Книга: Летчицы. Люди в погонах
Назад: Глава седьмая
Дальше: Примечания

Глава восьмая

В госпиталь Дроздов и Растокин приехали перед обедом. Комдив беседовал с больными, интересовался питанием, осматривал палаты, лечебные кабинеты.
В палате, где находился Сергей, они задержались. Сергей лежал на койке, нога была забинтована. При виде Дроздова он хотел было встать, но генерал жестом остановил его, присел на край койки. Он расспросил его о делах во взводе, о том, как шли на танке по дну реки, наскочили на мины, о поведении солдат в опасной ситуации.
В конце беседы комдив сказал:
– Выздоравливай. Вернешься в полк, будешь принимать роту. Просьбы есть?
Сергей разволновался, не знал, как вести себя, но просьбу все же высказал:
– Если можно, товарищ генерал, оставьте меня в батальоне майора Мышкина.
– Это можно, – живо отозвался он и удовлетворенно посмотрел на Растокина. – Нет выше награды для командира, когда подчиненные не хотят уходить от него в другие части.
Растокин согласно кивнул головой, вышел вслед за Дроздовым.
В следующей палате стояли три койки. Две из них были свободны, на третьей лежал с закрытыми глазами, весь в бинтах, Исмаилов. Врач не советовал его тревожить, он был еще слаб, часто впадал в забытье.
Постояв у койки молча, они вышли.
В столовой обед был в разгаре, пахло кислой капустой и жареным луком.
Дроздов, Растокин сели к солдатам за стол, налили из общего бачка в тарелки борща и под любопытными солдатскими взглядами стали есть.
Из госпиталя они поехали в штаб дивизии. Мысленно перебирая эпизоды только что закончившегося учения, Растокин вспомнил свое командование полком на Урале. Это были годы напряженной службы, связанные с перевооружением полка и освоением новой техники, проверкой боевых качеств и возможностей танков. Сутки были заполнены до предела, часы выкраивали только на сон, и, вспоминая теперь об этом, он почувствовал в душе щемящую грусть от того, что время ушло безвозвратно и не вернуться теперь уже никогда в те трудные, беспокойные, но полные глубокого смысла и подлинного счастья командирские годы.
И всякий раз, когда он потом, уже работая в Главном штабе, приезжал в какой-нибудь полк, от волнения у него ныло сердце, будто после долгой разлуки он снова встретился с родным домом.
Ему трудно было теперь представить, как он мог тогда при такой занятости в полку, думать о каких-то новых тактических приемах использования поступивших на вооружение танков, лично разрабатывать варианты учений, проигрывать их сначала на картах, а потом в поле, делать обобщения, выводы, рекомендации. Его не раз слушали на совещаниях руководящего состава о работе по повышению боевой выучки танкистов, а написанная им на опыте своего полка диссертация получила высокую оценку в армии, ему была присуждена ученая степень кандидата военных наук.
Он и теперь старался чаще бывать в частях и соединениях, на месте изучать и обобщать все то новое, что появлялось в практике обучения и воспитания войск. С этой целью он ехал и сюда. Но то, что он увидел в полку, горькой досадой отложилось в сознании.
Ну, а что же Кочаров? Неужели он этих упущений не замечал? Вначале Растокину казалось, что, занятому по горло текущими делами, которых всегда у начальника гарнизона в избытке, ему, видимо, некогда было глубоко вникнуть в тактическую и огневую подготовку танкистов, а те, кто непосредственно организовывал ее, скрывали от Кочарова истинное положение, приукрашивали. Так оно на самом деле и было. Кочарову нравилось, когда его хвалили за высокие показатели в боевой и политической подготовке полка. Это льстило его самолюбию, а потом, когда ему все-таки стали докладывать о фактах очковтирательства, он не сумел проявить нужную твердость, принципиальность, чтобы все это решительно пресечь, оздоровить обстановку в полку.
По дороге в штаб дивизии Дроздов не докучал расспросами, больше молчал, о чем-то сосредоточенно думал. А подумать ему было о чем.
«Передовой полк, и такие упущения. А ведь столько было разных комиссий в полку! Неужели не замечали? Да, стиль работы надо менять. В корне менять… И штабам, и командирам, и политработникам. Боеготовность дивизии складывается из боеготовности полков, батальонов, рот. Это звенья одной цепи. И если в каком-либо звене появляется сбой, обнаруживается слабость, то это сказывается на прочности всей цепи…» – И, уже поднимаясь по лестнице на второй этаж, болезненно подумал о себе. – «Не притупилась ли у тебя, товарищ Дроздов, острота взгляда на дела в дивизии? Не свыкся ли ты со всем этим за эти годы, не успокоился ли?»
* * *
День клонился к исходу.
Кочаров вышел из землянки сумрачным, подавленным. Солнце висело над горизонтом, и его косые лучи едва пробивались через густой сосновый лес.
Издалека доносился монотонный гул возвращавшихся в пункты сбора танков. Слышались голоса людей, смех, песни.
«Нашли время веселиться…» – досадливо подумал он.
К нему подошел Рыбаков в запыленном комбинезоне, в порыжелых от пыли сапогах, потный, усталый. Чувствовалось, на душе у него тоже скребли кошки.
– Переживаешь? – посмотрел на него Кочаров. Рыбаков поднял на него свои светлые печальные глаза:
– Стыдно и горько… Места себе не нахожу.
– Стыдно, говоришь? – повторил Кочаров после некоторого молчания.
– Очень… – Сняв пилотку, Рыбаков ударял ею по стволу березы, и сизое облачко пыли повисло в воздухе.
Кочаров чувствовал, как изнутри подкатывается к горл у, стесняя дыхание, горячий ком, и, не желая выказывать перед замполитом своей минутной слабости, он отвернулся, проговорил глухо:
– Не только стыдно, Петрович… Позорно…
– Да, дела не завидные…
– Выгоню из полка к чертовой матери и Полякова, и Мышкина… – Кочаров хотел назвать еще кого-то, но запнулся, раздраженно закончил, – выгоню, а порядок наведу…
– Максим Иванович, – начал мягко Рыбаков, – дело не только в них.
– А в ком же еще? – резко обернулся Кочаров.
– В нас, Максим Иванович, в нас. Не зря же говорят: каков командир с замполитом – таков и полк.
– Они тоже командиры!
– Правильно… Но они подчиняются нам, выполняют то, что мы им говорим, и делают так, как мы их учим. А учим мы их плохо.
– Учим, как умеем, – еле слышно проговорил Кочаров.
После такого разговора Рыбаков ожидал от Кочарова упреков, но тот, насупившись, молчал, и Рыбаков высказал ему все, что наболело у него за эти месяцы совместной работы в полку. Он понимал, что затрагивает самые болезненные струны его своенравной души, поэтому говорил с проникновенной мягкостью и болью, подчеркивая этим свою причастность ко всему тому, о чем они говорили.
– Вы вот ругаете Мышкина, хотите отстранить его от должности. А ведь он толковый командир, один из лучших в полку. И не беда, если в его фигуре нет богатырского вида и показной щеголеватости, но зато в нем есть стойкость и собранность, принципиальность и порядочность, творческий подход к делу, чего нет у Полякова. А вы везде возносите Полякова. – Рыбаков разволновался, поднял с земли сухую ветку, сломал ее, отбросил в сторону. – Скажите, Максим Иванович, почему вы поддерживаете таких, как Поляков, я осуждаете таких, как Мышкин? Молчите? А я знаю, почему. В какой-то момент вы перестали управлять полком. Да-да… Не удивляйтесь! Полк вышел в передовые, и вам показалось, что дела теперь пойдут сами по себе, ослабили руководство, требовательность, контроль. Глядя на вас, ослабили работу и комбаты. Полк перестал расти, идти вперед, стал утрачивать завоеванные позиции. А чтобы удержаться в передовиках, такие, как Поляков и ему подобные, пошли по ложному и вредному пути – стали завышать оценки, упрощать подготовку, заниматься приписками. Боясь разоблачения и наказания, они льстили вам, возносили вас… Вам это нравилось. Они хвалили вас, вы хвалили их, как в басне Крылова… И вот результат! Если бы прислушивались к тем, кто говорил вам правду, этого могло и не случиться. Вспомните, Максим Иванович, сколько раз мы спорили с вами по этому поводу? Но вы ведь все начисто отметали, считали, я излишне придираюсь, преувеличиваю недостатки, пытаюсь принизить заслуги. Вы не сердитесь, я человек прямой и люблю откровенность.
Кочаров вяло махнул рукой, давай, мол, чего уж там, начал – руби под корень… Он стоял, смотрел на носки своих запыленных сапог, и со стороны можно было подумать, что его больше всего сейчас занимают именно эти, покрытые толстым слоем пыли, сапоги, потому что лицо его было бесстрастным, он почти не реагировал на взволнованную и искреннюю речь своего замполита.
Но это впечатление было обманчивым. На самом деле в его душе бушевал ураган. Глубокая обида и на комбатов, и на штаб, и на этого въедливого, дотошного Рыбакова, который бросает в глаза такие тяжелые обвинения, досада на себя и чувство собственной вины, пока еще отчетливо не представляемой, за что, но уже осознанной им, – все это смешалось в нем, давило, угнетало.
Подъехала машина, из кабины вылез начальник штаба. За время учения он еще больше осунулся, похудел, глаза ввалились и от бессонных ночей немного краснели.
– Максим Иванович, – обратился он, – только что звонил председатель колхоза. Один наш танк, сломав изгородь, заехал в колхозный сад, экипаж нарвал яблок и скрылся.
– Этого еще не хватало! – передернуло Кочарова. – Из какого батальона?
– Точно пока не знаю. Но я предполагаю, от Полякова. Его батальон находился в том районе.
– Я как раз собираюсь к Полякову. Разберусь там сам. Начштаба и Рыбаков скрылись в бункере, а Кочаров сел в машину, поехал к Полякову. Внутри у него все клокотало, он дважды сделал замечание водителю, который, как ему казалось, ехал слишком тихо и осторожно.
Полякова он нашел у ветвистой ели. Перед ним на походном столике стоял термос, лежали галеты. Он из кружки пил чай.
Увидев Кочарова, комбат вскочил, опрокинул кружку, и густой коричневый чай разлился по столу.
– Чаи распиваешь? Комфорт себе устроил! – сдержанно проговорил Кочаров, тонкие губы его растянулись в еле заметной усмешке.
Поляков растерянно хлопал глазами, не понимая, шутит командир или нет, соображал, как ответить ему на этот вопрос.
– В горле пересохло… – выдавил он, наконец, из себя. – Такой был день…
– День был жарким, верно. Особенно для тебя… Атаку сорвал, стрельбы завалил… По садам лишь мастера лазить!
Поляков встрепенулся, его шустрые и маленькие глаза забегали из стороны в сторону, будто не могли удержаться на одном месте.
– О садах, товарищ полковник, ничего не знаю… А стрельбы – да… Осечка вышла. Полигонщики подвели. Мишени на волокушах подсунули…
– Подсунули?! Раньше надо было учиться по ним стрелять! Раньше! А ты только каблуками передо мной стучал, дутыми цифрами размахивал!.. Ну смотри, липовый передовик, пощады теперь не жди, день и ночь будешь на полигоне сидеть… Я вас научу по мишеням стрелять и водные рубежи с ходу брать. Научу… – Кочаров вытер платком лицо, приказал: – Немедленно осмотрите все танки! У кого найдете яблоки – ко мне!
Поляков схватил пилотку, побежал к батальону.
Через полчаса привел сержанта и двух солдат, у одного из них в руках был вещевой мешок, набитый под завязку яблоками.
– Вот они, товарищ полковник… – краснея и суетясь, доложил Поляков.
Сержант и солдаты, стыдливо опустив голову, стояли, молчали.
Кочаров подошел к ним ближе, к удивлению Полякова, спросил мягко, вроде бы сочувственно:
– Это вы были в саду?
Сержант повел плечами, будто стряхивал с себя тяжелый груз, на секунду поднял глаза, словно хотел убедиться, действительно ли перед ним стоит командир полка, тут же отвел глаза в сторону, не выдержав укоризненного взгляда командира, виновато ответил:
– Так точно, товарищ полковник…
– Яблок захотели покушать? – вздохнул Кочаров.
– Проезжали мимо и не удержались… Виноваты, товарищ полковник. Так, дурачество одно…
– Нет, это не дурачество, товарищ сержант, а мародерство… Попадетесь еще раз, отдам под суд. – Повернувшись к Полякову, приказал: – Товарищ майор, поезжайте вместе с ними к председателю колхоза, извинитесь перед ним, оплатите стоимость яблок и поломанного забора. Вернетесь, доложите. Ясно?
– Так точно, товарищ полковник! – прищелкнул каблуками Поляков, щеголевато выбросив при этом руку к пилотке.
Они сели в машину, уехали, а Кочаров побрел по обочине дороги к месту сбора батальона. Багрово-красный диск солнца касался на горизонте леса, деревья полыхали огнями, купаясь в его вечерних лучах.
Он шел по избитой, ухабистой проселочной дороге, истерзанный душевными муками, неожиданно свалившимися на него за эту неделю.
Дневная духота к вечеру ослабла, с низин и лугов потянул слабый ветерок. Ему хотелось сбросить пропотевший, пыльный комбинезон, лечь в густую прохладную траву, вдыхать пропахший разнотравьем душистый воздух, забыться хотя бы на мгновенье от всех земных забот и тревог. Но они, эти заботы и тревоги, обволакивали его со всех сторон, будоражили душу, распаляли воображение, и он шел вперед, убыстряя шаг, будто хотел уйти от них подальше, укрыться за ближайшим ельником.
За эти дни ему столько было высказано нелестных слов, что он не смог даже всего осмыслить и, что самое печальное, до конца поверить в их справедливость.
Но как бы не коробило все это его самолюбие, как бы не протестовал он против этих обвинений, все же подспудно, из самых глубин его сознания поднималось и росло понимание своей виноватости, и, боясь признаться в этом самому себе, он метался теперь по лесу, как мечется обложенный со всех сторон красными флажками дикий олень.
Вспоминал разговор с Рыбаковым. Его особенно тогда остро и больно резанули по сердцу слова о Полякове и Мышкине.
«А что, возможно, он и прав. Таких, как Поляков, из виду упускать нельзя. Зарвутся. И требовательность я ослабил, в этом он тоже прав… Но настойчивости, воли у меня хватит, комиссар, чтобы поправить дела. Хватит. А вообще-то, разнес ты меня крепко, очень даже крепко… Под орех…»
Когда Рыбаков приехал в полк, Кочаров встретил его настороженно, долго приглядывался к нему, к его методам работы. Правда, в дела его особо не вмешивался, но в душе завидовал умению Рыбакова быстро сходиться с людьми, схватывать главное в работе, видеть перспективу, а его непримиримость к малейшим упущениям людей в службе казалась ему тогда несколько показной. Хотя работали они согласованно, дружно, но особой теплоты в отношениях не было. А вчерашний случай будто сдвинул что-то внутри Кочарова, приоткрыл штору, и он увидел Рыбакова другими глазами.
Когда в одной из рот принимали зачеты по метанию боевых гранат, рядовой Кубарев, заняв место в окопе, неловко размахнулся, задел рукой бровку окопа и уронил гранату себе под ноги.
К счастью, рядом оказался Рыбаков. Он схватил гранату, выбросил за бруствер, тут же свалил с ног солдата, прикрыв его своим телом.
Граната взорвалась. Кубарев не пострадал, а Рыбаков был ранен осколками в плечо. Ему сделали в госпитале операцию, извлекли из плеча осколки.
Узнав об этом, Кочаров приехал в госпиталь, молча ткнулся в плечо Рыбакова, горло у него перехватило, и он сдавленно прошептал:
– Спасибо тебе, Петрович…
Потом зашел к врачу. Узнав, что ранение замполита не опасно, попрощался, уехал на КП.
Рыбаков ложиться в госпиталь отказался, вернулся в часть, весь день пробыл на учении.
Кочаров вышел на опушку леса. Вдоль дороги стояли танки. У головной машины толпились люди. Комбат Мышкин давал указания командирам рот на переход в гарнизон, напоминал о мерах безопасности при движении колонны ночью.
Кто-то из ротных подсказал ему о Кочарове.
Мышкин круто повернулся, доложил о готовности батальона к переходу.
Кочаров не спеша поправил ремень, пристально оглядел ротных. Они стояли подтянуто, в хорошо подогнанном обмундировании, и смотрели на него с молодцеватым вызовом, словно подчеркивали: «Вот мы какие бравые, ловкие, а вы нас все ругаете, не доверяете… А мы вон как на учении сработали… И комбат у нас что надо. С ним мы в огонь и в воду…»
– Танки на ходу? – спросил Кочаров.
– Все исправны, товарищ полковник, – доложил Мышкин. – Кроме двух, которые получили повреждения в реке. Мы их отправили в мастерские.
– Повреждения… Вот к чему привела ваша инициатива, – сдержанно заметил Кочаров. – Людей могли погубить…
Он не стал больше говорить об этом, только уточнил, кто поведет колонну, а сам подумал: «Я тебе еще припомню и речку, и танки, и все другое».
Мышкин отпустил ротных, и они побежали к своим подразделениям.
Сам он, переминаясь с ноги на ногу, стоял, ждал разноса за проявленную на учении инициативу, которую, он знал, Кочаров ему не простит, хотя всем было уже известно, что действовал он с разрешения комдива.
Кочарову тоже не хотелось вступать с Мышкиным в полемику здесь, посреди дороги. Так и стояли они молча, измеряя друг друга пытливым взглядом.
Мышкин не выдержал, спросил:
– Вы поедете с нами?
– Нет, за мной придет «газик».
И действительно, по дороге, оставляя за собой серый столб пыли, неслась машина.
Кочаров вышел ей навстречу, и «газик» остановился перед ним.
Из машины выскочил Поляков, хотел было доложить по всей форме, но Кочаров небрежно остановил его, и тот, сбитый с ритма, выдохнул:
– Все в порядке, товарищ полковник!
– Извинились?
– Так точно!
– Уплатили?
– Так точно!
– Отправляйтесь в батальон.
Круто повернувшись, Поляков засеменил по дороге, а Кочаров сел в машину, поехал в штаб.
* * *
Сергей стоял у окна в палате. На улице было хмуро и сыро, шел мелкий промозглый дождь. Деревья понуро опустили ветки, на листьях блестели капельки воды. Налетел ветерок, сорвал несколько листьев, покатил по дороге.
Сергей смотрел на поникшие деревья, на притихших воробьев, затаившихся в кустах, на темные низкие облака и чувствовал, как тягостная тоска охватывает сердце. Вроде учения прошли удачно, взвод отличился, его самого похвалил комдив, намечалось продвижение по службе – чего еще нужно для счастья военному человеку? А вот поди же ты, не радовало его как-то все это, было грустно, неспокойно. И причиной тому, конечно, была внезапная размолвка с Катей. Он понимал, что тогда в парке излишне погорячился, допустил бестактность.
«Как только выпишут из госпиталя, сразу же пойду к ней, извинюсь… Но почему она никогда не говорила об этой переписке? И если любит меня, то почему не пришла проведать в госпиталь?»
В голове снова рождались разные догадки. Он нервно заходил по палате. Вошла молоденькая медсестра, положила на стол таблетки, оставила микстуру и уже на выходе тусклым голосом сообщила:
– А к вам пришли… – она хотела сказать «Сережа», как называла его до этого, а теперь что-то удержало ее, и медсестра добавила «товарищ лейтенант», но получилось это у нее немножко чопорно и смешно.
– Кто? – насторожился Сергей.
– Не знаю… Возможно, жена! – она вышла, хлопнув дверью.
Но тут снова открылась дверь, на пороге показалась Катя.
– Сережа! – она подбежала к нему, ткнулась лицом в грудь.
Сергей растерянно стоял посреди палаты, вяло перебирал руками рассыпавшиеся по ее спине шелковистые волосы. Хотя он и желал этой встречи и мечтал о ней, все же ее приход взволновал его до крайности.
Он приподнял ее лицо, прижался губами к ее мокрым от слез глазам.
– Мучитель ты мой… – отстранилась она.
– Прости, Катюша, я был тогда просто глуп…
– Столько пережила из-за тебя…
– Прости…
Он отошел к окну. Катя подошла, положила руки на его плечи.
– Не будем больше вспоминать об этом. Скажи, как твои раны?
Сергей наклонил голову, полушутя ответил:
– Мои раны заживают, лишь одна из них болит… – и, обняв Катю, закружил ее по палате.
– О, да тебя пора выписывать! – отбивалась она. – Ишь, прижился тут! За тобой, видно, хорошо ухаживают?
– Стараются…
– То-то одна сестричка только что таким измерила меня взглядом, будто ножом на части разрезала.
– Дня через три выпишут.
– А как чувствует себя Исмаилов?
– Гораздо лучше… А вначале очень плохо было ему, очень…
– Скажи, вам обязательно надо было лезть в речку?
– Обязательно…
Вошла медсестра. Сергей торопливо выпил микстуру, подал ей мензурку. Она молча взяла ее и, обдав Катю холодным взглядом, вышла из палаты.
– Видел, как она посмотрела на меня? – улыбнулась Катя.
– Она ко всем посторонним так… А как сестричка – заботливая, уважительная.
Сергей хотел поцеловать Катю, но в это время медсестра открыла дверь, позвала его на обед.
* * *
Странное состояние испытывала Марина. Она всегда была деятельная, активная, а теперь на нее вдруг нашла апатия, делать ничего не хотелось, все валилось из рук.
Как всегда, тихо вошел Иван Кузьмич, постоял у двери, помялся, не решаясь проходить дальше. Он почему-то до сих пор, сколько знает Марину, испытывал в ее присутствии стеснительность, неловкость, словно в чем-то перед ней провинился, и она не прощала ему той обиды.
Прожив у сына три недели, он загрустил по дому и нежданно обрадовался, когда получил от жены телеграмму. Она сообщала, что расхворалась, просила возвращаться. У него и у самого не раз уже возникали такие мысли («погостил и хватит»), да все стеснялся сказать об этом сыну. Сдерживали его и неопределенность в службе сына, свалившиеся на него неприятности.
Он вытащил из кармана телеграмму, подал Марине.
– Старуха вот телеграмму прислала. Расхворалась… Домой зовет. Надо собираться. Загостился я тут…
Прочитав телеграмму, Марина вернула ее обратно.
– Подождите дня два-три…
– И надо бы, да не могу. У вас тут все живы-здоровы… И Максим никуда не денется. Ну, поругают, накажут… Не без этого… А там человеку плохо. Поеду, трудно ей без меня одной-то…
Марина не стала его отговаривать, хотела было выйти из комнаты, но с реки прибежала Наташа, бросив на диван сумку, спросила:
– Папа звонил?
– Нет, не звонил, – ответила Марина холодно.
– Что с вами? Хмурые такие…
Иван Кузьмич показал ей телеграмму.
– Бабушка прислала. Совсем расхворалась. Пора и мне в путь-дорогу… Помоги собрать чемодан.
– Вот жалко… – произнесла Наташа протяжно.
– Теперь ты к нам наведывайся. Молодая, на подъем легкая. А я поездил на своем веку, повидал белый свет, хватит.
Пришел с разбора учения Кочаров. И потому, как он медленно снимал тужурку, как тяжело и грузно шаркал ногами, Иван Кузьмич понял, что ему пришлось пережить там немало горьких минут.
Кочаров устало опустился в кресло, прикрыл глаза рукой.
– Ну, что молчишь? Досталось?
Подняв голову, Кочаров вяло ответил:
– Досталось… Даже слишком…
– Это на пользу, – мягко проговорил Иван Кузьмич. – Металл от ржавчины очищают вовремя. Так и человека…
Кочаров недовольным голосом остановил его:
– Давай, батя, лучше помолчим.
– Ну что ж, давай помолчим, – поджав обидчиво губы, Иван Кузьмич сутуло направился к выходу.
Вслед за ним выскочила Наташа.
А Кочаров мучительно думал: «За что они меня так? За что? Разве я мало сделал? Вывел полк в передовые… Дроздов сам не раз говорил: по боевой подготовке, дисциплине, караульной службе полк лучший в дивизии. Почему же теперь у нас вдруг стало хуже? Хорошо, я согласен, полк на учении действовал не лучшим образом. Но задачу-то все-таки выполнил. Пусть в этом заслуга батальона Мышкина. Но его батальон входит в состав полка! И разве Мышкина учил, воспитывал, растил из него командира не он, Кочаров?»
Но на разборе Кочаров на критику в свой адрес не возмутился, не принял вид оскорбленного человека, лишь краснел, чувствуя, как полыхает огнем лицо, а шея и спина покрываются липким потом.
«А может, комдив прав?» – с жестокой откровенностью подумал сейчас Кочаров, и что-то неприятное, жгучее кольнуло под лопаткой.
Он мельком глянул на Марину (она стояла у окна).
– Тебя, вижу, не волнуют ни мои дела, ни мои переживания.
Марина думала о том, что жизнь ее все эти годы походила на скучный осенний вечер, которому нет конца, и как она ни старалась сблизиться с мужем, понять его, все-таки между ними находился невидимый барьер прошлого, который не смогли преодолеть ни он, ни она.
* * *
Растокин стоял над раскрытым чемоданом, укладывал вещи. Уезжал он с тяжелым чувством.
Зазвонил телефон. Растокин снял трубку, услышал голос Дроздова.
– Слушай, Валентин Степанович. Я звонил в штаб округа, твою кандидатуру на дивизию вместо меня поддерживают. Так что дело теперь за тобой.
Растокин молчал. Такого исхода он не ожидал, даже не думал об этом. И вдруг такое предложение.
– Ты меня слышишь?! – кричал в трубку Дроздов.
– Слышу…
– А чего тогда молчишь?
– Да все так неожиданно, Федор Романович… Я даже растерялся…
– Не вздумай отказываться. В другой раз могут не предложить. Учти… Прилетишь в Москву, позвони, какое решение примешь. Ну, счастливого тебе пути.
Растокин положил трубку. На какое-то мгновенье ему представился танковый полк, где он был командиром, учения, походы, лица друзей, и на него повеяло той воинской романтикой, которая захватывает человека навсегда. Растокин почти физически ощутил запах дизельного топлива, резины, будто и в самом деле находился в танке на полевых учениях.
В дверь постучали.
«Марина!»– обрадованно подумал он и кинулся к двери, но в комнату вошел шофер.
– Я за вами, товарищ полковник, – доложил он.
– Ждите в машине, я сейчас, – попросил Растокин. Вот и настал час отъезда. Было тоскливо, грустно. Так бывает всегда, когда человек оставляет близких и дорогих ему людей, а с собой увозит одни лишь надежды на новые встречи. Неправда, что время охлаждает чувства. Нет, время не властно над ними. В этом он убедился теперь сам. Время лишь укрепляет, усиливает настоящие чувства, наполняет их новым содержанием, придает иную окраску, они становятся свежее, ароматнее, как вино после длительной выдержки.
В комнату ворвалась Катя, веселая, порывистая.
– Уезжаете?
– Пора…
– Я тоже завтра уезжаю в Ленинград.
– Тебе еще рано.
– Надо… Мы едем вместе с Сережей. Ему дают недельный отпуск после госпиталя.
– Я знаю. Был у него утром.
– На свадьбу приедете?
Растокин на секунду задумался, и Катя уловила его нерешительность.
– Тогда мы свадьбу устроим в Москве.
– Этого делать нельзя, Катя. У тебя и у Сергея тут друзья. Не надо огорчать их и своих родителей. А ко мне можете приехать и после.
Чем больше наблюдал он за Катей, ее поведением, жестами, манерой говорить неторопливо, как бы с раздумьем, всматривался в черты лица, тем все больше и больше находил сходства с Мариной.
– Я провожу вас на аэродром… – сказала Катя. – Посидим перед дорогой?
– Посидим, – охотно согласился Растокин, закрывая чемодан, а сам инстинктивно бросал взгляд на телефон, хотя и знал – Марина звонить не будет.
Час назад она звонила и сказала, что провожать не придет, чувствует себя отвратительно, и чем вообще все это кончится, она себе не представляет. И, убеждая себя, что звонить она не станет, он помимо своей воли все же хотел, чтобы Марина позвонила и пришла.
… А Марина в это время торопливо шла по аллее парка. Минут десять назад было солнечно, тепло, в парке находились люди, а сейчас откуда ни возьмись налетел ветер, небо затянули серые тучи. Ветер гнул книзу молодые липы, прижимал к земле цветы, поднимал на дорожках коричневую пыль. Парк опустел.
Где-то поблизости прогремел гром, и пошел дождь, сначала редкий, мелкий, а потом такой сильный, будто наверху прорвало плотину, и поток воды обрушился вниз.
«Боже, куда я иду? Зачем? Может, он уже уехал… Ведь он сказал, через час уезжает на аэродром. И я не застану его, не увижу… Боже, что я делаю?! Зачем я иду? Надо, надо… Скорей, скорей!»
Холодный дождь хлестал Марину по лицу, рукам, шее. Ноги ее промокли, в туфлях хлюпала вода, но Марина шла, ничего не разбирая и не чувствуя.
«Скорей, скорей!» – подгоняла она себя и убыстряла шаг. А перед глазами стояло озеро, землянка, фонтаны поднятой взрывами мин черной земли, и она будто спешит сейчас укрыться от них, забиться в землянку и не видеть фонтанов огня, дыма и земли…
«Куда я бегу? Зачем? Это же безумие!»
Дождь сбивал с деревьев листья, они падали на траву, дорожки, их смывал и уносил поток воды.
«Скорей! Скорей! Только бы застать… Только бы успеть!»
Катя заметила рассеянность Растокина, спросила:
– Не хочется уезжать?
Вопрос Кати вывел его из оцепенения, он встрепенулся, быстро встал.
– Надо, Катюша, надо… Пока будем ехать до аэродрома, расскажете мне о себе?
– Хорошо…
В машине они сели на заднее сиденье. Шофер запустил мотор, и они поехали.
Дождь перестал. На западе небо прочертила ярко-светлая молния, и тут же раскатисто и звонко прогремел гром.
Вскоре из-за туч выглянуло солнце, все вокруг сразу ожило, засеребрилось, а землю от самого горизонта опоясала огромная радуга.
– Мне мама рассказывала, что в молодости вы очень дружили, любили друг друга, собирались подать заявление в загс, но помешала война. И еще она сказала, что вы мой отец. Это правда?
Растокин растерянно молчал, не зная, что ответить на неожиданный вопрос.
А Катя спросила снова:
– Это правда? Вы мой отец?
– Да, это правда, – проговорил он тихо.
Катя порывисто прижалась щекой к его лицу.
– Как я счастлива! – прошептала она.
И Растокин ощутил на своем лице ее теплые слезы…

notes

Назад: Глава седьмая
Дальше: Примечания