Визит
Я очень расстроился, и впервые за все истекшее время одиночество в Адмиралтействе показалось мне тягостным. На лагуны вместе с ночью опустился тяжелый туман; по голым стенам струилась влага; свет моей лампы, когда я пересекал пустырь, вырисовывал тот же самый фантастический ореол, о котором напомнил мне Марино. На душе у меня было тревожно и горько; я вдруг почувствовал себя таким же одиноким, как наказанный ребенок, который из глубины своей темной комнаты тянется к теплу и к праздничным огням. В этот момент я впервые с удивлением обратил внимание на то, что факт знакомства Ванессы и Марино выглядит просто невероятным. Всякий раз, когда люди, участвовавшие в совершенно разных эпизодах нашей жизни, вдруг где-то вдали от нас устанавливают контакт между собой, нас начинают мучить предположения о некоем подозрительном сговоре, внезапно омрачающем и окутывающем тайной огни того далекого праздника. На фоне тех театральных декораций, которые рисовало мне на расстоянии воображение и которым предполагаемое присутствие Ванессы придавало резкие и напряженные тона, разыгрывалась благодаря моим сновидениям весьма знаменательная сцена, где, как подсказывало мне мое тревожное предчувствие, каким-то образом решалась моя судьба.
Эти тягостные предчувствия делали еще более скучным и без того унылый вечер. Я долго прогуливался взад и вперед по своей комнате. Моему утомленному таким механическим хождением сознанию темное помещение в конце концов стало казаться в чем-то необычным; оно питало во мне странное, неуютное чувство, которое возникает, когда догадываешься, что в знакомой комнате переставили мебель, но никак не можешь понять, что же, собственно, было переставлено. Я вдруг осознал, что мой взгляд то и дело машинально падает на принесенные накануне и валяющиеся в беспорядке на столе карты Сагры, точнее, я понял, что вот уже целый час меня мучает желание отправиться в палату карт.
Возвышающаяся за пустырем глыба крепости в почти непроницаемой черноте выглядела тем более внушительной, что, как мне вдруг показалось, от нее даже в темноте падает тень, посылая всему лагерю сна слабую, но ощутимую пульсацию тяжело, мощно бьющегося в ночи сердца мрака. Я шел посреди тяжелой, свинцовой неподвижности, и огромный заслон крепости защищал меня от ветра, налетевшего с моря и посвистывающего в зубцах ее стен. Теплая, влажная, слишком мягкая ночь придавала заточенному в казематах воздуху печаль на миг приоткрытой тюрьмы; влага леденила стены коридоров, словно внутреннюю поверхность пещеры. Блуждающий, постоянно подрагивающий свет, который моя лампа настойчиво ввертывала в эти туннели, заставил меня в этот раз острее, чем когда-либо раньше, почувствовать исключительно негостеприимный характер места. Его молчание было выражением высокомерной враждебности. Казалось, что вот за этой замышляющей козни тенью, в этом вот сплетении сосудов, окутавших черное сердце, притаилось нечто угрожающее.
Слабый свет моего фонаря на стенах палаты карт теперь позволял ощутить почти физически ту легкую дрожь пробуждения, напряженную вибрацию которой я почувствовал своими нервами еще во время своего первого визита. Так же как запечатленный в наскальных рисунках крик теней на стенах пещер может растаять вдруг при свете зажженной лампы и ожить, освобождаясь от глины веков, так и доспехи блестящих карт тоже оживали в ночи, прилаживая кое-где свою сеть магических фресок к оружию терпения и сна. От усталости, накопившейся во время поездки верхом в Сагру, от того, что было уже поздно, мне вдруг стало казаться, что покидающая мое затуманенное сознание энергия передается этим вот нечетким контурам и, лишая меня возможности воспринимать их обыденный смысл, одновременно потихоньку открывает мне путь к восприятию колдовской силы этих иероглифов и устраняет один за другим заговоры, мешающие пониманию их загадочного смысла. Я постепенно погружался в населенный кошмарами сон и в полусне услышал вдруг, как часы пробили в спящей крепости десять часов.
Охватившее меня состояние немочи преодолевалось с трудом. Пробудившись после короткого сна, я решил, что вид помещения как-то непонятно изменился. Стены зала, как бы страшась моего взгляда, в котором совсем уже не было сна, продолжали слегка шевелиться; казалось, что сновидение просто не хочет так вот сразу исчезать из этой столь беззащитной комнаты. По холодку в спине я почувствовал, что легкий ветерок, который продувал комнату, не стих, и вдруг догадался, что пляшущие тени дрожали на стенах под лучом моего фонаря и что дверь сзади меня несколько секунд назад бесшумно открылась.
Я повернулся всем телом и вздрогнул, почувствовав на щеке ткань женского платья. В темноте раздался легкий, музыкальный смех, который отбросил меня в море, накрыв последней волной сновидения. Я вцепился руками в платье и поднял глаза к утопающему в тени лицу. Передо мной стояла Ванесса.
— Я бы не сказала, что Адмиралтейство так уж хорошо охраняется. Я скажу об этом капитану. Так вот из-за чего ты покидаешь свою лучшую подругу, — добавила она, с любопытством наклоняясь над столом.
Она уже сидела на подлокотнике кресла и, покачивая ногой, не торопясь разворачивала карты — так в деревне от нечего делать открывают дверь соседского дома. С первого же мгновения я узнал ее бесподобную непосредственность, с которой она немедленно вписывалась в новую обстановку, ту ее легкость, с которой она раскидывала свой шатер, нисколько не заботясь о ветре.
— А твои гости?.. Как ты оказалась здесь? — произнес я наконец не очень уверенным тоном.
Вынужденный так вот резко вступить в разговор, я вдруг, сам не знаю почему, почувствовал себя пойманным с поличным.
— Мои гости чувствуют себя прекрасно и благодарят тебя. Они пьют за мое здоровье в Маремме.
— Но… Ванесса?
— Он правильно сказал, он еще не все забыл…
Снова раздался легкий смех, странно прозвучавший в этой комнате с глубоким эхом — словно кто-то рассмеялся в театре за погасшей рампой. Ванесса положила руку мне на лоб и посмотрела на меня пристально и серьезно.
— …Какой же ты все-таки еще ребенок, — добавила она с почти нежной интонацией. — Тебе здесь нравится? — Она медленно обвела взглядом темную комнату. — …Марино говорит, что тебя от Адмиралтейства просто оторвать невозможно. Это верно?
Я глядел на нее все еще с удивлением, а она тем временем осваивалась понемногу, водворялась, похожая на абсолютно устойчивое, спокойное пламя свечи в тихой комнате. В пыльном хаосе палаты карт ровный, очень бледный цвет ее рук и груди вызывал ассоциации с каким-то необычайно ценным материалом, столь же лучезарным, как белое женское платье во мраке ночного сада.
— Я действительно практически не покидаю его. И мне действительно здесь нравится.
— Тут, конечно, не так весело, как в саду Сельваджи. Хотя место и правда не без очарования.
Теперь, привыкнув к темноте, ее взгляд вдруг стал пристальным. Она подняла фонарь вверх: из тени выступила затейливая мешанина карт. На ее лице застыло напряженное, как у ребенка, любопытство.
— Ты приходишь сюда смотреть на карты?
— Это допрос?
— Это характеризует тебя с самой лучшей стороны. По-моему, ничто так не украшает комнату, как карты.
Луч фонаря остановился на одной старинной карте, украшенной соцветиями странных витых букв. В интонации Ванессы вдруг послышался прямой вызов.
— А у меня в Маремме, в моей комнате, такая же. Ты увидишь ее.
— Интересно, что привело тебя в Маремму?
— Сирт сейчас в Орсенне очень в моде. И у нас здесь владение — полуразрушенный дворец. Ну а мне было скучно. Вот и пришла мне в голову фантазия навести тут порядок. Похоже, ты единственный, кто не в курсе. А кстати, тут встречаются приятные люди. Например, твой друг Фабрицио…
Лицо Ванессы незаметно напряглось, как у человека, прислушивающегося к звуку упавшего в колодец камня.
— …Капитан Марино.
Последнее имя оживило мои недавние переживания, потревожило дремавшую во мне мутную водицу.
— Капитан Марино — это не совсем то, что я мог бы назвать приятным человеком.
— Ты не прав, Альдо. Он тебя очень ценит, уверяю тебя.
— Весьма тронут тем, что он поручил тебе передать эти заверения.
Ванесса не обратила на мои слова никакого внимания.
— Он без устали хвалит твое рвение. Только ему кажется, что ты запальчив, склонен пофантазировать… — Она настойчиво смотрела мне в глаза. — …Я напомнила ему, что ты еще слишком молод, что не нужно сетовать на горячность молодых людей, что ты остепенишься.
В пристальном взгляде ее глаз на насмешливом лице было гораздо больше вопросов ко мне, чем в этой непринужденной болтовне.
— …Видишь, какие у нас серьезные беседы.
— А еще о чем вы говорите?
— У нас много общих тем для разговора.
— Марино ведь интересует только служба.
— Это обстоятельство нашим беседам не вредит.
Ванесса добилась своего. Я почувствовал, как краска злости заливает мне лицо.
— Прекрасно. Если ты в курсе, что у нас происходит на службе, то ты поймешь, что у службы есть и свои требования. Я очень огорчен, поверь мне, тем, что мне не удастся провести этот вечер с тобой.
— Элегантнее способа выпроводить просто не придумаешь. Я-то наивно надеялась, что мой визит доставит тебе удовольствие. Я и не представляла себе, что у тебя столько работы. Придется пожаловаться Марино. Я пристыжу его за то, что он запирает тебя по вечерам в темном каземате. Скажу ему, что он превратил тебя в настоящую Золушку.
Своим смехом она открыто провоцировала меня.
— Я работаю, когда хочу, причем там, где мне нравится.
Ванесса закатилась безумным хохотом. Этот ее доброжелательный смех, этот дождь нежного веселья исправлял мое плохое настроение и, словно взяв за руку, возвращал в сад Сельваджи. Она направила на меня вздрагивающий от приступов ее смеха фонарь, и я почувствовал у себя на лбу подбадривающее прикосновение и успокаивающее тепло ее руки, дружелюбно треплющей мне волосы.
— Здесь! И больше нигде! Мне все ясно. Ты напоминаешь, Альдо, надувшегося малыша. Ты просто прелесть.
Ее взволнованный голос внезапно сломался на глухой модуляции, от которой у меня по рукам и по губам забегали мурашки. Легкая возня сблизила нас. Я схватил задержавшиеся у меня в волосах руки, фонарь упал, наступила полная темнота. Я погрузил голову в ее теплые ладони, осыпая их долгими поцелуями. Ванесса в темноте мягко прижимала их к моим губам. Потом она резко отстранилась, словно проснувшись, и отвела взгляд в сторону.
— Ну и как, понравились тебе развалины Сагры?
— Развалины Сагры?.. Ты и впрямь, Ванесса, видишь все насквозь. Я как раз говорил себе, что тебе они наверняка понравились бы.
Ванесса встала, накинула на себя шубу и пристально посмотрела мне в глаза.
— Если ты меня любишь, Альдо, то сохранишь свои впечатления при себе.
Отрывистый тон, диссонирующий с приглушенным голосом, преграждал путь любым комментариям, и я, поколебавшись, тоже встал. Ванесса зябко куталась в свои меха: белое пятно ее платья погасло, и она опять растворилась в темноте комнаты.
— Я, разумеется, забираю тебя.
— В Маремму? Так поздно!
Я уже полностью капитулировал. Мне больше не хотелось с ней расставаться.
— Не будь ребенком. Я обещала привезти тебя. А то получится, что ты меня компрометируешь… — добавила она с лукавой улыбкой. — И к тому же я хочу, чтобы ты видел мой праздник, это решено… Я устраивала его для тебя.
Я слушал, как в ее голосе набирает высоту хорошо знакомая мне детская порывистость. Я обретал ее вновь. Глядя на нежные черты ее лица, можно было наблюдать, как чувства и мысли не формируются в них, но рождаются. Желания Ванессы поднимались к ее глазам в своей первозданной свежести, как выходящие из моря звезды.
— Решайся, тебя же не нужно упрашивать, как какого-нибудь избалованного ребенка.
Я согласился поехать не столько ради праздника, сколько ради самой поездки вдвоем с Ванессой. Ванесса сидела за рулем. Обнимая ее одной рукой, я чувствовал рядом с собой через теплый мех мягкую покорность ее гибкого тела. Иногда мы проезжали мимо больших укрепленных ферм, сладко спящих в теплой сиртской ночи, и тогда серые стены на краю песчаной дороги на миг отсвечивали в лучах наших фар; иногда принимались кукарекать обманутые этим странным светом петухи. Резкий свет прижимал к бугристой обочине дороги зверушек, похожих на окаменелые комья серой земли, высекал у них из глаз резкий блеск драгоценных камней. Ванесса уносила меня в легкую ночь. Я сосредоточивался в ней. Я чувствовал ее рядом с собой, как русло реки, более глубокое, чем предчувствуют бурные воды, как тот ветер, который дует в лицо и уносит с собой так, что устремляешься вниз, в разверстую могилу, словно на свое исконное место, закрыв глаза, со всей весомостью своего существа. Я вверял себя ей посреди царившего вокруг нас безлюдья, как вверяются дороге, предчувствуя, что она приведет к морю. Когда мы приехали в Маремму, над лагунами стояла насыщенная туманом и лунным светом молочная ночь, вся лучезарная от растворенного в воздухе серебристого света спокойных вод. Меня не покидало пронизывающее эту белую ночь чувство нереальности. Маремма, перемешавшаяся со своей ночью, показалась мне городом-туманностью, городом, окутанным волнообразными сгустками тумана, рождающегося, как нам казалось во время езды, из самого дрожания нашей машины и тут же растворяющегося. Машина резко остановилась; я почувствовал под ногами влажную, скользкую мостовую, а на лице — сырое дыхание, обжигающее влажную от сна кожу пассажира, только что вышедшего из теплого вагона. Перед нами вдруг оказался пирс, отвесно обрывающийся над черной водой. Ванесса быстро, не оборачиваясь, шагнула к краю. Онемев от удивления, я смотрел на нее, стоящую на пустынном пирсе, как смотрят на прохожего, который туманной ночью вдруг начинает карабкаться на парапет моста. Ванесса обернулась, с удивлением обнаружила, что она оказалась одна, заметила меня и закатилась безудержным смехом. У пирса нас ждала лодка.
Придя в себя, я припомнил вдруг, что Маремму снисходительно-иронически называли «сиртской Венецией». У меня перед глазами внезапно возник часто приковывавший мое внимание в палате карт образ: рука с длинными пальцами, которая уходит в лагуну и обозначает неустойчивую, болотистую дельту одной из быстро пересыхающих в Сирте рек, редкая из которых достигает моря. В те времена, когда из-за вторжения фаргийцев земля становилась ненадежной, жившие на побережье поселенцы укрывались на плоских илистых островках; потом, чтобы остановить загрязнение лагуны, реку пустили по другому руслу, канал у самого основания отрезал дельту от побережья, и Маремма, так же как и Венеция, обособилась, отдала швартовы: расположившись на своих дрожащих илистых почвах, она превратилась в плавучий остров, в заколдованную руку, повиновавшуюся тем веяниям, что доносились из-за моря. В ту эпоху, когда в Сирте царил мир, она пережила короткий период расцвета: тогда ее моряки, ее колонисты рассеялись по всему побережью и повезли к морю, а затем на галерах в Фаргестан шерсть и фрукты из отдаленных оазисов, а взамен привозили из-за моря золото и необработанные драгоценные камни. Потом началась война, и жизнь ушла с побережья: Маремма сегодня — это мертвый город, сжатая, судорожно вцепившаяся в свои воспоминания рука, рука, покрытая морщинами и проказой, бугрящаяся корками и нарывами своих обрушившихся складов и своих изъеденных пыреем и крапивой площадей.
Я видел, словно во сне, остаток гавани, послед большого города, выброшенный на берег наводнением. От заброшенных каналов шел застойный запах лихорадки; тяжелая, вязкая вода прилипала к веслам. Поверх одной разваливающейся стены к обступившей руины стоячей воде свесило свою верхушку тощее деревце. Повсюду на островах возвышались похожие на ограды монастырей высокие стены, еще сохранившиеся защитные бастионы: последние, уцелевшие от разгрома каре армии, разбитой страшной стихией. Редкий и поверхностный шум весел и лунный туман еще больше усиливали чумную тишину, и тогда было заметно, что слабо отсвечивающая поверхность канала постоянно покрывается тонкими треугольниками: под легкое бульканье и другие привычные шумы, доносящиеся из затопленного рва, некрополем овладевали колонии водяных крыс.
Я положил руку на державшуюся за борт руку Ванессы. По ее молчанию я догадывался, что, глядя на это кладбище мертвых вод, на душераздирающее скольжение города к своей последней погибели, она находится во власти тех же чувств, что и я. Это молчание, похожее на молчание любви, выдавало ее. Ванесса принимала меня в своем королевстве. Я вспомнил про сад Сельваджи и понял, какой магнит притягивал ее к этому логову из плесени и ила. Маремма была наклонной плоскостью для Орсенны, конечным видением, леденившим сердце города, мерзкой демонстрацией ее гниющей крови, непристойным клокотанием ее последнего хрипа. Ванессу притягивало к этому трупу то же болезненное наваждение, которое заставляет людей представлять себе своих врагов уже лежащими в гробу. Исходившее от него зловоние было и залогом, и знамением.
И вот теперь, видя, как Ванесса, подобно украшающей нос корабля богине, указывает мне путь, я понял, что она искала и нашла на этих дальних берегах свое излюбленное видение.
Дворец Альдобранди, отрезанный от города пустырями, где угадывались остатки некогда украшавших его садов, возвышался как бы на кончике одного из пальцев раскрытой руки, и его отшельническое расположение справа от прохода в лагуны и в конце расширенного канала показалось мне симптоматичным, выдающим недоверчивый нрав главы рода, построившего его по своему образу. Эта летняя резиденция, словно в насмешку брошенная к бьющимся в лихорадке водам, чем-то напоминала укрепленный феодальный замок, Отделенный от песчаной косы узким фарватером с перекинутым через него деревянным мостом, он удлинял на берегу канала низко расположенные линии накренившегося над водой мола, в самом конце которого стояла одна из тех прямоугольных сторожевых башен, узких и устремленных вверх, что служат в Орсенне приметой благородных дворцов периода расцвета. В слабом свете луны, сглаживавшем детали, жесткие, военные линии дворца казались прочным фундаментом, напоминали солидность и массивность скамейки, земляной насыпи, торчащей, подобно зубу, из зыбкого ила. В то время как низкие аркады извергали вровень с землей, подобно какой-нибудь печной топке, пучки яркого света, верхняя галерея здания, спящая глубоким сном под лунным сводом, тянулась от края до края, как глухая повязка на глазах, оставляя впечатление враждебности, сдерживаемого в темноте дыхания.
Праздник уже явно миновал свой пик. Его лихорадка спала. Возгласы, доносившиеся от отдельных групп, звучали с тем придыханием одышки и в том равнодушном тоне возврата к покою, которые слышатся в оживленных еще уличных беседах очевидцев спустя некоторое время после несчастного случая. Я поприветствовал Марино не без тени смущения и постарался не отвечать на его хитрый взгляд. Капитан пребывал в весьма хорошем настроении, что я отнес на счет благоприятных итогов утренних переговоров с фермерами. Все же я был несколько удивлен тем, что он с непривычной для него фамильярностью схватил меня за руку и что потом, когда мы медленно ходили между группами гостей, он, как мне показалось, прислушивался к обрывкам доносившихся до нас разговоров. Я видел на его лице то же самое выражение настороженной проницательности, которое приметил у него на мостике «Грозного», когда он нащупывал путь между мелями, и вдруг я понял, что в действительности он гораздо более озабочен, чем мне показалось вначале.
— Ты знаешь, кто они такие? — спросил он меня внезапно серьезным тоном, остановившись и неопределенно махнув рукой в сторону залов.
Пораженный столь непривычными для него болезненными интонациями голоса, я стал разглядывать присутствующих более заинтересованным взглядом. Проходя, я заметил в некоторых глазах огонек внезапного внимания и то тут, то там что-то вроде дружелюбных приветствий, на которые я отвечал весьма неуклюже, оттого что у меня сразу же появилось ощущение, поначалу довольно смутное, что когда-то я все это уже видел. Постепенно некоторые из воспоминаний прояснялись. Среди присутствующих были люди, которых я наверняка встречал у моего отца, пока смерть моей матери не отвратила его от светской жизни, и я шепотом назвал Марино несколько великих фамилий Орсенны, причем таких, что само объявление их в любом салоне нашего города сразу же обеспечивало приему высокий ранг. Уверяя меня, что Сирт входит в Орсенне в моду, Ванесса была права. Однако вполне возможно, что это была не столько установившаяся мода, сколько странная причуда, и поэтому, несмотря на звучные фамилии и вид этой довольно плотной толпы, какие-то сомнения на этот счет у меня все же оставались. Слишком оживленные и как бы тонущие в общем наваждении взгляды вызывали у меня ощущение, что речь здесь идет не столько о блестящем светском приеме, сколько о вынужденном породнении, об интимном франкмасонстве курортных городов, куда приезжают лечить какую-нибудь серьезную болезнь. И меня больше не удивляло, что здоровье Марино выглядит в этой толпе чем-то избыточным. Кстати, я уже успел убедиться, до какой степени она была разнородной и с какой необычной фамильярностью общались в ней люди, которые в Орсенне даже не удосужились бы обменяться приветствием.
— Альдобранди всегда имели обыкновение водиться с неординарными людьми. Можно подумать, что они приехали в Маремму исключительно для того, чтобы подхватить здесь лихорадку.
— Да, здесь тяжело дышится. Напрасно я не остался сегодня в Адмиралтействе. Пошли зайдем в буфет.
Марино вел меня за собой. Мы молча подняли бокалы. Он выглядел все более и более озабоченным.
— Я, пожалуй, поеду, Альдо. Княжна сказала, что она отвезет тебя. Тут я спокоен. Ты здесь у себя дома… — добавил он, слегка прищурив глаза.
— А Фабрицио?
— Этот пострел уже ждет меня в машине…
Марино удрученно махнул в сторону буфета.
— …Ему плохо… Оставляю тебя здесь защищать честь флота, — добавил он с жалобной гримасой.
Я от души рассмеялся. Неумелая доброта Марино, приправленная угрызениями совести, возвращала нас к нашему большому разговору и была робким, но добрым знаком дружбы. В этом был весь Марино, и я опять почувствовал, как же я все-таки его люблю.
— Ванесса огорчится. Знаете, она много говорила мне о вас. Она сказала мне, что вы ведете интересные беседы.
Марино кашлянул и как-то по-детски покраснел, что меня тронуло.
— Это замечательная женщина, Альдо. Совершенно замечательная.
Я даже почувствовал себя слегка обиженным.
— Однако же вам весьма повезло, что вы поладили друг с другом. У Ванессы характер не из легких.
— Я имел в виду нечто другое. — Голос Марино, ровный и благодушный, повысился. — …Она ненавидит меня. Ладно, пора отправляться, — добавил он, явно желая поскорее закончить этот разговор. — До завтра, Альдо. Желаю приятно провести вечер.
Он поколебался какое-то мгновение.
— Остерегайся утренних туманов. Из-за них обычно и заболевают лихорадкой.
Я ни словом, ни жестом не попытался отсрочить этот его внезапный отъезд. Марино, уходя, бросил мне огорченный взгляд. Я почувствовал себя совершенно новым человеком, человеком, который обрел вдруг непринужденность, как девушка, пришедшая на свой первый бал, в тот момент, когда мать, изрядно поборовшись со сном, наконец решила ретироваться. Я знал, что Ванесса не преминет подойти ко мне, но время у меня еще было, и я обнаружил в себе желание поближе познакомиться с сомнительными мареммскими гостями. Я направился в тот зал, откуда доносились и текли вдоль побережья волны музыки. Я рассчитывал на снотворное действие музыки; там лучше, чем где бы то ни было, я мог наблюдать за лицами гостей, сам оставаясь в тени.
Праздник у Ванессы вполне соответствовал репутации роскошества и расточительности Альдобранди. Во дворце были широко распахнуты все окна открытой галереи, выходящие непосредственно на лагуну: навязчивый запах стоячих вод, как прилив, поднимал вверх ароматы густых скоплений цветов, придавая им ту самую тоскливую, влажную непроницаемость, что холодит нам виски в приделах, где проводятся траурные церемонии. Сквозь черные оконные проемы можно было видеть кишение качающихся на волнах лодок с цветами и огнями. Из-за того что свет просачивался через густые сплетения свисающих отовсюду листьев, в зале царил зеленоватый, стеклянный полумрак поросшего мохом грота и обитаемого пруда, который замедлял, склеивал движения, оставлял за каждым поблескивающим запястьем нечто вроде зрительно воспринимаемого следа из серебряных заусениц и целиком сохранял в потоке музыки, вовлекавшем в себя вибрации почти жидкого воздуха, зону более глубокого, более сокровенного потрясения. Я едва удержался, чтобы не попятиться назад, как если бы, отодвинув штору, увидел зрелище, предназначенное лишь для очень узкого круга. В зале было довольно мало людей, но меня поразило нечто странное в их позах и в расположении групп, сразу вызвавшем у меня ассоциации не столько с концертным залом, сколько с курильней опиума или с тайной церемонией, и я понял, что мне нужно быстро занять свое место среди присутствующих. Я подошел в полутьме к ближайшему креслу и поспешно сел, инстинктивно сдерживая дыхание.
Очень тяжелая и очень мрачная музыка, плохое освещение и дурманящие ароматы выбивали меня из колеи. Мне показалось, что я медленно прихожу в себя, словно после падения в открытый люк, и что мои органы чувств начинают функционировать не сразу, а один за другим: сначала меня куда-то влечет одна лишь нить колдовской мелодии, а потом я расширяюсь до предела, наполняясь будоражащими ароматами. Постепенно я привыкал к сумраку, и снова меня поразили и вольные позы, и жесты пар, привлеченных сюда, как можно было предположить, надеждой на относительное уединение. Утонченная, таящая в себе какой-то вызов атмосфера, скрытый чувственный магнетизм давали о себе знать то тут, то там, обнаруживали себя то в линии слишком покорно склоненного затылка, то в слишком тяжелом взгляде, то в набухшем глянце приоткрытого в полутьме рта. Повсюду пробуждались, намечались едва-едва заметные движения, некоторые из них обретали заметно более четкое выражение, чем другие, но при этом казалось, что идут они из глубины сна и напоминают жесты спящего. Однако посреди этого бодрствования морского грота я вдруг отчетливо, как дыхание на затылке, почувствовал некое присутствие, более тревожное и более близкое. Я быстро осмотрелся. У меня возникло такое ощущение, словно я ткнулся носом в закрытую дверь: рядом со мной, едва не касаясь меня, находилось обращенное в мою сторону молодое женское лицо. И по той откровенной, царственно равнодушной к скандалу жадности, с какой ее глаза овладели моими глазами, я понял, что отвернуться я уже не смогу.
В этих смотрящих на меня зрачках было нечто такое, что всплывает из самых потаенных, из самых ночных глубин. Эти глаза не моргали, не сверкали, даже не смотрели — их глянцевая влажность напоминала не взгляд, а скорее створку широко раскрытой в ночи ракушки, — они просто пребывали в открытом состоянии, держались на странной, белой лунной скале, обрамленной завитками из водорослей. Эти бездны спокойствия посреди похожих на полегшие хлеба разметанных во все стороны волос словно раскрывались навстречу звездному небу. Губы тоже жили, двигались и, как от нажатия пальцем, как бы втягиваясь вовнутрь — маленький, голый, шевелящийся, как медуза, кратер. Внезапно стало очень холодно. И вокруг этой головы медузы какими-то порывистыми движениями колыхалось нечто причудливое, словно кто-то перебирал одно за другим перепутанные кольца змеи. Голова покоилась в углублении плеча, скрытого темной тканью. Две руки служили ей пелериной, оцепеневшим и одновременно трепещущим от удовольствия ожерельем и черпали, как в наполненном корыте, в глубине своего корсажа. Все это под огромным давлением поднималось из глубин на поверхность, поднималось к своему собственному небу безмятежности, как полная луна сквозь листву.
И к каким бы крепким напиткам я ни прибегал, сколько бы ни отдавался на волю толпы, выносившей меня в самые оживленные точки праздника, оправлялся от потрясения я очень медленно. Словно ослепленные на мгновение слишком ярким солнцем, мои глаза никак не могли избавиться от черной точки, плавающей в искрящемся свете. Каким бы невероятным ни казалось на подобном вечере столь откровенное отправление интимной любовной литургии, шокированным я себя не чувствовал. Смотревшие на меня глаза не судили. Они свидетельствовали. Когда я пытался понять суть этого странного притяжения, вдруг привязавшего меня к ним, мне на память пришел один навязчивый образ, образ естественных, расположенных вровень с землей колодцев, в которых упавший камень не дает никакого звука. В этом тошнотворном вакууме, который не может насытиться, спотыкаешься, задерживаешься всего на одну секунду, а потом прежний путь оказывается заказанным. Глаза те двигались рядом со мной, слабый ветер их бездны задувал свечи; они мягко раскачивали праздник над пучиной кошмара.
Я праздно расхаживал между группами, размышляя о странных людях, собранных Ванессой в своем дворце, и вдруг мне показалось, что одно из тех лиц, которые я время от времени пытался узнать, мелькает в поле моего зрения чаще, чем остальные. Сухое, безбородое лицо, с глазами, как бы подернутыми пеленой, в которых, однако, притаился более выразительный и более острый, чем у других, взгляд, — лицо это было мне знакомо, и его настойчивое возвращение как бы постоянно напоминало мне о себе. Слегка заинтригованный, я на миг между двумя погружениями в текущую, кружащуюся толпу прислонился к стене и стал ждать нового его появления. Рядом со мной раздался отчетливый, хотя и намеренно тихий, бархатный голос, располагавший к жанру конфиденциальной беседы. Лицо было передо мной.
— Грандиозный праздник, не правда ли, господин Наблюдатель?.. Могу я сослаться на дружбу с вашим отцом, чтобы напомнить вам свое имя? — добавил он, без смущения читая на моем лице удивление и слегка улыбаясь. — Джулио Бельсенца… Я знал вас совсем юным… — В его голосе появились заговорщические модуляции. — …Не желая смешивать службу с удовольствиями, я все же подумал, что наши должности могли бы сегодня в какой-то мере сблизить нас с вами.
Я внезапно вспомнил его имя. В полученных мною накануне отъезда инструкциях о моем собеседнике говорилось как о тайном агенте Синьории в Маремме. Я ограничился минимумом любезностей, стараясь избегать профессиональной тематики. В его физиономии было нечто такое, что ассоциировалось с полицейскими сплетнями, слышать которые в салоне Ванессы мне не хотелось.
— …Да, — продолжал голос вроде бы без тени обиды, — надеюсь, вы извините меня за то, что я сказал себе: к черту приличия! Коль скоро у меня есть возможность поговорить с человеком, близко соприкасающимся с Канцелярией… Я пребываю здесь в полном одиночестве — мне не присылают ни указаний, ни информации.
Своим голосом он подчеркнул всю горечь этого небольшого отступления. Внезапно он посмотрел на меня с видом гурмана.
— …А тут еще какие-то слухи…
Примесь беспокойства в его неподвижном и жестком взгляде контрастировала с улыбкой. Мою рассеянность как рукой сняло.
— У меня информации, похоже, гораздо меньше, чем вы думаете…
— В Адмиралтействе ничего не известно? Тогда я спокоен.
Улыбка настойчиво иронизировала. Я почувствовал внезапное раздражение.
— Нет, должен вам признаться, что я не вижу… Я здесь вообще-то оказался случайно, — добавил я неприязненно, — и к тому же я не очень доверяю слухам.
— Да, но слишком уж много этих слухов, причем как раз в Маремме.
— По поводу Адмиралтейства?
— По поводу Фаргестана.
Голос его словно взвесил на долю секунды, почти осязаемо, это более тяжелое, чем остальные, слово. Я почувствовал, как у меня по всему телу пробежала легкая волна — нечто похожее на ощущения рыбака, увидевшего вдруг, как его поплавок погрузился в спокойную воду, — но мгновение спустя мое лицо уже не выражало ничего, кроме абсолютного равнодушия.
— В самом деле? Просто у жителей Мареммы наблюдается склонность к абстрактным разговорам, А о луне они, случайно, не говорят?
Бельсенца бросил на меня хитрый взгляд.
— Можно было бы поговорить и о луне. Добровольных астрологов тут хватило бы. Только вот ведь какое странное дело: невозможно ни понять, откуда эти слухи идут, ни пресечь их. Вам, вероятно, известно, господин Наблюдатель, что Маремма — город не слишком здоровый… Мне платят за то, чтобы я был в курсе всего. («Платят недостаточно», — предельно явственно прозвучало в его голосе. Теперь я обратил внимание на желтый цвет его лица, на вид его — не столько аскетический, сколько осунувшийся, — на весь его покорный облик подчиненного. «Колониальный чиновник, пренебрегающий своим здоровьем, — мелькнуло у меня в голове. — Еще год-два, и его песенка будет спета»), и я окончательно пришел к выводу, что приступы здешней лихорадки объясняются не только наличием болот.
— Вы говорите очень грустные вещи. А вы не могли бы рассказать мне поподробнее?
В глазах Бельсенцы появилась какая-то отрешенность, и, соединив руки, он принял позу человека, не без труда пытающегося сконцентрироваться на своих зыбких впечатлениях; так, когда, проснувшись, человек начинает рассказывать свой сон, он невольно повторяет мимику спящего.
— Я был не прав, упоминая о слухах, и был абсолютно прав, говоря про лихорадку. С одной стороны, это вроде бы пустяк. Сама по себе лихорадка не представляет собой ничего, она просто знамение… Не принимайте и меня тоже за больного… Видите ли, я живу здесь, и мне трудно объяснить вам. Но сам я, увидев вас сегодня вечером, стал понимать все происходящее немного лучше. Уже само это мое желание с вами поговорить — это тоже своеобразный знак. Вы не из Мареммы, и говорить с вами, поверьте мне, хоть в это и верится с трудом, — это все равно что распахнуть окно комнаты, где находится больной. В Маремме тяжело дышать, мы здесь ловим ртом воздух, я не оговорился: мы ищем воздуха.
— Только не слишком ли много приезжих для комнаты с заразным больным? — Красноречивая мина Бельсенцы призывала меня в свидетели.
— Чистейшая экстравагантность, господин наблюдатель. Люди в Орсенне просто с ума посходили, ничего больше… Сейчас, сейчас! — спохватился он, видя мое нетерпение. — Все началось год назад или около того, то есть, — поправился он, — год назад я стал что-то замечать. Раньше о Фаргестане здесь и не упоминали, уверяю вас. Он как бы совсем и не существовал. Был как бы перечеркнут, стерт с карты… У всех были другие заботы. Жизнь здесь тяжелая, люди живут в бедности, внешний блеск обманчив… Я покажу вам город, — добавил он, с досадой показывая на залы, — он вовсе не такой роскошный, как дворец Альдобранди.
— Я знаю. Сегодня была луна.
— А! Вы, значит, видели. Хотя, вы знаете… ночью бросаются в глаза в основном живописные детали. Люди, живущие во дворце, предпочитают прогуливаться ночью. Впрочем, я отклоняюсь от предмета, — прервался он, успокаивая меня жестом руки. — А теперь люди все больше и больше говорят о том, что происходит там, и кое-что узнается.
— Там?
— Я все забываю, что вы нездешний. Со временем привычки превращаются в тики. Так что на них уже перестаешь обращать внимание. Здесь очень мало, я бы сказал даже, никогда не произносят: «Фаргестан». Говорят: «Там».
— Забавно. Издалека невозможно даже предположить такую простоту.
— Издалека ничего невозможно предположить, зато здесь можно предположить очень многое. По крайней мере так мне хочется верить. Потому что так было бы спокойнее. Можно сказать…
— А что, в сущности, говорят?
Теперь я был уже действительно на пределе. Бельсенца замер, и его брови нахмурились, как если бы ему предстояло ответить на очень трудный вопрос.
— В сущности, вы касаетесь щекотливого вопроса, господин наблюдатель. Я тоже люблю, когда всё — черным по белому. Однако, когда я пытаюсь составить донесение, перо выпадает у меня из рук. Стоит вам только попытаться понять сущность слухов, как они немедленно принимают другую форму. Как будто они боятся, что их схватят и проверят. Как будто люди боятся, что кто-то помешает, чтобы слухи передавались все дальше и держали всех в напряжении. Как будто люди больше всего боятся, что слухи совсем прекратятся.
Бельсенца скорчил смешную страдальческую гримасу.
— …Все сводится — если есть желание сводить — к очень малому, к пустяку. Меньше чем к пустяку. Приблизительно вот к чему. Вроде бы в Фаргестане произошли большие изменения. Вроде бы власть оказалась захваченной кем-то или даже скорее чем-то. И вот — здесь в мнениях царит всеобщее и решительное согласие — вроде бы этот кто-то… это что-то… это изменение… не сулит Орсенне ничего хорошего.
— Все это слухи!.. Надо же. Чистейшая фантазия.
Бельсенца посмотрел на меня с вызовом.
— Я настроен думать так же, как и вы. Но могу и уверить вас, и доказать вам — это будет убедительнее всяких слов, — что остановить их распространение все равно не удастся.
— Но ведь вы могли бы опубликовать официальное опровержение.
— Я размышлял над этим… Нет, поверьте мне, слишком поздно. Здесь, в тиши, тлеет огонь. И от него может загореться все, что угодно. А опровержение только подольет масла в огонь. Все зависит от температуры.
— А кто говорит?
— Сейчас все. Вначале, мне кажется, — Бельсенца понизил голос, — говорили главным образом иностранцы. Опять я забываю, — быстро спохватился он, — «иностранцами» здесь называют приезжих из Орсенны. А когда спрашиваешь себя: «Кто говорит?» — то, поймите меня, здесь нужно договориться, о чем идет речь. Ведь, по существу, никто почти ничего и не говорит. Почти ничего. Если и говорят, то с помощью намеков, умолчаний. Ничего конкретного. Все остается завуалированным, косвенным. Все отсылает к слухам, но ничто их не выдает. Словно слова, все произнесенные за день слова, упрямо вырисовывают какую-то форму, форму чего-то, которая, однако, остается пустой. Я плохо объясняю. Я прибегну сейчас еще к одному образу. Вы, конечно, знаете игру в веревочку или, как она еще называется, игру в хорька. Все становятся в круг, держась руками за веревку, никто ничего не видит, но руки движутся сообща: хорек бежит, скользит вдоль веревки, возвращается, крутится без устали.
И вместе с тем его нет. Все руки пусты, но каждая рука становится теплой норкой, готовой принять его, принимающей его. Вот в какую игру играет Маремма целыми днями. И я не совсем уверен, что это игра.
— …Нет, опровержение здесь не поможет, — задумчиво подвел итог Бельсенца. — Здесь надо обрезать веревку, но сначала нужно найти ее.
— Веревку?
— Веревку, вдоль которой бегает хорек.
Бельсенца озабоченно улыбнулся. Я не сразу ответил. У меня не было желания улыбаться. Эта речь выглядела не такой бессвязной, как я думал.
— Я понимаю. Но ведь иногда можно поймать его и так, без веревки. Вы никого не арестовали?
— Нет. Так же как не опубликовал и опровержения. По тем же самым причинам. Кроме того, — Бельсенца окинул салон недоверчивым взглядом, — у меня нет в Орсенне ни поддержки, ни влияния, и если выйдет что-нибудь не то, то меня же потом и обвинят.
Я почувствовал, что мой голос слегка дрожит.
— Я так же, как и вы, Бельсенца, нахожусь здесь на службе у Синьории, и дело для меня важнее моих личных отношений. Мне хотелось бы, чтобы вы говорили яснее. Вы опасаетесь, что ниточка приведет вас сюда?
— Возможно.
— Это у вас ощущение или уверенность?
Голос Бельсенцы прозвучал вполне искренне.
— Это ощущение. Все это, я повторяю еще раз, не больше чем ощущение. Возможно, я напрасно стал рассказывать вам об этом. Не исключено, что все это — плод моего воображения.
— Во всем этом я не вижу ничего серьезного. В Маремме мало развлечений. Это, должно быть, просто средство от скуки.
— Я хотел бы, чтобы все было именно так, господин наблюдатель.
В голосе его снова появились официальные, не окрашенные эмоциями тона, и я почувствовал, что щель, к которой я прильнул зрачком, вот-вот закроется.
— Сейчас, когда вы рассказывали, меня удивило одно ваше слово, если, конечно, вы не оговорились. Имея в виду автора этого вроде бы происшедшего «там» государственного переворота, вы сказали: кто-то… или что-то.
— Точно. Я не оговорился. В этом таится еще одна загадка… — Бельсенца, казалось, наткнулся на неожиданное препятствие. — …Вы сейчас убедитесь, господин Наблюдатель, насколько неэффективным в данном случае явилось бы любое опровержение. Такое ощущение, что слухи, едва зародившись, сразу же обретают иммунитет против любой возможности материализоваться. Выражение «государственный переворот» выглядит здесь весьма неточным. Если верить слухам, то ничего такого, что можно было бы увидеть, там не произошло. Внешне ничего не изменилось. А коль подчеркивается тот факт, что нет никаких внешних изменений, слухи становятся еще более тревожными. Судя по всему, предположение вроде бы сводится к тому, что некая неведомая власть, скажем тайное общество, ставящее перед собой какие-то неясные — но наверняка непомерные, постыдные — цели, сумела овладеть страной, подчинить ее себе, превратить в свою собственность, но так, что это осталось не замеченным на уровне государственных механизмов.
— Прямо как в каком-нибудь романе! Вот уж ни за что не поверю, что подобные сказки здесь принимают за чистую монету…
— Это действительно кажется невероятным. Позвольте мне, однако, обратить ваше внимание вот на что. Я тут говорил о лихорадке и о болезни. Странно проявляется эта болезнь. Мне случалось в Орсенне вести дела некоторых шарлатанов, знахарей. Самого-самого низкого пошиба. И поверите ли: только в редких случаях среди их клиентов не фигурировал кто-нибудь из очень образованных, очень известных в городе людей. Я мог бы даже назвать вам их имена…
Мне они были не нужны. В голосе Бельсенцы снова появились неприятные мне вкрадчивые интонации.
— В общем-то, я не вижу вокруг нас никаких тяжелобольных.
Бельсенца бросил в сторону групп задумчивый взгляд, а я вдруг вспомнил Марино.
— Да и я тоже не вижу. И тем не менее… — Он как-то нервно подался ко мне. — Видите ли, господин Наблюдатель, я хорошо изучил этот город. В каком-то отношении он остался таким, каким был всегда. Я тру себе глаза и ничего не вижу. Все в порядке. И тем не менее что-то все же изменилось. Есть здесь что-то…
Его взгляд снова затуманился.
— Есть здесь что-то ненормальное.
Растерянный вид Бельсенцы и беспокойство, прозвучавшее в его голосе, меня смутили. Я вдруг живо вспомнил то, что увидел во время своего посещения Сагры.
— В любом случае это связано с вашей работой. Только вот мне не верится, чтобы слухи эти возникли сами по себе. Меня интересует их источник. Вы, естественно, уже задавали себе вопрос, не поддерживает ли кто-либо из жителей Мареммы связей с Фаргестаном?
Лицо Бельсенцы выразило крайнее изумление, и я внезапно со всей остротой ощутил, что сказал глупость.
— Связей?.. Это невозможно.
Но меня несло.
— Это запрещено, что не одно и то же.
На лице Бельсенцы появилось своеобразное выражение, какое бывает у человека, шокированного и до глубины души оскорбленного, которому, однако, приличия не позволяют призывать вас к порядку. Я вдруг почувствовал себя перед ним иностранцем, которому с помощью мимики, выражающей немое смущение, пытаются объяснить, как избежать нарушения благопристойности, о чем словами не расскажешь.
— Это абсолютно невозможно, понимаете ли… — Бельсенца кашлянул и посмотрел мне в глаза с застывшей улыбкой. — …Вам, господин Наблюдатель, это известно лучше, чем мне. Само уже ваше присутствие в Адмиралтействе делает оскорбительными любые поиски в этом направлении.
— Извините меня, но в таком случае я не совсем понимаю, зачем вы были так откровенны со мной.
В голосе у Бельсенцы опять появилась легкость и светскость, и я снова почувствовал, что он обрывает разговор, причем на этот раз уже окончательно. С самого начала и до конца нашей беседы, состоявшей из сплошных подозрительных выпадов, он был для меня тем самым дразнящим силуэтом, который, то появляясь, то исчезая за куском красной ткани, доводит до исступления быка на арене.
— О! Это же была просто беседа, ничего официального. Уверяю вас, что это не имело ничего общего со службой. Я ведь так и предполагал, что Адмиралтейство не придает никакого значения этим глупостям. А теперь я в этом убедился, вот и все.
Между тем праздничное оживление затихало. Слова Бельсенцы скользнули по поверхности моего сознания; они не столько потрясли меня, сколько внесли в мое восприятие какое-то раздвоение, как если бы я увидел вдали не заслуживающие внимания движения выстрелившего охотника раньше, чем до меня донесся звук выстрела. Неясные голоса смешивались, вызывая у меня в ушах тот же постоянно возникающий и исчезающий шум, который доносится с болот. Рядом с ними я ощущал себя противоположным берегом. Посреди этой толпы я был чужаком, которому не сказали пароль и который во всяком обращенном к нему лице видит невыносимый немой вопрос. У меня было такое впечатление, что от предостерегающего, меркнущего голоса Бельсенцы в зале стало чуть темнее, что краски праздника утратили свою яркость; пора было идти к Ванессе.
После гомона толпы и яркого освещения верхняя галерея дворца казалась погруженной в глубокий сон. Передо мной открылся наполненный безмолвием и теряющийся в полумраке выстланный плитками коридор; через высокие окна цвета синей ночи, распахнутые на лагуну, вверх от близкой воды поднимались и шевелились на каменных сводах, словно слабый шепот света, лунные петельки. Я прислонился на мгновение к одному из переплетов распахнутого окна. Ночь была спокойная и казалась освещенной поднятой вверх лампой. Передо мной в едва заметной дали тонкий, как каемка, белый гребень волн, обрушивающихся на бар, указывал на проход в лагуны. Слабое колебание отражений на стенах, перекрещивающиеся тут и там светлые дорожки на воде, напряженная тишина в спящем темном туннеле, проложенном в глубоком и непонятном месиве, напоминали мне ночь на «Грозном» и вызывали у меня ассоциации с приготовлениями к отплытию, с плаванием в полном мраке при потушенных огнях. Дворец бодрствовал подле задремавшей в ночи Мареммы. Далеко-далеко на дороге катилась, словно крошечная звезда, машина Марино, пересекая из конца в конец пустынную ночь, которая давала глазам простор. Шумы в городе уже смолкли, и Бельсенца уже подходил к своему нездоровому жилью. Я улыбнулся, вспомнив, с каким двусмысленным смущением он указал мне на дворец как на источник смутных слухов; я вспомнил про ироническое обещание, данное мне Ванессой в Адмиралтействе, и нервным движением руки толкнул дверь ее покоев.
Просторные покои Ванессы занимали ту часть дворцового крыла, что глядела на море. Они состояли из одной-единственной огромной залы с голыми стенами, которую через раскрытые окна с трех сторон наполнял легкий шум лагунных вод. Из полутьмы выступал только один слабо освещенный угол комнаты; несмотря на восточную роскошь ковров и богатство мраморной отделки, меня еще на пороге до глубины души поразило ощущение обветшалости жилья. В этой комнате, сделанной по меркам забытых эпох, вернувшаяся сюда жизнь казалась съежившейся, болтающейся в слишком свободных одеяниях. Посреди комнаты зиял пруд пустоты; неуютно чувствующая себя редкая мебель опасливо жалась к стенам; она напомнила мне груз, прижатый бортовой качкой к краям гигантского грузового отсека.
— Рано сегодня уехал Марино. Что, какие-нибудь дела в Адмиралтействе? Иди сюда, садись. Не бойся, — добавила Ванесса со смехом, увидев, что я не решаюсь пересечь пустую комнату.
Я не без смущения уселся напротив нее. Она лежала на низком диване, почти вся скрытая тенью от абажура. Неожиданное эхо, отраженное от стен, сбивало с толку, разрушало первое впечатление интимности, которое создавалось лампой в алькове и глубокими, теплыми подушками. Незаполненное пространство комнаты за моей спиной держало меня в напряжении, давило на плечи, как пустой театральный зал.
— Нет, абсолютно никаких. Я вижу, тебя и в самом деле очень волнуют перемещения капитана.
Ванесса выглядела нервной и расстроенной.
— Ты, надеюсь, ничего ему не рассказал? Я имею в виду твою поездку в Сагру.
— Конечно же, нет. Что за странная идея! И я даже надеюсь получить за благородство своей души достойную награду. Однако только что, в Адмиралтействе, ты проявила чрезмерную скрытность. Я ведь мог бы и рассердиться.
Ванесса оставалась серьезной.
— Мне было бы очень неприятно, если бы Марино узнал про этот корабль.
— Это большой секрет?
Ванесса с недовольным и озабоченным видом пожала плечами.
— Детские проказы. Однако Марино воспринял бы их несколько иначе.
— Возможно, он был бы и прав. Я, кажется, видел, как этот же самый корабль плавал на весьма приличном расстоянии от Сагры. Причем с нарушением всех существующих предписаний.
Ванесса посмотрела на меня не столько встревоженно, сколько с любопытством.
— И что ты подумал?
— Я сообщил об этом Марино. И следующим вечером мы патрулировали побережье. Твое счастье, должен тебе сказать, что мы ничего не обнаружили.
Ванесса опустила глаза.
— Плавание по морю не запрещается. Эти предписания — сущий абсурд. Маремма становится популярным курортным городом, и Адмиралтейству следовало бы кое на что смотреть сквозь пальцы. Пора бы Марино уже понять.
— Ты могла бы попытаться убедить его.
Ванесса поколебалась секунду, подыскивая нужное слово.
— Я отношусь к капитану с уважением. Но большим умом он не отличается.
— У него наверняка хватит ума на то, чтобы отнестись к подобным развлечениям с известной долей снисходительности. Он же моряк. Возможно, прямой и, главное, откровенный разговор…
Ванесса слегка нахмурила брови и с серьезным видом посмотрела на меня.
— Мне, Альдо, не очень нравятся твои мелодраматические намеки. Ты, может быть, принимаешь Маремму за логово контрабандистов?
— Нет. — Теперь настала моя очередь посмотреть ей в глаза. — …Однако если хочешь знать, то для отдыха и развлечений можно было бы найти и более подходящее место. И я думаю, что у Марино, так же как и у меня, возникают вопросы относительно истинных целей твоего приезда сюда.
Последовала короткая пауза, и по охватившему меня тревожному чувству облегчения я понял, как много я вложил в свои расспросы. Ванесса отбросила наигранную насмешливость и, отвернувшись к раскрытому окну, скрыла от меня выражение своего лица.
— Зачем я сюда приехала? Да просто так, Альдо, уверяю тебя. Мне до смерти надоела Орсенна. А у нас здесь эта старая развалина. Вот я и приехала. И задержалась здесь дольше, чем предполагала. Вот и все.
В ее голосе звучали искренние, но не вызывавшие доверия ноты. Каждое слово выглядело исчерпывающе правдивым, но таким, каким бывает правдиво рассказанный сон.
— Ты так полюбила эти пески?
— Я почти не вижу песков. Я отсюда почти никуда не выезжаю. Ванесса повернулась ко мне лицом. Ее бесцветный, лишенный тембра голос казался страстным шепотом окружавшей нас полутьмы. — …Я жду.
— Ты говоришь загадками. Ванесса. Ты не хочешь ничего сказать мне?
Я ощущал какое-то странное волнение. Я чувствовал, как в моем голосе независимо от моей воли появляется оттенок мягкой предупредительности, как у постели больного. В свою очередь голос Ванессы с нежной доверчивостью искал во мне опоры.
— Это трудно объяснить, Альдо. Что-то должно произойти, я уверена в этом. Так больше продолжаться не может. Я вернулась в Орсенну. Ты, наверное, знаешь, я долго отсутствовала. Я увидела людей, улицы, дома. И я была поражена. У меня было такое ощущение, словно после нескольких лет отсутствия я встретила знакомого и отчетливо увидела, что на лице его лежит печать смерти. Люди кругом смеются, суетятся, ходят туда-сюда как ни в чем не бывало. А тебе все видно и известно. Только лишь тебе. И тебя охватывает страх.
— Но иногда ведь человек смиряется.
Ванесса посмотрела на меня с вызовом.
— Я не изменилась. Я ненавижу Орсенну, ты же знаешь. Ненавижу ее самолюбование, ее благоразумие, ее комфорт, ее сон. Но ведь все это часть и моей жизни тоже. Поэтому я испугалась. — Ванесса задумалась. — …В Орсенне мои предки жили испокон веков. От ее плоти у них и зубы, и когти. Но тут я увидела край пропасти, и у меня закружилась голова. Я подумала о червяке, который в конце концов съел все яблоко. И поняла, что яблоко существует не вечно.
— И тогда приехала поразмышлять над этим в Маремму. С единственной целью?
— Не понимаю, о чем ты говоришь.
— В Маремме, похоже, не только размышляют. В Маремме еще и говорят. Причем много говорят.
— Бельсенца искал встречи с тобой. Я заметила это. Я вижу, ты не забываешь о своих профессиональных обязанностях, — насмешливо улыбнувшись, бросила Ванесса.
— Бельсенца очень удивлен тем, что подобные пересуды находят здесь благоприятную почву. И если это действительно так, то он прав. Тебе бы следовало положить им конец.
Лицо Ванессы стало замкнутым.
— Я не в состоянии положить им конец. Да и не хочу.
— Поберегись, Ванесса. Бельсенца что-то подозревает. В один прекрасный день Синьория обратит внимание на эти детские проказы. Она недоверчива, ты это знаешь. Дворец Альдобранди — это не таверна, и то, что где-нибудь сойдет за сплетню, здесь может навести на серьезные мысли.
— Ты не понимаешь, Альдо. В этом деле все являются сообщниками. И Бельсенца первый: осуждает сплетни, а сам торопится их тебе пересказать.
— Но, Ванесса, а в действительности что скрывается за этой историей?
— Я ничего не знаю. И не пытаюсь узнать. Меня интересует здесь не то, что находится за… а то, что находится перед.
— Перед? Или я плохо знаю Синьорию, или будет облава на тех, кто не умеет держать язык за зубами.
Ванесса чуть опустила веки и отвернулась.
— Нет. Ты сейчас поймешь. Летом в мареммских песках очень жарко. Бывают дни, когда воздух становится таким неподвижным, таким тяжелым, что им просто невозможно дышать. Люди задыхаются. И тогда посреди ясного дня, при полном покое на дюнах начинают образовываться маленькие-маленькие смерчи. Вдруг ни с того ни с сего вверх кругами поднимаются клубы пыли, вращая тучи песчинок. А буквально рядом, в десяти метрах, ничего не чувствуется. Ни дуновения. Это выглядит так же нелепо, так же неожиданно, как если вдруг раздается чей-то чих. Он возвещает о приближении бури. Над этим нелепым смерчем можно смеяться. Но сам вихрь, он все понимает. Он понимает, что крутится он из-за того, что воздух незаметно разрядился и что возник вакуум, который притягивает к себе что угодно.
— Для начала садовые головы и олухов царя небесного.
Ванесса иронично улыбнулась.
— Подожди. Я еще не закончила свою притчу. Если булыжники способны размышлять, то им такая пыль, пускающаяся в пляс в воздухе, когда нет никакого ветра, естественно, кажется смешной.
Слегка задетый за живое, я изобразил улыбку.
— Очаровательный образ. Ты поделилась им с капитаном?
— Марино относится к этим вещам серьезнее, чем ты.
— Ты ему о них говоришь?
— Ошибаешься, Альдо. Это он мне говорит о них. Я только пересказываю ему, о чем говорят здесь, вот и все. Ему это никогда не надоедает. Он слушал бы меня часами.
— Это на него непохоже.
— Тем не менее он все время возвращается. И ты тоже вернешься. Альдо.
Ванесса принялась рассеянно теребить пряжку пояса.
— Разумеется, Ванесса. Мне кажется, я должен выяснить что к чему.
Я улыбнулся и ласково взял ее за руку, но она осталась инертной.
— Я думаю, что Марино приходит сюда не ради информации. Тебе я могу об этом сказать. Он приходит сюда за своим наркотиком. Он испытывает в нем потребность. Ты же видел, сюда за ним приезжают даже из Орсенны.
— О каком наркотике ты говоришь?
— О том самом, Альдо, за которым ты ходишь в тот каземат, где столько карт. Капитан не знает, почему он возвращается в Маремму. А я могла бы ему объяснить. Он возвращается сюда, потому что ему противно слишком много спать, потому что во время слишком тяжелого сна человек вертится в постели и ищет место чуть пожестче и не такое вдавленное; чтобы жить, капитан должен иметь хоть смутную надежду, что экипажи Орсенны не обречены на веки вечные заниматься одной только прополкой картошки.
Голос Ванессы стих, и наступила тишина. У меня как-то странно защемило сердце. Перед глазами возникли стены Адмиралтейства, бросающие в пустоту свой немой призыв. Я обрадовался, что наконец замолчал этот голос, который слишком все высветлил. Я вдруг испугался самого себя.
Через окна доносился слабый, словно из глубины идущий ропот, он наполнял царившую тишину и вносил глухое оживление в окружавшую нас пустую комнату. Расступавшееся за моей спиной пространство давило на меня; я нервно встал и подошел к высокому проему одного из распахнутых окон. Луна стояла высоко. Над лагуной образовался настоящий купол из пара. На берегу моря из тени смутно выглядывали первые фасады Мареммы, беловатые и плотно прижатые один к другому. Музыка в салонах стихла, и какой-то доносящийся издалека шум добавлял неподвижности каменным лицам домов. Песчаная коса черной перекладиной загораживала горизонт; через открытый проход к лагунам вкатывались фосфоресцирующими ступенями пенистых снегов свитки раздуваемых приливом волн, вкатывались и образовывали огромные уступы, которые театрально, в несколько приемов обрушивались, как казалось, в самое сердце ночи. Из песков вверх вздымался торжественный звон, а у меня под ногами, прямо на стоячих водах, лежала ослепительная скатерть, похожая на каемку ковра, выступающего за край лестницы сновидений.
Я почувствовал легкое прикосновение к моему плечу и, еще даже не повернув головы, осознал, что это была рука Ванессы. Я не шевелился. Касавшаяся меня рука дрожала от лихорадки, и я понял, что Ванесса боится.
— Идем, — сказала она внезапно изменившимся голосом, — ночь такая холодная.
Я обвел взглядом погруженную во мрак комнату. Стена напротив меня, казалось, плавала в рассеянном отсвете лагуны; мое внимание тут же привлек висящий на стене портрет, словно возникший в неясной дали силуэт, к которому я, войдя в комнату, повернулся спиной и который теперь своим почти нескромным присутствием и связанным с ним неожиданным и тягостным ощущением близости создавал у меня впечатление, что он, воспользовавшись моей рассеянностью, только что внезапно проступил на этой лунной поверхности. Хотя картина в темноте была едва различима и едва скользнула тенью где-то сбоку, в поле зрения, яростное ощущение когда-то уже виденного легло мне на плечи и заставило меня таким же резким движением, каким уличают спрятавшегося за портьерой шпиона, опять включить свет. И я внезапно понял, откуда шло чувство неловкости, испытываемое мною с того самого момента, как я вошел в комнату, и на протяжении всей моей беседы с Ванессой. С нами был третий. Подобно тому взгляду, что непроизвольно сквозь оконный проем намагничивает морскую даль или заснеженные пики, два широко раскрытых глаза, появившиеся на стене, сняли комнату с якоря, перевернули перспективу и, как капитан на своем мостике, взяли заботу о ней на себя.
Я знал это знаменитое полотно, одно из тех произведений, в котором, как считается, Лонгон яркими мазками ликования выразил глубокую скорбь, что характерно для изысканной манеры его позднего творчества, неразлучного с материальными приметами в виде легкой косины взгляда на портретах и неуловимого оттенка растерянности в улыбке, которые особенно заметны в портрете подесты Орсеоло, написанном, когда художнику было восемьдесят лет, и являющемся, по мнению некоторых знатоков, его шедевром. Я часто помимо собственной воли останавливался, словно зачарованный, перед хранящейся в Орсенне, в Галерее Совета, старинной копией картины, перед которой, согласно вековой традиции, предписывалось надевать головной убор в знак презрения к памяти изменника, чей образ остался надолго запечатленным в плоти Орсенны. Это был портрет Пьеро Альдобранди, перебежчика, который воевал против орсеннских войск, осаждавших фаргийские крепости Раджеса; на картине был изображен как раз самый неистовый эпизод штурма. Однако на этот раз у меня перед глазами находилось само полотно, такое новое, такое скандально свежее, как глянец мышцы под заживо содранной кожей; произведение походило на свою копию не больше, чем человек, с которого только что сорвали кожу, походит на приятную обнаженную натуру.
Задний план полотна образовывали последние лесистые склоны Тэнгри, плавными линиями спускающиеся к морю. Резко уходящая вниз свободная и наивная перспектива лишала гору ее вершины, но сходящиеся линии других, более низких вершин говорили о близости и живой громаде массы — словно чья-то гигантская лапа тяжело надавила на землю, распластавшись от рамы до берега моря. У самой воды лучезарно искрящийся полдень светил горячими лучами на дома и крепостные стены, полукругом обступившие гавань и похожие на взошедший над морем мираж. Раджес с зияющими входами и выходами его террас, с плавными, как у лунатиков, движениями крошечных персонажей, рассыпанных там и сям по его улицам, выглядел удивленно пробуждающимся от любовной истомы дневного сна. Пышные и мохнатые кисти пламени на архитектурных завитках зданий сливались в одну кайму вокруг осажденного города. Чувство тревоги, навеваемое этой картиной бойни, объяснялось необыкновенной естественностью и даже безмятежностью, которые спокойная жестокость Лонгона придала всему полотну. Раджес горел так, как раскрывается цветок: без страданий и без драмы; можно было подумать, что это не пожар, а мирный прибой или сдержанная ненасытность прожорливой растительности, разросшейся неопалимой купины, окаймляющей и венчающей город, подобно закрученным лепесткам-изгибам розы вокруг суетящихся внутри нее насекомых. Флот Орсенны располагался полукругом напротив города, но, несмотря на стену из спокойных клубов дыма, тяжелыми кольцами поднимающихся над морем, на ум невольно приходила мысль не об оглушительном грохоте артиллерии, а скорее о каком-нибудь живописном, чуть ли не музейном катаклизме, например об извержении Тэнгри, вновь швыряющего свою раскаленную лаву в море.
Вся эта циничная простота, достигнутая художником исключительно благодаря удаленности во времени от самих батальных сцен, отступала на второй план, подчеркивая при этом незабываемую улыбку лица, выступавшего вперед, словно протянутый с полотна кулак, и, казалось, вот-вот готового прорвать передний план картины. Пьеро Альдобранди был изображен без каски, одетым в черные латы, с жезлом и красным шарфом командующего, навеки связавшими его со сценой бойни в Раджесе. Однако, развернув силуэт Альдобранди спиной к самой сцене, художник как бы растворил его в пейзаже, отчего его напряженное от тайного видения лицо стало воплощением какой-то сверхъестественной отрешенности. В полуприкрытых глазах с их странным внутренним взором отражался тяжелый экстаз; волосы его трепал дующий из-за моря ветер, придавая всему лицу молодую и наивную непорочность. Закованная в лакированную сталь, бросающая темные отблески рука сосредоточенно застыла на уровне лица. В металлических пальцах своей перчатки, с ее жестким хитозным панцирем, с ее жестокими и элегантными, как у насекомого, сочленениями, он с извращенной и самодовольной грацией держал и мял тяжелую красную розу, эмблематический цветок Орсенны, словно собираясь вдохнуть своими нервными ноздрями капельку ее изысканнейшего аромата.
Комната улетела прочь. Глаза мои оставались прикованными к этому лицу, появившемуся в фосфоресцирующем свете из острого ворота панциря, как новая гидра с отрубленной головой, — лицу, похожему на ослепительное явление черного солнца. Его свет темной вожделенной зарей занимался у меня в душе над не имеющим имени запредельем дальней жизни.
— Это Пьеро Альдобранди, — громко, как бы для самой себя произнесла Ванесса. — Ты не знал, что оригинал находится в Маремме? — Она добавила изменившимся голосом: — Тебе он нравится, не правда ли? Изумительная вещь. Живя здесь, все время чувствуешь этот взгляд.