Книга: Сестра печали
Назад: 17. Без заглавия
Дальше: 19. Вдвоем

18. Прозрачная жизнь

Во второй половине августа мне дали расчет. Недавно вышел указ о запрещении менять место работы и об уголовной ответственности за прогулы и опоздания, но я в Амушеве числился на временной работе, и меня этот указ не коснулся.
Когда поезд стал приближаться к Ленинграду, я прирос к окну. Вагон шел плавно, без толчков, — будто паровоз тут ни при чем, будто сам состав неотвратимо и ровно притягивается к городу.
Поезд прошел по виадуку. На мгновенье стала видна булыжная мостовая, трамвайные рельсы, пучеглазый трамвай. В трамвае было что-то очень родное, и я обрадованно понял: теперь-то я действительно дома, в Ленинграде.
Много я ездил только в детстве, когда бродяжил, это было недолго. А потом я не часто отлучался из города. Но всегда, когда я из-под вокзальных сводов выходил на улицу, меня охватывало чувство необычайности происходящего и ожидания чего-то. Вот и теперь, выйдя в этот августовский теплый вечер на шумный привокзальный проспект, в эту спешку и сутолоку, я ощутил и радость возвращения, и зыбкость этой радости. Казалось, вот-вот что-то должно начаться, что-то должно стрястись. И тогда все вокруг изменится, все станет другим.
Но все было хорошо, все пока что шло нормально. Только нужный трамвай долго не показывался. Я прошел в сквер, купил в киоске пачку дорогих папирос «Монголторг», сел на скамью, поставил возле себя чемодан и стал заново привыкать к Ленинграду. Сквер был окружен высокими зданиями; безоконные, темно-серые, с бледными подтеками стены прочно и буднично уходили ввысь. Отсюда суета улицы не казалась такой напряженной и тревожной. Обычный городской вечер. Вот из вокзала выхлестнулась на асфальт новая толпа. Поезд пришел из курортных мест — зачехленные чемоданы, авоськи с фруктами, северные, купленные уже в дороге цветы и смуглота лиц, заметная даже на расстоянии.
Когда я вышел из трамвая на своем Васильевском, улицы показались мне очень тихими и чистыми — будто на фотографии. Уже начало смеркаться, в окнах кое-где, неторопливо и неуверенно, зажигались огни. Казалось, день еще может вернуться, перевалив через сумерки. Но нет, прошли уже белые ночи; темнота вступала в город. Когда я проходил мимо знакомого углового магазина, там тоже загорелся свет, как бы приглашая зайти. Пришлось зайти. Я купил две бутылки плодоягодного, хорошей колбасы и вдобавок дорогую горчицу в высокой фарфоровой баночке. Хотел купить и сгущенного молока, да сразу же спохватился: Володька, потребитель молока, уже в военном училище, в казарме. Отрезанный ломоть, как выразился о нем Костя в последнем письме.
О себе Костя в этом письме писал, как обычно, мало и туманно, но все-таки одна его фраза меня насторожила. «Я считаю, что дни проходят бессмысленно и беспорядочно, пора начать моральную перестройку» — вот что писал он. И у меня сразу же возникло подозрение, что Костя влюбился в интеллигентную девушку и хочет начать прозрачную жизнь.
Я позвонил в квартиру. Дверь открыла тетя Ыра.
— Вернулся! — обрадованно сказала она. — А вот Володя-то уехал от нас. Двое вас теперь, значит, в комнате осталось.
Коммунальная кухня показалась мне неожиданно высокой и светлой. Уютно пахло едой, керосином, городской квартирной пылью. Дружно гудели примуса.
— А Костя дома? — спросил я тетю Ыру.
— Ушел куда-то ненадолго. Костя-то никуда не денется. Только смурной он какой-то ходит, малохольный. Может, без денег сидит? Я одолжить могу, у меня получка вчера была.
— Нет, тетя Ыра, деньги у нас сейчас есть, спасибо. Просто у него настроение такое. Бывает, знаете.
— Бывает, бывает, — тревожным шепотом согласилась тетя Ыра. — А только совсем малохольный ходит.
Когда я вошел в нашу комнату, она удивила меня своим простором, блестящей белизной стен; у меня было такое ощущение, будто за время моего отсутствия она стала больше. Я даже не сразу сообразил, что не она стала просторнее, а в ней стало просторнее: Володькиной койки уже не было, остались только Костина и моя. Но над тем местом, где когда-то спал Гришка, по-прежнему висела приклеенная хлебным мякишем картинка: верблюды идут по песку пустыни к своему неведомому оазису.
А над постелью Кости, над рисунком, изображающим город будущего, висел теперь широковещательный плакат, написанный от руки зеленой тушью: «СТОП! С 20-го не пью!» По этой самоагитации я окончательно понял, что Костя опять решил начать прозрачную жизнь. Рядом с воззванием висела скромная бумажка. Необыкновенно аккуратными буквами там было начертано:

 

ОППЖ
(Обязательные Правила Прозрачной Жизни)

 

1. Не употреблять алкоголя ни в каких пропорциях и смешениях.
2. Курить не больше десяти папирос в день.
3. Не поддаваться дурному влиянию друзей.
4. Упорство, сдержанность и самодисциплина!
5. Быть достойным Л.

 

В комнате было очень чисто. Видно, Костя старательно подметал ее. В углу, как наказанный ребенок, стояла пустая бутылка из-под плодоягодного — след недавней грешной жизни. А стол был застелен чистой зеленой бумагой, пришпиленной кнопками через равные интервалы. И на столе лежала раскрытая книга — учебник неорганической химии.
Вскоре явился и сам Костя. Лицо у него было строгое, поздоровался он со мной сдержанно. В нем чувствовалось горделивое сознание происшедшей с ним моральной перестройки — и в то же время некоторая настороженность.
— У меня, Чухна, все теперь по-новому. Новые чувства, новые мысли, новые горизонты, — просветленно заявил он.
— Значит, опять прозрачная жизнь?
— Да! — твердо ответил Костя. — Не опять прозрачная, а просто прозрачная. Тебе это не нравится? — с вызовом спросил он.
— Почему не нравится? Очень даже нравится, — ответил я, разливая вино в стаканы. — Выпьем за прозрачную жизнь!
Костя отошел от стола, сел на свою койку и протянул руку к плакату:
— Ты же видишь, что я не пью. Тебе не удастся меня спровоцировать на это дело. И тебе пить не советую, и сам не стану! Не хочу быть илотом!
— Ну понятно, ты спартанец, — подкусил я. — У тебя все данные. А я вот выпью. — И я выпил сначала свой, потом Костин стакан.
— Тебя можно только пожалеть, — со скорбной улыбкой сказал Костя.
— Ну и жалей, — ответил я. — Давай-ка лучше закурим, — и я протянул ему пачку дорогих папирос.
— Нет, я уже выкурил сегодня свою норму, — сухо ответил Костя. — А ты, пожалуйста, не роняй пепел на пол. Пора привыкать к чистоте.
Странное дело, в обычной жизни Костя был человек как человек, и даже получше многих других. Но каждый раз, когда он начинал прозрачную жизнь, он сразу становился ворчливым, несправедливым и придирчивым, а чувство юмора у него автоматически выключалось. И вдобавок он начинал всех поучать, ставя в пример самого себя.
— Значит, прозрачная жизнь? — снова спросил я.
— Да! — сурово ответил Костя. — Впрочем, тебе этого не понять.
— А кто это Л.? — задал я наводящий вопрос. — Любовь с большой буквы, или Люся, или Лида, или Лиза? И как это быть достойным Л.? Передай мне свой технический опыт, научи меня быть достойным Л.
— Ты пошляк и циник, я давно это заметил! — ощетинился Костя. — Но если хочешь знать — знай: любовь с большой буквы и Люба для меня теперь синонимы… Но что ты в этом смыслишь!
— В прошлом году ты начинал прозрачную жизнь из-за Нины, — вскользь заметил я.
— Это давно зачеркнуто временем, — резко ответил Костя. — Тогда была ошибка. Глупец повторяет свои ошибки, мудрый на них учится.
— Ты, конечно, мудрый.
— По сравнению с тобой — да, — отпарировал Костя. — Для этого достаточно обладать средними умственными способностями.
В его голосе чувствовалось раздражение. Видно, давно он выкурил свою дневную норму папирос и ему очень хотелось курить. Но приходилось воздерживаться — прозрачная жизнь требовала жертв.
— А Володька совсем не заходит? — спросил я.
— Заходил в воскресенье. Приезжал из Выборга. В форме уже. Идет она ему — как корове седло… А жалко, что он от нас переехал, — закончил Костя потеплевшим голосом.
Я сходил в баню, вернулся, лег спать. Но мне не спалось. Тогда я оделся и вышел на улицу.
Фонари горели не мигая, будто впаянные в темноту. На безлюдной линии шаги редких прохожих звучали торопливо и тревожно. Квадраты освещенных окон постепенно гасли; казалось, опять началось затемнение, только не все еще знают, что оно началось. Большой семиэтажный дом тускло вырисовывался впереди. Он уже почти весь ушел в темноту, и горел только вертикальный ряд окон — лестничная клетка да на пятом этаже два симметрично расположенных окна — справа и слева от лестницы: дом был распят на светящемся кресте. Потом погасли лестничные окна и остались два квадратных глаза, глядящие в ночь.
На Большом проспекте еще длилось гулянье, еще шла шлифовка асфальта. Неподвижные деревья бульвара высились, как сгустки ночи, поднятые на черные столбы. Под ними по асфальту неторопливо шли пары, вспыхивали огоньки папирос. Иногда, держа друг друга под руки, проходило несколько девушек, тихо разговаривая между собой. За ними, переговариваясь друг с другом умышленно небрежными голосами, шагали ребята в модных пиджаках с широкими ватными плечами, в широких, как юбки, брюках, в ботинках-лакишах с квадратными носками — ночная гвардия проспекта. Пахло бензином, пудрой, табачным дымом, но сквозь это наслоение запахов пробивалось тонкое дыхание осенних листьев — еще не падающих, но уже готовящихся к своему плавному падению.
Я дошел до Симпатичной линии и свернул направо. Мне хотелось посмотреть на дом, где живет Леля. Навестить ее в такой поздний час я, конечно, не смел. Это был солидный, высокий дом. Во втором его этаже, по той лестнице, где жила Леля, помещалась аптека. Я постоял у подъезда, посмотрел на табличку с номерами квартир, вошел в парадную, начал подыматься по лестнице. Аптека находилась в доме давно, с незапамятных дореволюционных времен, — аптеки не любят переезжать с места на место. Перила лестницы до цокольного этажа были гладки, как стекло, они словно оплавились от тысяч прикосновений. Каждая ступенька сточена, протерта шагами: в середине — глубже, к краям — меньше. Казалось, камень прогибается под невидимым грузом. На площадке горела яркая лампочка, белела подковообразная фарфоровая табличка с красным крестиком и надписью «Звонок ночному дежурному». Из-под двери тянуло горьковатым аптечным сквозняком. А выше перила были как перила, ступени прямые и ровные, а лампочки на площадках тусклые, как на всякой ленинградской лестнице. Я поднимался быстро, но бесшумно, стараясь ступать на носки. Мне почему-то казалось, что любая дверь может неожиданно распахнуться и вот меня спросят: «А ты что здесь делаешь? Замки пришел проверять? Знаем мы таких субчиков!» Но дом уже спал.
Поднявшись на шестой этаж, я встал перед дверью квартиры №34. За дверью стояла тишина, там тоже все спали. Я подумал, что мог бы написать Леле записку, да не догадался взять с собой записной книжки. Но мне не хотелось уходить просто так, не подав никакого знака. Тогда я вынул из кармана расческу и опустил ее в почтовую кружку. Расческа громко звякнула, упав на жестяное дно, и я отпрыгнул от двери. Сердце забилось так, будто я только что бежал стометровку. Потом я, уже не спеша, пошел вниз, и мне уже не казалось, что меня могут окликнуть: «А что ты здесь делаешь?» Одно дело подниматься по чужой лестнице — другое дело спускаться. Ведь лестница, по которой спускаешься, уже не совсем чужая.
Когда я вернулся домой. Костя еще не спал. Он сидел над учебником неорганической химии, но книга была раскрыта все на той же странице.
— Зачем это ты учишь неорганику, ты же ее хорошо сдал? — спросил я.
— Человек должен учиться непрерывно, — важно изрек Костя. — Что именно изучать — большого значения не имеет. Нужно непрерывно тренировать свой мозг и вырабатывать в себе самодисциплину… А ты где таскался? Натирал асфальт? Искал уличных знакомств?
— Нет, теперь я не буду искать уличных знакомств, теперь это отпало. Я же тебе немножко писал про Лелю. Хочешь поглядеть на ее фото?
— Ну покажи, — снисходительно сказал Костя. — Наверно, мымра какая-нибудь. — Он с недовольным видом потянулся за фотокарточкой. Но когда вгляделся в снимок, лицо его прояснилось.
— Знаешь, Чухна, — подобревшим голосом произнес он, — я и не ожидал, что у тебя такой хороший вкус. Очень симпатичная девушка. И потом сразу видно — интеллигентная. Тебе просто повезло. Но неужели ты ей нравишься?
— Вроде бы да.
— Это даже как-то странно, — удивился Костя. — Такая симпатичная — и ты ей нравишься… Ты только посмотри на себя в зеркало.
— Да что я, урод, что ли! Ну ясно, не красавец, но и не урод ведь.
— Дело не в красоте и не в уродстве. Дело в интеллекте. Дело в малоинтеллектуальном выражений твоего лица, а также в заниженном моральном уровне. Тебе следует подтянуться. Ты, Чухна, неряшлив, ты выпиваешь, ты много куришь — тебе пора начать жить по-новому. Поставь, как я, точку на все, что было, и воспитывай в себе самодисциплину!
— Ничего, пожалуй, не выйдет у меня с этой самодисциплиной, — ответил я. — Я и сам чувствую, что Леля в сто раз порядочнее меня, но мне лучше не стать.
— Ты, Чухна, только начни и — главное — будь упорен. И потом, знаешь, я всегда помогу тебе своим личным опытом. У тебя всегда перед глазами будет живой пример.
— Так у тебя твоя эта прозрачная жизнь только пятый день идет. Еще неизвестно…
— Она будет идти и десятый, и сотый, и тысячный день! — отрезал Костя. — В этом ты можешь не сомневаться.
Назад: 17. Без заглавия
Дальше: 19. Вдвоем