Книга: 42-я параллель
Назад: Камера-обскура (2)
Дальше: Новости Дня II[18]

Мак

Рыжеватые холмы, клочки леса, фермы, коровы, гнедой жеребенок, брыкающийся на лугу, изгороди, полосы болотин.
– Знаешь, Тим, я чувствую себя побитой дворняжкой… Всю свою жизнь, Тим, я старался поступать как следует, – срывающимся голосом повторяет Отец. – А теперь, что-то они теперь обо мне скажут?
– Да разрази меня Бог, человече, ведь другого выхода у тебя не было. Ну, скажи по совести, что бы ты стал делать без денег, без работы, с этой сворой докторов, домохозяев, гробовщиков, которые насели бы на тебя со своими счетами, – а ведь у тебя двое ребятишек на руках.
– Да ведь с тех пор как я женился и переехал сюда, все меня знали за человека смирного, надежного, хоть и неудачливого. А теперь что они подумают? Улизнул, как побитая дворняга.
– Слушай, Джон, уж кому-кому, только не мне навлекать бесчестье на покойницу, она ведь была мне сестрою по плоти и крови… Но не твоя это вина и не моя вина… во всем виновата нищета, а в нищете виновата система… Фениан, послушай-ка Тима О'Хара, и, Милли, ты тоже слушай, девочке надо об этом знать не меньше, чем мужчине, и хоть раз в жизни да скажет Тим О'Хара нею правду… Во всём виновата система, которая лишает человека плодов его труда… Если кому выгоден капитализм, так это преступнику, он делается миллионером в два счета… Но честный труженик, как Джон или вот я, мы можем работать хоть сотню лет и все равно не оставим ни гроша на похороны.
Дым застилает окно, вытряхивая из своих белых клубов деревья, и телеграфные столбы, и маленькие кубики домов, крытых дранкою, и города, и трамваи, и у вокзала длинные ряды пролеток, запряженных дымящимися, запаренными лошадьми.
– А кто пользуется плодами нашего труда? Проклятый делец, комиссионер, посредник, который сам во всю свою жизнь и часа не потратил на производительный труд.
Фейни следит, как подаются вниз и взлетают вверх телеграфные провода.
– Ну, Чикаго не рай, этого не могу обещать тебе, Джон, но все-таки для мускулов и мозгов работящего человека это по теперешним временам получше рынок, чем ваш Восток… А почему?… Спрос и предложение – в Чикаго только подавай рабочих.
– Говорю тебе, Тим. Я чувствую себя, как побитая дворняжка.
– А все система, Джон, проклятая, паршивая система. Суета и шум в вагоне разбудили Фейни. Было темно.
Милли опять плакала. Он не мог понять, где находится.
– Ну, джентльмены, – говорил Дядя Тим, – подъезжаем к старому городишку Нью-Йорку.
На вокзале было совсем светло; это удивило Фейни, который думал, что давно уже ночь. Его с Милли оставили одних стеречь вещи, и они долго сидели на чемодане в зале ожидания, большом и полном странного вида людей, страшных, словно в книжке с картинками. Милли все плакала.
– Милли, я тебя вздую, если ты сейчас же не перестанешь нюнить.
– Не смей, – всхлипнула Милли и заревела пуще прежнего.
Фейни старался держаться как можно дальше от нее, чтобы народ не подумал, что они едут вместе. Наконец, когда уже и сам он готов был всплакнуть, появились Отец с Дядей Тимом и, захватив вещи, повели их в ресторан. От них сильно пахло виски, и глаза у них как-то особенно блестели. Все уселись за стол, накрытый белой скатертью, и очень славный негр, весь в белом, принес им большую карту.
– Давайте-ка поужинаем как следует, – сказал Дядя Тим. – Хоть раз кутнем перед смертью.
– Наплевать на расходы, – подхватил Отец, – во всем виновата система.
– К черту римского папу, – не унимался Дядя Тим. – Еще какого мы из тебя, Джон, социал-демократа сделаем.
Они дали Фейни жареных устриц, и цыпленка, и мороженого, и сладких пирожков, и, когда им пришлось спешить на поезд, у Фейни ужасно закололо в боку. Они сели в жесткий вагон, в котором пахло угаром и потом.
– Когда мы ляжем в постель? – захныкала Милли.
– А мы вовсе не будем ложиться в постель, – весело сказал Дядя Тим. – Мы так вот и будем спать здесь, как мышата… Как мышата в головке сыра.
– Не люблю мышей! – завопила Милли и опять залилась слезами, а поезд тронулся.
Глаза у Фейни болели; в ушах стоял непрерывный грохот, перебивчатый стук на стрелках, внезапное рычание, когда поезд пролетал под мостом. Сплошной туннель, вся дорога до Чикаго сплошной туннель. Напротив него багровые лица и храпящие рты Отца и Дяди Тима, смотреть на них было неприятно, и свет в вагоне тусклый и дрожащий, а за окном сплошной туннель, и глаза у него устали, и в ушах стоял грохот рельсов и колес, и он заснул.
Когда он проснулся, поезд несся каким-то городом прямо по главной улице. Было солнечное утро. Фейни смотрел, как народ шел по своим делам, видел магазины, кебы и рессорные фургоны, стоявшие вдоль тротуаров, мальчишек-газетчиков, деревянных индейцев перед табачными лавками. Сначала он подумал было, что это ему снится, но потом вспомнил все и решил – должно быть, это Чикаго. Отец и Дядя Тим спали, прикорнув на противоположном сиденье. Рты у них были раскрыты, лица все перепачканы, и смотреть на них было неприятно. Милли свернулась клубочком, с головой закутавшись в шерстяной платок. Поезд замедлял ход, близко станция. Если это Чикаго, ведь им надо слезать. Как раз проходил кондуктор. Старичок, немного напоминавший отца О'Доннела.
– Простите, мистер, это что, уже Чикаго?
– До Чикаго еще далеко, сынок, – серьезно сказал кондуктор. – Это Сиракьюс.
И все в вагоне проснулись, и опять целыми часами уходили назад телеграфные столбы, города, деревянные домики, кирпичные фабрики с бесконечными рядами сверкающих на солнце окон, свалки, товарные пути, распаханные участки, пастбища, коровы; и Милли укачало, а ноги у Фейни вот-вот готовы были отвалиться от долгого сидения; временами шел снег, потом проглядывало солнце, и Милли рвало, и пахло от нее противно, потом снова стемнело, и все уснули; и опять рассвело, и вот города, деревянные домики, фабрики – все стало тесниться, горбатиться высокими складами и элеваторами, и запасные пути раскинулись, насколько хватало взгляда, и это вот был Чикаго.
Но было так холодно, и ветер так больно хлестал пылью в лицо, и глаза у него так слипались от пыли и усталости, что он ни на что не глядел. Долго стояли они с Милли, сжавшись в комок от холода, потом их усадили в трамвай, и они ехали, ехали. Их так разморило, что они не могли понять, когда кончился поезд и начался трамвай. Голос Дяди Тима возбужденно и гордо твердил: Чикаго, Чикаго, Чикаго. Отец сидел, опершись подбородком на костыль.
– Тим, я чувствую себя, словно побитая дворняга.
Фейни десять лет прожил в Чикаго.
Первое время он ходил в школу, субботними вечерами играл в бейсбол на заднем дворе, но вот в последний раз их собрали в зал перед выпуском, дети пропели «Страна моя, лишь о тебе…», и школа кончилась, и ему надо было приниматься за работу. У Дяди Тима была в то время собственная печатня – в нижнем этаже покосившегося старого кирпичного дома в одном из пыльных переулков близ Норт-Кларк-стрит. Она занимала лишь небольшую часть дома, который служил складом и славился крысами. Печатня была в одно окно, и на большом зеркальном стекле его красовалась золоченая надпись готическим шрифтом:
ТИМОТИ О'ХАРА. ПЕЧАТНИК
– Ну, Фейни, старина, – сказал Тим. – Тебе 22 представляется случай изучить дело с самых азов.
И вот он бегал с поручениями, разносил пачки циркуляров, объявлений, реклам, шнырял в гуще трамваев, увертываясь из-под взмыленных удил больших ломовых лошадей, разъезжал зайцем в грузовых фургонах. Когда не было поручений, он выметал сор из-под печатных станков, мыл рассыпанный шрифт, выкидывал мусор из корзины, а в пору спешных заказов бегал за угол купить кофе с сандвичами для наборщика или фляжку виски для Дяди Тима.
Отец несколько лет все ковылял со своим костылем и поисках работы. Вечерами он курил трубку, сидя на заднем крылечке Дяди Тима, проклиная свою судьбу, и, случалось, грозился, что вернется в Мидлтаун. Потом он как-то схватил воспаление легких и тихо скончался в больнице Сердца Христова. Приблизительно тогда же Дядя Тим купил линотип.
Дядя Тим был так взволнован, что даже не пил целых три дня. Пол типографии прогнил, и для линотипа пришлось класть кирпичный фундамент от самого основания и через весь погреб. «Подождите, заведем другую, забетонируем все помещение», – говорил Дядя Тим посетителям. Целый день никто в типографии не работал. Все стояли и разглядывали большую, черную, сложную машину, которая высилась посреди типографии, как церковный орган. Когда машина работала и типография наполнялась, горячим запахом расплавленного металла, все глаза неотступно следили за дрожащей, неуверенной рукой, метавшейся по клавиатуре. Они передавали из рук в руки теплые блестящие строчки набора, а старый наборщик, немец, которого они почему-то прозвали Майком, сдвинул очки на лоб и заплакал: «Пятьдесят пять лет прослужил наборщиком, и вот теперь на старости чет придется мне таскать известку на стройке, чтобы не умереть с голоду».
Первое, что отпечатал Дядя Тим на новой машине, пыл лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь; вам нечего терять, кроме своих цепей».
Когда Фейни исполнилось семнадцать, и его стали интересовать юбки и щиколотки и женское белье, и вечером, возвращаясь с работы, он стал заглядываться на ярко сверкавшие на фоне яркого, волнующего заката огни города, в Чикаго объявлена была забастовка печатников. Тим О'Хара принимал к себе на работу только членов союза, и заказы союза выполнялись по себестоимости. Он даже выпустил листовку, подписанную «Гражданин» и озаглавленную «Пламенный протест», которую Фейни с его разрешения набрал на линотипе как-то вечером, когда наборщик ушел домой. Одна фраза листовки застряла в мозгу Фейни, и он без устали повторял ее в этот вечер, ложась спать: «Настало время всем честным людям объединиться и дать отпор опустошительной алчности привилегированных классов».
На следующий день, в воскресенье, Фейни вышел на Мичиган-авеню с пачкой листовок. Было солнечно и. пахло весной. По талому, пожелтевшему льду озера то и дело пробегал легкий ветерок, тянуло как будто цветами. Девушки были ужасно красивые, и юбки у них развевались по ветру, и Фейни чувствовал, как кровь по-весеннему горячо стучит в жилах, ему хотелось целовать, кататься по земле, и пробежать по изломанным треснувшим льдинам, и произносить речи с верхушки телеграфного столба, и прыгать через трамвайные вагоны; но вместо этого он раздавал листовки и печалился, что брюки у него обтрепаны, и хотелось ему завести шикарный костюм и гулять в нем с шикарной подружкой.
– Эй, малец, а где у тебя разрешение на раздачу этих листков? – Голос полисмена рычал ему прямо в ухо.
Фейни оглянулся через плечо, бросил листовки и пустился бежать. Он нырнул в самую гущу блестящих черных кебов и колясок, свернул в какой-то переулок и зашагал не оглядываясь, до тех пор пока ему не удалось прошмыгнуть через мост как раз перед тем, как его стали разводить. Тут он уже был уверен, что полисмен его не накроет.
Долго он стоял на тротуаре, и в ушах у него насмешливо звенел свисток продавца земляных орехов.
Вечером за ужином Дядя спросил его о листовках.
– Ну конечно, раздал их все на набережной… Фараон остановил было меня, но я ему показал где раки зимуют. – Фейни густо покраснел, когда все за столом одобрительно загрохотали. Он набил полон рот картофельного пюре и больше не промолвил ни слова. А Тетка и Дядя и три их дочки всё хохотали и хохотали.
– Ну хорошо, что ты бегаешь проворней фараона, – сказал Дядя Тим, – иначе пришлось бы мне брать тебя на поруки, а это обходится в копеечку.
На следующее утро, когда Фейни еще подметал кон-юру, какой-то человек, с лицом краснее сырого бифштекса, поднялся по лестнице; он курил тонкую черную сигару, каких еще Фейни в жизни не видывал. Он постучал в стеклянную входную дверь.
– Мне надо поговорить с мистером О'Хара.
– Он еще не приходил, сэр, но будет с минуты на минуту. Вы его не подождете?
– Будьте спокойны, дождусь.
Человек сел на край стула и принялся плевать, вынимая предварительно изо рта изжеванный конец сигары и каждый раз задумчиво его разглядывая. Когда Тим О'Хара пришел, дверь конторы с шумом захлопнулась. Фейни в беспокойстве повертелся около запертой двери, опасаясь, уж не сыщик ли это пронюхал о его листовках. Голоса звучали то громче, то тише, голос посетителя короткими трескучими фразами, голос О'Хара длинными убеждающими периодами, время от времени Фейни улавливал слова: «Наложим арест», а потом дверь распахнулась, и незнакомец выскочил еще багровей, чем раньше. Н железной лесенке он обернулся и, достав из кармана новую сигару, раскурил ее от старой; сквозь синий клуб дыма он проворчал, не вынимая сигары изо рта: «Мистер О'Хара, двадцать четыре часа на размышление… Одно ваше слово – и мы немедленно прекратим судебное преследование». И он вышел на улицу, оставляя за собой длинную струю вонючего дыма.
Немного погодя Дядя Тим вышел из конторы, лицо его было белее бумаги.
– Фениан, старина, – сказал он, – придется тебе подыскивать работу. Я прикрываю лавочку. Ты тут присмотри за всем. Я пойду выпью.
И он пил без просыпу целых шесть дней. Наконец стали наведываться какие-то скромного вида люди с повестками, и Дяде Тиму пришлось протрезвиться хотя бы настолько, чтобы дойти до суда и подать заявление о банкротстве.
Миссис О'Хара бранилась и бушевала. – Говорила я тебе, Тим О'Хара, – причитала она, – что не будет добра от твоего якшания с этими нечестивыми союзами и социал-демократами, и «Рыцарями труда», и всеми этими пьяницами, бродягами и бездельниками вроде тебя самого, Тим О'Хара. И правильно сделали хозяева-типографщики, что столковались и скупили твои просроченные векселя и тут-то и прижали тебя. Поделом тебе, Тим О'Хара, с твоими нечестивыми социалистическими бреднями. Только вот не подумает никто о твоей бедной жене и несчастных крошках, и вот все мы теперь с голоду подохнем – и мы, и все твои нахлебники и приживалы, которых ты притащил к нам в дом.
– Хорошо, нечего сказать, – крикнула Милли. – Я работала на вас, как раба, пальцы себе до костей стерла за каждый кусок, который съела в этом доме, а вы… – Она выскочила из-за стола и выбежала из комнаты. Фейни сидел, пока гроза бушевала над его головой, потом встал и, уходя, сунул в карман кукурузную лепешку. В передней он отыскал лист «Чикаго трибюн» с объявлениями о спросе труда, захватил кепку и вышел в сырое воскресное утро, все пронизанное колокольным звоном, дребезжавшим у него в ушах. Он вскочил в трамвай и доехал до Линкольн-парка. Там он долго сидел на скамье, жуя лепешку и просматривая столбец: «Нужны подростки». Ни одного стоящего объявления. И к тому же он решил твердо, что, пока не кончится стачка, он не пойдет работать по печатному делу. Вдруг в глаза ему бросилось:
Нужен предприимчивый, расторопн. подросток, обладающ. литер, вкусом, со знанием печат. и издат. дела. Доверительн. продажа и распростр. Вознагражд.
15 д. в неделю.
Обращаться письменно. Почтамт, ящик 1256.
У Фейни от радости голова закружилась. Расторопный подросток, ну конечно, расторопный; литературный вкус… ах, черт, надо бы кончить «Взгляд в прошлое»… и само собой, я люблю читать и, кроме того, справлюсь и с линотипом, и с набором, только бы допустили… Пятнадцать монет в неделю… это здорово, сразу десять долларов прибавки. И мысленно он стал составлять письмо с предложением своих услуг
Дорогой сэр (Мой дорогой сэр) или, может быть, лучше. Джентльмены
В ответ на Ваше предложение в сегодняшней «Чикаго трибюн» разрешите сообщить Вам (осмеливаюсь сообщить), что мне семнадцать лет (нет, девятнадцать), но что я имею многолетний опыт работы в печатном и издательском деле, предприимчив и обладаю литературным вкусом и основательным знанием печатного и издательского дела,
нет, нельзя этого повторять дважды… и очень хотел бы получить это место…
Чем больше он старался, тем запутаннее становилось письмо.
Он пришел в себя перед тележкой продавца земляных орехов. Было жгуче холодно, ветер, острый как бритва, завывал над вспученным льдом и над черными полыньями озера. Фейни вырвал объявление и пустил остаток газеты по ветру. Потом купил пакетик горячих жареных орехов.
Назад: Камера-обскура (2)
Дальше: Новости Дня II[18]