Книга: Сестра печали
Назад: 2. Улицы
Дальше: 4. Первая смерть

3. Наше жилье

С чем нам повезло — так это с жильем. Нам — это значит Гришке, Косте, Володьке и мне. Мы были из последнего выпуска детдома, потом он закрылся. Когда мы вчетвером пошли работать на фарфоровый завод, который шефствовал над нашим детдомом, нам предоставили комнату в обыкновенной жактовской квартире, но мы жили в ней на льготных правах, как в заводском общежитии, и ничего за нее не платили. А когда мы поступили в техникум, то техникум взял над нами шефство, и наше жилье стало считаться филиалом его общежития. У нас была казенная мебель и казенное постельное белье, а жили мы будто дома, и никакого контроля, и никакого коменданта над нами не было.
Комната была большая — тридцатидвухметровая, светлая, с широким окном и с большим стенным шкафом. В шкафу было отделение без полок — туда мы вешали одежду, и было отделение с полками — там мы держали тарелки, ложки, хлеб, тетради, книги и всякое свое барахло. И все-таки несколько полок оставались пустыми — вот какой большой был шкаф. На белых его дверцах мы записывали разные изречения, услышанные от людей и вычитанные из книг. «Горе, разделенное с другом, — полгоря; радость, разделенная с другом, — двойная радость» — это было написано Гришкиным почерком. «Не бойся смерти. Пока ты жив — ее нет, а когда придет она — тебя не будет. Эпикур». Это я записал. И дальше тоже была моя запись: «Ужас — это непреодоленный страх. Не страшись обжечь пальцы и погасить искру страха. Не то разожжет она костер ужаса, и ты будешь вопить и корчиться в нем, и не будет тебе исхода».
Ниже Гришкиной рукой было дано пояснение: «Страх — это двойка по спецтехнологии, не исправивший двойку лишается стипендии и впадает в состояние ужаса». Дальше шло изречение, которое мог записать только Костя:
«Красота объекта раскрывается наиболее полно через его функциональную суть. Что рационально — то красиво, что нерационально — то уродливо».
Надписей было много, им уже не хватало места на наружной стороне дверец. На внутренней стороне Володькой был выписан из какой-то книги по археологии длинный кусок текста и обведен двойной рамкой. Но этот длинный текст звучал как стихи. Когда я открывал шкаф, чтобы взять тарелку, или хлеб, или еще что-нибудь, глаза невольно упирались в эту запись, и я до сих пор помню ее наизусть:

 

…Истинно вам говорю: война — сестра печали, горька вода в колодцах ее. Враг вырастил мощных коней, колесницы его крепки, воины умеют убивать. Города падают перед ним, как шатры перед лицом бури. Говорю вам: кто пил и ел сегодня — завтра падет под стрелами. И зачавший не увидит родившегося, и смеявшийся утром возрыдает к ночи. Вот друг твой падает рядом, но не ты похоронишь его. Вот брат твой упал, кровь его брызжет на ноги твои, но не ты уврачуешь раны его. Говорю вам: война — сестра печали, и многие из вас не вернутся под сень кровли своей. Но идите. Ибо кто, кроме вас, оградит землю эту…

 

В комнате имелся и умывальник — мойся сколько хочешь, на кухню к раковине бегать не надо. А в углу торчал старинный радиатор водяного отопления; он был зеленый, вертикальный и напоминал кактус. Правда, отопление в доме не действовало, но, кроме радиатора, в комнате имелась большая красивая печь, облицованная серыми кафельными плитками. Она была вполне исправна и могла бы давать много тепла, а что она его не давала, это уж не ее вина.
Несмотря на все свои достоинства, комната наша была со странностями. Излишне придирчивые люди, быть может, не захотели бы в ней жить. Дело в том, что до революции вся эта большая квартира принадлежала какому-то врачу, а эта самая комната представляла собой не то приемный покой, не то операционную. Поэтому пол в ней был не деревянный, а из метлахских плиток — белых и голубых, расположенных в шахматном порядке. Гришка с Володькой иногда даже играли на этом полу в шашки — доски не требовалось. Что касается стен, то они до самого потолка были облицованы холодно-белыми кафельными квадратами, как в бане или в культурной общественной уборной. Из-за такого оформления комната на первый взгляд казалась неуютной. Но мы к ней давно привыкли и ясно сознавали ее преимущества: пол мыть не надо, он и так всегда чистый, стены всегда чистые, клопы не заведутся, на обои тратиться не надо.
Когда я, вдоволь набродившись по линиям, вернулся домой, Костя полусидел-полулежал на своей постели и бренчал на гитаре. Это было одним из его любимых занятий, хоть музыкальным слухом он и не обладал. Обычно гитара лежала у него под кроватью, а не висела на стене, как у всех порядочных гитаристов, — гвозди в наши стены вбивать было не просто.
— Какие последние слухи из убежища Марии Магдалины? — спросил он и, не дожидаясь моего ответа, не в лад аккомпанируя, затянул куплет из «Гоп со смыком» с перевранными словами:
Мария Магдалина там живет, — да-да!
Техникума нашего оплот, — да-да!
Заведение открыла, райских девок напустила,
С ангелов червончики гребет, — да-да!

— Ну, был у меня разговор с Верандой, — доложил я. — Может, она воздействует на Люсенду. Тогда, может, рассосется это дурацкое дело.
— Хорошо бы так, — ответил Костя, откладывая гитару. — Появляется просвет… И ты все это время с ней проразговаривал?
— Нет. Я еще прошелся немного по Васину острову. Один.
— Шлифовал асфальт на Большом? Рад, что кончилось затемнение? Глазел на девушек? — начал задавать Костя наводящие вопросы.
— Да, девушек там чертовски много ходит, — признался я. — Несмотря на мороз.
— Взял бы да и познакомился с какой-нибудь хорошей интеллигентной девушкой. Или даже с двумя.
— А ты что ж не знакомишься?
— Мои девушки, увы, на Большой в этот час не ходят. Они в это время нянчат чужих детей. Не та у меня рожа, чтобы знакомиться с интеллигентными девушками.
Действительно, в смысле внешности Косте не повезло. Парень сильный, стройный, но левый глаз — стеклянный и вся левая щека в синих точках-порошинках. За это его и прозвали Синявым. Давно, еще шкетом. Костя мастерил пистолеты-самопалы, и однажды самоделку разорвало. Он тогда был левшой, поэтому стрелял с левой, и покалечил левый глаз. В наш детдом он прибыл с черной повязкой, а уж потом ему вставили искусственный глаз. Когда Костя смотрел на вас, у него был какой-то глупо-нахальный вид, — это из-за того, что левое глазное яблоко не двигалось. Костя очень переживал этот свой недостаток. Он старался быть как все, он даже переучился на правшу. Он даже выучился играть на гитаре, чтобы блистать в женском обществе, но все равно блеска не получалось. Ему почему-то везло только — одним словом, прозрачная жизнь. Однако каждый раз не то интеллигентная девушка разочаровывалась в нем, не то он в ней, и Костя оставался при пиковом интересе. И он обрывал прозрачную жизнь и снова возвращался к домработницам.
У него был знакомый инвалид мировой войны, дядя Вася, который жил на Петроградской стороне в отдельной квартире, состоящей из одной комнаты, кухни и уборной. Этот дядя Вася охотно давал приют Косте и его временным подругам — дядя Вася работал ночным сторожем где-то на Елагином острове. Дяде Васе нравилось, что в его жилье бывают молодые женщины, хотя они приходят и не к нему. К нему женщины никогда не приходили, и он никогда не был женат — он не годился для этого дела. Его мобилизовали в 1915 году совсем молодым, и он сразу же был контужен. Его ударило взрывной волной от немецкого «чемодана» — крупнокалиберного снаряда. С тех пор он все время трясся, и лицо его все время перечеркивали гримасы, и говорил он нечетко. Я раза три бывал у дяди Васи — надо было помочь с электропроводкой; и каждый раз мне казалось, что вот сейчас дядя Вася успокоится и перестанет трястись. Как-то не верилось, что он всегда такой. Но он трясся уже больше двадцати лет и должен был трястись до конца жизни. Никакого лекарства против этого не было. Вот в жилище-то доброго дяди Васи водил Костя своих подруг. А утром возвращался домой. «Ну, как прошла ночь любви к ближнему?» — насмешливо спрашивал его Володька. «Нет больше Пиренеев!» — кратко отвечал Костя, не вдаваясь ни в какие подробности. А в душе он мечтал об интеллигентной девушке и о прозрачной жизни.
И сейчас, желая его утешить, я сказал:
— Мы оба вполне могли бы познакомиться с симпатичными девушками там, на Большом. Нам бы только с тобой одеться пошикарнее. Пальтуганы у нас — так себе, а шкары — узковатые. Давно пора нам носить оксфорды.
Костя взял гитару, тронул струну и запел нарочно противным голосом:
Толя-фрайер понравился Ниночке,
В красоте он поставил рекорд:
Полубокс, рантовые ботиночки
И широкие брюки «Оксфорд».

Затем он сунул гитару под кровать и строго сказал:
— В будущем никакой одежды не будет. Ношение одежды развивает ложный стыд, а разнобой в одежде приводит к неравенству и к обывательской зависти. В недалеком будущем люди будут носить несколько проволочек, обматывающих тело в наиболее охлаждающихся местах. Путем включения и выключения миниатюрной клавиатуры на приборчике можно будет регулировать нагрев тела в зависимости от внешних температурных условий. Этим будет нанесен еще один удар по мещанству.
— Ты сам до этого додумался? — спросил я Костю.
— Эта реформа носится в воздухе! — заявил Костя.
— Интересно, что будет делаться в трамваях в часы пик после такой реформы? Придется ввести мужские и женские вагоны.
— Ты просто сексуальный пошляк, — обиделся Костя. — Так можно оплевать любую идею… Но у нас здесь собачий холод!
— Протопим камин! — предложил я.
— Я «за»! — ответил Костя, подымаясь с кровати. — Двадцать поленьев! Кто больше?
— Двадцать пять! — крикнул я.
— Тридцать! — крикнул Костя. — Зажигаем! Мы оба сорвались с места и начали бегать вокруг стола, стираясь делать круги пошире…
— Раз!.. Два!.. Три!.. — выкрикивал Костя. — Двадцать!.. Двадцать семь!..
Каждый виток вокруг стола заменял в тепло-калориях одно полено. Этот способ отопления придумал Гришка. Реальных дров у нас не водилось. Правда, нам выдавались дровяные деньги, однако они уходили на другое. Даже в эту лютую зиму, когда под Ленинградом померзли все яблони, мы жили без дров. Мы норовили по ночам держать дверь комнаты открытой, чтобы к нам шло тепло из коммунального коридора.
Когда «камин был протоплен» и мы немного согрелись, я пошел на кухню готовить ужин, — сегодня я дежурил. Первым долгом разжег примус и поставил вариться сардельки. На керосинку взгромоздил большой чайник, потом подготовил кастрюлю, чтобы заварить в ней сухой кисель. Супы у нас были не в моде. Из месяца в месяц питались мы сардельками, сухим киселем и, конечно, хлебом. Такой сарделечно-кисельный уклон ввел Володька. Это он стал кормить нас так в дни своих дежурств, — а придумал он такой рацион от лени, великая лень натолкнула его на это великое открытие. А Костя подхватил эту идею потому, что она была рациональна. И Гришка тоже нашел такой способ питания удобным и целесообразным, и я тоже ничего не имел против. И теперь мы со стипендии сразу накупали сухого киселя впрок, а сардельки прикупали через день. Иногда за неделю до стипендии денег на сардельки не хватало, — тогда мы питались одним киселем с хлебом. Не так уж это страшно: кисель тот очень питателен.
Назад: 2. Улицы
Дальше: 4. Первая смерть