Иерусалимцы
Мне повезло – меня судили за писательство. За слишком удачное изображение одного из героев. Его все узнали, поднялся скандал… Мой адвокат приложил немало усилий, чтобы убедить меня написать предуведомление – из тех, знаете, трусливых книксенов обывателю: «Любое совпадение имен, ситуаций, фактов…» – в которых приседают те, кто послабее хребтом. Я отказалась, и суд был назначен. Редкому писателю привалит такое счастье на творческом пути.
После того как меня судили и оправдали, я собралась написать когда-нибудь абсолютно вымышленную, фантасмагорическую повесть с невероятными, никогда не существовавшими людьми, с коллизиями, в которых только сумасшедший увидит посягательство на окружающую жизнь. И предварить эту бесстыдную выдумку такими словами:
«Все имена героев и события этого романа подлинны и документальны.
Автор готов подписаться под каждым словом всех этих ублюдков, кретинов, мошенников и карьеристов.
Автор не боится судебного иска, тюрьмы, ножа и удавки, людской благодарности и адова пекла, потому что наша прекрасная жизнь и есть – адово пекло.
Автор ни черта не боится.
Автору наплевать».
И это была бы очень иерусалимская книжка.
Любой честный литератор относится к своей стране как к возлюбленной шлюхе, с которой нет сил расстаться. Я не исключение, но кроме всех других нелепых привязанностей у меня здесь есть Иерусалим.
Иногда вечером я выезжаю в центр Иерусалима… Еще не меркнет свет, но воздух уплотняется, а мерцающий мягкий известняк домов начинает отдавать жар дневного солнца… Свежеет… У меня поднимается вечно низкое давление, и душа наполняется если не весельем, то, скажем так, оживлением…
Теплый весенний вечер в Иерусалиме, в районе Нахалат-Шива, на улице Йоэль Соломон…
Я выбираю где сесть – на крошечной площади, куда вынесены из траттории пять-шесть столов под клетчатыми красно-белыми скатертями, – сажусь лицом к проходящей публике, заказываю кофе или пива и смотрю…
Писатель всегда – джентльмен в поисках сюжета. Всегда гонишься за хвостом фразы, за вибрацией голоса, за интонацией – боли, нежности, счастья… Хватаешь это и – в карман. Пусть полежит, это товар не скоропортящийся. Наоборот, его полезно настаивать, как рябиновку.
…И вот небо над крышами старого дома напротив становится цвета яблочной кожуры; над коньком крыши всплывает – в зависимости от недели месяца – либо турецкая туфелька, либо полнолунный диск, либо обсосанный кусок колотого сахара… Потом небеса густеют и неудержимо сливаются с цветом синих железных ставней, а сам дом начинает светиться и таять, как кубик рафинада в стакане чая.
Зажигаются фонари, и в этом театрально-желтом свете передо мной туда-сюда шляются туристы, влюбленные парочки, несколько городских сумасшедших, знаменитый одноногий нищий на костыле по кличке Капитан Сильвер, чокнутый русский юморист Юлиан Безродный в майке и трусах, дети, наперсточники, чинные религиозные семьи, юные обалдуи и юркие карманники…
Если долго сидеть, то в какой-то момент начинает казаться, что ты присутствуешь на репетиции некой пьесы и придирчивый режиссер без конца гоняет по просцениуму одну и ту же массовку…
Вот плывет зеленая шляпка на даме по прозвищу Халхофа. Когда-то она подрабатывала экскурсоводом, водила туристов и, представляете, с этим своим акцентом рассказывала о распятии Иисуса: «Халхофа! О, Халхофа!»
– Мовсей, как вам известно, – говорила она, – был вхож на Синайскую хору к самому Хосподу Боху! Теперь на мноих объектах войти стоит денех, а в прошлом хаду я там хуляла безвозмездно… Круом были свежевырытые пространства. А тепер, видите, – вокрух клумбы, клумбы… розы со всех кончиков нашего мира. Фонтанчики пока безмолвствуют…
– Израильтянам до нашей культуры еще срать и срать! – это уже реплика из другого летучего разговора – толпа несется дальше, дальше… Русская речь булькает, шкворчит и пенится на общей раскаленной сковороде.
– …Захожу в аптеку – обезболивающее купить. Она мне: «Молодой человек, вы говорите по-русски?» – «Да». – «Так перейдем на нормальный язык!»
Напротив, в витрине кафе-гриль, медленно крутится стеклянная этажерка. На каждой полочке этой кошмарной карусели, усевшись на гузку, свесив зажаренные пулочки и скрестив на грудке крылышки, в задумчивости кружатся обезглавленные куриные тушки.
Вот в одном из окон второго этажа показалась заплывшая бородатая рожа (скульптор или художник – вторые этажи здесь, как правило, снимает под мастерские эта публика), волосатая ручища, звякая браслетами, протянулась к синему железному ставню и невозмутимо прикрыла его.
Через минуту этот тип спускается вниз, покупает в лавке газету «Гаарец», заказывает чашечку кофе и, облокотившись на стойку, минут тридцать пьет ее, балагуря с хозяином (я не слышу слов, но вижу поминутный посверк белых зубов в рыжей чаще).
Веселый, бородатый, в шортах, с икрастыми курчаво-прокопченными ногами, он похож на проказливого второстепенного греческого бога, и кажется – только крылышек недостает его пыльным кибуцным сандалиям.
Вот ради этих считаных в году часов – прошу понять меня правильно – я здесь и живу…
Я наслаждаюсь. Потягивая пиво, неторопливо перебираю – как старый араб-торговец перебирает четки своими тусклыми сафьяновыми пальцами – скользящие за спину густые, тягучие, сдобренные тмином, кардамоном, корицей и ванилью минуты.
* * *
Многие из поклонников мною написанного люди не то чтобы сумасшедшие, но – с трудностями проживания в этом мире. Есть несколько неудачников-самоубийц. Время от времени (и довольно часто) кто-то из них мне звонит – посоветоваться насчет какой-нибудь очередной своей неудачи или просто пожаловаться на окружающий мир.
На днях часа полтора я говорила по телефону с одной молодой женщиной, которая когда-то кончала с собой, но выжила.
Не успела положить трубку – звонок. Губерман.
– Час не могу до тебя дозвониться!
– Я разговаривала с одной своей читательницей. Помнишь, с той, что выбрасывалась из окна.
– Скажи ей, чтоб никогда больше этого не делала, – заметил он устало. – Или пусть берет этажом выше.
* * *
Звонит юморист Юлиан Безродный:
– Я хочу подарить вам потрясающий сюжет для романа!
– Отчего бы вам самому не воспользоваться им, Юлиан?
– Я миниатюрист, как вы знаете. А это сюжет для грандиозного полотна. Да что там! – полагаю, вам этого на три романа хватит.
– Что же это за сюжет?
– История моей жизни!
– Понятно.
– Погодите!!! Что вы, собственно, обо мне знаете? Давайте встретимся, и вы будете потрясены!
После долгих препирательств я обреченно понимаю, что дешевле встретиться с этим милым, хотя и безумным человеком. Минут двадцать еще уходит на сварливое, даже скандальное выяснение, в порядке ли у меня диктофон и сколько кассет я должна приготовить для записи, – и на другой день мы уже сидим за столиком одного из баров на любимой мною улочке Йоэль Соломон. Я заказываю пиво и тост.
Юлиан долго проверяет мой диктофон, включает, выключает его, нажимая попеременно все кнопки. «Раз, раз… – настойчиво долдонит он, – раз, раз…»
Прокашливается, вслушивается в шелест бегущей пленки и наконец торжественно произносит:
– Самым счастливым днем в моей жизни был день, когда умер мой папа.
После этой фразы он умолкает и долго сидит, нахохлившись, ковыряя вилочкой скатерть.
– Это все? – наконец мягко спрашиваю я.
– Да, – говорит он. – Почему-то мне казалось, что я буду говорить долго, долго…
Я выключаю диктофон и пододвигаю к нему бокал.
– Пейте пиво, Юлиан, – говорю я ласково. – Вы действительно непревзойденный миниатюрист.
* * *
Звонит Губерман:
– А я вчера в суде был. Я ж два года без прав ездил. Просрочил и не заметил. Так вот, явились мы с Сашкой Окунем. Он подошел к бабе-прокурору. Она как увидела его – Сашка же у нас красавец, – рот раззявила и мгновенно была готова из прокуроров перейти в адвокаты и даже сесть на скамью подсудимых. Сашка кивнул на меня и сказал ей: «Посмотри на него, он поэт, у него голова в облаках».
Та взглянула на меня (а я только с самолета после российской поездки – рожа снулая, помятая) и говорит: «Вижу».
Он и к судье подкатывался с теми же баснями. Судья говорит: ладно, если признает свою вину, я не стану лишать его прав, ограничусь штрафом… Ну и присудил 180 шекелей.
– Совсем немного! – заметила я.
– О чем ты говоришь! Я готовился уплатить полторы тыщи… Теперь разницу пропью.
* * *
Что касается правоохранительных органов – в их коридорах можно встретить уже много наших. Причем как по эту, так и по ту сторону закона.
Миша, следователь Иерусалимского полицейского управления, приходит утром на работу. Перед дверью его кабинета сидит здоровенный мужик лет шестидесяти, рубаха расстегнута, на ней пятно крови. Вся волосатая грудь в расстегнутом вороте – синего цвета. То есть татуировка безгранична. Рядом с ним стоит девица лет двадцати с синяком под глазом.
– Вы – Миша? – спрашивает мужик. – Нам до вас.
– Миша! – говорит девица надрывно-плаксиво. – Посадите меня в тюрьму, Миша! Посадите меня в тюрьму!
Миша открывает дверь и приглашает в кабинет мужчину.
Тот садится в кресло удобно, крепко, раскидисто, кивает в сторону коридора и говорит:
– Во! Видал?.. Воспитываешь дочь, растишь ее, лелеешь… А она папу – ножиком!.. Нет, вы, Миша, не подумайте, она хорошая девочка, я ее очень люблю. Но мне ж обидно – что она витворает! Вчера привела козла вонючего… Мало что он ростом ниже ее, он еще и кавказец… Когда она за второй подушкой вышла, я просунул голову в дверь спальни, говорю ему: «Если ты кавказский человек, ты меня поймешь». Он говорит: «Борис Львович, я вас понял». И ушел.
А наутро мы с ней посмотрели сериал, я говорю: «Шо, доця, налей-ка нам по стакану…» Выпили мы с ней, она вдруг говорит: «Ну, и до каких пор ты будешь блюсти мою нравственность?» Я говорю: «Давай, доця, еще по стакану выпьем». Она выпила и забыла тему… И вроде все тихо стало, но тут она принялася мене из гостиной музыкой выживать: «А ну, говорит, старый пидорас, вали в свою комнату, я здесь буду магнитофон слушать».
И вот это, Миша, мене достало! Я ж в нее жизнь вкладывал, я ж!.. «Доця, – говорю, – слово сказано, надо за него ответить… Я, – говорю, – третий месяц здесь живу и хочу о своей стране новости слушать в гостиной, не таясь. Я хочу знать – шо в стране происходит…» Вот скажите, Миша, почему у женщины, которая нас записывала, три звездочки на погоне, а у вас только одна?
Миша объяснил, что это не звездочка, а листик дуба, объяснил, что это означает.
– Видите, все же знать надо… – удовлетворенно замечает мужчина.
Девица влетает в кабинет и с порога:
– Посадите меня в тюрьму, Миша, посадите меня, суку, в тюрьму! Я так переживаю, так переживаю, я так папу люблю!
– Любишь, что ж ты папу ножиком в живот пырнула?
Девица вдруг меняется в лице:
– Да?! А вот это видел?! – отводит длинные волосы с шеи, на которой обнажается синяя линия – стронгуляционный след.
Перемена декораций: выясняется, что папа душил ее проводом от магнитофона. («Ты у меня послушаешь музыку, щас ты у меня услышишь фанфары!») Когда, говорит она, все перед глазами поплыло и в ушах звон начался, она уцепилась за холодильник и наверху вдруг нащупала ножик…
– Да шо ему сделается! – плаксиво говорит она. – Вон он какой жирный, я ж ему только жир колупнула. Ничего с ним не станется!..
Крепко сбитая, смуглая, румяная, она чуть не прыскает вся от соков, в ней бродящих.
– А чего, – говорит, – он лезет в мою жизнь! Все гуляют! И я буду! Вон Райка с солдатом за мороженое переспала, и я буду!
* * *
Несколько особенностей отличают нашу страну от всех остальных. И главная – это резервистская служба мужчин на протяжении чуть ли не всей активной их гражданской жизни. Ты можешь быть врачом, ученым, музыкантом, бизнесменом – даже миллионером! – но раз в году ты получаешь повестку, надеваешь форму, берешь оружие и исполняешь мужской солдатский долг. Можете вообразить, какое количество смешных и даже гротескных ситуаций порождает – на общем драматическом фоне! – эта наша государственная особенность.
Да, в этой пестрой стране основной фон декораций – защитного цвета.
Три резервиста, отпущенные на субботу, лежат на весенней травке в Саду Роз, неподалеку от кнессета. На газете перед ними остатки только что съеденного солдатского пайка – банки из-под тушенки, скорлупки от яиц. Они лежат, беседуют – о чем могут беседовать сорокапятилетние отцы семейств? – о расходах на свадьбу дочери, о банковских ссудах, о растущих ценах на бензин…
На дорожке появляется группа туристов явно из России – паломники, все в крестах, бороды лопатой… Проходя, неодобрительно смотрят на солдат, и один говорит громко:
– У-у! Лежат, загорают, агрессоры сионистские, убийцы, людоеды!
Один из резервистов приподнимается на локте и говорит по-русски лениво и доброжелательно:
– Да вы не бойтесь, проходите. Мы уже предыдущей группой туристов пообедали…
* * *
Молодой человек лет двадцати пяти, классный системный программист, вальяжный увалень, гурман, эпикуреец. Когда рассказывает что-то или рассуждает, поднимает плутовские глаза к небу и спрашивает:
– Правда, Господи? – И сам себе отвечает, поглаживая себя по макушке: – Правда, Боренька!
Как-то летом призывается на очередную резервистскую службу. В один из дней этого срока ему дали увольнительную, он поехал к приятельнице в Тель-Авив, и там до двух часов ночи они отплясывали на дискотеке. После чего слегка поссорились, подружка уехала ночевать к бывшему приятелю, а ему выдала ключи от своего дома.
Он приехал к ней на квартиру ночью, разделся догола (стояла страшная жара, обычная для этого времени года) и завалился спать.
Проснувшись наутро, не обнаружил в квартире ни одной детали своего туалета. Куда-то исчезла вся одежда, от трусов и носков до галстука. Это было тем более странно, что портмоне и ключи от машины лежали на столе в целости и сохранности. Ничего не понимая, он принялся бродить по квартире.
Ария голого гостя.
Но увольнительная заканчивалась, и, хочешь не хочешь, надо было возвращаться в часть. К тому же машину свою он за неимением места припарковал квартала за два от дома. Делать нечего: он принял душ, открыл дверцы шкафа, подыскал просторный цветастый халатик, сунул ноги в шлепанцы и вышел на улицу. И пошел к своей машине.
У нас вообще-то по улицам самые разные люди разгуливают, да и общий карнавальный средиземноморский настрой позволяет часто «приспустить» галстук… Так что прохожие могли и не обратить внимания на это чучело. Остановил его армейский патруль. Уж как-то совсем странно выглядела бородатая вальяжная дамочка в шлепанцах на босу ногу сорок пятого размера.
И тут патруль выясняет, что перед ними – офицер Армии обороны Израиля…
Ребята остолбенели. Он объясняет им ситуацию. Патруль недееспособен уже не только к патрулированию – к твердому стоянию на ногах… Они валятся наземь от хохота. Наконец, придя в себя – тут надо оценить демократизм армейских наших нравов, – ребята сажают страдальца в машину и довозят до его собственного транспорта. А там уж он пересаживается в чем стоит в свой автомобиль и едет в часть.
Как и сколько раз его в пути останавливает дорожная полиция – я не берусь вообразить.
Так, собственно говоря, куда подевалась одежда?
Конечно, это была шутка его приятельницы. Она явилась утром к себе на квартиру, увидела спящего гостя и унесла одежду.
А я представляю только, как в части он объясняет начальству все обстоятельства дела, поднимая глаза к небу в поисках высочайшего подтверждения:
– Правда, Господи? – Правда, Боренька!
* * *
Наш друг Ефим Кучер делал в квартире ремонт. Кто-то ему сказал, что в одном только что открытом магазине в районе старой автобусной станции, Таханы Мерказит, товар вдвое дешевле. Утречком он – в старых шортах, лысый, каракатый – с собакой Лермонтовым поперся на Тахану. Ну а там, на горбатой улочке, в приземистых старых домах, отыскал вроде нужный номер, вошел и удивился: в магазине было полутемно, музыка играла. Должно быть, еще не выставили товар, подумал Ефим. На диване сидела девушка и странно – говорит Ефим – на меня смотрела. Понимаешь? Как на молодого…
Ефим вообще-то человек очень коммуникабельный.
– Ну, – говорит и руки потирает, – показывайте, что у вас есть.
Девушка окидывает его взглядом и говорит: мол, а что ж вы торопитесь? Может, сначала понравимся друг другу?
Ефим говорит:
– Дадите хорошую цену – понравимся.
Она:
– А у нас цена как везде.
Он возмутился:
– Чего ж тогда я к вам через весь город топал! Мне сказали, что у вас – дешевле.
Она отвечает оскорбленно: с какой, мол, стати, дешевле, когда у нас все санитарные нормы в порядке…
…Ну и так далее, пока он не понял, что попал в бордель.
* * *
А Сара по приезде в Израиль устроилась на работу в лабораторию реактивных двигателей. Начальник долго колебался – до нее в коллективе не было ни одной женщины. Не то чтоб он был женоненавистником, но уж больно профессия мужская. С Сарой заключили временный договор, дали испытательный срок – год.
Она действительно была единственной женщиной на всех шести этажах этого серьезного научного заведения. Соответственно, и туалетные комнаты предназначались только для мужчин. Мужики говорили ей: «Сарочка, не стесняйся, заходи к нам пописать». Но она стеснялась и бегала в туалет через дорогу в какую-то маклерскую контору.
И вот спустя год ежедневных ее мучений однажды утром она увидела, что начальник привел двух рабочих – выгораживать кабинку для женского туалета. Так она поняла, что принята на постоянную работу.
* * *
Когда нашему другу Сашке Рабиновичу сделали операцию и домашние уже валились с ног, на ночь ему наняли сиделку. Сиделкой оказался молодой человек удивительной наружности: в черной шляпе и в щегольских бриджах, заправленных в сапожки с узкими носами. Наутро Сашкина жена Роксана явилась в больницу и застала картину: парень сидел у постели больного в шляпе и, тихо напевая, вязал крючком длинный полосатый носок. Арабы с окрестных коек глядели на него дикими глазами. Роксана спросила:
– Где это ты научился вязать?
– Понимаешь, – сказал он, – в молодости я занимался рукоприкладством. – Поднял глаза на недоумевающую Роксану и сказал какое-то слово вроде «ушу» или «джиу-джитсу», она не поняла. Он пояснил: – Северная Корея.
Потом рассказал, что сиделка научила его вязать, когда его самого оперировали…
Роксана спрашивает удивленно:
– А ты перенес операцию?
Он поднял на нее глаза от вязания и невозмутимо произнес:
– Ножевое в легкое.
Так вот, старуха нянечка ему и сказала:
– Ты людям кости ломал-ломал, а теперь давай помогай сращивать.
Так он стал сиделкой.
* * *
И эта женщина – маленькая, худенькая, повязана платочком, как в рязанских селах, – во время войны работала в Ташкенте нянечкой в госпитале. Выходила одного тяжелораненого, вышла за него замуж. Он оказался польским евреем. Тихий ласковый человек. Когда Сталин разрешил польским евреям возвратиться в Польшу, она взъерепенилась, пришла к матери, говорит: «Не поеду ни в какую его Польшу, разведусь с ним».
А мать ей: «Нет уж! Ты замуж за его выходила, знала, что он поляк? Вот теперь и езжай за им в его Польшу. Куда муж, туда и жена. Ты нитка, он иголка».
И они уехали в Польшу. А когда через несколько лет там поднялась антисемитская волна и их сына поляки избили, велосипед его поломали, надумал ее муж уезжать в Израиль. Она – на дыбы. Приехала в гости в Ташкент, к матери. Говорит: «Не поеду я ни в какой его Израиль. Вернусь сюда». А мать ей: «Еще чего! Ты замуж за его выходила, знала, что он – жид? Вот теперь езжай за им в его Жидовию».
И они приехали в Израиль в 58-м году. Прямо в приграничный северный Кирьят-Шмоне, захолустье проклятое. Он подметал автобусную станцию, она что-то где-то мыла, жили в бараке, вокруг на Севере взрывы, зимой дожди, грязь, воды нет… Это из Варшавы-то, а?! Он по ночам плакал. Говорил: «Покончу с собой, не вынесу – куда я семью завез!»
Ну, потом все потихоньку наладилось. Годы шли, он нашел работу в Иерусалиме, переехали. А когда дети выросли, дочь надумала замуж выходить, встал вопрос: как же мать под свадебный балдахин – под хупу – войти сможет, ведь нельзя ей, нееврейке.
Она рассказывает:
– Я стала екзамен этот сдавать, на еврейство, и уж они меня гоняли-гоняли, никак в еврейство не хотят пускать. А свадьба дочери на носу, и я, значить, под хупой стоять никак не вправе. Ох, я взъярилась: «А ну, говорю, позовите моего мужа и заставьте-ка его ответить на все те вопросы, чем вы меня мучаете. Если он не ответит, то вы вот не смеете меня попрать!..»
Словом, выписали мне огромное такое свидетельство, красивое, диплом прямо картонный, тисненый, с золотом!.. Ну, купила я платье новое. Туфли на каблуках. Еле влезла в эти туфли. Стою, качаюсь. Сумку тоже новую купила, красивую. Только беда – диплом в сумку не лезет, а я его непременно с собой взять хотела – вдруг станут перед хупой проверять меня. Так я что надумала – привязала его ленточкой к сумке, так и пошла и гордо под балдахином стояла: пусть знают, что я право имею!
* * *
…Под пальмовым лохматым балдахином храпит в куще мой сосед, адвокат Барзилай… Он выполняет «мицву» (установление) праздника Суккот – семь ночей спать под открытым небом. Его истовый храп разносится над нашим сонным городком – пригородом Иерусалима – и могучими волнами катится в пустыню, отзываясь от скалистых холмов, как эхо всех звучащих в веках рулад из тысяч носоглоток пастухов, торговцев, погонщиков верблюдов, паломников, наконец… Вселенная полнится, набухает, клубится пузырящимся храпом, трясется от раскатистых хрипов, догоняющих друг друга, как шары в кегельбане, и катящихся дальше, дальше, к замкнутой белой соляной накипью чаше Мертвого моря… Кажется, вот-вот она лопнет, вселенная, как кастрюля, переполненная храпом адвоката Барзилая, раскинувшего свои телеса под звездным, я извиняюсь, шатром, неподалеку от запертого на ночь туристического автобуса фирмы «Джек и Елизарий», в виду бугрящейся на горизонте Масличной горы, в ожидании обряда помазания грядущего Мессии…
(Из письма автора Марине Москвиной)
* * *
А как израильтяне распевают гласные! Чаще это раздражает. Но иногда бывает очень трогательно.
Так, на днях картинка в иерусалимском парке Колоколов: крошечный полуторагодовалый малыш сполз с рук матери и заковылял куда-то в сторону. Что бы крикнула наша русская мать? «Ты куда пошел, а? Ну-ка, вернись назад!»
А эта буквально запела: «Леан ата оле-ех! Леа-ан? Леа-ан? Леа-а-ан?!»
Это была ария из оперы. Куда, куда вы удалились… Последнее «леа-а-а-ан» долго затихало в аллеях.
* * *
И если уж зашел разговор – израильтяне вообще очень музыкальны.
Скрипачка Мира Петровская ехала на концерт своего оркестра… Поднялась в автобус, протянула водителю деньги. Водитель – обычный по виду парень-марокканец, со всеми сопровождающими образ типовыми приметами: золотые цепочки везде, где только тело позволяет, голова в торчащих сосульках волос, и на лобовом стекле автобуса – портрет обожествляемого восточными евреями раввина-чудотворца Бабы Сали.
Он взглянул на футляр в руке пассажирки и спросил: куда, мол, со скрипкой едешь? Она отвечает:
– На концерт.
– Что сегодня играете?
Она удивилась. Но виду не подала. Говорит:
– Малера.
– С хором?
Она, конечно, оторопела.
– Нет.
– А, – сказал он, – значит, Первая симфония. – Закрыл двери автобуса и крутанул баранку.
У нас есть круглосуточная программа на радио – передают только классическую музыку. То ли радио наслушался, говорит Мира, то ли просто – интеллигентный человек.
(Выступала она недавно со своим аккомпаниатором на вечернем приеме в кнессете. Первая реакция членов парламента: «Как вы красиво одеты!»
Израильтяне не очень обращают внимание на внешний вид. Один из депутатов, рассказывает Мира, был в смокинге и сандалиях на босу ногу.)
* * *
Впрочем, сотрудники российской миссии у нас тоже со временем расслабляются.
Звонит Кларочка Эльберт, директор Иерусалимской русской библиотеки.
– Представляешь, – говорит, – в российском посольстве совсем с ума сошли! Прислали нам с Колей приглашение на банкет, адресованное «мистеру и миссис Кларе Эльберт». Коля прочитал и сказал мрачно: «Да ну их на х…й, не поеду!»
* * *
Художник Сима Островский, из ленинградской группы еврейских художников «Алеф», был страшным матерщинником. Он вообще не мог разговаривать без мата – запинался, изумлялся сам себе и в конце фразы смачно присовокуплял. Приехал в Израиль в начале семидесятых. Друзья, прекрасно знавшие Симу, убедили его, что на жизнь здесь он должен зарабатывать частными уроками живописи и рисунка.
Через знакомых раздобыли ему первых учениц – двух сестренок четырнадцати и двенадцати лет из чопорной семьи бывших рижан. Предупредили, чтоб Сима не смел раскрывать рта.
Девочки пришли на первый урок, и напряженный Сима, долго репетировавший свое вступительное слово, сказал, тщательно выговаривая слова:
– Вот, я поставил вам натюрморт. Вот акварель. Кисти. Вода. Рисуйте. Разговаривать не надо. Вопросов мне не задавать. Рисуйте молча. Все!
Воспитанные девочки – белые отложные воротнички, туго заплетенные косы – послушно принялись рисовать.
Прошло несколько минут.
В полной тишине Сима побродил от стены к стене, распахнул окно, закурил, расслабился, посвистал… И, уставясь в синее небо, произнес задумчиво:
– А если возникнет какой-нибудь вопрос, вы мне – х…як: записочку.
Стоит ли говорить, что этот урок стал первым и последним на его педагогическом поприще.
Еще одну историю о Симе Островском любит рассказывать Сашка Окунь, известный израильский художник, из той же группы «Алеф».
Однажды в юности они с приятелем оказались в Одессе. И, шатаясь по городу, набрели на знаменитый литературный кабачок «Гамбринус». По сути, это была пивнушка, директора в ней менялись по мере того, как все жиже разбавляли пиво.
По вечерам в пивнушке играли два страшных, два великих лабуха: Исаак Абрамыч – жовиальный толстячок, присобачивавший к скрипке какое-то электрическое устройство, и Абрам Исаакыч – длинный желчный циник, он бацал на фоно.
И вот каждый вечер Сашка с другом сидели у их ног и преданно слушали их импровизации. В конце концов музыканты обратили на мальчиков внимание, различили их средь всеобщего хлама и хлада и однажды разговорились. Узнав, что юноши из Ленинграда, Исаак Абрамыч спросил:
– А Симу Островского вы знаете?
Саша сказал гордо:
– Знаем!
Тогда циник Абрам Исаакыч поднялся из-за инструмента, вытянулся во весь свой струнный рост и торжественно произнес:
– Сима Островский – первый тромбон в мире!
Сима – метр с кепкой – играл, оказывается, на всех инструментах!
* * *
В Доме художников в Иерусалиме каждые две недели обновляется экспозиция живописи и скульптуры. В небольшом зале там же проходят литературные вечера. Недавно меня пригласили выступить. Собралась публика, мои читатели. На небольшой эстрадке возвышалась скульптура из постмодернистских – огромный гипсовый столб, заключенный в железную клетку.
Я начала что-то читать, рассказывать, разговаривать с публикой – как всегда. Но на этот раз контакт никак не устанавливался. Раздавались странные, не по делу, сдавленные смешки, двусмысленный ропот… Все смотрели куда-то поверх меня…
Я оглянулась, вгляделась в громоздкое произведение искусства и все поняла. Экспонат за моей спиной являл мужской половой орган, запертый в железной клетке. Должно быть, это что-то символизировало. Например, обуздание страстей.
В Израиле любят концептуальное искусство. В семидесятых годах был популярен шлягер: «Мне нравится концептуальное искусство в Тель-Авиве». Хотя, на мой взгляд, Иерусалим следовало бы пощадить.
Искусствовед Гриша Мостовой написал в своем еженедельном обзоре в газете «Новости»:
«Скульптор Цецилия Фукс изваяла гигантский двухметровый член, гордо вознесшийся к потолку. Сюжет этот не нов. Многие скульпторы использовали его. Микеланджело, например, тоже ваял эту деталь.
Но фоном ее взял Давида!»
* * *
…Ежегодный парад в День Иерусалима всегда производит впечатление парада-алле на арене цирка. Мы с Феликсом Дектором встретились в городе и угодили в самый эпицентр шествия. В небе прямо над процессией кружили вертолеты, охраняя эту горстку блаженных.
Кто только не шел с плакатами по улице Яффо со стороны Яффских ворот!
Мы присели на скамейку у входа в здание Центрального почтамта и любовались пестрой, на вид вполне безумной компанией. Интересно – почему в этот день приезжают выразить солидарность столице Израиля такие причудливые люди? Значит ли это, что толика безумия входит в духовную субстанцию этого места?
Они шли по трое, по пятеро, несли транспаранты, с воодушевлением пели израильские песни. Японцы, филиппинцы, малайцы, индийцы и таиландцы… Кто-то бил в бубен и приплясывал, кто-то ритмично тряс большими яркими погремушками…
Было очень смешно.
Я, как всегда в таких случаях, плакала.
В этой карнавальной колонне выделялась делегация Германии – человек пять. Они шли чинно в ряд, строго одетые, несли транспарант «Германия любит Израиль!».
– Германия очень любит Израиль, – сказал Феликс. – Мне это напоминает анекдот: «Рабинович, вы любите свою жену?» – «Конечно! Пойдите, там еще остался кусочек…»
(Из письма автора Марине Москвиной)
* * *
Возвращаюсь в Иерусалим из Хайфы. Моим соседом в автобусе оказывается славный и словоохотливый старичок. Он родом из Польши, несколько лет в детстве, после войны, провел в России. Вот уже сорок лет живет в Иерусалиме. Некоторое время мы обсуждаем политическую ситуацию, я, по всей видимости, слишком резко отзываюсь о наших «кормчих».
– Вам не нравятся евреи? – участливо спрашивает он.
– Мне не нравятся люди, – подумав, говорю я.
Он вздыхает, улыбается и широко поводит рукой, где за окном вдоль шоссе тянется слепяще-синяя полоска Средиземного моря.
– А я, знаете, люблю наши края! – говорит он, щурясь. – Какие погоды у нас! Нет, вы что думаете – я получил русское образование, я ничего не забыл, я все помню! «Всякий русский любит быстрой езды!» Это Гоголь, между прочим, хорошенький антисемит. Я ничего не забыл!
Да, Гоголь… Навестив наши края, он горестно заметил в одном из писем: «Был у Гроба Господня, а лучше не стал».
* * *
Кстати, о паломничестве.
Израильтяне – страстные путешественники. В любой, что называется, точке нашей планеты вы рискуете встретить соотечественников. Если некто – в Париже, Монако, Сингапуре или Киото – расхаживает по залам музея, улицам и магазинам с видом главы местного муниципалитета, хозяйским глазом посматривая на остальных туристов, знайте, что человек этот – израильтянин.
Может быть, поэтому наш приятель не торопился с выездом за границу. Он говорил, что горластых собратьев ему и дома хватает. На десятом году жизни в Иерусалиме жена все-таки уговорила его посмотреть мир, да и случай подвалил: удивительно дешевые путевки по Италии.
Спустя недели три он рассказывал нам об этом кошмаре.
Группа подобралась израильская, с гидом-израильтянином и с постоянно орущими нашими братьями. В автобусе (а на автобусах передвигались в день по пять-шесть часов) они хохотали, хлопали в ладоши, перекрикивались и громко пели… Едет автобус по Флоренции, а из окон несется дружный рев: «Рахели, моя постель без тебя холодна!» Сама экскурсия проходила по укороченной программе. Группа куда-то неслась, отстать от нее было невозможно, потому что автобус ехал дальше.
Но самым впечатляющим оказалось посещение Помпеи. Сначала все тащились по жаре по каким-то камням. Потом возник местный парнишка, который три месяца когда-то учил иврит в Тель-Авиве, и повел группу по весьма однобокому маршруту. Указал на стрелку в виде мужского члена и сказал: «Видите этот указатель? Здесь был лупанарий!»
Далее он останавливался у очередного торчащего из стены или свисающего откуда-нибудь все того же члена. «Здесь тоже был лупанарий!» – говорил он ликующим голосом, и дальше группа трусила от одного лупанария к другому. Наконец все остановились у одной из сохранившихся вилл. Вошли, бегом миновали великолепные фрески и шумной гурьбой ввалились в спальню, где вошедших встречала статуя бога плодородия с невероятным членом.
Наступила почтительная тишина, и вся группа восхищенно и уважительно выдохнула: «Вау!!!»
* * *
Прихожу домой, включаю автоответчик. Задыхающийся мужской голос оставил запись: «Работа для Дины!!!» – и номер телефона.
Звоню. Это юморист Юлиан Безродный.
– Дина! Создается новая либеральная газета, которая будет бороться против религиозного засилья. Если это вас не смущает, я продолжу.
– Юлиан, боюсь, что это меня смущает.
– Вам не придется ничем поступиться! – завопил он взволнованно. – Все ваши статьи буду писать я сам!
– Юлиан, – сказала я мягко, – поймите меня правильно, меня давно уже ничто не может удивить, но бороться с религиозным засильем, одновременно соблюдая субботу… в этом есть некое противоречие, вы не находите?
Он подумал, сопя в трубку. Сказал с тяжелым значением:
– Таки плохо!
Что, думаю, за авантюра – газета, которая создается исключительно для того, чтоб бороться с религиозным засильем?
– А кто, – спрашиваю, – будет главным редактором этой газеты?
– Вы!
Я удержалась, чтобы не расхохотаться. Господи, почему я закончила мой роман! Здесь стоило бы писать многотомные саги. Как раз человеку, в чьем доме молочное отделено от мясного, уместно руководить газетой против религиозного засилья.
– Нет, – говорю, – полагаю, главный редактор должен хоть отчасти разделять взгляды своих сотрудников и хоть отдаленно соответствовать своим образом жизни центральной линии издания. Меня могут не так понять.
Кто же, думаю, субсидирует эту спецзатею? Кого осенила столь богатая идея? А вслух спрашиваю:
– Кто же хозяин этих благодатных полей?
– Владелец сети некошерных магазинов «Тим и Мотя».
* * *
…Слепая с собакой-поводырем в дамском туалете на центральной автобусной станции Иерусалима… Она и в кабинку зашла с собакой. Я стала ждать, когда она выйдет, спрашивая себя: зачем мне это нужно и как можно на пятом десятке продолжать оставаться «зевакой праздным»?
Вскоре она вышла, достала из сумки пластмассовую коробку и выронила ее. Опустилась на корточки, стала шарить рукой по полу. Я бросилась, подняла коробку и подала ей. Она сказала громко в мою сторону:
– Спасибо тебе!
Налила воды в коробку и поставила на пол. Собака принялась шумно лакать. Был жаркий день, хамсин.
Потом слепая долго причесывалась перед зеркалом и даже красила губы. Я смотрела на нее и думала: зачем она стоит перед зеркалом? В сумраке туалетной комнаты казалось, что она смотрит – и довольно критически – на свое отражение… На стене туалета была прикноплена фотография улыбающейся леди – Дианы…
Я вспомнила, как однажды мне пришлось сидеть позади слепца, зашедшего в междугородный автобус со своей собакой. Сначала улеглась под сиденье она, потом сел он…
Некоторое время я размышляла об этих двоих со свойственной моим мозгам сентиментальной элегичностью, потом отвлеклась. Передвинув ногу, наткнулась на что-то мягкое и приняла это за баул сидевшего рядом со мной солдата. И только в конце пути поняла, что ехала, поставив ноги на собаку. И поразилась ее мудрому смирению, этому великому терпению ради одной, ее единственной жизненной цели: оберегать хозяина. Мои ноги хозяину не угрожали, это было главным, а значит, их надо было терпеть всю дорогу от Иерусалима до Тель-Авива.
Кстати, когда слепой в Израиле выходит на пенсию, у него – по существующему закону – отбирают собаку-поводыря. Один из наших «русских» депутатов кнессета выступил с законопроектом, в котором слепым-пенсионерам оставляли собак.
Я горжусь активной деятельностью «русских» в кнессете.
Дивная страна! Боже, какая страна – живи, пиши и никогда не испишешься!
(Из письма автора Марине Москвиной)
* * *
Илан, двадцатилетний репатриант из Великобритании, перед Шестидневной войной поступил на Физико-математический факультет Иерусалимского университета. Когда началась война, парня призвали в боевые части.
В одном из боев его рота должна была выбить иорданских легионеров, засевших в жилом доме иерусалимского района Тальпиот. Процесс был привычным: под дверь закладывается заряд, после взрыва в открывшийся проем бойцы бросают гранаты. Но в тот раз то ли заряд был слишком сильным, то ли строение слишком ветхим – от взрыва упал весь дом и завалил Илана обломками. Года три парень приходил в себя после контузии.
Сейчас он профессор, уже двадцать лет преподает математику в Иерусалимском университете. Однажды, показывая студентам элегантный способ решения сложной задачи, он заметил:
– Советую вам всегда применять этот способ. Он позволит объяснить решение любому человеку. Уверяю вас, даже уборщики на вашем этаже поймут задачу, если вы объясните им способ решения.
– Ну конечно поймут! – раздался с галерки насмешливый голос. – У них ведь у каждого – третья степень.
Дело происходило в начале девяностых, когда наши кандидаты и доктора шуровали швабрами где только удавалось.
И то сказать: чем только не приходится поначалу заниматься в этом городе новым иерусалимцам!
* * *
Могучее кровообращение еврейской истории, связь времен, замкнутость сюжетов, круги и магические узлы судеб…
Родив дочку – лет семнадцать назад, в Москве, – Лера выкормила заодно мальчика соседки, у той не было молока…
Спустя много лет в случайном разговоре выяснилось, что бабушка этой соседки во время войны спасла еврейскую девочку. Когда гнали на расстрел колонну евреев, бросилась и вырвала из рук молодой женщины двухлетнего ребенка. И ей удалось скрыться.
Поскольку ребенок был смуглым, все время оккупации ей приходилось мазать сажей двоих своих детей, чтобы как-то сгладить разницу – она выдавала девочку за свою.
Спустя несколько лет после войны девочку разыскали оставшиеся в живых тетя и дядя, в пятидесятых годах они уехали с ней в Израиль, но связь между семьями продолжалась, эта старая женщина приезжала в гости, стала «Праведницей Израиля», в ее честь, как водится, посадили дерево в Аллее Праведников музея «Яд Вашем». Потом она умерла, и связь заглохла.
И вот спустя годы Бог воздал ее семье по-своему, как только Он умеет: еврейская женщина выкормила ее правнука своим молоком.
* * *
…Мы праздновали свадьбу моего приятеля на одной из маленьких уютных, как бы стесненных домами площадей в центре Иерусалима… Столики были расставлены вокруг каменной чаши фонтана посреди площади. Играла музыка, перекрикивая ее, гости веселились, танцевали парами и в кругу, обнявшись за плечи…
В переулке, ведущем на площадь, показалась пара – юноша и девушка, – вероятно, туристы. Попав в полосу музыки, они – естественно и незаметно, как входят в мелкую воду, – сменили шаг на легкое пружинное скольжение и, пританцовывая, направились в боковой переулок. Там, в затемненном уголке, они сняли рюкзаки и принялись самозабвенно танцевать друг перед другом. Оба – особенно девушка – танцевали свободно, легко, по-дикарски: восхитительно просто. Кто-то из гостей увидел, позвал других, и вскоре уже все переместились к фонарю, неподалеку от которого на тесном пятачке желтоватого света упоенно двигались под музыку эти двое. Девочка – в грубых кроссовках, узкой прямой юбке ниже колен и тесной короткой майке (светлые волосы собраны на затылке в хвостик) – была так поразительно пластична, каждое движение ее было наполнено таким обаянием и грацией, руки плескались, то улетая и волнуясь где-то над головой, то, как ленты, обвивая ее тело. То вдруг она принималась кружиться и отклоняться, и все остальные милые и мелкие движения приходили в точное соответствие с движением корпуса. Мальчик словно оттенял ее – пританцовывал маленькими шажками, семенил вокруг своей подружки, счастливыми глазами приглашая всех полюбоваться. Лицо его влюбленно сияло, в такт музыке одним подбородком кивая на девушку, он словно просил у присутствующих подтверждения: правда она прелесть, правда, ведь правда?
Так они протанцевали несколько минут, подняли рюкзаки и, кружась, скользящим шагом, снисходительно улыбаясь на наши бурные рукоплескания и горластые «браво!», невозмутимо удалились в сторону улицы Яффо.
Их появление было таким неожиданным подарком!
Короче – свадьба удалась…
(Из письма автора Марине Москвиной)
* * *
По поводу неожиданных появлений.
Наш друг Ефим Кучер рассказывал, как сын его Антон с друзьями однажды в ночь на Новый год, переодевшись Дедами Морозами, гоняли на велосипедах по Иерусалиму.
Я вспомнила одну знакомую семью «отказников». Это было в конце семидесятых, в эпоху застоя. С работ их повыгоняли, жить было не на что. Летом спасал огородик на даче, а зимой – «елки». Детские утренники или приглашения на дом – они работали по вызовам в фирме «Заря». Наряжались Дедом Морозом и Снегурочкой, носили за плечами мешки с подарками, водили с детьми хороводы у елок… В фирме относились к ним благосклонно. Директор говорил: «Мы любим работать с дед-морозами вашей нации. У вас никогда не происходит возгорания бороды».
Насчет загадочного возгорания можно понять: Деду Морозу наливали в каждом доме. В какой-то момент, потеряв бдительность, неверной рукой он подносил зажженную спичку к сигарете, вставленной меж ватных кустов, – и!..
…А я представляю, как в переулках Иерусалима меж старых арабских домов мелькают на велосипедах спины в красных армяках и на теплом ветру Иудейских гор развеваются белые пакли привязанных бород, недосягаемых для возгорания…
…А вчера пировали мы с Лизой и Юрой в Доме Тихо – ты помнишь, конечно, этот окруженный соснами старый каменный дом…
Ребята пригласили нас с Борей обмыть их вступление в Союз писателей, я ведь руку приложила, а точнее – грудью проложила туда им дорогу, включая писанину рекомендаций, рецензий и прочее.
Оказывается, по вторникам вечерами в Доме Тихо играет замечательный джаз-банд (я даже не знала!), и столики надо заказывать заранее. На террасе стоит шведский стол с вином и супчиком в гигантской фаянсовой супнице, с огромным количеством сыров и салатов. И все это за твердые семьдесят шкалей можно повторять бессчетное количество раз, сколько влезет.
Под желтыми фонарями пьяно-сладостно гундосит джаз-банд, а чинная публика беседует.
Представь этот вечер.
Борька с жары и устатку выпил слишком много замечательного кармельского из подвалов Зихрон-Яакова и съел слишком много козьего, овечьего, а также верблюжьего, а также разного другого сыра, который в виде шариков, брусков, кирпичиков и голов, обсыпанных красной и черной паприкой, молотыми оливками и маслинами и обваленных в орехах, чесноке, тмине и других бедуинских приправах, – лежал на досках, покачивался и плыл в медовом свете ночи…
В общем, от всего этого янтарного великолепия Боренька на нетвердых ногах пошел блевать в этот – ты помнишь? – культурнейший в Иерусалиме туалет. Юра пошел следом – приглядеть – и спустя полчаса выволок на себе бледного вялого Борю.
Вечер, словом, удался.
Кстати, зайдя в женский туалет, я застала там смотрителя музея, Константина, со шваброй в руках. Значит, по совместительству он уборщик. Или просто не доверяет чужим никакой работы в Доме. Мне было как-то неловко заходить при нем в кабинку, и минут двадцать мы чинно обсуждали культурные мероприятия Дома Тихо, о которых (вечерних) я, оказывается, ничего не знала. Точно так же, как бывают дураки летние и зимние, я все эти годы была завсегдатаем дневным, а Лиза с Юрой – ночными. Мы стояли с Константином, изящно облокотившись на умывальники (он со шваброй в руках), делая вид, что стоим где-нибудь в фойе оперного театра; в туалет входили дамы в колье и диадемах, весело журчали в кабинках струи, потоки и ручьи разной мощи, а Константин (он энтузиаст и патриот Дома Тихо) говорил мне: «Вторники – это что! Джаз, шушера! Вы бы посмотрели – какая публика собирается у нас на исходе субботы! Играет ансамбль «Золотые струны Иерусалима», а собираются англосаксы – столики за три недели нарасхват!»
К чему я все это? – чтоб ты поняла, что должна еще приехать! Да что мы с тобой, в самом деле, хуже англосаксов? Или струи у нас слабее?!
(Из письма автора Марине Москвиной)
* * *
Мы устроили у нас дома «отвальную» по поводу отъезда на два года в Москву.
Губерман, узнав, что я собираюсь угощать гостей пловом, сказал:
– Только не плачь над ним, а то пересолишь.
Довольно весело, легко прошел этот вечер. Все, конечно, изгалялись на тему моего высокого назначения. Игорь обращался ко мне не иначе как «Дина Сохнутовна».
Сашка Окунь вспомнил, как его приятель, работая в московском «Сохнуте» в начале девяностых, нанял себе в телохранители полк казаков, которые повсюду с пиками наперевес и с шашками на боку выступали впереди него.
– Я вообще давно считаю, что надо учредить иорданское казачество. Если есть донское и кубанское… чем хуже легендарный Иордан? А ты, – сказал он мне, – вообще должна вести себя заносчиво, сплевывать на ходу, ходить повсюду завернутая в израильский флаг, требовать, чтобы тебе отдавали честь при встрече и носить на боку шпагу.
Игорь, весь вечер наблюдая за моими нервными вскакиваниями (на другой день мы уезжали), проникновенно сказал:
– Ну что ты так трепетна, как гимназистка, продавшаяся в портовый бордель? Не волнуйся, начнешь работать и увидишь, что ничего страшного нет, что среди клиентов даже и симпатичные попадаются.
Кое-кто из гостей советовал тщательнее проверять у клиентов документы – черт-те кого, мол, привозят в страну…
* * *
Бершадские, например, привезли в Израиль старую няню, тихую русскую женщину. Привезли на свой страх и риск по купленным еврейским документам, ибо без Нюши никто бы и с места не тронулся.
Годах в тридцатых Нюшу прихватил с собой из Суздаля старый Бершадский. Ездил он по стране от «Заготзерна», увидел в какой-то конторе тощую девочку, таскающую тяжеленные ведра, по въедливости своей расспросил и вызнал все – что сирота, живет у соседей из милости, подрабатывает уборщицей. Был старый Бершадский человеком резких, мгновенных решений.
Так Нюша оказалась в семье. И прожила с Бершадскими всю свою жизнь. Вынянчила дочь Киру, потом ее сына Борю, потом народились от Бори Мишка и Ленка, подросли, пошли в школу…
Тут все они и переехали в Иерусалим.
Поначалу Нюша тосковала: все вокруг было непонятным, люди слишком крикливыми, свет слишком ярким, испепеляющим. С утра на окнах надо было опускать пластмассовые – гармошкой – жалюзи.
Но постепенно она освоилась, все ж таки Ерусалим, Земля Святая, по ней Своими ноженьками Сам Иисус ходил!
Она отыскала дорогу в церковь Марии Магдалины и буквально за несколько месяцев стала в христианской общине для всех родной и необходимой. И монахини, и послушницы, и паломники – все Анну Васильевну любили и почитали. Замечательно, кстати, готовила она еврейские национальные блюда, которым в свое время обучила ее жена старого Бершадского, великая кулинарка Фира. Монахиням очень нравились манделех и фаршированная рыба.
Потом Нюша заболела, тяжело, окончательно… Христианская община всполошилась, поместили ее во французский госпиталь «Нотр-Дам», ухаживали, навещали, поддерживали безутешную семью…
Под конец Нюша горевала, что Бог за грехи не пустит ее в рай.
– Да за какие такие грехи, ты ж святая! – восклицала пожилая Кира.
– Нет, – бормотала она, – за ненавиство проклятое.
– Да за какое такое ненавиство?!
– А вот, Полину не любила…
Полина была соседкой по коммунальной квартире в Трубниковском переулке – скандальная вздорная баба, терроризирующая все проживающие там семьи.
– Полину тебе не засчитают, – обещал Мишка, солдат десантных частей Армии обороны Израиля, безбожный представитель третьего выращенного ею поколения семьи Бершадских.
…Отпевали ее в церкви Нотр-Дам священник с хором мальчиков, пришло много народу с цветами, нарядный черный гроб, украшенный серебряными вензелями и кистями, торжественно сопровождал на кладбище кортеж из семи черных «Мерседесов», – все расходы по скорбному ритуалу взяла на себя христианская община.
Разве могла когда-нибудь Нюша помыслить, что лежать она будет на самой горе Сион, с вершины которой ее кроткой душе откроется во всем своем белокаменном великолепии святой Ерусалим!
Видно, прав был Мишка, безбожный представитель третьего выращенного ею поколения семьи Бершадских: Полину не засчитали.
* * *
Впрочем, не нам судить – что, и как, и кому засчитывают там, в небесной канцелярии…
Вот пожилой немец Готлиб фон Мюнц… Его мать, баронесса, после прихода Гитлера к власти в знак протеста приняла иудаизм, затем своим порядком попала в концлагерь и погибла. Мальчик успел спастись, его где-то спрятали родственники. Переживший смерть матери, потрясенный ее судьбой, он уехал в Израиль и всю жизнь прожил здесь, подрабатывая рисунками в газетах, какими-то карикатурами.
С расцветом эпохи компьютеров он, немолодой уже человек, осилил все премудрости компьютерной графики и подвизается на книгоиздательской ниве. Когда очередной работодатель разоряется, его нанимает следующий авантюрный еврей – продавец воздуха (поскольку многие из них – русские евреи, он выучил русский язык), и вновь он сидит и верстает страницы русских газетенок в программе «Кварк» или еще какой-то там программе – пожилой немец, барон фон Мюнц, гражданин государства Израиль, старожил Иерусалима, сдержанный негромкий человек.
И другая судьба: девушка, француженка, родилась в истово католической семье, воспитывалась в бенедиктинском монастыре, затем окончила школу медсестер и уехала в Африку с миссионерскими целями. Быт там своеобразный, особой библиотеки взять было неоткуда, по ночам донимали москиты… Она пристрастилась читать Библию. И в процессе этих ежедневных, вернее, еженощных чтений открыла для себя экзальтированная девица, что еврейская религия – основа основ, самая естественная, самая доподлинная вера и есть.
Она приехала в Иерусалим, вышла замуж за польского еврея и прожила здесь буквально всю жизнь: дала себе обет, что никогда – никогда! – не покинет Иерусалима.
Она ни разу из него и не уезжала… Муж, известный в Польше архитектор, спроектировал и построил в Старом городе причудливую трехэтажную квартиру с огромной террасой, обращенной к Западной стене.
Потом он умер, а женщина эта так и живет – удивительная пленница своей истовой веры, старая иерусалимка. Время от времени она является в Министерство абсорбции, берет адрес или телефон какой-нибудь совсем новой семьи репатриантов и некоторое время опекает этих обезумевших от собственного шага в пропасть людей: возит их повсюду, объясняет все, рассказывает – приручает к Иерусалиму, царственному дервишу, припыленному королю городов, мифу сокровенному. А к нему ведь необходимо припасть, не глядя на мусорный бак у соседнего дома… И вот она, приемная дочь Иерусалима, понимает это как никто другой и поит, поит из собственных ладоней драгоценной любовью к этому городу, который пребудет вечно, даже если распахать его плугом – как это уже бывало, – вечно пребудет, ибо поставлен – на скале.
* * *
Довольно часто я размышляю о возникновении феномена мифа в сознании, в чувствовании человечества. Я не имею в виду культурологический смысл этого понятия. Скорее, мистический. Знаменитые сюжеты, отдельные исторические личности, произведения искусства, города – вне зависимости от степени известности – могут вознестись до сакральных высот мифа или остаться в ряду накопленных человечеством земных сокровищ.
Вот Лондон – огромный, имперской славы город. Париж – чарующий, волшебный город! Нью-Йорк – гудящий Вавилон, законодатель мод…
Иерусалим – миф.
Миф сокровенный…
2004