Владимир Этуш. Первый признак Творчества
Многого я сказать не смогу.
С Олегом Далем мне пришлось сниматься в трех картинах: в «Старой, старой сказке», в «Тени» и в «Иванушке-дурачке». Все три — на «Ленфильме», у Кошеверовой, которая его очень любила и всегда приглашала к себе работать. Никакой предыстории у нашего знакомства до съемок «Старой, старой сказки» не было. Я не помню, был ли он тогда уже известным артистом или нет, — это ведь было достаточно давно, в 1968 году, но, по-моему, он уже где-то снимался…
Я с ним познакомился вот тогда, он был какой-то удивительно худой человек, просто дистрофически худой. Я посмотрел — ручки такие худенькие-худенькие… Мы летели вместе из Ленинграда, где проходили съемки «Старой, старой сказки», и довольно изрядно выпивали в дороге. Я был, соответственно, тоже моложе, и понял, что он достаточно пристрастен к этому. Для меня это был эпизод, а для него — нет. Это была его инициатива, «у него с собой было»…
Я не могу сказать, что он был многословен, не могу сказать, что он пускался когда-то в какие-то рассуждения: ни об искусстве, ни о жизни — не помню. Я воспринимаю его, в общем, как человека достаточно замкнутого. Может быть, передо мной он никогда не открывался, не знаю, но внутри было заложено все: и поэзия, и какие-то нравственные вещи, и ощущение жизни — все, что выявлялось потом в тех работах, которые зритель любит, которые зритель знает.
Мне кажется, в его киноработах не было «театральности». Наоборот, он был очень кинематографичен. Но у него была манера говорить, казавшаяся немножко нарочитой. Вот я сейчас слышу его интонацию в картине «Как Иванушка-дурачок за чудом ходил», где он и Пельтцер. Она играла бабу Варвару и все прибегала к нему, а он ей вот так говорит: «По'ходи, бапка, по'ходи… Значеть, эта самое… По'ходи, бапка, мы щас сделаим». Вот что-то такое… И когда мы играли с ним «Старую, старую сказку», то там тоже было: «Э-э! Сма-а-три, солдат!..» Какая-то, очень по-хорошему простая, российская манера разговаривать.
Его манера говорить мне страшно напоминала Ефремова. Я сейчас как-то не могу воспроизвести, но он разговаривал, как Ефремов. Что это было? Я могу ошибаться, но мне почему-то кажется, что в ученические годы, когда артист сам себя формирует, Ефремов произвел на него такое впечатление, что сначала он стал ему подражать, а потом уже это превратилось в его органику. А может быть, это совпадение — не берусь утверждать. Все время мне его речь напоминала Ефремова: «Наде-ежда Николавна…»
Тем не менее, он был замечательный артист — со своей индивидуальностью. И эта индивидуальность была не просто в речи, а во всех актерских проявлениях. В нем был и лиризм, чистота какая-то и простота. Был демократизм. Мне кажется, первый признак его творчества — это все-таки демократизм. Он был очень понятен, очень доступен зрителю. Зритель его как-то очень охотно воспринимал. Он был без всяких…
Я не видел никогда никаких конфликтных ситуаций. Не помню, чтобы он входил с кем-то в конфликт. Никогда.
Легко ли ему работалось? Ни один артист легко не работает, либо это вещь какая-то уникальная. Вот говорили про Алейникова, что он очень легко… Это свойство темперамента, свойство характера. Говорили про Николая Афанасьевича Крючкова, что он острит, балагурит — и сразу же в кадр. Есть артисты, которые, наоборот, как-то сосредотачиваются, и только потом вдруг они «расцветают» в кадре. Есть артисты, которые очень сосредоточены в жизни, но так и не «расцветают» в кадре. Так что все это очень индивидуально. Ведь важен, в конце концов, результат. Вот этот РЕЗУЛЬТАТ у Даля был всегда. А сколько кому стоило подготовиться…
Но, безусловно, он обладал удивительной органикой, я никогда не видел его неорганичным. Что бы он ни играл, он всегда был в этом органичен. Это было неотъемлемым свойством его дарования.
Я не могу сказать, что он изменился за те восемь лет, которые прошли с нашей первой совместной съемки до последней. Нет. Я бы сказал, что, независимо от того, какие картины брать, — все равно он для меня оставался Далем. Есть такая «порода» артистов, высшим воплощением которой для меня является Евстигнеев, который везде один и тот же Евстигнеев, но — разный. Даль везде был органичен — везде. Я не могу сказать, что «вот, эту роль он сыграл плохо» или «эта роль ему была противопоказана». Он оставался Далем, но я одновременно верил, что это — тот, кого он играл. Он всегда был убедителен. Я говорю о кино, потому что на сцене его работы я не видел.
Я вспомнил своего товарища, с которым работал долгое время, а наша работа не ограничивается рамками сценария, обязательно есть какой-то духовный обмен. Вот это я ощущал. Его такт, его какую-то не показную, но внутреннюю интеллигентность. Она была у него во взаимоотношениях с людьми. Но, повторяю, — это был человек закрытый.
Я думаю, что его снедал недуг. Думаю, что то, от чего он умер, все-таки было болезнью. К сожалению. И как человек, чувствующий это, он имел комплексы. На творчество это как-то не распространялось, а в жизни было.
Москва, 6 июня 1990 г.