый, неряшливый мужчина. Он только что закурил трубку и с удовольствием пускал синие клубы дыма. Он снял башмаки и надел выцветшие синие ночные туфли. Сложив пополам вечернюю газету, он с угрюмой жадностью запойного потребителя новостей глотал жирные черные заголовки, предвкушая, как будет запивать их более мелким шрифтом текста.
В соседней комнате женщина готовила ужин. Запахи жареной грудинки и кипящего кофе состязались с крепким духом трубочного табака.
Окно выходило на одну из тех густонаселенных улиц Ист-Сайда, где с наступлением сумерек открывает свой вербовочный пункт Сатана. На улице плясало, бегало, играло множество ребятишек. Одни были в лохмотьях, другие — в чистых белых платьях и с ленточками в косах; одни — дикие и беспокойные, как ястребята, другие — застенчивые и тихие; одни выкрикивали грубые, непристойные слова, другие слушали, замирая от ужаса, но скоро должны были к ним привыкнуть. Толпа детей резвилась в обители Порока. Над этой площадкой для игр всегда реяла большая птица. Юмористы утверждали, что это аист. Но жители Кристи-стрит лучше разбирались в орнитологии: они называли ее коршуном.
К мужчине, читавшему у окна, робко подошла двенадцатилетняя девочка и сказала:
— Папа, поиграй со мной в шашки, если ты не очень устал.
Рыжий, небритый, неряшливый мужчина, сидевший без сапог у окна, ответил, нахмурившись:
— В шашки? Вот еще! Целый день работаешь, так нет же, и дома не дают отдохнуть. Отчего ты не идешь на улицу, играть с другими детьми?
Женщина, которая стряпала ужин, подошла к дверям.
— Джон, — сказала она, — я не люблю, когда Лиззи играет на улице. Дети набираются там чего не следует. Она весь день просидела в комнатах. Неужели ты не можешь уделить ей немножко времени и заняться с ней, когда ты дома?
— Если ей нужны развлечения, пусть идет на улицу и играет, как все дети, — сказал рыжий, небритый, неряшливый мужчина. — И оставьте меня в покое.

 

— Ах, так? — сказал Малыш Меллали. — Ставлю пятьдесят долларов против двадцати пяти, что Энни пойдет со мной на танцульку. Раскошеливайтесь.
Малыш был задет и уязвлен, черные глаза его сверкали. Он вытащил пачку денег и отсчитал на стойку бара пять десяток. Три или четыре молодых человека, которых он поймал на слове, тоже выложили свои ставки, хотя и не так поспешно. Бармен, он же третейский судья, собрал деньги, тщательно завернул их в бумагу, записал на ней условия пари огрызком карандаша и засунул пакет в уголок кассы.
— Ну и достанется тебе на орехи, — сказал один из приятелей, явно предвкушая удовольствие.
— Это уж моя забота, — сурово отрезал Малыш. — Наливай, Майк.
Когда все выпили, Бэрк — прихлебатель, секундант, друг и великий визирь Малыша — вывел его на улицу, к ларьку чистильщика сапог на углу, где решались все важнейшие дела Клуба Полуночников. Пока Тони в пятый раз за этот день наводил глянец на желтые ботинки председателя и секретаря клуба, Бэрк пытался образумить своего начальника.
— Брось эту блондинку, Малыш, — советовал он, — наживешь неприятностей. Тебе что же, твоя-то уже нехороша стала? Где ты найдешь другую, чтобы тряслась над тобой так, как Лиззи? Она стоит сотни этих Энни.
— Да мне Энни вовсе и не нравится, — сказал Малыш. Он стряхнул пепел от папиросы на сверкающий носок своего башмака и вытер его о плечо Тони. — Но я хочу проучить Лиззи. Она вообразила, что я — ее собственность. Бахвалится, будто я не смею и заговорить с другой девушкой. Лиззи вообще-то молодец. Только слишком много стала выпивать в последнее время. И ругается она неподобающим образом.
— Ведь вы с ней вроде как жених и невеста? — спросил Бэрк.
— Ну да. На будущий год, может быть, поженимся.
— Я видел, как ты заставил ее в первый раз выпить стакан пива, — сказал Бэрк. — Это было два года назад, когда она, простоволосая, выходила после ужина на угол встречать тебя. Скромная она тогда была девчонка, слова не могла сказать, не покраснев.
— Теперь-то язык у нее — ого! — сказал Малыш. — Терпеть не могу ревности. Поэтому-то я и пойду на танцульку с Энни. Надо малость вправить Лиззи мозги.
— Ну смотри, будь поосторожнее, — сказал на прощанье Бэрк. — Если бы Лиззи была моя девушка и я вздумал бы тайком удрать от нее на танцульку с какой-нибудь Энни, непременно поддел бы кольчугу под парадный пиджак.
Лиззи брела по владениям аиста-коршуна. Ее черные глаза сердито, но рассеянно искали кого-то в толпе прохожих. По временам она напевала отрывки глупых песенок, а в промежутках стискивала свои мелкие белые зубы и цедила грубые слова, привнесенные в язык обитателями Ист-Сайда.
На Лиззи была зеленая шелковая юбка. Блузка в крупную коричневую с розовым клетку ловко сидела на ней. На пальце поблескивало кольцо с огромными фальшивыми рубинами, а с шеи до самых колен свисал медальон на серебряной цепочке. Ее туфли со сбившимися на сторону высокими каблуками давно не видели щетки. Ее шляпа вряд ли влезла бы в бочку из-под муки.
Лиззи вошла в кафе «Синяя сойка» с заднего хода. Она села за столик и нажала кнопку с видом знатной леди, которая звонит, чтобы ей подали экипаж. Подошел слуга. Его широкая улыбка и тихий голос выражали почтительную фамильярность. Лиззи довольным жестом пригладила свою шелковую юбку. Она наслаждалась. Здесь она могла давать распоряжения и ей прислуживали. Это было все, что предложила ей жизнь по части женских привилегий.
— Виски, Томми, — сказала она. Так ее сестры в богатых кварталах лепечут: «Шампанского, Джеймс».
— Слушаю, мисс Лиззи. С чем прикажете?
— С сельтерской. Скажите, Томми, Малыш сегодня заходил?
— Нет, мисс Лиззи, я его сегодня не видел.
Слуга не скупился на «мисс Лиззи»: все знали, что Малыш не простит тому, кто уронит достоинство его невесты.
— Я ищу его, — сказала Лиззи, глотнув из стакана. — До меня дошло, будто он говорил, что пойдет на танцульку с Энни Карлсон. Пусть только посмеет! Красноглазая белая крыса! Я его ищу. Вы меня знаете, Томми. Мы с Малышом уже два года как обручились. Посмотрите, вот кольцо. Он сказал, что оно стоит пятьсот долларов. Пусть только посмеет пойти с ней на танцульку. Что я сделаю? Сердце вырежу у него из груди. Еще виски, Томми.
— Стоит ли обращать внимание на эти сплетни, мисс Лиззи, — сказал слуга, мягко выдавливая слова из щели над подбородком. — Не может Малыш Меллали бросить такую девушку, как вы. Еще сельтерской?
— Да, уже два года, — повторила Лиззи, понемногу смягчаясь под магическим действием алкоголя. — Я всегда играла по вечерам на улице, потому что дома делать было нечего. Сначала я только сидела на крыльце и все смотрела на огни и на прохожих. А потом как-то вечером прошел мимо Малыш и взглянул на меня, и я сразу в него втюрилась. Когда он в первый раз напоил меня, я потом дома проплакала всю ночь и получила трепку за то, что не давала другим спать. А теперь… Скажите, Томми, вы когда-нибудь видели эту Энни Карлсон? Только и есть красоты, что перекись. Да, я ищу его. Вы скажите Малышу, если он зайдет. Что сделаю? Сердце вырежу у него из груди. Так и знайте. Еще виски, Томми.
Нетвердой походкой, но настороженно блестя глазами, Лиззи шла по улице. На пороге кирпичного доходного дома сидела кудрявая девочка и задумчиво рассматривала спутанный моток веревки. Лиззи плюхнулась на порог рядом с ребенком. Кривая, неверная улыбка бродила по ее разгоряченному лицу, но глаза вдруг стали ясными и бесхитростными.
— Давай я тебе покажу, как играть в веревочку, — сказала она, пряча пыльные туфли под зеленой шелковой юбкой.
Пока они сидели там, в Клубе Полуночников зажглись огни для бала. Такой бал устраивался раз в два месяца, и члены клуба очень дорожили этим днем и старались, чтобы все было обставлено парадно и с шиком.
В девять часов в зале появился председатель, Малыш Меллали, под руку с дамой. Волосы у нее были золотые, как у Лорелеи. Она говорила с ирландским акцентом, но никто не принял бы ее «да» за отказ. Она путалась в своей длинной юбке, краснела и улыбалась — улыбалась, глядя в глаза Малышу Меллали.
И когда они остановились посреди комнаты, на навощенном полу произошло то, для предотвращения чего много ламп горит по ночам во многих кабинетах и библиотеках.
Из круга зрителей выбежала Судьба в зеленой шелковой юбке и под псевдонимом «Лиззи». Глаза у нее были жесткие и чернее агата. Она не кричала, не колебалась. Совсем не по-женски она бросила одно-единственное ругательство — любимое ругательство Малыша — таким же, как у него, грубым голосом. А потом, к великому ужасу и смятению Клуба Полуночников, она исполнила хвастливое обещание, которое дала Томми, исполнила, насколько хватило длины ее ножа и силы ее руки.
Затем в ней проснулся инстинкт самосохранения… или инстинкт самоуничтожения, который общество привило к дереву природы?
Лиззи выбежала на улицу и помчалась по ней стрелою, как в сумерки вальдшнеп летит через молодой лесок.
И тут началось нечто — величайший позор большого города, его застарелая язва, его скверна и унижение, его темное пятно, его навечное бесчестье и преступление, поощряемое, ненаказуемое, унаследованное от времен самого глубокого варварства, — началась травля человека. Только в больших городах и сохранился еще этот страшный обычай, в больших городах, где в травле участвует то, что зовется утонченностью, гражданственностью и высокой культурой.
Они гнались за ней — вопящая толпа отцов, матерей, любовников и девушек, — они выли, визжали, свистели, звали на подмогу, требовали крови. Хорошо зная дорогу, с одной мыслью — скорее бы конец — Лиззи мчалась по знакомым улицам, пока не почувствовала под ногами подгнившие доски старой пристани. Еще несколько шагов — и добрая мать Восточная река приняла Лиззи в свои объятия, тинистые, но надежные, и в пять минут разрешила задачу, над которой бьются в тысячах пасторатов и колледжей, где горят по ночам огни.

 

Забавные иногда снятся сны. Поэты называют их видениями, но видение — это только сон белыми стихами. Мне приснился конец этой истории.
Мне приснилось, что я на том свете. Не знаю, как я туда попал. Вероятно, ехал поездом надземной железной дороги по Девятой авеню, или принял патентованное лекарство, или пытался потянуть за нос Джима Джеффриса, или предпринял еще какой-нибудь неосмотрительный шаг. Как бы то ни было, я очутился там, среди большой толпы, у входа в зал суда, где шло заседание. И время от времени красивый, величественный ангел — судебный пристав — появлялся в дверях и вызывал: «Следующее дело!»
Пока я перебирал в уме свои земные прегрешения и раздумывал, не попытаться ли мне доказать свое алиби, сославшись на то, что я жил в штате Нью-Джерси, — судебный пристав в ангельском чине приоткрыл дверь и возгласил:
— Дело № 99852743.
Из толпы бодро вышел сыщик в штатском — их там была целая куча, одетых в черное, совсем как пасторы, и они расталкивали нас точь-в-точь так же, как, бывало, полисмены на грешной земле, — и за руку он тащил… кого бы вы думали? Лиззи!
Судебный пристав увел ее в зал и затворил дверь. Я подошел к крылатому агенту и спросил его, что это за дело.
— Очень прискорбный случай, — ответил он, соединив вместе кончики пальцев с наманикюренными ногтями. — Совершенно неисправимая девица. Я специальный агент по земным делам, преподобный Джонс. Девушка убила своего жениха и лишила себя жизни. Оправданий у нее никаких. В докладе, который я представил суду, факты изложены во всех подробностях, и все они подкреплены надежными свидетелями. Возмездие за грех — смерть. Хвала Создателю!
Из дверей зала вышел судебный пристав.
— Бедная девушка, — сказал специальный агент по земным делам, преподобный Джонс, смахивая слезу. — Это один из самых прискорбных случаев, какие мне попадались. Разумеется, она…
— …Оправдана, — сказал судебный пристав. — Ну-ка, подойди сюда, Джонси. Смотри, как бы не перевели тебя в миссионерскую команду да не послали в Полинезию, что ты тогда запоешь? Чтобы не было больше этих неправых арестов, не то берегись. По этому делу тебе следует арестовать рыжего, небритого, неряшливого мужчину, который сидит в одних носках у окна и читает газету, пока его дети играют на мостовой. Ну, живей, поворачивайся!
Глупый сон, правда?

У каждого свой светофор

Перевод под ред. М. Лорие

 

Где-то в глубинах большого города, там, где выпавшая в осадок муть постоянно вечно сбивается, встретились молодой Мюррей с Капитаном, и они подружились. Оба оказались на такой прочной мели, какую и представить себе трудно, оба скатились, по крайней мере, со средних высот респектабельности и социальной значимости, и оба они были типичным продуктом чудовищной и весьма специфичной в социальном отношении системы.
Капитан уже не был капитаном. Один из внезапных моральных катаклизмов, которые время от времени сотрясают город, сбросил его с высокой и престижной должности в департаменте полиции, сорвал кокарду с фуражки и пуговицы с мундира, перекинул в руки его адвокатов солидные куски имущества, которые его природная бережливость позволила ему нажить. Настигший его потоп выбросил на мель и промочил до нитки. Через месяц после того, как его раздели, лишили полицейской формы, владелец салуна, дотянувшись до него от своего прилавка, на котором ставят бесплатный ланч, и схватив его за шкирку, как хватает полосатая кошка своего котенка из корзинки, выбросил его вон, — прямо на асфальт.
Тоже довольно низко, согласитесь. После этого Капитан купил себе костюм, и, застегнув на все кнопки краги, как у конгрессмена, принялся писать жалобы в газеты. Вскоре он подрался со служащим в муниципальной ночлежке из-за того, что тот хотел вымыть его в ванной. Когда Мюррей увидел его впервые, он держал за руку какую-то итальянку, торговавшую яблоками и чесноком на Эссекс-стрит, и цитировал ей баллады из песенника.
Падение Мюррея было если и менее зрелищным, зато поистине люциферианским. Все маленькие удовольствия, все соблазны в Готхэме, как называют шутники Нью-Йорк, были ему доступны. Гиды орали в мегафон, заставляя туристов посмотреть на великолепный дом его богача-дяди, расположенный на большой и респектабельной авеню. Но потом вдруг возник какой-то скандальный шум, и принц был выпровожен из дома дворецким, что на этой авеню расценивалось как пинок под зад. Слабосильный принц Гэл, лишившись шпаги и наследства, не спеша побрел навстречу своему мрачному Фальстафу, чтобы теперь вместе с ним бесцельно бродить по горбатым нью-йоркским улочкам.
Однажды вечером они сидели на скамье в небольшом сквере в нижней части города. Грузный Капитан, полноту которого голод только увеличивал, — что могло лишь вызвать иронию, а не жалость к нему тех, кто читал его петиции о материальной помощи, — всей своей огромной массой откинулся на спинку скамейки. Его красная физиономия с всплесками киновари, его отращенные за неделю усы, мятая белая соломенная шляпа на голове были похожи на ту картину в витрине на темной Третьей авеню, которая требовала игры воображения, чтобы определить, что это такое, — что-то новенькое в области модных женских шляпок или слоеный торт с клубничной начинкой. Туго затянутый ремень — единственная реликвия его былой щеголеватости — образовывал глубокую впадину в его окружности. На его ботинках не было застежек. Глухим басом он проклинал свою невезучую звезду.
Сидевший рядом с ним Мюррей весь съежился в своем грязном, порванном костюме из голубой саржи.
Надвинув шляпу низко на лоб, он сидел тихо-тихо, совсем неслышно, словно неприкаянный призрак.
— Жрать хочется, — заворчал Капитан. — Клянусь верхней филейной частью башанского быка, я умираю с голода. Сейчас я смог бы сожрать весь ресторан на Боуэр-стрит вместе с вытяжной трубой его печи, выходящей на аллею. Ты ничего не можешь придумать, Мюррей? Сидишь здесь, сгорбившись. Воображаешь, что ты Реджинальд Вандербильд за рулем своего авто. Чего сейчас воображать, скажи на милость. Лучше подумай, где нам что-нибудь пожевать.
— Ты, мой дорогой Капитан, забываешь, — сказал Мюррей, не шелохнувшись, — что наша последняя попытка пообедать была предпринята по моей инициативе.
— Готов держать пари, ты прав, — промычал Капитан, — клянусь жизнью, так и было. Ну а сейчас ничего на ум не приходит?
— Думаю, что нам не повезло, — вздохнул Мюррей. — Я был уверен, что Мэлон предложит нам еще один бесплатный ланч после той нашей с ним беседы о бейсболе. Тогда я оставил целый никель в его заведении.
— Вот эта рука, — сказал Капитан, протягивая свою длань, — вот эта рука уже лежала на ножке индейки и на двух сэндвичах с сардинами, когда официанты нас схватили.
— А я был всего в двух каких-то двух дюймах от оливок, — сказал Мюррей. — Фаршированные оливки. За год не пробовал ни одной такой.
— Ну, что же будем делать? — недовольно проворчал Капитан. — Не подыхать же с голода.
— Не подыхать? — тихо спросил Мюррей. — Приятно это слышать от тебя. Я уже боялся, что именно это нам предстоит.
— Ладно, подожди меня здесь, — сказал Капитан, поднимаясь всем своим грузным телом с одышкой. — Попытаюсь пойти еще на одну уловку. А ты оставайся здесь, жди меня, Мюррей. Думаю, мне понадобится не более получаса. Если трюк сработает, то вернусь с кучей денег.
Он попытался неловко, по-слоновьему, прихорошиться. Задрав кончики своих огненно-рыжих усов к небу, вытянув манжеты с запонками с черным ободком, чтобы их было лучше видно, углубил впадину в своем теле, затянув пояс еще на одну дырочку, он пошел прочь, элегантный, словно носорог в зоопарке, по направлению к южному выходу из сквера.
Когда он скрылся из вида, Мюррей тоже решил уйти и быстро зашагал в восточном направлении. Он остановился возле здания, ступеньки которого освещали два зеленых глаза фонаря.
— Капитан полиции Мэрони, — начал он, обратившись к дежурному сержанту, — был уволен со службы после суда над ним, который состоялся три года назад. Кажется, вынесение приговора было отложено. Разыскивает ли его в настоящее время полиция?
— Для чего вы спрашиваете об этом? — нахмурился сержант.
— Я думал, что за него объявлено вознаграждение, — не моргнув глазом, объяснил Мюррей. — Я хорошо знаю этого человека. Сейчас он старается не выходить из тени. Если предусмотрено вознаграждение…
— Никакого вознаграждения, — резко оборвал его сержант. — Никто его не разыскивает. И вас тоже. Так что проваливайте! Это, судя по всему, ваш друг, а вы пришли его заложить. Ну-ка вон отсюда, или я помогу вам пинком!
Мюррей смотрел на полицейского лучезарным взглядом, излучавшим все его добродетельное достоинство.
— Просто я хотел исполнить свой долг гражданина и джентльмена, — посуровев, вдруг сказал он. — Помочь закону поймать одного из его нарушителей.
Мюррей поспешил в сквер на свое старое место. Сложив руки, он вновь съежился в своем голубом рваном костюме и вновь стал похож на немого призрака.
Минут через десять на место их встречи вернулся и Капитан, весь порывистый, как самые жаркие летние дни в Канзасе. Воротник у него был оторван, соломенная шляпа разорвана и измята; его рубашка с полосками цвета бычьей крови была разодрана до живота. С головы до ног он весь пропитался какой-то вонючей маслянистой жидкостью, которая била в нос, заявляя тем самым о своем составе — чесноке и всевозможных кухонных отходах.
— Ради бога, Капитан, — принюхивался Мюррей, — я не стал бы тебя ждать, если бы знал, что ты оказался в таком отчаянном положении, что согласился таскать бочки с помоями…
— Заткнись! — грубо ответил Капитан. — Пока я еще не кормлю свиней. Это только так кажется. Я отправился на Эссекс-стрит и предложил Кэтрин, у которой там овощная лавка, выйти за меня замуж. Можно было бы, конечно, провернуть такой бизнес. Она и сама похожа на персик, если вообще итальянка может так выглядеть. Я был уверен, что на прошлой неделе я обольстил синьорину. Ты посмотри только, что она со мной сделала! Остается надеяться, что эта дрянь хотя бы свежая! Ну вот еще один замысел провалился.
— Не хочешь ли ты сказать, — начал Мюррей с выражением безграничного презрения к приятелю, — что ты женился бы на этой женщине, только чтобы выбраться из своего позорного положения?
— Это я-то? — спросил капитан. — Да я женился бы на китайской императрице за одну миску похлебки. Совершил бы убийство за тарелку тушеной говядины. Стащил бы последнюю просвиру у нищего. Стал бы мормоном из-за чашки моллюсков со свининой.
— А я, — вдруг сказал Мюррей, положив голову на руки, — стал бы Иудой за один стаканчик виски. За эти тридцать сребреников я бы…
— Ах, да перестань, — воскликнул Капитан, приходя в отчаяние. — Разве ты мог бы пойти на это, Мюррей? Я всегда считал, что донос этого жида на своего босса был самым низким поступком, дальше некуда. Человек, который предает своего друга, хуже пирата.
Через сквер шел крупный мужчина, разглядывая скамейки, которые освещались электрическими лампочками.
— Это ты, Мэк? — спросил он, останавливаясь возле потенциальных преступников. Его брильянтовая булавка в галстуке ярко блестела. Его усыпанный брильянтами брелок на цепочке добавлял драгоценного сверканья. Это был крупный гладкий человек, который явно отлично питался. — Ну, теперь вижу, что это ты, — продолжал он. — Мне у Майка сказали, что тебя можно найти здесь. Можно тебя на пару минут, Мэк?
Капитан довольно живо поднялся со своего места. Если Чарли Финнигэн спустился в эту бездонную яму, чтобы найти его, то, вероятно, для чего-то весьма важного.
— Ты знаешь, Мэк, — сказал он, — что сейчас судят инспектора Пикеринга по обвинению во взяточничестве?
— Он был моим инспектором, — сказал Капитан.
— Его место хочет получить О'Шиа, — продолжил Финнигэн.
— И он должен его получить.
— Для пользы дела его нужно утопить. Твоего свидетельства будет достаточно. Доля его взяток проходила через твои руки. Ты должен выступить на суде и дать показания против него.
— Он был… — начал было Капитан.
— Погоди, — перебил его Финнигэн. Из внутреннего кармана его пиджака появилась тугая пачка купюр.
— Здесь пятьсот долларов. Они — твои. Двести пятьдесят сразу, остальные…
— Он был моим другом, — вот что я хотел сказать, — закончил фразу капитан. — Скорее я увижу тебя вместе с твоей бандой в геенне огненной, чем стану давать показания против Пикеринга. Моему положению, конечно, не позавидуешь, я на мели, но я не предатель, а этот человек был моим другом. — Голос Капитана сорвался и звучал как расстроенный тромбон. — Ну-ка убирайся отсюда, Чарли Финнигэн, где воры, бродяги и пьяницы твои лучшие друзья, убирайся вместе со своими грязными деньгами.
Финнигэн перешел на другую дорожку. Капитан вернулся на свое место на скамейке.
— Знаешь, я все слышал, не мог не услышать, — мрачно сказал Мюррей. — Мне кажется, что ты самый большой дурак на свете. Никогда такого не видел.
— Ну а как бы ты поступил на моем месте? — спросил его Капитан.
— Как-как! Приколотил бы гвоздями Пикеринга к кресту, — ответил Мюррей.
— Извини, — сказал Капитан, хрипло, без особого подъема, — мы с тобой разные люди. Нью-Йорк разделен на две части — ту, что идет вверх от Сорок второй, и ту, что идет вниз от Четырнадцатой. Ты из другой части. У каждого свой светофор.
Освещенный циферблат, хорошо видимый над верхушками деревьев, сообщал, что до полуночи осталось полчаса. Оба вдруг встали со скамьи, словно обоих одновременно посетила одна и та же мысль, и пошли по дорожке. Они вышли из сквера, пересекли узкую улочку и вышли на Бродвей, который в этот поздний час был темным, пустынным и тихим, как проселочная дорога, ведущая в разрушенные Помпеи.
Там они повернули на север. Полицейский внимательно осмотрел их неухоженные, крадущиеся фигуры, которые могли вызвать подозрение у любого стража закона в любой час и в любом месте, ибо на каждой улице этой части города другие помятые и крадущиеся фигуры шаркая спешили к пункту сбора, к пункту, который не отмечен ни каким знаком, за исключением выбоин на тротуаре, протоптанных десятками тысяч торопящихся в ночлежку ног.
На Девятой улице какой-то высокий человек в цилиндре соскочил с бродвейского трамвая и устремил свой взор в пространство. Но вдруг, увидев Мюррея, подбежал к нему и потащил его к фонарному столбу. Капитан медленно, словно раненый медведь, доковылял до угла и ворча стал там ждать дальнейшего развития событий.
— Джерри! — закричал человек в шляпе, — Какая удача! Я собирался заняться твоими поисками прямо с утра. Старик капитулировал. Теперь ты снова в фаворе. Поздравляю! Приходи в офис завтра утром — получишь все деньги, которые только пожелаешь. У меня на твой счет весьма широкие полномочия.
— Ну а это матримониальное дельце? — спросил Мюррей, отвернувшись.
— Ну… да, да, конечно, твой дядя все понимает, ожидает что твое обручение с мисс Вандерхерст будет…
— Пока! — сказал Мюррей, отходя от него в сторону
— Ты что, с ума сошел? — закричал человек в цилиндре, схватив его за руку. — Неужели ты откажешься от двух миллионов из-за…
— Ты, старик, когда-нибудь видел ее шнобель? — спросил торжествуя Мюррей.
— Но, Джерри, ты должен поступать как здравомыслящий человек. Мисс Вандерхерст — наследница и…
— Нет, ты видел ее шнобель?
— Ну видел, должен признать, что носик у нее не…
— Пока! — повторил Мюррей. — Мой друг заждался меня. Я процитирую его и скажу, чтобы ты передал следующее: «ничего не поделаешь». Спокойной ночи!
Змеящаяся очередь ожидающих мужчин протянулась от двери на Третьей улице до Бродвея. Капитан с Мюрреем заняли свои места в хвосте этой извивающейся гусеницы-сороконожки.
— Прошлой ночью очередь была на двадцать футов длиннее, — отметил Мюррей, поглядывая на угол церкви Святой Благодати.
— Придется простоять с полчаса, чтобы получить свое гнилье, — проворчал Капитан.
Городские часы стали отбивать полночь. Хлебная очередь двигалась медленно, кожаные подметки шуршали по каменным плитам, словно шипящая змея, а те, у кого свой светофор, — замыкали ее хвост.

Сон в летнюю сушь

Перевод М. Лорие

 

Спят рыцари, ржавеют их мечи,
Лишь редко-редко кто из них проснется
И людям из могилы постучит.

 

Дорогой читатель! Было лето. Солнце жгло огромный город с немилосердной жестокостью. Солнцу трудно в одно и то же время быть жестоким и проявлять милосердие. Термометр показывал… нет, к черту термометр! — кому интересны сухие цифры? Было так жарко, что…
В кафе на крышах суетилось столько добавочных официантов, что можно было надеяться быстро получить стакан джина с содовой… после того как будут обслужены все остальные. В больницах были приготовлены добавочные койки для уличных зевак. Потому что когда лохматые собачки высовывают язык и говорят своим блохам: «Гав, гав», а нервные старухи в черных бомбазиновых платьях визжат: «Собака взбесилась!», и полисмены начинают стрелять, — тогда без пострадавших не обходится. Житель Помптона (штат Нью-Джерси), который всегда ходит в пальто, сидел в отеле на Бродвее, попивая горячее виски и нежась в немеркнущих лучах ацетиленовой лампы. Филантропы осаждали законодателей просьбами обязать домовладельцев строить более поместительные пожарные лестницы, чтобы люди могли умирать на них от солнечного удара не по одному или по два, а сразу целыми семьями. Такое множество знакомых рассказывали, сколько раз в день они принимают ванну, что оставалось только недоумевать, как же они будут жить дальше, когда хозяин квартиры возвратится в город и поблагодарит их за то, что они так хорошо о ней заботились. Тот молодой человек, что громко требовал в ресторане холодного мяса и пива, уверяя, что в такую погоду о жареных цыплятах и бургонском даже думать противно, краснел, встречаясь с вами взглядом: ведь вы всю зиму слышали, как он тихим голосом заказывал эти же самые, более чем скромные, яства. Супы стали жиже, актеры и бумажники — худее, а блузки и дружеские намеки на бейсбольной площадке — совсем прозрачными. Да, было лето.
На углу Тридцать четвертой улицы стоял человек и ждал трамвая — человек лет сорока, седой, румяный, нервный, весь словно натянутый, в дешевом костюме и с загнанным выражением усталых глаз. Он вытер платком лоб и громко засмеялся, когда проходивший мимо толстяк в туристском костюме остановился и заговорил с ним.
— Нет, любезнейший! — крикнул он сердито и вызывающе. — Никаких этих ваших болот с москитами и небоскребов без лифта, которые вы называете горами, я не признаю. Я умею спасаться от жары. Нью-Йорк, сэр, — вот лучший летний курорт во всей стране. Не ходите по солнцу, питайтесь с разбором да держитесь поближе к вентиляторам. Что такое все ваши горы, и Адирондакские и Кэтскилские? В одном Манхэттене больше комфорта, чем во всех других городах Америки, вместе взятых. Нет, любезнейший! Карабкаться на какие-то утесы, вскакивать в четыре часа утра, оттого что на тебя напала целая туча мошкары, питаться консервами, которые нужно везти из города, — нет, спасибо! В маленьком пансионе под вывеской Нью-Йорк и летом находится место для нескольких избранных постояльцев; комфорт и удобства семейного дома — вот это для меня.
— Вам нужно отдохнуть, — сказал толстяк, внимательно к нему присматриваясь. — Вы уже сколько лет не выезжали из города. Поехали бы со мной недели на две. Форель в Биверкилле так и бросается на все, что хоть отдаленно напоминает муху. Хардинг пишет, что на прошлой неделе поймал одну в три фунта весом.
— Ерунда! — воскликнул патриот столицы. — Если вам по душе проваливаться в трясину в резиновых сапогах и уставать до полусмерти, чтобы поймать одну несчастную рыбешку, — пожалуйста, на здоровье. Я, когда мне хочется рыбы, иду в какой-нибудь ресторанчик, где попрохладнее, и даю заказ официанту. Просто смешно делается, как подумаешь, что вы там носитесь по жаре и воображаете, будто хорошо проводите время. Мне подавайте усовершенствованную ферму папаши Никербокера да тенистую аллею, что пересекает ее из конца в конец.
Толстяк вздохнул и пошел дальше, сокрушаясь о своем приятеле. Человек, назвавший Нью-Йорк лучшим летним курортом страны, сел в трамвай и покатил в свою контору. По дороге он отшвырнул газету и поднял взгляд на лоскуток неба, видневшийся над крышами.
— Три фунта! — пробормотал он задумчиво. — Хардинг не стал бы врать. Вот если бы мне… да нет, невозможно, надо оставить их там еще на месяц, не меньше.
В конторе поборник летних радостей большого города с головой окунулся в бассейн деловых бумаг. Эдкинс, его клерк, вошел в комнату и подсыпал ему еще писем, служебных записок и телеграмм.
В пять часов утомленный делец откинулся на спинку стула, положил ноги на стол и подумал вслух:
— Интересно бы узнать, на какую наживку ловил Хардинг.

 

В тот день она была в белом платье, и на этом Комтон проиграл Гейнсу пари. Комтон уверял, что она будет в голубом, так как знает, что это его любимый цвет. Комтон был сыном миллионера, а это почти равносильно обвинению в том, что, заключая пари, он был заранее уверен в исходе. Но нет, она надела белое платье, и Гейнс был до краев переполнен гордостью, как и подобает в таких случаях человеку, едва достигшему двадцати пяти лет.
В маленьком горном отеле подобралось в то лето веселое общество. С одной стороны — два-три студента, несколько художников и молоденький офицер флота. С другой — хорошенькие девушки в количестве вполне достаточном для того, чтобы корреспондент отдела светской хроники мог применить к ним слово «букет». Но ясным месяцем среди всех этих звезд была Мэри Сьюэл. Все молодые люди стремились к такому положению дел, при котором они могли бы оплачивать ее счета от портнихи, топить ее печку и убедить ее в том, что ее фамилия — не единственно возможная. Те из них, которые могли прожить здесь всего неделю или две, в день отъезда заводили разговор о пистолетах и разбитых сердцах. Но Комтон оставался, незыблемый, как горы, окружавшие отель, потому что он был достаточно богат для этого. А Гейнс оставался, потому что в нем жил дух борьбы, и он не боялся миллионерских сыновей, и… ну, в общем он обожал природу.
— Только подумайте, мисс Мэри, — сказал он однажды. — Я знал в Нью-Йорке одного оригинала, который уверял, что ему там нравится летом. Он говорил, что там прохладнее, чем в лесу. Глупо, правда? По-моему, на Бродвее после первого июня вообще невозможно дышать.
— Мама думает вернуться в город через неделю, — сказала мисс Мэри с изящной гримаской.
— Но если вдуматься, — сказал Гейнс, — летом и в городе есть немало приятных мест. Кафе на крышах, знаете, и… мм… кафе на крышах.
Синее-синее было в тот день озеро — в тот день, когда они устроили шуточный турнир и мужчины гарцевали по лесной поляне на низкорослых фермерских лошадках и ловили на острие копья кольца от занавесок. Так было весело!
Прохладно и сухо, как лучшее вино, было дыхание густо-зеленого леса. Долина внизу призрачно мерцала сквозь опаловую дымку. Белый туман от невидимого водопада смазывал зеленую верхушку рощицы на половине спуска в ущелье. Молодежь веселилась, и веселилось молодое лето. На Бродвее такого не увидишь.
Жители деревни собрались посмотреть, как развлекаются чудаки-горожане. Леса звенели смехом эльфов, дриад и фей. Гейнс поймал больше колец, чем все остальные. Ему выпала честь возложить венок на голову королеве праздника. Он был победителем на турнире — во всяком случае, по кольцам. На рукаве у него красовался белый бант. На рукаве Комтона — голубой. Она как-то сказала, что больше любит голубой цвет, но в тот день она была в белом.
Гейнс стал искать королеву, чтобы короновать ее. Он услышал ее веселый смех, словно из облаков. Она, оказывается, успела взобраться на «Трубу» — небольшой гранитный утес — и стояла там, как белое видение среди лавровых кустов, на пятьдесят футов выше всех.
Не колеблясь, Гейнс и Комтон приняли вызов. Сзади подняться на утес было легко, но спереди почти некуда было поставить ногу, почти не за что ухватиться рукой. Каждый из соперников быстро наметил себе путь и стал карабкаться вверх. Трещина, куст, крошечный выступ, ветка дерева — все помогало достичь цели и сократить время. Это была шутка — никто не обещал победителю приза, но тут, о ворчливый читатель, была замешана молодость, и беспечность, и еще что-то, о чем так очаровательно пишет мисс Клей.
Гейнс крепко ухватился за корень лавра, подтянулся и упал к ногам мисс Мэри. Венок из роз висел у него на руке, и под радостные крики и аплодисменты собравшихся внизу фермеров и публики из отеля он возложил его на чело королеве.
— Вы доблестный рыцарь, — сказала мисс Мэри.
— Если б я всегда мог быть вашим верным рыцарем… — начал Гейнс, но мисс Мэри засмеялась, и он умолк, потому что из-за края утеса вылез Комтон — с опозданием на одну минуту.
Какие удивительные были сумерки, когда они ехали обратно в отель! Опаловая дымка в долине медленно окрашивалась пурпуром, озеро блестело, как зеркало, в рамке темных лесов, живительный воздух проникал в самую душу. Первые бледные звезды показались над вершинами гор, где еще догорал…

 

— Виноват, мистер Гейнс, — сказал Эдкинс.
Человек, считавший Нью-Йорк лучшим летним курортом в мире, открыл глаза и опрокинул на стол пузырек с клеем.
— Я… я, кажется, заснул, — сказал он.
— Это от жары, — сказал Эдкинс. — Жара невыносимая, в городе просто…
— Ерунда! Город летом даст десять очков вперед любой деревне. Какие-то дураки сидят в грязных ручьях и устают до смерти — а все, чтобы наловить рыбешки величиной с ваш мизинец. Устроиться с комфортом и не выезжать из города — вот это для меня.
— Пришла почта, — сказал Эдкинс. — Я подумал, что вы захотите перед уходом просмотреть письма.
Давайте заглянем ему через плечо и прочтем несколько строк в одном из этих писем:

 

«Мой милый, милый муж, только что получила твое письмо, в котором ты велишь нам пробыть здесь еще месяц… Рита почти перестала кашлять… Джонни совсем одичал — прямо маленький индеец… спасение для обоих детей… так много работаешь, и я знаю, что твоих денег еле хватает, а мы живем здесь уже так долго… лучший человек, какого я… всегда уверяешь, что любишь летом город… ловить форель, ты этим так всегда увлекался… все для нашего здоровья и счастья… приехала бы к тебе, если бы не ребята, которые так чудно поправляются… вчера стояла на «Трубе», как раз в том месте, где ты надел на меня венок из роз… на край света… когда ты сказал, что хочешь быть моим верным рыцарем… пятнадцать лет, милый, подумать только!.. всегда им оставался… навсегда.
Мэри».

 

Человек, утверждавший, что Нью-Йорк — лучший летний курорт страны, зашел по дороге домой в кафе и выпил стакан пива, стоя под электрическим вентилятором.
— Интересно все-таки, на какую наживку ловил Хардинг, — сказал он, ни к кому в особенности не обращаясь.

Последний лист

Перевод Н. Дарузес

 

В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету!
И вот в поисках окон, выходящих на север, кровель XVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию».
Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси — уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэн, другая — из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Восьмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия.
Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Ист-Сайду этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за ногу.
Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома.
Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор.
— У нее один шанс… ну, скажем, против десяти, — сказал он, стряхивая ртуть в термометре. — И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает?
— Ей… ей хотелось написать красками Неаполитанский залив.
— Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, — например, мужчины?
— Мужчины? — переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. — Неужели мужчина стоит… Да нет, доктор, ничего подобного нет.
— Ну, тогда она просто ослабла, — решил доктор. — Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой пациент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть один раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нее будет один шанс из пяти вместо одного из десяти.
После того как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм.
Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула.
Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу.
Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала — считала в обратном порядке.
— Двенадцать, — произнесла она, и немного погодя: — одиннадцать, — а потом: — «десять» и «девять», а потом: — «восемь» и «семь» — почти одновременно.
Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи.
— Что там такое, милая? — спросила Сью.
— Шесть, — едва слышно ответила Джонси. — Теперь они облетают быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять.
— Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди.
— Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе?
— Первый раз слышу такую глупость! — с великолепным презрением отпарировала Сью. — Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня утром доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь… позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь, в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя.
— Вина тебе покупать больше не надо, — отвечала Джонси, пристально глядя в окно. — Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я.
— Джонси, милая, — сказала Сью, наклоняясь над ней, — обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать эти иллюстрации завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору.
— Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? — холодно спросила Джонси.
— Мне бы хотелось посидеть с тобой, — сказала Сью. — А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья.
— Скажи мне, когда кончишь, — закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, — потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, — лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев.
— Постарайся уснуть, — сказала Сью. — Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду.
Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже, под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц.
Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу уже двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глаза очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями.
— Что! — кричал он. — Возможна ли такая глупость — умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать себе голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси!
— Она очень больна и слаба, — сказала Сью, — и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, — если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик… противный старый болтунишка.
— Вот настоящая женщина! — закричал Берман. — Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да!
Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы.
На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы.
— Подними ее, я хочу посмотреть, — шепотом скомандовала Джонси.
Сью устало повиновалась.
И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща — последний! Все еще темно-зеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей.
— Это последний, — сказала Джонси. — Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я.
— Да бог с тобой! — сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке. — Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной?
Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему земному. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того, как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми.
День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низко нависшей голландской кровли.
Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору.
Лист плюща все еще оставался на месте.
Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке.
— Я была скверной девчонкой, Сьюди, — сказала Джонси. — Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немножко бульона, а потом молока с портвейном… Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь.
Часом позже она сказала:
— Сьюди, я надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив.
Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую.
— Шансы равные, — сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. — При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее.
На другой день доктор сказал Сью:
— Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход — и больше ничего не нужно.
В тот же день к вечеру Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая ярко-синий, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой — вместе с подушкой.
— Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, — начала она. — Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана — он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист.

Черное платье

Перевод Э. Бродерсон

 

Однажды вечером, когда Энди Донован пришел обедать в меблированные комнаты на Второй авеню, где он жил, миссис Скотт, хозяйка пансиона, познакомила его с новой жилицей, мисс Конвэй. Мисс Конвэй была молодая, скромная девушка небольшого роста. На ней было простое, табачного цвета платье, и все свое внимание она уделяла баранине на ее тарелке. Она застенчиво подняла глаза, бросила критический взгляд на мистера Донована, вежливо поздоровалась с ним и снова обратилась к баранине. Мистер Донован поклонился с тем изяществом и с той сияющей улыбкой, которые ему завоевали быстрое продвижение в общественной, деловой и политической сферах. И вслед за тем мысленно вычеркнул мисс Конвэй из списка лиц, достойных его внимания.
Две недели спустя Энди сидел на ступеньках крыльца, наслаждаясь сигарой. Над ним послышалось сзади мягкое шуршанье. Энди повернул голову и… так и застыл в этой позе.
Из дверей выходила мисс Конвэй. На ней было платье чернее ночи из креп де… креп де… Одним словом, из этой тонкой черной ткани. Шляпа на ней была черная, и со шляпы ниспадала и развевалась черная вуаль, тонкая, как паутина. Мисс Конвэй стояла на верхней ступени и натягивала черные шелковые перчатки. Нигде на всем ее туалете не было ни одного белого или цветного пятнышка. Ее пышные золотистые волосы были стянуты в мягкий сияющий узел, низко лежавший у затылка. Ее лицо нельзя было назвать хорошеньким, но теперь оно было почти прекрасно. Оно освещалось огромными серыми глазами, которые были устремлены вдаль с выражением самой трогательной грусти и меланхолии.
Имейте в виду, барышни, — она была совсем в черном креп де… о, крепдешин… вот как называется эта материя! Совсем в черном, и этот грустный, далекий взгляд и волосы, блистающие под черной вуалью (конечно, для этого вы должны быть блондинками!). Старайтесь придать себе такой вид, как будто вы хотите сказать, что хотя ваша молодая жизнь и разбита, но от прогулки в парке вы не отказываетесь. И постарайтесь показаться в дверях в нужный момент! И… вы можете быть уверены, что вы поймаете на эту удочку всякого мужчину. Это, конечно, очень цинично с моей стороны — не правда ли? — говорить в таком тоне о траурных костюмах.
Мистер Донован внезапно снова вписал мисс Конвэй в список лиц, достойных его внимания. Он отбросил свою сигару, хотя ее хватило бы еще на восемь минут, и быстро поднялся.
— Какой чудный, ясный вечер, мисс Конвэй! — сказал он. Если бы метеорологическое бюро услышало убедительность его тона, оно не преминуло бы воспользоваться его словами для своих предсказаний.
— Да, для тех, кто может им наслаждаться, мистер Донован, — сказала со вздохом мисс Конвэй.
Мистер Донован проклял в своей душе хорошую погоду. Бессердечная погода! Должен был бы идти град, снег, дождь, чтобы гармонировать с настроением мисс Конвэй!
— Я надеюсь, что никто из ваших родственников?.. — осмелился спросить мистер Донован.
— Смерть вырвала у меня, — сказала мисс Конвэй несколько нерешительно, — не родственника, но человека, который… Но я не хочу навязывать вам свое горе, мистер Донован.
— Навязывать? — запротестовал Донован. — Что вы, мисс Конвэй! Я был бы в восторге, то есть мне было бы жаль… Я хочу сказать, что никто не мог бы сочувствовать вам более искренно, чем я…
Мисс Конвэй слегка улыбнулась. И, о боже! ее улыбка была еще печальнее, чем раньше.
— «Смейся — и мир засмеется с тобою; плачь — и смех будет тебе ответом», — процитировала она. — Я это узнала на деле, мистер Донован. У меня здесь, в городе, нет ни друзей, ни знакомых. Но вы выразили столько сочувствия, и я это высоко ценю. (Он передал ей за столом два раза перец.)
— Очень грустно быть одной в Нью-Йорке, — сказал Донован. — Скажите, мисс Конвэй, не прогулялись ли бы вы немного в парке? Это разогнало бы немного вашу хандру! И если бы вы позволили мне…
— Благодарю вас, мистер Донован. Я очень охотно принимаю ваше предложение, если вы думаете, что общество той, чье сердце полно мрачной грусти, может быть вам приятно.
Через открытые ворота железной решетки они вошли в старый парк, где когда-то разгуливало избранное общество, и уселись на уединенной скамейке.
Есть разница между горем молодежи и горем стариков. Горе молодежи делается легче постольку, поскольку ей сочувствует кто-нибудь другой; у стариков же горе остается всегда одинаковым.
— Он был моим женихом, — поверяла через час свое горе мисс Конвэй. — Мы должны были обвенчаться будущей весной. Мне не хочется, чтобы вы думали, будто я хвастаюсь перед вами, мистер Донован, но он был настоящим графом. У него были в Италии поместья и замок. Его звали граф Фернандо Маззини. Я никогда не видела никого, кто мог бы сравниться с ним по элегантности. Отец, конечно, противился браку, и мы бежали, но отец нагнал нас и вернул обратно. Я была уверена, что отец и Фернандо будут драться на дуэли. Мой отец отдает лошадей внаем в Покипси, знаете?
В конце концов отец пошел на уступки и сказал, что соглашается на наш брак Мы решили обвенчаться будущей весной. Фернандо предъявил ему доказательства своего титула и состояния и поехал в Италию, чтобы приготовить для нас замок. Мой отец очень гордый человек, и, когда Фернандо хотел подарить мне несколько тысяч долларов для приданого, отец рассердился и обозвал его каким-то страшным словом. Он даже не позволил мне принять от Фернандо колье или другие подарки. И когда Фернандо уехал на пароходе, я приехала в Нью-Йорк и получила место кассирши в кондитерской.
Три дня тому назад я получила письмо из Италии. И в письме мне сообщили, что Фернандо был убит в гондоле.
Вот почему я в трауре. Мое сердце, мистер Донован, навсегда погребено в его могиле. Я знаю, мистер Донован, что со мною должно быть очень скучно, так как я не могу ничем интересоваться. Я не хотела бы отвлекать вас от веселья и от ваших друзей. Может быть, вы предпочитаете вернуться домой?
Теперь, барышни, если вы желаете, то поглядите, как быстро молодой человек возьмется за лопату, если вы ему скажете, что ваше сердце зарыто в могиле какого-нибудь другого мужчины. Молодые люди по натуре своей грабители мертвецов. Спросите об этом любую вдову. Нужно же что-нибудь сделать, чтобы вернуть похороненное сердце скорбящим ангелам в черном крепдешине! С какой стороны ни смотреть, хуже всего, конечно, приходится в таких историях мертвым мужчинам.
— Мне вас страшно жаль, — нежно сказал мистер Донован. — Нет, мы еще не вернемся домой. Не говорите, что у вас нет друзей в этом городе, мисс Конвэй. Мне вас страшно жаль, и я хочу, чтобы вы поверили, что я ваш друг и что мне страшно жаль вас.
— У меня его портрет здесь, в медальоне, — сказала мисс Конвэй, вытерев глаза платком. — Я никому никогда его не показывала, но вам я покажу, мистер Донован, потому что я верю, что вы искренний друг.
Мистер Донован долго и с большим интересом разглядывал фотографию в медальоне, который мисс Конвэй открыла для него. Лицо графа Маззини могло возбудить интерес. У него была умная, открытая, почти красивая физиономия. Такой человек легко мог стать трибуном, вождем…
— У меня в комнате есть большой портрет, в рамке, — сказала мисс Конвэй. — Когда мы вернемся, я вам его покажу. Это все, что у меня осталось на память о Фернандо. Но он всегда будет в моем сердце, это уже наверное.
Мистеру Доновану предстояла очень трудная задача — заменить в сердце мисс Конвэй несчастного графа, и он решился на это, потому что искренне восхищался ею. Но трудность задачи, казалось, не особенно беспокоила его. Он взял на себя роль сочувствующего, но веселого друга и так успешно разыграл ее, что еще через полчаса они уже сидели за двумя порциями мороженого. Несмотря на все старания молодого человека развлечь мисс Конвэй, в ее огромных серых глазах выражение печали нисколько не уменьшилось.
Раньше, чем расстаться в этот вечер, она побежала наверх в свою комнату и принесла вниз фотографию в рамке, любовно обернутую в белый шелковый шарф. Мистер Донован молча и внимательно смотрел на портрет.
— Он дал мне эту карточку в тот вечер, когда уехал в Италию, — сказала мисс Конвэй. — Я с нее заказала портрет для медальона.
— Красивый мужчина, — сказал от всего сердца Донован. — А как вы думаете, мисс Конвэй: что, если бы вы сделали мне удовольствие поехать со мною на остров Кони-Айленд в следующее воскресенье?..
Месяц спустя они объявили о своей помолвке миссис Скотт и другим жильцам. Мисс Конвэй продолжала носить траур.
Через неделю после их помолвки они сидели вдвоем на той же скамейке в старом парке, и трепещущие листья деревьев бросали на них при лунном свете колеблющиеся, неясные тени. Но у Донована весь этот день было на лице мрачное выражение. Он был так молчалив, что его невеста наконец не выдержала.
— В чем дело, Энди, что ты сегодня так не в духе?
— Ничего, Мэгги.
— Но я вижу это ясно! Ты никогда таким не был. Что такое?
— Да так, пустяки. Ничего особенного, Мэгги.
— Нет, что-то есть, и я хочу это знать. Держу пари, что ты думаешь о какой-нибудь другой девушке! Отлично. Почему ты не идешь к ней, если ты ее желаешь? Возьми свою руку прочь, пожалуйста!
— Хорошо, я тебе скажу, — ответил Энди, — но мне кажется, что ты меня не поймешь. Ты слышала о Майке Селливане, да? «Большой Майк», как его все называют.
— Нет, я не слышала, — сказала Мэгги. — И не хочу слышать, если это из-за него ты такой грустный. Кто он?
— Он самый крупный человек в Нью-Йорке, — сказал Энди почти благоговейно. — Он может сделать что угодно с любым политическим деятелем. Он стоит на недосягаемой вышине. Стоит тебе сказать что-нибудь непочтительное о Большом Майке, — и через две секунды на тебя набросится миллион людей. Да что говорить! Он недавно посетил Европу, и короли попрятались по двоим норам, как кролики. Ну, так вот, Большой Майк — мой друг. Я незначительная величина в моем районе, но Майк так же хорошо относится и к незначительным людям, как и к видным. Я встретил его сегодня на Бауэри, и знаешь, что он сделал? Он подошел и пожал мне руку. «Энди, — сказал он, — я следил за твоими успехами. Ты нанес несколько хороших ударов в боксе, и я горжусь тобой. Что ты хочешь выпить?» Он берет сигару, а я — хайбол. И я ему рассказал, что собираюсь жениться через две недели. «Энди, — сказал он, — пошли мне приглашение! Тогда я не забуду и приду на свадьбу». Вот что мне сказал Большой Майк, а он всегда держит слово.
Ты, конечно, не понимаешь этого, Мэгги, но я готов дать отсечь себе руку, чтобы только Майк Селливан был на нашей свадьбе. Это был бы самый приятный день в моей жизни. Если он приходит на чью-нибудь свадьбу, то карьера жениха обеспечена на всю жизнь. Вот почему я выгляжу сегодня таким печальным…
— Так почему же ты его в таком случае не пригласишь, если он так много для тебя значит? — спросила Мэгги.
— Есть причина, почему я не могу этого сделать, — грустно сказал Энди. — Есть причина, почему он не должен быть на свадьбе. Не спрашивай меня, Мэгги! Я все равно не могу тебе это сказать.
— О, я и не интересуюсь! — сказала Мэгги. — Это, очевидно, по политическим соображениям. Но это все же для тебя не причина перестать быть любезным со мной!
— Мэгги, — сказал Энди после небольшой паузы, — скажи откровенно, ты меня так же любишь, как твоего… графа Маззини?
Он ждал долгое время ответа, но Мэгги не отвечала. Потом она вдруг прислонилась к его плечу и начала плакать. Она плакала и даже тряслась от рыданий, крепко держа его руку и обильно смачивая крепдешин слезами.
— Ну, ну, ну! — успокаивал ее Энди, забыв свое собственное горе. — В чем же дело? Что опять такое?
— Энди, — рыдала Мэгги, — я солгала тебе! Я все время чувствовала, что должна тебе это сказать, Энди! Никогда не было никакого графа! У меня никогда не было в жизни ни одного возлюбленного! А у всех других девушек были, и они постоянно говорили о них и хвастались ими! И я заметила, что из-за этого одного молодые люди за ними больше ухаживали. Притом, Энди, я так шикарно выглядела в черном — ты знаешь, как мне идет черное. Потому я пошла к фотографу и купила ту карточку. А с нее заказала маленькую для медальона. И выдумала всю эту историю с графом, чтобы иметь возможность носить траур… И никто не может любить лгунов, и ты, Энди, меня разлюбишь, и я умру от стыда. О, я никого не любила, кроме тебя. Это все!
Но вместо того, чтобы ее оттолкнуть, Энди лишь еще крепче прижал ее к себе. Она взглянула на него и увидела над собой улыбающееся, просветленное лицо.
— Ты мог бы… ты мог бы простить меня, Энди?
— Конечно, — сказал Энди. — Теперь все в порядке. Пусть граф отправляется на кладбище. Ты все теперь выяснила, Мэгги. Я так и надеялся, что ты сделаешь это до свадьбы.
— Энди, — сказала Мэгги с робкой улыбкой, после того как она уверилась в полном прощении, — ты поверил всей этой истории о графе?
— Ну, как сказать… не особенно! — сказал Энди, вынимая свой портсигар. — Потому что в медальоне у тебя был портрет Майка Селливана.
Назад: Закупщик из Кактус-сити
Дальше: Страна иллюзий