23. Новый год
Берег былого постепенно скрывается из памяти, сливается с темным морем забвения. Но минувшие праздники, как маяки, светятся позади — и не гаснут. Конечно, погаснуть и им суждено — но вместе с нами.
К Новому году мы с Костей справили себе костюмы. Ордера на материал нам выделили еще к двадцать третьей годовщине Октября. Косте по жребию достался отрез серого шевиота «прима», мне — темно-синий бостон. И вот двадцать седьмого декабря мы принесли костюмы из мастерской. Пиджаки — с богатырскими ватными плечами; брюки — настоящий Оксфорд, не подкопаешься: они были так широки, что закрывали кончики ботинок. Когда мы облачились во все это и поглядели друг на друга, наша изразцовая комната показалась нам убогой.
— Мы будто иностранцы, — заметил Костя. — Интуристы герр Чухна и мистер Синявый соизволили посетить скромное жилище советских студентов… Но ничего! Общее благосостояние повышается. Через год-другой, когда будем работать по специальности, мы еще не такие клифты и шкары оторвем! Трепещите, кошки-милашки!.. Ты, впрочем, к тому времени уже женишься, тебе не до кошек-милашек будет.
— А ты? Ты, может, еще раньше женишься.
— Ну, не с моим ликом, — не то сердито, не то печально сказал Костя. Он плюхнулся на кровать, вытащил из-под нее гитару и с надрывом запел:
Он юнга, родина его Марсель,
Он обожает шум кабацкой драки,
Он курит трубку, пьет крепчайший эль,
Он любит девушку из Нагасаки.
У ней следы проказы на руках
И шелковая кофта цвета хаки,
И вечерами джигу в кабаках
Танцует девушка из Нагасаки.
Я слушал его не перебивая. Я знал, что про эту девушку из Нагасаки Костя поет в тех случаях, когда ему становится грустно, когда он вспоминает про свои неудачи с интеллигентными девушками, когда он размышляет о том, что прозрачная жизнь все ускользает от него.
Я терпеливо дослушал песню до ее печального конца, где юнга горько плачет, узнав, что пьяный боцман зарезал девушку из Нагасаки.
Костя сунул гитару под кровать, встал, подошел к зеркалу — и отвернулся от него. Зеркало было маленькое. Костя в нем видел только свое лицо, а не костюм. А ведь лицом-то своим он и был недоволен.
— Пойдем к тете Ыре, — предложил я. — Посмотримся в трюмо.
Хоть тетя Ыра жила бедновато, но у нее имелось самое большое в квартире зеркало. Правда, левый нижний угол у него был отбит.
— Ой, и модные ребята вы стали! — заявила тетя Ыра, оглядев нас. — Я помню, парни узенькие брюки носили, в трубочку, чем ужее — тем моднее, а нынче чем ширше — тем красивше… Теперь вы, ребята, модностью на пять лет запаслись. Носить вам не переносить.
Она быстро-быстро извлекла из-за иконы, висевшей в красном углу, какую-то мензурку из дымчатого стекла. Потом сизым, наверное, голубиным, пером, торчавшим из мензурки, быстро-быстро побрызгала на наши пиджаки какой-то прозрачной жидкостью.
— Это святая вода, — пояснила она. — Это чтоб обновки ваши хорошо носились, это чтоб бесы вас в них не захороводили.
— Мы же неверующие, — сказал Костя. — Мы просвещенные атеисты, святая вода нас не интересует. Нам бы чего покрепче.
— У меня и другая вода есть, — подмигнула тетя Ыра. — Сейчас спрыски устроим.
Она выдвинула ящик обшарпанного комода и вытащила оттуда поллитровку горькой и три стопочки из толстого зеленого стекла. Потом повернулась к подоконнику и перенесла оттуда на стол тарелку с ливерно-гороховой колбасой — неофициально колбаса эта в те годы называлась мюнхенской.
Мы присели, выпили по первой, потом по второй. После третьей глаза у тети Ыры оказались на мокром месте.
— Гриша-то из вас самый порядочный был, вот его бог и прибрал к себе, — заявила она, всхлипывая. — Гриша сейчас на небесах радуется, что вы модные двойки себе справили… Сам-то до хорошего костюма не дожил…
Когда бутылка опустела, мы поблагодарили тетю Ыру и пошли мотаться по всей квартире. Заходили в каждую комнату и просили дать нам посмотреться в зеркало. И все жильцы поздравляли нас с приобретением, и все говорили нам только хорошее. Костино самочувствие резко повысилось, и, когда мы вернулись в нашу комнату, он сразу же извлек из-под кровати гитару и запел:
Я вчера играл в лото,
Проиграл свое пальто,
Пару брюк и два кольца,
Ламца-дрица гоп ца-ца!
Я знал: если он поет эту залихватскую частушку — значит, у него хорошее настроение.
* * *
1941 год я надеялся встретить с Лелей.
Сперва я хотел вытащить ее на встречу Нового года к нам в техникум, но она побоялась, что там будет очень шумно и весело, а ей не до веселья. Она еще не привыкла к мысли, что у нее нет больше брата. Правда, она уже не плакала о нем, по крайней мере при мне, но она стала немножко не такой, какой была, — стала не то серьезнее, не то строже, не то просто грустнее. Мы с ней с того дня не обнимались, не целовались, хотя встречались часто. Я боялся обидеть ее.
Тридцать первого декабря я купил бутылку хорошего портвейна «Ливадия», постоял в очереди у «бывшего Лора» на углу Среднего и Восьмой линии — за пирожными, и пошел к Леле встречать Новый год, — так было условлено. Но едва я вошел в прихожую, как на меня повеяло холодком. Встретила меня Леля не очень-то ласково. Когда я снял пальто, она равнодушно взглянула на мой новый костюм и небрежно бросила:
— Брюки широковаты.
— Мы с Костей специально мастеру в руку сунули, чтобы он брюки нам пошире скроил, — обиделся я. — Еле уломали, он говорит, что от начальства ему влететь может. А ты недовольна!
— Ах, не все ли равно, какие брюки, какие пиджаки, какие юбки, какие шляпки, какие тряпки! — не то шутя, не то сердясь сказала она. — Все это не имеет никакого значения для мыслящих людей. И вообще…
— Значит, я, по-твоему, не мыслящий! И значит, тебе больше нравится, если я как гопник буду ходить… Это ты вроде Кости заговорила, он любит так рассуждать.
— А Костя твой где Новый год встречает? — уже более мирно спросила она.
— Пойдет на Петроградскую, будет встречать с одной кошкой-милашкой. Предстоит новогодняя ночь любви к ближнему… А где твоя тетя Люба?
— Моя тетя Люба ушла к знакомым. Но тебе здесь такой ночи не предстоит. Если ты за этим пришел, то можешь идти на Большой. Там много кошек-милашек гуляет.
— Леля, да что с тобой такое! Опять нахлыв?
— Ничего со мной такого! Такая, как всегда…
— Не дай боженька, чтоб ты всегда такая была!
— Если я тебе не нравлюсь такой, то зачем ты приходишь ко мне?! Иди к своим кошкам-милашкам.
— Ну и пойду! Захочу — и пойду!
— Ну и иди!
— Ну и пойду! — Я сдернул с вешалки пальто, торопливо напялил кепку.
— Уходи сейчас же! — Она подбежала к наружной двери и распахнула ее.
Я вышел на лестницу и, не оглядываясь, зашагал вниз. За мной резко хлопнула дверь. Когда я спустился до третьего этажа, дверь наверху с шумом открылась, послышались шаги… Сейчас Леля крикнет в пролет, как в романсе: «Вернись, я все прощу!» или что-нибудь в этом роде — и я взбегу наверх.
— Никогда не приходи ко мне! — крикнула она, и мимо меня пролетело что-то небольшое серое и мягко шлепнулось внизу. А наверху гулко захлопнулась дверь.
Я спустился вниз, на аптечную площадку. Здесь на серых плитках пола лежал пакет с пирожными от «бывшего Лора». Вернее, то, что от пакета осталось. Упаковка лопнула, раскрылась, пирожные разломались, разлетелись. Я вспомнил, как Леля рассказывала об обманутой девушке-самоубийце, которая потом «лежала в гробу как живая». «По закону свободного падения тел эта девушка упала тогда вот на эти же самые плитки», — подумал я.
Когда вышел на улицу, меня охватило чуть пьянящее ощущение свободы, когда терять уже нечего. Торопливо пошел я к Неве, будто там меня кто-то ждал. На набережной в этот час было холодно и безлюдно. Лихтера, пришвартованные на зиму к гранитной стенке, стояли впаянные в лед. В борту черного морского буксира празднично светилось несколько иллюминаторов, оттуда слышалась патефонная музыка. Мужской голос пел:
Это было весною,
Когда фиалки цвели,
Нам казалось с тобою,
Что весь мир — мы одни.
Ах, это было забвенье…
Миновав Горный институт, я свернул к Масляному буяну, уперся в заводской высокий забор и пошел вдоль него, сам не зная куда. Кругом никого нет. Редкие фонари. Здесь меня вполне могут принять за иностранного шпиона. На мне хороший костюм и дрянное пальто. Я торопливо свернул в какой-то проулок, где сновали люди. Потом вдруг очутился на длинной и совсем безлюдной улице. По обе стороны тянулись заводские корпуса, неярко светились большие длинные окна. Видны были рабочие у токарных и фрезерных станков, тускло поблескивали колонны радиально-сверлильных. Из открытых, обтянутых пыльными сетками фрамуг слышался ритмичный шум, похожий на шум большого ливня. Порой, врываясь в эту ритмику, где-то тонко и тревожно взвывал шлифовальный станок. Я шагал по этой улице совсем один, как во сне или как в кино.
Когда вернулся домой, из-под дверей нашей комнаты виднелась полоска света. Это меня удивило и даже обрадовало: а что, если вдруг это Леля пришла? Но когда я распахнул дверь, обнаружил Костю. Он сидел за пустым столом — нарядный, сердитый и совершенно трезвый. Уж не задумал ли он снова начать прозрачную жизнь?
Но Костя быстро рассеял мои подозрения. Оказывается, когда он явился со своей знакомой к инвалиду, который обычно предоставлял ему ночное убежище, тот был пьян, да еще не один: к нему приехал брат из Пскова. И Косте со своей кошкой-милашкой пришлось уйти не солоно хлебавши. Вдобавок она обиделась, обозвала Костю трепачом и пошла встречать Новый год в другое место.
— Но ты-то почему здесь? — спросил меня Костя и пристально посмотрел мне в глаза. — ЧП какое-нибудь?
— ЧП. Меня отшили.
— Иди ты! Леля?
— А кто же еще! Она самая. Твои прогнозы были верные. В одну телегу впрячь не можно…
— Чухна, это ты всерьез?
Я стал рассказывать, как это произошло. Я знал: Косте можно доверять все. Чужая беда его никогда не радовала и не утешала, даже в дни, когда ему самому приходилось плохо. Он слушал внимательно и огорченно, уставясь на меня своим единственным зрячим глазом. Потом закурил «Ракету», начал ходить по комнате.
— Чухна, дам тебе один совет, — начал он. — Взгляни, не жмурясь, в лицо жестоким фактам. Ты потерпел моральный Дюнкерк. Твои дивизии сброшены в море, оружие и боеприпасы захвачены противником. Ты должен признать свое поражение и начать жизнь заново. Тебе надо погрузиться в бытие, полное новых впечатлений и переживаний. Тогда ты забудешь эту девушку. Тем более, она создана не для тебя.
— На этот раз ты, пожалуй, прав, — согласился я. — Только как это «погрузиться в бытие»? Легко сказать…
— А еще легче сделать! — отрезал Костя. — Для начала погружения поедем встречать Новый год к Люсенде и Веранде. Веранда делала намеки, что она и Люсенда не возражали бы против нашего присутствия. Собирайся!
Я взглянул на ходики. Было без двадцати минут двенадцать.
— Мы опоздаем, — сказал я. — И потом, они нас и не ждут. Мало ли что Веранда делала подходы… Ведь договоренности нет.
— Не увиливай от погружения! — строго заявил Костя. — Тем более, мы придем в гости не с пустыми руками. — Он вынул из шкафа сеточку с двумя большими бутылками плодоягодного. — А у тебя ничего нет?
— Бутылка осталась у Лели.
— Наплевать, двух вполне хватит… Бутылку она, значит, не сбросила с шестого этажа?
— Наверно, просто забыла, — ответил я, надевая пальто.
— Побоялась, что попадет в твою умную голову и повредит твой мыслительный аппарат. Откуда ей знать, что он у тебя отсутствует.
— Закройся! Ты больно умен! — крикнул я Косте, выбегая вслед за ним из комнаты.
Мы добежали до трамвайной остановки и на ходу вскочили в задний вагон. Трамвай ехал раскачиваясь, торопясь, все ускоряя ход. Никто в него больше не входил, на каждой остановке он только терял пассажиров. Вскоре в вагоне осталось четыре человека: пожилой кондуктор, Костя, я да какой-то дядька в валенках, дремавший в противоположном углу.
— Сколько сейчас? — спросил я кондуктора. Тот не спеша отстегнул пуговицу на потертой шубе, полез во внутренний карман, вынул часы — большие, медные, с черными узорчатыми стрелками.
— Без трех минут сорок первый, — сказал он. — Опоздали, ребята. Без вас встретят.
— Мы и здесь встретим, — нашелся Костя. — Ведь фактически времени нет. Если взять колбу и создать в ней абсолютный вакуум, то в ней не будет и времени, ибо время — это только промежуток между двумя событиями. Если же условиться, что время существует как объективный фактор, то оно должно одинаково учитываться субъектами в любых точках пространства. Эрго: Новый год, встреченный в движущемся трамвае, ничуть не хуже Нового года, встреченного в какой-либо неподвижной точке: в ресторане, в частном доме, в психиатрической больнице, под забором… — С этими словами он вынул из брючного кармана перочинный нож и стал счищать сургуч с горлышка одной из бутылок. Потом отогнул штопор и с ловкостью почти профессиональной вогнал его в пробку. — Готово!
— Вот это вы правильно! — уважительно сказал кондуктор, но нельзя было понять, к Костиным словам или действиям относится это замечание.
— Вы первый, папаша! — предложил Костя, протягивая ему бутылку.
— Нет уж, ребята, почните вы, — скромно ответил кондуктор. — А я после.
— Пей! — повелел Костя, сунув мне в руки бутылку. — Пей! Мы уже въехали в Новый год.
— За удачу! — провозгласил я тост. — Пусть этот год будет счастливым для всех нас! И для тебя, Синявый! — Я запрокинул голову и стал глотать вино. Здесь, в холодном вагоне, оно казалось очень вкусным. За мохнатым от инея окном, вздрагивая, проплывали городские огни. Мне вдруг стало очень хорошо. Мир показался торжественным, светлым и грустным. «Леля, будь счастлива в этом году!» — произнес я про себя.
— Пей, но не забывай других! — пробурчал Костя, отбирая у меня бутылку. — Пусть этот год будет годом без ЧП. А в частности, Чухна, пью за твое глубокое погружение в бытие. Через Дюнкерк — к Тулону и Аркольскому мосту! — Костя приник к бутылке и замолчал. Потом старательно отер горлышко рукавом.
— Ваша очередь! — сказал он кондуктору.
— Ну, ребята, за Новый год! Чтоб ничего такого, чтоб все хорошо было в сорок первом! — Кондуктор оглянулся по сторонам, сделал несколько изрядных глотков, отер горлышко рукой. Бутылка пошла по второму кругу.
* * *
Дверь нам отворила Веранда. На ней было новое платье фасона «день и ночь»: спереди — из куска белой материи, сзади — из черной. Веранда, кажется, совсем не удивилась нашему внезапному появлению.
— Ага, пришли! — констатирующе сказала она. — Снимайте свои бобры. Нравится вам моя новая прическа? — Она тряхнула пышной, завитой кудряшками головой. — Не хочу походить на Люську прилизанную.
— Не нравится, — честно объявил Костя. —Ленпушнина. Баран в мелкую стружку.
— Ничего-то он не понимает! — без обиды, нараспев произнесла Веранда. — Идемте к столу… Нет, прежде я Люську сюда вытащу. Она будет довольна.
Веранда побежала по коридору к дальней комнате, откуда доносились веселые, уже не совсем трезвые голоса. Здесь, в большой прихожей с потертыми зелеными обоями, пахло духами, лимоном, елочными свечками. Веранда уже шагала обратно, держа за руку сестру. На Люсенде тоже было платье «день и ночь», только «ночь» у нее находилась спереди. Мне показалось, что и Люсенда приходом нашим не удивлена, скорее просто обрадована. Дома она не казалась такой недотрогой, такой цирлих-манирлих, как в техникуме. Но и здесь в ней оставалась какая-то сдержанность.
Девушки привели нас в большую комнату, где за столом, уставленным бутылками и закусками, сидело человек двадцать — люди все больше пожилые. Они все были из этой же квартиры; по-видимому, квартира была дружная, праздники справляли в складчину. Веранда стала нас знакомить с каждым поочередно, но имена и отчества сразу же выскакивали у меня из головы. Потом неугомонная Веранда начала перетасовывать сидящих, чтобы усадить новых гостей. Меня она поместила рядом с Люсендой на торце стола. Я сразу же заметил, что Люсенда стесняется сидеть со мной на председательском месте, у всего света на виду, и хотел было пересесть. Но тут нас с Костей заставили пить штрафную. После стопки какой-то крепкой смеси я уже не захотел пересаживаться. Я увидал, что все пьяны и никому до того, кто с кем сидят, никакого дела нет.
— Люся, почему ты не пьешь? — спросил я.
— Я уже пила. Но, если хочешь, я выпью с тобой. Только ты, пожалуйста, закусывай. — Она положила мне на тарелку винегрета. — Ешь, пожалуйста.
— Люся, а я что? Пьян уже разве?
— Нет, не очень… У тебя какая-то неприятность?
Я искоса посмотрел на нее. Она сидела, не глядя на меня, слегка наклонившись над столом. В светлых, гладко причесанных волосах отражались огоньки елочных свечей.
— Ты угадала, — признался я. — Неприятность. Но тут никто не поможет. Тут дело в одной девушке. Тут, ты понимаешь…
— Не надо никому рассказывать, — прервала она меня. — Завтра тебе будет стыдно, что ты что-то рассказал.
На другом конце стола кто-то пробовал запеть «Катюшу», но пока что пения не получалось. Зато очень хорошо был слышен голос Кости. Справа от него сидела Веранда, но с ней ему было неинтересно. Она не подходила под рубрику скромной интеллигентной девушки. В то же время не подпадала она и под стандарт кошки-милашки.
— Они отхватили себе такой кус в Европе, что сразу им его не переварить! — кричал Костя в ухо соседу слева. — Их сырьевой и промышленный потенциал полностью еще не отмобилизован, им в ближайшие годы нет смысла делать дранг нах остен… У них на очереди добрая старая Англия, и ей в этом году придется плохо!
Веранде надоело сидеть, она вскочила из-за стола и подбежала к самоварному столику. На его темной мраморной доске вместо самовара стоял темно-зеленый патефон. Веранда начала быстро крутить ручку. Потом не опустила, а прямо-таки бросила тонарм на пластинку. Пластинка взвизгнула от укола иглы, от боли, потом зашипела, а уж потом запела:
Сердиться не надо, мы ведь встретились случайно,
Сердиться не надо, в этой тайне красота,
Сердиться не надо, хорошо, что это тайна,
Сердиться не надо…
Послышался шум отодвигаемых стульев — из-за стола стали выходить желающие потанцевать. Веранда вдруг подскочила к нам:
— Чего сидите как сычи, жених и невеста? Поцелуйтесь! — Она взяла нас за головы и легонько подтолкнула друг к другу. Получился поцелуй не поцелуй, а что-то вроде того.
— Как ты смеешь! — рассердилась на нее Люсенда. — Это уж я не знаю что! Совсем распустилась!
— Глаза у нее вспыхнули благородным гневом, она засмеялась геометрическим смехом и прыгнула в пропасть! — отчетливо произнесла Веранда и захохотала. Потом подошла к какому-то дяденьке и стала с ним танцевать.
— Идем и мы, — предложил я Люсенде. — Только я неважно танцую, тем более танго.
— Я тоже неважно, — улыбнулась она. — Попробуем.
Я осторожно обнял ее, и мы вошли в толпу танцующих. Танцевала Люсенда хорошо, она, в сущности, вела меня. С ней было легко. Все вокруг плавно покачивалось, плыло куда-то. Огоньки свечек на елке тихо колыхались. От Люсенды пахло черемуховым мылом, чистотой. Праздничная радость прихлынула ко мне. Все было праздничным, весь мир — несмотря ни на что — был праздничным. И впереди, за легкой дымкой неизвестности, тоже угадывалось что-то праздничное и светлое… Меня охватило чувство благодарности к кому-то за все, что есть, и за все, что будет. Но я не знал, кого благодарить. Если б был бог, то я благодарил бы его. Но в бога я не верил. Тем временем пластинка кончилась.
— Люся, большое тебе спасибо, — сказал я, подходя с ней к столу.
— За что? — удивилась она.
— За то, что ты меня тогда выручила, в прошлом году. Меня могли бы из техникума попереть, если б не ты.
— Опять ты об этом! — поморщилась она. — Ну не надо, не надо.
— Ну и вообще спасибо. Просто так. Не знаю за что.
Тут к нам подошел Костя. В руках он держал два стакана, полных какой-то подозрительной алкогольной смеси.
— Чухна! Выпьем за погруженье! Через Дюнкерк и Капоретто — к Каннам и Трафальгару!
— Не надо вам больше пить, — с опасением сказала Люсенда. — Ты, Костя, и так уже… Да и ты, Толя…
— Не мешай ему погружаться! — прервал ее Костя. — Не разоружай его морально! Подними свою рюмку и гляди ему в глаза! А ты, Чухна, гляди ей в глаза!
— Зачем в глаза? — спросила Люсенда.
— Для взаимного контроля! — ответил Костя. — Ну, выпьем все разом!
— Люся, за твое счастье в этом году, —сказал я. Люсенда поднесла к губам рюмку. Она глядела на меня не мигая — не то с сожалением, не то с сочувствием, не понять было толком.
— Все! — Я поставил на стол пустой стакан.
— Все! — сказала Люсенда, ставя на стол пустую рюмку.
— Все! — Костя поставил пустой стакан, сел за стол, отодвинул от себя тарелки и рюмки и запел — вернее, завопил, — молотя кулаками по столу:
Мама, купи же мне туфли,
Чтоб ноги не пухли!
Мама, купи же мне туфли
И барабан!
Вначале все на него уставились, некоторые с неудовольствием. Затем, когда Костя пропел эту белиберду раза четыре подряд, ему стали подтягивать. Потом эту чепуху стали выкрикивать все, кто был в комнате. Патефон напевал свое: «Парень кудрявый, статный и бравый, что же ты покинул нас…» Но никто его уже не слушал. Все пели про туфли и барабан.
Я все понимал и мог петь и говорить не запинаясь. Но голова кружилась и ноги подкашивались. Какое-то странное состояние. Я слыхал, что такое бывает от дорогих выдержанных вин, но ведь здесь их не было.
— Тебе, кажется, плохо? — спросила вдруг Люсенда.
— Мне хорошо, но все кружится.
— Идем, я тебя уложу, поспишь часик. Идем, это ведь не наша комната.
Она повела меня по коридору, потом мы свернули в маленький коридорчик.
— Вот здесь мы живем, — чуть-чуть настороженно проговорила она, открыв дверь и включив свет.
Я огляделся. Комната большая, но какая-то очень уж пустая, чем-то напоминает наше с Костей жилище. А занавески с заплатами, и ничего лишнего нет, и даже чего-то такого нет, что есть у многих, а чего — не поймешь.
— Там за шкафом Верина постель, а это — моя, — сказала Люсенда. — Ты ложись, не стесняйся.
Я лег, свесив ноги, на железную, без всякой никелировки и шариков кровать, на синее солдатское одеяло. Все это было почти такое, как у нас с Костей. Только подушка — чистая и мягкая, и пахнет черемуховым мылом.
— Спи! — сказала Люсенда. — Пойду посуду мыть.
Она вышла, не погасив света. Я оторвал голову от подушки, еще раз оглядел комнату. Вот, значит, как у них дома. А я-то почему-то считал, что Люсенда и Веранда живут в достатке. Мне стало стыдно за себя. Я бы по-другому относился к сестрам, если б знал о них больше. Как по-другому — это было мне самому неясно. Может, мягче, сердечнее. Ведь одно дело, когда бедно живут мужчины, и другое дело — когда женщины. Когда нам, мужчинам, плохо живется — не так уж это и грустно. Мы вроде бы сами в этом виноваты.
Дверь открылась, и вошла Люсенда. Она положила мне на лоб мокрое, холодное вафельное полотенце.
— Спасибо, Люся. Ты прямо как сестричка. — Я хотел сказать «медсестричка», но «мед» почему-то выпало. Я прижал к губам Люсендину ладонь. Она неторопливо отняла руку и ушла. Я сразу же уснул.
Мне приснился большой город. Я все шел и шел по улицам, и не было им конца. Дома стояли высокие и чистые, отделанные черным и темно-красным полированным гранитом, в скверах били фонтаны. Где-то пел хор — пел без слов, сквозь зубы, но очень хорошо. Я шагал под какой-то странный, то словно стелющийся по земле, то вдруг плавно взмывающий в небо напев. Я шел и думал: «Чего же не хватает в этом городе?»
Разбудил меня Костя. Он просто-напросто дернул меня за ногу:
— Здесь тебе не гоп! Вставай! Сейчас пойдем с сестрами на улицу, выветривать винные пары. Иди умой пьяную харю!
Вода из-под крана была колюче-холодная. Я вдруг почувствовал себя трезвым, бодрым, решительным, перешагнувшим какую-то черту. Потом, вешая полотенце на гвоздь возле притолоки, я вдруг вспомнил, чего не хватало в городе из сна. Там не было никаких входов в дома, там не было дверей, только и всего.
Я поспешил в прихожую. Люсенда и Веранда уже надели свои серые пальто. Вчетвером мы вышли на холодную лестницу, где по случаю праздника не был выключен на ночь свет. Когда спустились этажом ниже, то увидали большую пеструю кошку, она сидела возле двери чьей-то квартиры.
— Это трофимовская кошка, она трехцветная, — заявила Веранда и вдруг нажала на кнопку звонка и побежала вниз.
— Сумасшедшая… — прошептала Люсенда. — Бежим!
Мы с грохотом ссыпались с лестницы, выбежали на улицу и остановились, чтобы отдышаться. Было тихо и совсем не холодно.
— Сумасшедшая Верка! — повторила Люсенда и засмеялась.
— Раз кошка трехцветная, о ней надо заботиться. Она же счастье приносит, — наставительно сказала Веранда.
— Первый человек, которого мы встретили в Новом году, это трехцветная счастьеприносящая кошка, — изрек Костя. — Вывод напрашивается сам собой: наступивший новый одна тысяча девятьсот сорок первый год обещает быть счастливым.
Домой мы с Костей вернулись под утро. Вся квартира спала. Не спала только тетя Ыра — она очень рано уходила на работу. Нового года она не праздновала — вернее, ее Новый год должен был наступить через тринадцать дней. Услышав, что мы вернулись, она постучалась к нам в комнату. В руке она держала что-то цилиндрическое, завернутое в газету.
— Барышня ваша принесла, — заявила она мне. — В четвертом часу ночи позвонила, звонки такие сильные давала. Я аж испугалась… А это барышня бутылку принесла.
Я развернул газету, в которую была завернута «Ливадия». Бутылка, конечно, не раскупорена. Никакой записки.
— Она что-нибудь сказала?
— Спросила, дома ли вы. Я ей, понятно, говорю, что дело его молодое, гулевое, где-нибудь в гостях бузует. А она: «Передайте ему, пожалуйста, вот это», — и ушла… Серьезная такая.
— Эта та самая бутылка, которая предназначалась для твоей головы, — объявил Костя, когда тетя Ыра вышла. — Теперь пусть она ударит нам в головы через наши желудки.
— Нет, Костя, я пить не буду. С этим делом кончено. Давай спрячем ее до какого-нибудь важного момента. Например, до твоей свадьбы. Спрячем и вроде как бы забудем, а потом вытащим и разопьем. И вспомним этот Новый год.
— Идея не нова, по этому же принципу американцы закопали в землю Бомбу времени на Чикагской выставке. Ее должны вырыть через сто лет. Бутылке твоей до моего бракосочетания придется пролежать не меньше.
Я раскрыл двери шкафа и стал рыться в хламе, который валялся на нижней полке. Выискав несколько рваных носков — тут были и Гришкины, и Костины, и Володькины, и мои, — я старательно, плотно, в несколько слоев натянул их на «Ливадию». Потом придвинул к печке стол, на стол взгромоздил два стула, а на стулья табуретку. Я влез на это сооружение, и Костя подал мне бутылку. Я положил ее на верх нашей печки, под фигурные изразцы, украшавшие ее вершину. Здесь, на кирпичной площадочке, огражденной изразцами, валялось много пустых банок из-под сгущенного молока и много хлебных огрызков и корок — Володькина работа. Пахло пылью, она лежала плотным слоем.
— Все кончено, — сказал я, спустившись вниз. — Бомба времени заложена. Счастливая любовь не состоялась… Костя, а может, все-таки сходить мне к Леле? Вдруг она эту бутылку не просто так принесла? — Я представил себе, как она идет одна по ночному городу, чтобы вручить мне эту чертову «Ливадию».
— Не унижайся! — строго ответил Костя. — Ты, к примеру, пошел в гости, а тебе там набили морду и спустили с лестницы так, что кепка с головы слетела. Потом подобрали кепку и принесли тебе на квартиру, чтобы швырнуть ее тебе в физиономию, но не застали тебя дома. А ты на основании принесенной кепки хочешь идти к набившим тебе морду со словами благодарности. Вот твоя логика! Логика раба и холуя! Логика не советского детдомовца, а дореволюционной приютской крысы!.. Мобилизуй свою гордость! Перековывайся! Сжигай мосты! Погружайся в бытие!
Костя, хлопнув дверью, пошел на кухню, а я призадумался над его словами. Да, тут он прав. Нечего мне на что-то там надеяться. Я вынул из записной книжки четыре Лелиных письма — она писала мне в Амушево из Ленинграда, — открыл в печке медную дверцу, вынул вьюшки, чиркнул спичку. Письма сгорели быстро. Вот только что они были — и вот их нет. Потом взял фото, где мы снялись вдвоем. «Ее я все-таки жечь не стану, — решил я. — А с собой я имею право делать что угодно». Лезвием безопасной бритвы я отрезал свое изображение, отделил его от Лели. Теперь она одна стояла на площади этого маленького городка, на фоне полотняного дворца, и только кусочек моего плеча остался рядом с ней. Я сжег свою половину фотокарточки, а Лелину вложил обратно в записную книжку.
Когда все было кончено, мне вдруг стало жаль Лелю. Будто это не она прогнала меня от себя, а я сам чем-то обидел ее и в чем-то перед нею виноват. Она вспомнилась мне не сердитой, не распахнувшей передо мной дверь, чтобы я выкатывался, а беззащитной, зябкой — такой, какой была у причала парома на вечерней реке. Но я оборвал эти бесполезные мысли. Надо забыть ее.